Воспоминания
Опубликовано в журнале Студия, номер 14, 2010
Кевин Майкл Тихомиров
Кусочки стены
Предисловие переводчицы
Автор – режиссер по первому образованию, скандинавист и германист по второму, продюсер и переводчик берлинской телерадиостанции «Немецкая волна» по профессии.
Уже начав переводить, я поняла, что воспоминания написаны как роман (а может, им и являются). Думаю, это заметит и читатель – притом, что в сокращенной редакции выпал «любовный сюжет».
Начать с того, что воспоминания субъективны. И их настроение, и те «осколки стены», что попадают в поле внимания, неожиданны и не вяжутся с тем тоном ликования, который заполонил прессу в юбилейный 2009 год; неудивительно, что эти заметки тогда не могли быть напечатаны.
Добавим к этому своеобразный стиль, он заслуживает и воспроизведения, и обсуждения. Повествование, скачущее из одного времени в другое, картинки, по видимости случайные, то будто вырванные из темноты фотовспышкой, то подсвеченные странным «допотопным» светом… И эта ровная интонация, без пауз и модуляций. Она потоком подхватывает «сор» жизни, закручивает воронкой, чтобы вынести в русло широких обобщений. Или так: склеивает эти «осколки стены» в некую действующую модель Берлина 20 лет назад.
На мой взгляд, «художества» автора не только не мешают воспринимать этот текст как точную документацию эпохи, но – как раз напротив – обеспечивают его строгую историчность и адекватность. Потому что настоящая история – это не факты с цифрами, не сухие интерпретации и не продиктованные прагматическими интересами концепции. Это именно переживания и восприятие людей, в историю втянутых.
История, в реальность которой заработавшее амнезию поколение может наконец поверить! Не серые бетонные блоки, ничего человеческого, залиты светом прожекторов, отделены полосой смерти от жилых кварталов, – граффити на осколках Стены в прихотливом освещении памяти. Кусочки стены, впитавшие и сохранившие для детей настроения отцов.
Елена Мадден
Кусочки стены
Новость о падении Берлинской стены не поразила меня – к несчастью! Кое-кто испортил сюрприз. Я был в то время вечным студентом, 24-й семестр, изучал всякие скандинавские штуки – язык, литературу и прочее. <…> В тот год, 1989, несколько студентов (и я в их числе) решили разведать, что такое Фестиваль кино северных стран, он должен был состояться в Любеке в начале ноября. Помню, я болтал с парой зрителей на лестничной площадке фестивального кинотеатра, и тут одна девушка из нашей группы торжественно поднялась по лестнице и возвестила: «Стена разрушена». Я спросил: «Что?» Это не было обычное, растерянное «что», которое слетает с губ при встрече с грандиозными новостями, когда не знаешь, что сказать, – мое «что» вырвалось отчасти потому, что я плохо расслышал, что она сказала, отчасти же потому, что у меня не было уверенности в том, какую именно стену она имеет в виду. В тот момент мне просто отказала сообразительность: о какой еще стене могла идти речь, кроме Берлинской?
<…> Мы решили, что это всего лишь ложный слух. Но как раз этот слух и остался в моей памяти – и не помнится, где я был и что делал, когда неделей спустя пришла подлинная новость. Я знаю, что вернулся в Эрланген, где притворялся изучающим науки, и продолжал мою пустоватую жизнь там. Мне кажется, я сидел на кухне в общежитии у моего американского друга. Это кажется правдоподобным, просто потому, что я тогда проводил на его кухне большую часть времени. Вроде бы кто-то просунул голову в дверь и сказал нам, что случилось – точных слов я не помню, – и мы ринулись в подвал к телевизору смотреть, что происходит и как. Видимо, это было после полуночи. Мы оставались у телевизора, будто приклеенные, до трех утра, пока сообщения в новостях и кадры репортажей не начали