Новые главы романа
Опубликовано в журнале Студия, номер 13, 2009
Часть третья
Глава вторая
— Поднимите руки, у кого выписывают газеты, – говорит Анастасия Георгиевна.
Руки поднимаем только я, Зоя Линкина, Ира Каверина, Алла Вольфсон и еще две или три девочки. Наташа Нехорошева сначала поднимает руку, а потом, как будто засомневавшись, потихоньку опускает.
— Это как же – выписывают? – хмыкает Варя Батищева, откидываясь на парте и слегка позевывая.
— Заранее подписку делают. На год или на полгода, чтобы почтальон домой приносил.
— А… – говорит Варя, – почтальон… Богато живут. – И, немного подумав, добавляет. – На кой ее выписывать? Вон, возле метро и так, за бесплатку висит. Читай коли не лень.
Анастасия Георгиевна бросает на нее сердитый взгляд и продолжает интересоваться:
— А у кого покупают какую-нибудь газету?
Еще несколько девочек как-то нехотя подымают руки.
— Ясно. Уровень политической сознательности неудовлетворительный, – объявляет Анастасия Георгиевна. – Будем проводить политинформации. По средам, во время классного часа. – Какие газеты твой отец выписывает? – оборачивается она ко мне.
— “Правду”, “Известия”, “Труд”, “Московскую правду”, “Литературную газету”, “Вечерку”, “Красную звезду”…
— Ладно, ладно, хватит выхваляться-то!.. – обрывает Анастасия Георгиевна.
Почему “выхваляться”? Она спрашивает, я отвечаю.
— Грамотей! – хмыкает Анастасия Георгиевна. – Везет же некоторым – целый день только и занятий, что газетки почитывать… Вот ты нам и подготовишь на первый случай. Главные темы. Основные события. Перескажешь своими словами, чтобы было понятно. Не больше пятнадцати минут, слышишь? Самое важное. А то затрещишь, как сорока…
С какой это стати я буду трещать, как сорока? Я никогда не трещу, как сорока. Какая же она все-таки вредная…
Я раскладываю на столе газеты, беру ножницы и выискиваю самые главные темы. Самые главные всегда в передовицах. Папа часто пишет передовицы для “Труда” или для “Комсомолки”, только его фамилию под ними не ставят – передовицы это как будто от редакции.
“В Западной Германии имеется почти три миллиона полностью и частично безработных. Эти люди влачат жалкое существование. Многие живут в подвалах, в фанерных домиках, в сараях и конюшнях. На окраине города Оффенбах находится «поселок», состоящий из старых вагонов и жалких лачуг”.
Нет, про это не буду: у нас на станции Москва Сортировочная, если ехать в Переделкино, тоже на запасных путях полно старых, ни к чему не прицепленных вагончиков, в которых живут. Печки себе устроили, из труб дым идет. А что? На улице им, что ли, жить? Ольга, дочка тети Ани, теперь тоже живет в дровяном сарайчике, она вышла замуж, а тетя Аня ни за что не хочет пускать ее с мужем в комнату. И то правда, комната у них с дядей Талей маленькая, семь метров. Но Ольга не особенно расстраивается, она говорит, что когда они окончат институт, им дадут направление на работу и жилплощадь какую-никакую дадут. Тем более, что они будут инженеры строители. Но им еще три года учиться…
“Экономика Западного Берлина находится в катастрофическом состоянии, отражая все пороки… Усиливается смертность… Хозяйство Германской Демократической Республики развивается по пути неуклонного подъема”. Про это не буду. Девочки скажут: с какой это радости фрицы должны развиваться по пути неуклонного подъема? После всего хорошего, что они наделали… “В колхозах и совхозах Киргизии закладываются новые фруктовые сады и виноградники”. Это можно. “Шахтеры города Чистякова Сталинской области…” У нас в классе учится Тамара Чистякова, Икина соседка. Раньше ее отец работал на заводе кузнецом, а теперь он инвалид на пенсии – весь трясется. Вообще почти не выходит из своей комнаты.
“Войне не бывать!” Вот это действительно важно, это нужно вырезать.
“Теперь, когда наша страна залечила глубокие раны, когда советский народ под руководством партии большевиков, родного и любимого товарища Сталина…”
Я беру ножницы и начинаю аккуратненько вырезать статью.
— Что ты делаешь? – взвивается мама. – Совсем сдурела? Прекрати немедленно!
— Мне Анастасия Георгиевна велела подготовить политинформацию, – объясняю я.
— Какую политинформацию? Какую, к черту, политинформацию! Как вам это нравится? Сидит и портит газету!
— Папа разрешил, – говорю я.
Папа сидит за пишущей машинкой и как будто не слышит.
— Павел, ты что, не в своем уме? – набрасывается на него мама. – Ты позволил ей кромсать свежие газеты?
— Не такие уж, Нинусенька, они свежие. И если ребенку в школе дали задание подготовить политинформацию, то он обязан его выполнить.
— Да, разумеется, – выполнить! Я их вообще еще не раскрывала, можно сказать, в глаза не видела.
— Ничего удивительного, Нинусенька, что ты их не раскрывала. Если не ошибаюсь, за последние двадцать лет ты вообще не прочла ни одной статьи.
— Поздравляю! Приветствую твою наблюдательность. Очень верно подмечено. И знаешь, почему я не прочла ни одной статьи? Потому что целый день верчусь как белка в колесе! Минуты покоя не знаю!
— К тому же не думаю, – продолжает папа, – что трехмесячной давности газета является таким уж неоценимым сокровищем…
— У тебя ничто не является сокровищем – кроме пьянки с разлюбезными друзьями.
Я не знаю, что мне делать: вырезать или нет? Подожду лучше. Мама взбесится, если увидит, что я вырезаю, скажет, что это я ей назло. Но, с другой стороны, явиться в школу без вырезок тоже нельзя…
— Я могу не вырезать, а просто обвести карандашом те заметки, которые мне нужны, – предлагаю я. – Прочитаю в классе, а потом принесу обратно.
— Ну, не знаю, – хмурится мама, – если действительно принесешь… Это надо выдумать – чтобы двенадцатилетние девчонки делали какие-то дурацкие политинформации! Скоро грудных младенцев поднимут с горшков, чтобы произносили зажигательные речи.
— Между прочим, Нинусенька, – говорит папа, – ты совершенно права – не мешало бы отнести часть старых газет в сортир.
— Это еще зачем? – недоумевает мама.
— Поскольку там наблюдается их явная нехватка.
— Разумеется!.. – фыркает мама. – Не понимаю только, почему именно мы должны обеспечивать всю квартиру. В конце концов, каждый может, отправляясь в данное заведение, прихватить с собой клочок газеты. Не такой уж тяжкий труд.
— Лучше, мой дорогой Кисик, обеспечивать всю квартиру, чем испытывать в данном вопросе дефицит, – изрекает папа.
— Когда весь советский народ, повышая свое благосостояние, строит коммунизм, – докладываю я, стоя возле учительского стола, – американские изверги, заправилы капитала, возрождают фашизм, готовят новую войну против Советского Союза и хотят поработить народы. Все миролюбивые люди на земле, воодушевленные Иосифом Виссарионовичем Сталиным… – Некоторые фразы приходится пропускать, иначе не успею рассказать обо всем за пятнадцать минут. – Слава нашему родному и любимому вождю и учителю, отцу трудящихся всего мира товарищу Сталину – знаменосцу мира и счастья!..”
Анастасия Георгиевна хмыкает, но молчит.
— Есть еще про трудовую вахту, – сообщаю я. – Коллектив мясокомбината выполнил августовский план на 120 процентов. Первое место завоевали рабочие колбасного цеха. Месячное задание они выполнили на 119 процентов.
Сто девятнадцать, конечно, меньше ста двадцати, и непонятно, как при таком показателе рабочие колбасного цеха завоевали первое место, но так написано. Анастасия Георгиевна не придирается. Хотя считать она в общем-то умеет.
— Лучших успехов добилась бригада обвальщиков.
Я спросила у папы, кто такие обвальщики, он сказал, что обвальщики это те, которые что-нибудь обваливают. А мама сказала, что обваливать уже не требуется – все, что поддавалось обвалу, давно развалили и обвалили.
— Отвечая на вопрос корреспондента “Правды” насчет шума, поднятого в иностранной прессе в связи с испытанием атомной бомбы в Советском Союзе, – продолжаю я, – товарищ Иосиф Виссарионович Сталин сказал: “Действительно, недавно было проведено у нас испытание одного из видов атомной бомбы. Испытания атомных бомб различных калибров будут проводиться и впредь по плану обороны нашей страны от нападения англо-американского агрессивного блока”.
Я сворачиваю газету и киваю Зое Линкиной. Мы с ней договорились, что после моего доклада девочки прочитают опубликованное в “Пионерской правде” стихотворение Сергея Михалкова “Про советский атом”.
Зоя, Ира Каверина, Алла Вольфсон и Вера Мясникова выходят к доске и по очереди читают, каждая по две строчки:
Мы недавно проводили
Испытанья нашей силе.
Мы довольны от души –
Достиженья хороши!
Все – на славу удалось,
Там, где надо, взорвалось!
Мы довольны результатом –
Недурен советский атом!
И все вместе:
Вот так штука!
Всем наука!
Сунься, ну-ка!
Ого-го!..
Не ленились,
Потрудились
Для народа своего!
Как услышала про это
Иностранная газета
Зашумела на весь свет:
“Рассекречен наш секрет!
И у русских есть сейчас
То, что было лишь у нас!
Как же русские посмели?
Трумэн с Эттли проглядели!”
Неужели
В самом деле,
Проглядели?
Ха-ха-ха!
- Очень хорошо! – хвалит Анастасия Георгиевна и улыбается. Это с ней редко бывает. – Замечательно. И политически грамотно, и доступно для понимания. Молодцы! Сообщу Марье Ивановне. Пускай распространит наш опыт на другие классы.
Дверь в класс распахивается и в нее боком протискивается директор Марья Ивановна – собственной персоной и в сопровождении Анастасии Георгиевны. Анастасия Георгиевна следует на шаг позади начальницы. Марья Ивановна еще больше растолстела, скоро уже, наверное, вообще ни в одну дверь не пролезет. Мы все встаем и замираем – если уж явилась – не поленилась, вползла на третий этаж, значит, обнаружила что-то чрезвычайное. Сейчас разразится воплями, обрушит на наши головы весь гнев, вскипевший по дороге в ее необъятной груди. Интересно, кто на этот раз провинился и в чем?
Марья Ивановна подтаскивается к доске, окидывает класс привычным злобным взглядом и приказывает:
— Садитесь!
Девочки осторожно садятся, крышки парт неслышно опускаются на место.
– Небось, слыхали? – отдувается Марья Ивановна. – У нас, у москвичей, нынче сложное и очень ответственное положение. Особо в нашем районе, прилегающем к гостинице “Советская”. Американцы к нам приехали. Делегация.
— Да, – подхватывает, воспользовавшись паузой, Анастасия Георгиевна, – в Москву. В гостинице “Советская” живут.
— И они, конечно, будут устраивать тут провокации! – восклицает Марья Ивановна. – А ваша задача… на эти провокации ни в коем разе не реагировать. Они станут кидать вам апельсины! Специально будут швырять апельсины… – отдувается она, прежде чем продолжить свою речь, – чтобы зафотографировать… как советские дети бросаются, как щенки… подбирать американские апельсины. Кланяться им в ножки! И тут вы обязаны продемонстрировать свое полное безразличие и презрение. Кто поднимет хоть один апельсин, будет строго наказан. Ясно?