повторяться в энный раз, тогда мы решили, что на пока хватит. Я отправился домой. <…> Дорога, по которой я должен был обойти основание горы, была одновременно выездом с автобана к северу Эрлангена – обыкновенно пустынная ночью. Эрланген находился в двух-трех часах езды от западногерманской границы. Я шел по автостраде, прокручивая в голове кадры хроники и спрашивая себя, должен ли я чувствовать эйфорию, и вообще пытаясь переварить ночные события, и… Тут я услышал постукивание двухтактного мотора, машина объезжала гору. Этот звук был хорошо знаком мне. Его в то время знали все, кто хоть раз побывал на немецком Востоке. Моторы восточногерманских трабантов и вартбургов производили этот узнаваемый стучащий звук. Появился оранжевый, цвета пожарной машины, вартбург, замедлил ход и остановился рядом со мной – я был единственный, кто им встретился в это время. Большая семья была втиснута внутрь. Дети с любопытством таращились с заднего сиденья, мать опустила окно и спросила, как проехать в Байерсдорф, городок примерно в 8 километрах севернее Эрлангена. Я подробно объяснил, размышляя, слышат ли они мой американский акцент. Они выглядели довольно усталыми и измотанными, впрочем, это было не удивительно. Они поблагодарили меня, развернулись и поехали назад на автобан в сторону Байерсдорфа. Часто приходится слышать рассказы о том, как после открытия границы многие западные немцы вновь обрели родных и друзей – а то и с удивлением обнаружили, что имеют их, – те вдруг вырастали на пороге в первые дни после падения стены. Не был ли это тот самый случай? Одни западные немцы были вне себя от радости, другие радовались внезапному воссоединению умеренно, третьи же решительно недостаточно. Мне, пожалуй, перепал крошечный кусочек истории, она переместилась этой ночью из теленовостей в мою личную реальность. Несколькими неделями позже, проезжая через Байерсдорф в машине друга, я заметил похожий оранжевый Вартбург перед чьим-то домом. Интересно, как их приняли, подумал я.
<…> В ближайший выходной я мчался на всей скорости в Западный Берлин. Это было уже время опоздавших. Ничего особенного не происходило. На улице 17 июня выстроились в ряд микроавтобусы телевизионщиков со всех западногерманских станций, да ещё парочка иностранных, в поисках очередной дозы истории, которая творится на глазах. Толпу на стене рядом с Бранденбургскими воротами (только здесь на стене можно было стоять) заменили пограничники, расставленные наверху через каждые два метра. Они стояли лицом на запад, хотя, насколько я знаю, толпы являлись в основном с востока. К патрульным подходили редкие прохожие, фотографировали, делали попытки заговорить с ними. Какая-то женщина попыталась подарить цветы. Некоторые солдаты сохраняли каменные, точно у гвардейцев Букингемского дворца, лица – как они были натренированы делать; другие слегка заразились духом революции и улыбались или даже болтали с западными берлинцами – всего лишь несколькими днями раньше за такое могли строго наказать. Памятник войне с Советами находился на западной стороне, в нескольких шагах от Бранденбургских ворот, его поставили до того, как город был разделен на секторы. Советские солдаты стоически охраняли его, так же, как всегда. Караул исчез позже, когда постсоветские русские войска были выведены из пост-ГДРовской Германии, и сегодня дети карабкаются на танки… Прошел «стенной дятел», с сосредоточенной целеустремленностью отколупывая кусочки стены, «тонк» звучало каждый раз, когда он добывал товар для будущего сувенирного бизнеса. Кто-то выстроил маленькие свечки в форме сердца у подножия стены, и один-два человека фотографировали их – по крайней мере, это было мерцание света в тот свинцово-серый день с небом не столько облачным, сколько туманным.