Мы все молчим, потрясенные услышанным. Неужели вот так вот запросто будут раскидывать настоящие апельсины?
Марья Ивановна еще раз обводит класс гневным взглядом и, торжественно покачиваясь, покидает нас.
— Поглядеть, конечно, интересно, – говорит Анастасия Георгиевна, когда за ней закрывается дверь. – Кто на Слободке живет, тому, можно сказать, по дороге. Но ни в коем случае! Не подбирать, даже не думайте и не мечтайте! Лучше и не оборачивайтесь в их сторону. Пусть что хотят делают, а вы помните, кто вы – советские школьники! У советских школьников на первом месте своя пионерская гордость. Они бросают, а вы – мимо. С высоко поднятой головой. И все! Пускай подавятся своими апельсинами. Чтоб не торжествовали!
— Ну, что? – спрашивает Ика после уроков. – Идем апельсины собирать?
— Не, не идем, – объявляю я твердо.
— Чего так?
— Не интересуюсь. На картинке погляжу.
— А я пойду, – решает Ика. – Вдруг и взаправду достанется…
— Достанется тебе, когда сфотографируют. Так достанется, что не обрадуешься. – Мне очень не хочется, чтобы она шла туда, тем более без меня.
— Я лицо шарфом замотаю, – обещает Ика.
— По одежде узнают, – пугаю я.
— Не узнают… А ты струсила.
— Не струсила, а просто не хочу…
— Ну и зря, – говорит она. – Подумаешь, какая сознательная!
— Ну как? – спрашиваю я на следующий день. – Много набрала?
— Ничего такого не было, – признается Ика, – ни американцев, ни апельсинов. Мы целый час там околачивались, все надеялись, что выйдут, задрогли, как цуцики, – никого не видели. Даже к самому подъезду гостиницы ходили – ничего подобного. Один какой-то выскочил – фиг его знает, американец или наш. Наверно, наш – сел в машину и уехал. На нас ноль внимания.
— Да небось все враки, – объявляет Варя Батищева, – может, и не приезжало в Москву никаких американцев. Нарочно панику развели… Апельсины!.. Как же – держи карман шире! Нашли дураков…
— Ой, девчонки! – смеется Света Васильева. – Знаете что? Может, их вообще нету – американцев этих?
— Где нету?
— Нигде! Вообще нету.
— Как это – нету? А американская агрессия? Каждый день в газетах пишут.
— Мало что пишут! Нарочно придумали и пишут. О чем-то надо писать.
— Не, не может быть, – решает Вера Лукашова. – Даже песня такая есть: Колумб Америку открыл, страну далекую, чужую – дурак! Он лучше бы открыл на нашей улице пивную!
— Ну, пивных-то и без Колумба хватает, – говорит Варя, – на каждом углу – пользуйся, заливай зенки…
Мы с мамой, как члены семьи писателя, можем посещать всякие мероприятия и выступления в ЦДЛ – Центральном Доме Литераторов. Раньше мама не особенно этим интересовалась, а теперь без конца ходит на разные лекции и меня таскает с собой, потому что боится гололеда – я должна крепко держать ее под руку, чтобы она не поскользнулась. Иногда лекции бывают интересные, например, “Есть ли жизнь на Марсе?” или “Удивительный подводный мир”, а иногда совсем скучные: “Противостояние колониальной экспансии Великобритании” или “Развитие принципов социалистического хозяйствования”.
Маму больше всего интересуют средневековая история (потому что там много ужасных злодеяний), достижения косметологии и проблемы долголетия. Но сегодня мы явились на лекцию “Домашний текстиль, ковры, шторы, занавеси и драпировка”. От одного названия уже пахнет пылью. Для начала мама заглядывает в ресторан, папы там нет, зато обнаруживается какая-то ее знакомая старушка. Мама направляется к ее столику и радостно приветствует:
- Здравствуйте, Вера Михайловна! Какая встреча – сто лет вас не видела!
- Да, верно, давно не приходилось, – соглашается Вера Михайловна не слишком обрадовано.
Взгляд у нее ясный и цепкий. Мне начинает казаться, что она знает про нас что-то не очень хорошее.
- Познакомьтесь, пожалуйста, – говорит мама и подталкивает меня вперед, – моя дочь Светлана.
- Да, большая девочка, – замечает Вера Михайловна тем же скучным голосом. – Я ее помню крошечной…
- Это Вера Михайловна Инбер, – объясняет мне мама. – Поздоровайся.
Вера Инбер? Знаменитая Вера Инбер? Папа иногда читает ее стихи:
Пыль повсюду – на флагах,
На столе, на книгах, на стене.
Когда я умру, в моих бумагах
Найдут твои письма ко мне…
У каждого, кто прочтет их –
У друга, у врага ли, —
Дрогнет сердце, окунувшись в их струю,
Он скажет: “Такою любовью пугали
Меня всю жизнь мою…”
Он скажет: “Мир узок и тесен,
Как маленький круглый зал,
Отчего же не я ее встретил
И не я ей это писал?..”
И про Джека:
“Земля бежит от меня так,
Будто я ее съем.
Люди не крупнее собак,
А собак не видно совсем”.
Хозяин смеется. Джек смущен
И думает: “Я свинья:
Если это может он,
Значит, могу и я”…
На земле уже полумертвый нос
Положил на труп Джек,
И люди сказали: “Был пес,
А умер, как человек”.
— Поздоровайся! – повторяет мама.
Я не знаю, как я должна поздороваться. Сказать “Здравствуйте”? Смешно – я ведь не маленький ребенок. Или: “Очень приятно”, как это делает папа?
— Растет форменным дикарем, – жалуется мама и принимается расспрашивать Веру Михайловну, как она поживает и что у нее нового.
Я чувствую, что той совершенно не хочется отвечать. Совершенно не радует ее эта встреча и не нужен этот разговор. Официантка ставит перед ней тарелку с каким-то дымящимся кушаньем, она принимается за еду, мама задает еще несколько никчемных вопросов, но наконец догадывается распрощаться, и мы возвращаемся обратно в зал.
Слушателей собралось мало, всего человек двадцать, может, даже меньше, и нас вместе с лекторшей отправляют на балкон. Мы с мамой усаживаемся на стульях в последнем ряду, ни справа, ни слева от нас никого нет – уже хорошо…
— Очень важный этап оформления жилища – это его декорирование при помощи текстиля, – сообщает лекторша. – Я имею в виду не только занавески и шторы, но и обивку, подбор ковров, покрывал, постельного белья…
— Подбор ковров!.. – хмыкает мама. – Интересно, где сегодня водятся ковры?
— В кабинетах у начальства, – усмехается кто-то впереди.
Лекторша недовольно хмурится.
— Выбор текстиля зависит от цветовой гаммы помещения, ткани должны гармонировать с общим стилем, придавать жилищу солидность, но в то же время радовать глаз. В гостиной основное внимание следует уделить окнам…
— Вот как – в гостиной?.. – бормочет мама. – Помилуйте, у кого теперь сыщешь гостиные? Разве что у Фадеева или Симонова…
— Да что же это такое! Не мешайте, наконец, слушать, – оборачивается какая-то женщина.
Мама вздыхает.
— Правильно подобрать шторы не так-то просто, – объясняет лекторша. – Если стены обиты темным дубом, то желательно выбрать шторы более светлого оттенка. Лучше всего в этом случае будут смотреться однотонные блестящие шторы из тяжелого шелка или атласа.
Мама уже клюет носом. Это теперь часто с ней случается: зайдет с улицы в тепло, усядется в кресло и тут же начинает оседать, клониться на бок и посапывать. Умудряется уснуть почти на всех лекциях, даже про свои любимые средние века. Сначала еще пытается встряхнуться, время от времени приоткрывает глаза, но потом сдается.
— Если в комнате есть письменный стол, – а у писателей, я полагаю, имеется письменный стол, – шутит лекторша, и все слушатели одобрительно хихикают, – то вместо штор лучше использовать легкие занавески, которые не будут мешаться на рабочем месте.
Мешаться… Письменный стол у нас имеется, небольшой, но все-таки настоящий письменный стол, с ящиками и дверцей. И занавески тоже имеются, папа привез из Германии – полотняные, с вышитыми на них коричневыми оленями, и по краям веточки с зелеными листиками, а в углах на обеих половинках красивые буквы S и J, но на одной, той, что висит ближе к шкафу, есть заплатка. Маленькая заплатка, но на свет ее все-таки видно. Она первым делом бросается в глаза. А прикрывает она аккуратненькую круглую дырочку. Мне почему-то все время кажется, что это след от пули. Каждый раз, когда я оборачиваюсь к окну, я вижу ее, и она пугает меня. У кого она висела, эта занавеска? Кто ее залатал? Кто был этот S и J? И самое главное, как она попала к папе? Вот что меня мучает – как эта занавеска попала к папе?
— Обивка мягкой мебели также должна сочетаться с цветом стен, – вещает лекторша и показывает картинку, на которой нарисован диван, заваленный пухленькими подушечками, и несколько маленьких кругленьких столиков с кружевными салфетками, такими же, как вяжет тетя Дуся. – При очень высоких потолках над кроватью можно устроить балдахин. Полностью драпировать потолки сегодня уже не принято. Большое значение имеет постельное белье, – лекторша вытаскивает еще одну картинку, – с его помощью можно подчеркнуть стиль спальни: строгий, классический, или с деталями рококо и барокко, то есть с рюшами и кружевами.
Я не знаю, чем рококо отличается от барокко, но у мамы есть один такой пододеяльник, весь украшенный прошвами и пышными кружевами, ей его сшила Лидочка, ее любимая подруга. Для того чтобы надеть этот пододеяльник на одеяло, приходится застегнуть сорок восемь пуговиц: по шестнадцать с каждой длинной стороны и по восемь с короткой. Правда, мама бережет его и не часто пользуется.
— Наряду с тяжелыми шторами, смягчающими внешний свет, в спальне рекомендуется повесить и легкие воздушные занавески, придающие комнате особое очарование…
Мама окончательно роняет голову на грудь и принимается громко храпеть. Я уже не смотрю ни на какие картинки, вообще ни на кого не смотрю, мне хочется исчезнуть, убраться отсюда, провалиться сквозь землю! Сквозь пол. Я слишком туго заплела косы. Всю голову сдавило, как будто на меня надели шлем из толстой упругой резины.
— Да что же это?! – возмущается та же женщина, которая уже злилась на маму за ее разговоры. – Кто она такая? Откуда она взялась? Кто-нибудь знает ее?
Лекторша замолкает, все собравшиеся оборачиваются и смотрят на нас.
— Это твоя мама? – спрашивает женщина.
Я молчу.
— Разбуди ее! – требует женщина.
Я молчу. Молчу и смотрю в другую сторону. Разбуди!.. Чтобы она накинулась на меня. Мама громко храпит, я сижу и молчу.
— Девочка! В чем дело? Ты что, не можешь разбудить ее?
Нет, я не могу разбудить ее!
— Будите вы сами.
Женщина возмущенно хмыкает, встает со своего места, подходит к маме и трогает ее за плечо.
— Извините, гражданочка!
Мама не просыпается: продолжает спать и время от времени всхрапывает. Женщина трясет ее посильней. Мама открывает глаза и пугается:
— Что такое? Что случилось?
— Ведите себя, пожалуйста, потише, – говорит женщина строго. – Вы мешаете!