Реакция моего лучшего тогда друга, с которым я говорил по телефону через день-два после падения Стены, была стильно интеллектуально-циничной. «Великая Германия возвращается», – мрачно предсказал он. Теперь я попросил у него разъяснений. Пусть и отвергая, я уважал его политические установки, и был удивлен тем, что он не выказал ни малейшего воодушевления по поводу недавних событий. Сегодня он продюсер документальных фильмов Би-би-си. Он повторил предсказание и заявил, что как только Германия воссоединится, она снова начнет командовать на мировой арене – что определённо не пойдет на пользу рядовым немцам. И ему не интересно было выйти глянуть, что творится в городе. А мне было. Подземка оказалась перегружена. Служащие метро на платформах давно потеряли последнюю каплю терпения. Фразы, которые они раньше десятки раз за смену монотонно бубнили в рупоры, теперь превращались в отчаянные вопли: «Заходите, наконец в чертов поезд, он опаздывает! Двери закрываются! СЕЙЧАС ЖЕ!» <…>
Я вернулся в Берлин еще раз перед Новым годом. Теперь из стены на обоих концах дуги, огибавшей Бранденбургские ворота, и еще в нескольких местах были выдернуты блоки, так что образовались дополнительные проходы. «Стенные дятлы» выдолбили дыры побольше, такой величины, что в них мог пролезть человек, что многие и делали время от времени – хотя нужды в этом не было, ведь теперь можно было свободно гулять и даже ездить туда-обратно через проходы. Полицейские Западного Берлина стояли у новых пропускных пунктов и наблюдали, как люди приходят и уходят, но не проверяли паспорта. В тот раз я захотел увидеть, что происходит в Восточном Берлине, и проскользнул на другую сторону. Уже сам акт проскальзывания заставил меня содрогнуться. Мира или Западной Германии без железного занавеса я не знал. События нескольких недель еще не изменили образ жизни, десятилетиями протекавшей под знаком холодной войны. Я все еще переходил из одного мира в другой. Один-единственный шаг перенес меня в зазеркалье. Улицы выглядели пустынными. Вокруг почти не было освещенных окон. Восточный Берлин, как всегда, радикально отличался видом и атмосферой: здания со времен войны не знали краски, повсюду видны были в огромном количестве пулевые пробоины (в одну я сунул палец, а когда вытащил, увидел на нем ржавчину) – руины остались еще со времен войны. Аллеи были замусорены и забиты брошенными трабантами и вартбургами – большинство машин разобраны на части, капоты и двери распахнуты или оторваны. Я прошелся по улицам, имена которых позже никогда не слышал в Пренцлауэрберге – теперь это место моего жительства, – мимо молодых людей, которые по-шакальи выскребали из автомобильных каркасов последние лакомые кусочки. Мебель была свалена на тротуарах. Все было залито странным голубоватым, болезненным светом допотопных фонарей. Все вокруг выглядело так, что возникало ощущение войны или другого катаклизма, – будто город эвакуирован.
<…> Вечером Нового года я остался один. Я спросил одну мою западногерманскую подругу, не хочет ли она пойти со мной праздновать Новый год к Бранденбургским воротам. Она сказала: «Нет: я не могу разделить общую эйфорию». Что она разделяла, так это слегка окрашенное цинизмом равнодушие, общее для студентов Запада. Годы позже мой друг-иностранец и я сравнивали заметки об этом времени, и он сообщил мне, что и он тоже столкнулся с подобными настроениями в кругу знакомых из Западной Германии: апатия, пессимизм, род сопротивления малейшему проблеску радости или надежды. «Что-то не так с ними», – сказал он. «Они эмоциональные калеки». Один восточный берлинец, перебравшийся на Запад еще до воссоединения, рассказывал, как похожие переживания в ночь падения Стены привели его к разрыву отношений с невестой из Западного Берлина: «Я пришел к ней, там сидели еще четыре студента-психолога, пили чай. Я сказал: ‘Эй, там медведь с цепи сорвался, стена рухнула. Идете со мной?’ Но у них не было ни малейшего интереса, они так и продолжали сидеть с их чашками. И я разглядел их маленькие – для меня – духовно убогие мирки. И тут же отношениям пришел конец». Я знаю из хроник, что настроения в толпе были разные. Кажется, именно западные немцы реагировали равнодушно. Через 10 месяцев, в день и час воссоединения Германии, в Эрлангене <…> не было ни фейерверков, ни веселья – ничего. Но когда Германия в том же году выиграла чемпионат мира по футболу, город – как и вся страна – взорвался ликованием, и танцами на улицах, и празднествами, и фейерверками – пока воздух не замутился смогом.
Я направился к Бранденбургским воротам. Я пропустил штурм Стены в ночь ее падения и надеялся, что у меня появится шанс что-то увидеть теперь. У ворот команда с японского телевидения вела репортаж в прямом эфире. Была еще американская, а в ней женщина-корреспондент с избытком макияжа и тщательной укладкой, «полная энергии и жизненных сил». Она пыталась интервьюировать людей, которые появлялись из бреши в Стене, и как раз в эту минуту отловила невезучего молодого человека, который теперь, чуть не плача, давился словами и запинался в ответах на простейшие вопросы, в то время как его подружка стояла в стороне и, казалось, теряла остаток уважения к нему.