— Потише? – удивляется мама. – Что за глупости?.. Каким образом я могу мешать? – вздыхает, поправляет на коленях ридикюль, склоняет голову к одному плечу, потом к другому и снова задремывает.
— Безобразие! – Женщина вскакивает, решительно направляется в нашу сторону и со злостью трясет маму.
— Что? В чем дело? – вскрикивает мама. – Чего вы от меня добиваетесь?
— Тишины! Вы тут не у себя в спальне, вы тут в общественном месте!
Вся кожа у меня на голове горит, как будто с меня снимают скальп.
— Вы не даете людям слушать!
— Я? Не даю людям слушать? Что за дикая инсинуация! – обижается мама.
— Вы храпите, как грузчик! Как ломовой извозчик!
— Я – храплю?! – голос у мамы дрожит. – Я не понимаю… Вы что – издеваетесь надо мной? С какой стати я буду храпеть?
— Я не собираюсь вступать с вами в дискуссию, – говорит женщина. – Отправляйтесь, пожалуйста, домой.
— Вы храпите, как медведь, и срываете мне лекцию! – подтверждает лекторша.
— Действительно, – присоединяются к ней еще несколько голосов, – нужно же совесть иметь!
— Уму непостижимо! Что за бессмысленный хамский навет? – отбивается мама. – Я вообще никогда не сплю! Я уже много лет страдаю бессонницей…
— Извините, это здесь никому не интересно, – говорит женщина. – Вас по-хорошему просят: немедленно покиньте помещение. Не заставляйте выводить вас силой.
— Да уж, конечно, ни одной минуты не останусь! – мама поднимается наконец со стула. – Слишком большая честь. Кто бы мог поверить? Такая наглость, и где? В, казалось бы, приличном месте…
— Между прочим, это уже не первый случай, – вспоминает кто-то. – Нужно предупредить администрацию, чтобы ее не пускали.
Мы направляемся к лестнице с черными резными перилами и начинаем спускаться.
— Особый шик придает спальне китайская или японская ширма, – раздается за нашей спиной.
Папа требует, чтобы мама избавилась наконец от старых газет, тем более, что он пригласил к нам в гости Константина Ивановича Поздняева, заместителя главного редактора журнала “Советский воин”. Поздняев печатает в своем журнале папины очерки и отрывки из нового романа. Это не совсем новый роман, папа пишет продолжение того, сталинградского, который Симонов напечатал в “Новом мире”, но продолжение будет уже не про Сталинградскую битву, а про то, как их дивизия двигалась через всю Россию и через всю Европу на Берлин.
Мама говорит, что Поздняев послан нам провидением: истинный благодетель, непредвиденный подарок судьбы, – если бы не он, она просто не знает, что бы мы стали делать – в нынешнем положении эти публикации хоть как-то поддерживают.
Хорошего положения у нас никогда не бывает.
— Нинусенька, неужели ты не понимаешь, что это ненормальность, дурной анекдот – половина комнаты завалена старыми газетами! – сопит папа.
— Да, но я их еще не читала, – заявляет мама.
Самые древние и желтые из этих газет вообще не наши – мама перетащила их от Гельбахов, которые во время войны жили в комнате Луцких, а потом уехали в Вильнюс. Папины книги, которые он собирал много-много лет и которые Буров выкинул за ненадобностью в ванную, мама за целый год так и не удосужилась перенести обратно, и Гельбах увез их с собой. Увез, хотя на каждой книге прямо по обрезу, так что никак невозможно было этого не заметить, было написано, что она принадлежит Павлу Штейнбергу. Папа ужасно убивался, когда узнал, что Гельбах увез его книги, и что мама вместо дорогих его сердцу книг перетащила к нам никому не нужные газеты.
— Ты их не читала, – говорит папа, – и, смею полагать, уже не станешь читать. Извини меня, но чем дальше дата их издания отодвигается в глубь веков, тем меньше шанс, что ты возьмешься за их прочтение. Только психи на Канатчиковой даче читают газеты десятилетней давности.
— Благодарю за комплимент!
— Если не ошибаюсь, в последний раз ты заглядывала в газету не то в Ейске, не то в Мелитополе.
— Да, скажи еще в Киеве!
— В Киеве я не имел чести наблюдать твои занятия.
— Спасибо хоть на этом.
— Не знаю, Нинусенька, с какой целью ты постоянно пытаешься выставить меня перед всеми полным идиотом. Представь себе на минуту, что он вынужден будет подумать, увидев эту свалку. И сделает, разумеется, соответствующие выводы.
Мама сдалась. Конечно, не из-за того, что согласилась с папой, но предстоящий визит Поздняевых все-таки очень беспокоит ее. Теперь она сидит на низенькой табуреточке и сортирует газеты. Складывает в пачки по сто штук и заставляет меня перетягивать их бечевкой.
— Потуже, потуже затягивай, а то развалятся!
Перекупщик с рынка, Василий Карпыч, обещал зайти сегодня и забрать сколько удастся. Сколько сможет унести. Мама даже приоткрыла дверь, чтобы сразу услышать, когда он явится. Чтобы не было лишнего беспокойства соседям.
— Между прочим, Павел, а что же с этим Антифашистским комитетом? – спрашивает она, поправляя на носу очки и разворачивая во всю ширь пожелтевшую “Правду”. – Все забываю поинтересоваться. Так это дело и заглохло?
— Какое дело, Нинусенька? – откликается папа не сразу.
— Что значит “какое дело”? Неужели ты не помнишь? Кричали на всех углах: Антифашистский комитет, пролетарская солидарность. Вот, пожалуйста: “Соломон Михоэлс и Ицик Фефер получили сообщение из Чикаго: специальная конференция “Джойнта” начала кампанию”… Да… “Финансировать тысячу санитарных машин для потребностей Красной Армии”. По радио зачитывали, митинги устраивали – а потом как корова языком слизнула.
Папа вздыхает, трет рукой подбородок, еще раз вздыхает:
— Милый Кисик… Ты пребываешь в каком-то ином измерении… Если ты имеешь в виду Еврейский антифашистский комитет, то он давным-давно распущен.
— Распущен? Что ты говоришь! Я как-то не обратила внимания.
— Распущен, поскольку фашизм окончательно побежден и разгромлен.
— Не знаю, может быть. Но была еще какая-то история с Крымом. Ты сам что-то такое рассказывал…
— Я ничего не рассказывал и не мог рассказывать, – говорит папа. – История с Крымом заключалась в том, что еврейские националисты планировали создание в очищенном от татар Крыму собственной автономной республики – как выяснилось, с целью ее последующего присоединения к провозглашенному в непродолжительном времени буржуазному Государству Израиль. Но эти коварные замыслы были своевременно разоблачены.
— Хм, – удивляется мама, – я что-то не понимаю: они что же, вчера на свет родились? Каким образом можно было рассчитывать на создание какой-то там республики? Извини меня, но такой факт нельзя утаить.
— Еврейские националисты планировали создание республики, – терпеливо разъясняет папа, – то есть некоего подобия еврейского государства на территории СССР, на базе существовавших там до войны еврейских колхозов и при активной поддержке империалистов Англии и США.
— Допустим… – хмыкает мама. – Тогда объясни мне, как можно присоединить Крым к Израилю?
— При посредничестве турок, попавших в полную зависимость от американских агрессоров.
— Ну, это уже полнейшая чушь собачья! Тоже мне страна – Турция! Регулярно проигрывала одну войну за другой. – Мама сворачивает газету и кидает поверх других. – Между прочим, твой дед принимал участие в Турецкой кампании 1877 года.
— Это, Нинусенька, мне известно.
В коридоре звонит телефон.
— Нин-ладимировна! – кричит в прихожей тетя Настя, – вас!
— Меня? Кто же это может быть? – удивляется мама, с моей помощью подымается со скамеечки и выходит за дверь. – Да, да, Дуся, пропустите его, да, он ко мне. Зачем вы спрашиваете? Вы же его прекрасно знаете, – доносится из коридора ее голос. – Василий Карпыч, – объясняет она папе, возвращаясь в комнату. – Уже явился.
Папа ничего не отвечает. Василий Карпыч его абсолютно не интересует, он пишет роман.
Василий Карпыч окидывает взглядом подготовленные мамой пачки, развязывает одну и принимается пересчитывать.
— Да что вы, Василий Карпыч, вы что, не доверяете мне? – обижается мама. – По сто штук в каждой. Я проверила. Девять пачек. Больше, извините, не успела. В следующий раз заберете остальные. “Литературку” я пока что отложила…
— Доверять-то я доверяю, – бурчит Василий Карпыч. – Почему не доверять? А мне все же в точности надобно знать… Мы ведь, уважаемая, не из корыстного интересу – не на червонцы, на медяки промышляем. Если уж волоку такую поклажу, так хоть не в убыток…
— Ну, как хотите, воля ваша. – Мама поджимает губы. – Если не жалко своего времени, пересчитывайте на здоровье. Но тут девять пачек, вы что же – до вечера собираетесь проверять?
Василий Карпыч не отвечает.
— Вот ведь какое дело… – кряхтит он, закончив наконец подсчет и с трудом распрямляясь. – Девяносто вышло… Не сто, как вы изволили сказать, а в точности девяносто!
— Не может быть! Неужели я ошиблась? – сомневается мама. – Позвольте я сама пересчитаю. Да вы не стойте – присаживайтесь…
— Ничего, мы и постоять можем.
— Двадцать, тридцать, сорок… Действительно – девяносто, – огорчается мама. – Ваша правда. Не понимаю, как это произошло. Ведь специально бумажками перекладывала… Когда вечно задурят голову всякими идиотскими разговорами!..
Василий Карпыч для верности проверяет еще одну пачку, но в ней и вправду оказывается в точности сто газет. Даже сто одна. Он запихивает все девять пачек в громадный мешок и начинает отсчитывать маме деньги.
— Значит так… Восемьсот девяносто штук… Сорок четыре рублика пятьдесят копеечек…
— Что вы, почему же сорок четыре? – не соглашается мама. – Это из какого же расчета?
— По пять копеек штука – сорок четыре рублика пятьдесят копеечек. Я вам сорок пять, а вы мне, если возможно, полтинничек сдачи.
— Но почему же по пять? Мне кажется, мы договаривались по десять…
— Это никак невозможно! – Василий Карпыч машет рукой и даже пятится от мешка. – Быть такого не может, чтобы по десять. Как хотите, а она новая стоит двадцать. Так что старую я могу по самой последней крайности по пятнадцать предлагать. А так вообще-то и по десять отдаю – не волочь же обратно.
— Да, но по пять… – вздыхает мама.
— Нинусенька, не могла бы ты эту содержательную беседу продолжить на кухне? – произносит папа угрюмо, не поворачивая головы. – Я все-таки должен работать.
— Нет, не могла бы! – обрезает его мама. – Беседа не предназначается для соседских ушей. Не хватает только, чтобы потом эта сволочь Наина разнесла по всему дому…
Папа потирает колени и поднимается из-за машинки.
— Боюсь, Нинусенька, что в данном случае ты абсолютно права. Извините, товарищ, – говорит он Василию Карпычу строго, – вот вам двадцать рублей за беспокойство, забирайте ваш мешок и немедленно покиньте нас.
— А это… Как же? А газеты? – не понимает Василий Карпыч.
— Газеты останутся здесь, – говорит папа.
— Это как же получается? Передумали, значит?
— Да, именно так и получается! – подтверждает папа.
— Павел, ты что – с ума сошел? – пугается мама. – Ты же сам настаивал… Человек специально пришел!