На стене уже собралась толпа. Вскарабкаться наверх было труднее, чем я думал. Я прошел вдоль Стены в поисках возможности забраться на нее, потом вернулся. Наконец кто-то галантно протянул мне руку и втащил мой далеко не маленький вес (я не толстый, но высокий) достаточно высоко, чтобы я смог забросить ногу и дальше залезть сам. Попав наверх, я еще раз прогулялся туда и обратно. Здесь нечего было делать, кроме как стоять и фотографироваться. Это не был больше акт революции; не штурм Стены – медиа-событие, «фото оп». А я забыл мой фотоаппарат. Французская парочка великодушно предложила сфотографировать меня, пообещав прислать фото, если я дам свой адрес. Я дал, и они прислали, несколькими месяцами позже. Кажется, подавляющее большинство людей, стоявших там, были иностранцы. Они – мы – были туристы в поисках приключений, пытающиеся совать нос в пробоину немецкой истории. Наши фото появились в интернациональной прессе, но нас неизменно обозначали как западных и восточных немцев, захватывающих Стену. Я спрыгнул вниз и прошел на восточную сторону между Стеной и Бранденбургскими воротами. <…> Наступила полночь, и начались ликования и фейерверки. <…> Незнакомые люди обнимали друг друга и желали счастья в Новом году. Группа атлетических молодых людей забралась на Бранденбургские ворота – чрезвычайно атлетических, решил я после очень кратких размышлений, не последовать ли за ними, цепляясь за громоотвод, – они сорвали восточногерманский флаг. Никто внизу не следил, затаив дыхание, как стаскивается вниз ненавистный символ социалистического режима, чтобы потом подняться снова с дырой, – как своего рода политическая декларация, адресованная всему миру (акция явно повторяла подобную 9 ноября). Мы ждали, что случится дальше. Другая группа атлетов – или нетрезвых молодых людей – присоединилась к первой на вершине памятника. Похоже, там возник спор, началось что-то вроде перетягивания флага. Прошло полчаса нового года. Мир терял терпение. Склока вокруг флага выросла в настоящую драку. По флагштоку вверх поползло что-то черное, красное и желтое, нерешительные крики восторга застряли в глотках нескольких людей – но все еще ничего не происходило, не появилось знамени, которое сплотило бы массы вокруг каких-либо настроений. Вторая группа победила и удалила флаг. Были это агенты штази, посланные предупредить повторение постыдных событий шестью неделями раньше? или просто кучка хулиганов? Люди внизу начали свистеть и выкрикивать замечания, точно нетерпеливая публика на концерте, который все никак не начнется. Мы хотели сделать немножко истории, здесь и сейчас! Наконец флаг начал подниматься, и вот в этот первый час 1990 года над Берлином затрепетал на ветру Канадский Кленовый Лист.
<…> Когда фейерверки начали понемногу затихать, я обнаружил себя стоящим в сквере между Бранденбургскими воротами и Стеной в компании двух восточных немцев (большая редкость здесь), разливающих шампанское в пластиковые стаканчики. У них был определенно «правый» вид, может, это даже были неонаци. «За Германию», – сказал один и поднял стаканчик. Кажется, мое подсознание заразилось настроениями моих западногерманских друзей – я заявил: «За Европу!» «Нет! За Германию!» – настаивал молодой человек. Я не хотел уступать. Как раз в тот момент, когда разговор приобрел опасную остроту, большая петарда влетела в пространство между нами и взорвалась. Несколько минут мы были заняты нашими ушами, пытаясь вернуть слух. Но молодые люди были правы. Я не узнал, кто или что они были, но это и не важно – этот момент принадлежал Германии, не Европе, и мне следовало бы присоединиться к их тосту.
За 4,5 месяца до этого Нового года я поехал в Восточный Берлин. <…> Это был первый раз, когда я пересек Стену (если не считать студенческую экскурсию почти за 8 лет до того). В то время «Солидарность» Мазовецкого пыталась сколотить первое не-социалистическое государство Варшавского договора. Стоял поздний август, и восточногерманский мир все еще исправно функционировал. <…> Я направлялся в Западный Берлин, намереваясь для начала разбить лагерь в квартире будущего продюсера Би-би-си. Я постирал одежду и отбыл на Восток, уложив в рюкзак еще мокрую футболку. По дороге я купил копию журнала «Die Zeit» c фотографией Леха Валенсы и Мазовецкого на первой странице, рядом с фото самых первых восточнонемецких беженцев, пересекающих недавно открытую венгерскую границу. Это был первая брешь в Железном занавесе и, как потом выяснилось, начало конца Восточной Германии. Я затолкал журнал в нижнее отделение рюкзака и вошел в вагон электрички, курсировавшей через Стену – до пропускного пункта на Фридрихштрассе в Восточном Берлине. Очередь на паспортном контроле двигалась довольно быстро, я поменял требуемые 25 западногерманских марок и получил дневную визу, действительную до полуночи. Пограничник зарылся в мой рюкзак и вынырнул с мокрой футболкой. Он уронил ее с брезгливым выражением на лице и кинул в мои руки рюкзак. Ворота открылись, и я вступил в параллельный мир. Это был самый жуткий момент моей жизни, у меня в этом нет сомнений. Внезапно и совершенно неожиданно мне стало ясно, что я оказался вне зоны действия западного закона. Недоступный для государства. Недосягаемый для моей семьи и друзей, для любого, кто мог бы помочь мне, если б я сделал неверный шаг или случайно попал не на то место не в то время. Я не чувствовал себя свободным. Я был беспомощным.