— Человек специально пришел, а теперь человек специально уйдет, – чеканит папа каждое слово.
— Нам это… Как пожелаете… Мы люди маленькие… – Василий Карпыч прячет деньги обратно в нагрудный карман сильно вылинявшей и заплатанной гимнастерки – папины двадцать рублей тоже, – вытряхивает газеты из мешка, укладывает пачку за пачкой на пол и боком, спотыкаясь, выбирается из комнаты. – Так что прощевайте, значит…
— Да, именно так! – говорит папа ему вслед.
— Как прикажешь это понимать? – Лицо у мамы покрывается красными пятнами. – Что за бред, что за дикая выходка? Я три дня убила на то, чтобы рассортировать и сложить!.. Боже мой, боже мой, – она начинает рыдать, – сволочь, мерзавец, допился до зеленых чертей!.. Опозорил меня перед чужим человеком…
— Извини меня, Нинусенька, но это не я допился до зеленых чертей, это ты окончательно утратила всякую связь с реальностью. Притащила к нам в дом спекулянта, мешочника, и вручаешь ему кучу антисоветского материала, который он собирается распространять на базаре!
— На каком базаре? О каком антисоветском материале ты говоришь?! Я вручаю ему газету “Правда”! Что с тобой, опомнись! Газету “Правда”, центральный орган твоих дорогих большевиков!
— Нинусенька, пока ты из-за своего дикого, неуемного скопидомства, – папа становится весь белый, руки у него дрожат, – держала этот орган восемь лет у нас под столом, половина опубликованных в нем материалов превратилась в оголтелую антисоветчину! Антифашистский комитет с его “Джойнтом”! Бесчисленные статьи разоблаченных и осужденных космополитов! Славословия в адрес ликвидированных врагов народа! Ты что, не понимаешь, как все это будет выглядеть на базаре?
— На базаре это никак не будет выглядеть, на базаре никого не интересует вся эта чушь, которую изо дня в день мусолят в газете “Правда”, чтоб она провалилась ко всем чертям! Людям нужно во что-то заворачивать селедку!
— А когда его арестуют, он тотчас укажет на нас.
— Почему арестуют? С какой стати арестуют? Несчастный калека, инвалид войны, тяжким трудом зарабатывает себе на кусок хлеба!
— Мошенник, негодяй, асоциальный преступный элемент, по которому давно плачет веревка! – не уступает папа. – Ты должна знать, что очень многих ему подобных уже отправили на Соловки, и в самом скором времени безусловно доберутся и до него.
— Боже мой, боже мой! Это надо придумать… Как только язык поворачивается возводить такую напраслину на несчастного инвалида!
Мама опускается на стул, плачет, шмыгает носом. Папа усаживается обратно за машинку.
— Хорошо, тогда объясни мне, – мама вытирает глаза платочком, – что теперь прикажете делать со всем этим кошмаром? Они что же, так и будут валяться посреди комнаты? Как ты намерен избавляться от этого скопления вражеских измышлений? Между прочим, почтальон каждый день приволакивает новую кучу.
Папа сопит носом и не отвечает.
— Если нельзя распространять на рынке, так что же? Забить ими мусоропровод? Или выкинуть в окошко?
Мама нашла парикмахершу, которая будет приходить к нам каждый месяц красить ей голову. Раньше она красила сама, но парикмахерша будет красить по-научному.
— Ах, что вы – у вас прекрасные волосы, – говорит парикмахерша, – грех жаловаться.
— Были прекрасные – лет двадцать назад, – вздыхает мама. – Я вам как-нибудь при случае покажу свои косы. Многое пропало, куда более ценные вещи, а косы остались – по сей день хранятся в сундуке. Несколько раз стриглась, сдуру, конечно, знаете, после революции… И во время Нэпа. Поветрие такое было – короткая стрижка. Всех под одну гребенку. Но потом опять отрастали, в руку толщиной, ей-богу. Не подумайте, что хвастаюсь, но вообще, я вам скажу, это большая редкость – чтобы волосы вились и при этом были такие густые и длинные.
— Они у вас и сейчас вьются, – замечает парикмахерша, аккуратно раздвигая остреньким кончиком расчески мамины жиденькие слипшиеся прядки и проводя по ним ватным тампоном со смесью хны и басмы, – я даже подумала: завивка.
— Нет, никогда не нуждалась ни в каких завивках – что скрывать, роскошные были волосы. И цвет такой не совсем обычный, с бронзовым отливом… Если вам случалось видеть картины Боттичелли – Рождение Венеры, Венера и три Грации… Я имею в виду ту, что сбоку, самая левая. Многие находили сходство. Как не пытаюсь теперь добиться такого оттенка, не удается – то слишком рыжие получаются, то слишком темные. Никак не могу нащупать верную пропорцию. Да, много чего было, да сплыло…
— Ах, что вы – для своего возраста вы прекрасно выглядите: кожа белая, гладкая, ни одной морщинки, – хвалит парикмахерша. – И глаза у вас потрясающие – чистый изумруд.
— Кожа – да, кожа пока еще приличная, – соглашается мама. – Стараюсь по мере сил поддерживать… Уже лет пять, с тех пор, как появились хоть какие-то продукты, регулярно приготовляю питательный лосьон – одна знакомая дала рецепт. Если хотите, я вам перепишу.
— Спасибо, конечно, хочу, – благодарит парикмахерша. – Это так важно: пользоваться правильной здоровой косметикой.
— Да, Платон сказал: “Женщина без косметики, что пища без соли”. Кожа, вы правы, еще ничего… Если бы только не эти отвратительные пятна на шее… Выступили во время беременности, и никакая холера их не берет! У других исчезают впоследствии, а у меня все, как приклеились.
— Существуют, говорят, какие-то мази, – припоминает парикмахерша.