Как нигде в другом месте Земли, граница, прошедшая сквозь сердце Берлина, функционировала подобно особому роду слегка окрашенных очков, которые позволяли увидеть тот же город через фильтр четырех десятилетий сталинизма. Гуляя по Фридрихштрассе на Запад, вы видели вокруг современный Западный Берлин 1989 года. Но стоило пройти через пропускной пункт, надев эти окрашенные очки, можно было увидеть те же улицы – во времена сталинизма. Я зашел в вокзал на Фридрихштрассе, и первое, что я увидел, были гигантские неоновые часы, встроенные в лимонного цвета стену из бетонита. В последний раз я видел неон такого типа, когда мне было 4 года. Первые неоновые трубки получали их мягкий лавандовый цвет благодаря слою краски на стекле над белым свечением изнутри. Но вскоре этот устаревший тип неона исчез – на Западе. <…>
Я поднялся на платформу – лишь решетка отделяла ее от перрона на западной стороне – и сел в поезд, идущий в Мальсдорф, на окраину Восточного Берлина. Как и неоновый свет, электрическое жужжание этих старых поездов впечаталось в мою память. Наклейка на деревянной раме окна – интерьер вагона был исключительно из дерева – говорила «Nicht hinauslehnen» («Не высовываться»), но кто-то выцарапал некоторые буквы, так что надпись требовала в результате «Nicht hinsehen» («Не смотреть»), я видел этот трюк с надписью уже не в первый раз. На мне была моя лучшая одежда, то есть единственная не поношенная, по чистой случайности цвета хаки, так что я выглядел как чертов британский офицер колониальной эры, забывший свой пробковый шлем. Я сел на скамейку на самом конце вагона, вынул журнал и начал читать о новом правительстве Солидарности. Шестое чувство предостерегает людей, когда их рассматривают; теперь это чувство побудило меня глянуть поверх страниц, и я увидел, что все мои попутчики смотрят, не отрывая глаз, на обложку журнала в моих руках. В частности, два молодых человека лет девятнадцати в форме FDJ, Союза свободной немецкой молодежи, и с букетами в руках, смотрели на меня испепеляющим взглядом. Я начал догадываться, что западная пресса запрещена на Востоке, но я тогда еще не понял, что мокрая футболка в моем рюкзаке, может быть, спасла меня от ареста на пропускном пункте. Все остальные в этом вагоне, между тем, совершенно точно знали, что я подвергаю себя угрозе ареста. На станции Варшауэр Штрассе молодые люди с букетами сошли, выстрелив в меня через окно последним убийственным взглядом. <…>
Я решил подняться на телебашню на Александерплатц. Группа средиземноморских студентов стояла в очереди впереди меня, привлекая общее внимание, они смеялись и громко болтали – один из самых надежных способов вызвать раздражение немцев в общественных местах. Подойдя к кассе, они обрушили свое безудержное оживление на кассиршу – по-английски. Она сухо бросила в ответ: «Вы болгары, так? Значит, можете говорить по-русски», – и продолжала на этом языке. Я изучал портрет государственного и партийного лидера Эриха Хонеккера с его громоздкими очками в пластмассовой оправе и недалеким выражением лица. Я поднялся, посмотрел, спустился и ушел. Павильон вокруг основания башни был окрашен в безупречно белый цвет. Семьи населяли скамейки по обеим сторонам ступенчатого фонтана, наблюдая, как тот меняет форму и наслаждаясь пикником. Дети играли по краям, розы пышно цвели, юные парочки (примерно четверть мужчин – в униформе) сидели тут и там в тени, нежничая и воркуя. Это была социалистическая идиллия под лазурным небом, ясным днем в разгар лета… Меньше чем через год основание телебашни покрылось граффити так высоко, как только доставали спреи, фонтан остался без воды и наполнился мусором; люди, в состоянии стресса из-за перехода к рыночной экономике, спешили мимо, не находя времени остановиться и понюхать розы. Отослав открытку моей семье, я направился к «Дворцу слез» – зданию пропускного пункта на Фридрихштрассе. Нищие у перил желали получить восточнонемецкие марки, если у меня таковые еще оставались. Пограничник снова быстро обыскал мой рюкзак и потом портмоне. Он нашел 50 долларов однодолларовыми купюрами. Было бы подозрительно, если б я ввозил их в страну, но вывозить? Можно было почти видеть, как шестеренки поворачивались в его голове. Очевидным образом я не обменял их нелегально. Я был американец с запасом собственной валюты при себе. «Хмм!» Казалось, его более заинтересовала почтовая марка с изображением Гитлера, которую я купил для друга в западноберлинском магазинчике. Пограничник все же отдал мне кошелек, и я отбыл, встреча с восточногерманскими погранвойсками закончилась. В то время американцы собирали в Берлине такой опыт как трофеи, как материал для историй, которыми развлекают на вечеринках, вроде тех небылиц, что охотники за крупными животными рассказывали когда-то в английских клубах, – чем опаснее и напряженнее, тем лучше. Мой опыт был слишком незначителен для светского рассказа. <…>
Бедный Берлин (бедные Берлины)! Второй раз менее чем за столетие его разрушали, пусть со значительно меньшими кровопотерями. После объединения Западный Берлин, такой, каким я его узнал и полюбил, начал медленно, но неуклонно исчезать. Деньги, которые неуверенные инвесторы и связанное по рукам и ногам государство придерживали 4 десятилетия, вдруг хлынули потоком. Переместились кварталы со злачными местами, освобождалось место для зданий из стекла и стали – более или менее помпезных манифестаций текущего тренда в современной архитектуре, исчезали пустые пространства и выкидыши более раннего послевоенного тренда. Но город все еще оставался собой: это была репетиция «Бегущего по лезвию». Со временем я заметил, что езжу в Западный Берлин много реже, чем в те годы, когда жил в Баварии. Каждый раз, когда я оказываюсь в центре – и это не преувеличение, – я обнаруживаю новое здание там, где еще недавно ничего не было. Восточный Берлин тоже заново отстроен, обновлен, реконструирован, восстановлен, дошло до того, что бывшие восточные берлинцы с трудом узнают их собственный родной город. Старые западногерманские деньги хлынули из Мюнхена, захватили каждую квартиру, всякую недвижимость, какую только могли загрести. Довольно скоро оригинальная атмосфера и население Пренцлауэрберга оказались почти полностью вычищены. Каждый раз, когда я вижу блестящий черный БМВ с мюнхенским номерным знаком, у меня появляются дурные мысли – вместе с тем я спрашиваю себя, не есть ли я сам один из тех яппи, против которых протестуют граффити. Я едва знал Восточный Берлин. Но я сознаю, что это не был оруэлловский кошмар, много раз репродуцированный в прессе, – то есть и кошмар тоже, но не только. А что еще? В годы, когда любая частная инициатива официально запрещалась, молодое население города все более усваивало богемный стиль жизни. Восточный Берлин превращался в обширный контр-культурный оазис с процветающей альтернативной музыкой, развитой артистической средой, с квартирными сообществами и «городскими индейцами», обитающими в колониях из жилых автоприцепов и домиков на колесах. Кулиса из осыпающихся окрестных зданий и руин только усиливала атмосферу импровизации в укладе жизни. Казалось, полиция и молодые «хаоты» нуждаются друг в друге и порождают друг друга. Как это выразил один восточноберлинский «плохой мальчик» из панк-рокеров, полиция «приходила и говорила: ‘Вечеринка закончена!’… и чтобы скрыться, мы часто убегали по крышам… Я хочу сказать: где еще на земле вы можете устроить вечеринку с друзьями, чтоб в конце убегать по крышам? Это было потрясающе!» Но теперь всего этого нет – Стене, а вместе с ней Западному и Восточному Берлину суждено было исчезнуть.
С тех пор выросло целое поколение. Именно ему пожинать плоды разрушения Стены. В общем-то, это и есть то, что лично для меня в конечном счете значит падение Стены: два малыша, спящие в их комнате, они не появились бы на свет, если б Стена не пала.
Перевод с английского Елены Мадден