— Нет, что вы, упаси бог! Это все с цинком или ртутью – страшная отрава! К таким средствам я не стану прибегать.
— Да? – смущается парикмахерша. – Ну, вы лучше знаете…
— Вы никогда не слышали эту историю – про сеньору Тоффану? – спрашивает мама.
— Нет, – признается парикмахерша, – а что за история?
— Что вы – как можно не знать! Сеньора Тоффана, одна из самых известных отравительниц. Жила в семнадцатом веке в Палермо. Составила рецепт отбеливающей примочки, так и называлась: Аква Тоффана. Добавляла в нее крысиный яд. Говорят, предупреждала покупательниц, что пользование небезопасно. Однако как бы между прочим намекала, что может служить прекрасным средством от ревнивых или неверных мужей. В конечном счете отправила на тот свет более шестисот благородных супругов. Правда, увенчалось все это судом и казнью. Не помню уже – то ли сожгли, то ли обезглавили.
— Да, – замечает парикмахерша, обматывая мамину голову клеенкой, – вот и женись после этого…
— Но с другой стороны, вы знаете, – размышляет мама, – можно их понять – если молоденькую девушку отдают замуж за старика, разумеется, хочется избавиться. Это теперь каждый мало-мальски стоящий мужчина на счету, хоть урод, хоть калека, хоть старец, лишь бы хоть как-то оправдывал надежды, а раньше с легкостью расправлялись. Ради такой заманчивой перспективы – остаться богатой вдовушкой – многие готовы были рискнуть.
— Ужасно! – сокрушается парикмахерша. – Дикость какая-то. Ну вот, готово. Часок подержать, потом вымоете теплой водой и расчешете. Если хотите, я забегу, уложу.
— Даже не знаю, нужно ли это, – сомневается мама. – Укладывай – не укладывай, молодости не вернешь…
Мы лежим в шкафу. Новенький шкаф, только что с фабрики, пустой и внутри в нем такой замечательный запах.
В третьей четверти, сразу после зимних каникул, нас перевели в химический кабинет. Он почти такой же, как физический, и столы в нем такие же, тоже стоят в два ряда, но ступенек нет, пол ровный. За одним столом со мной теперь сидят Ира Грошева, Таня Карпова и Вера Мясникова. Вера, также как Таня, пришла к нам только в этом году. Ее отец – заместитель министра лесной промышленности, они недавно получили двухкомнатную квартиру в новом доме в самом конце Беговой улицы, напротив гастронома – там выстроили несколько трехэтажных домов. Близко от Николая Петровича. Я несколько раз была у Веры дома, нас выбрали, чтобы мы выпускали стенгазету. Анастасия Георгиевна сказала, чтобы выбрали нас, если мы такие шибко грамотные… Нас и выбрали.
Квартира у Веры свеженькая, чистенькая и пахнет известкой. В одной комнате, той, что побольше, живут папа и мама, а в другой, поменьше, Вера с сестренкой Наденькой и бабушкой. Верина мама сказала, чтобы мы со своей стенгазетой устраивались на кухне, кухня у них большая, есть даже обеденный стол. В первый вечер мы нарисовали заголовок, а потом стали постепенно переписывать и приклеивать статьи. Вера говорит, что если у них родится еще одна девочка, ее назовут Любой. Но кроватку для Любы придется поставить у родителей, потому что в маленькой комнате уже нет места.
Вера хочет дружить с нами – со мной и с Икой, поэтому она согласилась остаться после уроков – играть в прятки. Ира Грошева тоже вначале хотела остаться, но потом все-таки ушла. Очень послушная девочка, всегда все делает, как положено. А Таня Карпова ни за что не станет терять время на сидение в шкафу – в шкафу темно и книжку не почитаешь. Мы уже пятый месяц учимся вместе, но я до сих пор ничего про нее не знаю: ни откуда она взялась, ни где жила раньше, – спросить ее ни о чем невозможно, она все время читает. Ужасная тихоня и все время читает.
Шкаф большой: с четырьмя широкими дверцами. Но самое замечательное, что внутри есть полки, а перегородок никаких нет, какую дверцу ни откроешь, можно пролезть в любой уголок. Когда дверцы закрыты, уже невозможно перескочить с полки на полку, не получается. Мы договорились, что кто-нибудь один будет водить, а остальные прятаться. Тот, кто водит, должен угадать, кто на какой полке лежит.
Ира Грошева ушла, зато осталась Наташа Горбатова – ее-то дома уж точно никто не ждет.
Играть нам скоро надоедает, мы все забираемся в шкаф, лежим, каждая на своей полке, и потихонечку разговариваем. Как будто в поезде дальнего следования. Как будто едем куда-то далеко-далеко…
— Лучше бы твоего отца сделали замминистром мясной промышленности, – размышляет на верхней полке Ика.
— Почему? – спрашивает снизу Вера.
— Если уж он Мясников… Мяса было бы от пуза… – вздыхает Ика. – Колбасы всякие, окорока… А от леса какая польза? Зайцев, что ли, стрелять?
— Почему же? Бревна, доски – можно дачу построить, – возражает надо мной Наташа.
— Дача у нас есть – правительственная, – говорит Вера. – А мясной промышленности его не могут сделать, он Лесной институт окончил.
— Лесной тоже хорошо, – говорю я просто так, чтобы Вера не расстраивалась.
В шкафу тепло, уютно, душисто… Вот бы остаться тут насовсем. Лежать и лежать, вообще никуда не уходить… А что? Утром проснемся, девочек никого еще нет, а мы уже тут…
Дверь в кабинет с треском открывается, наверно, нянька пришла убирать. Точно – гремит ведром, шаркает половой щеткой. Мы лежим и не дышим, ждем, пока она удалится.
И тут Ика как назло чихает.
— Ой! – вскрикивает нянька. – Батюшки-светы, кто ж это тут? – подбегает к шкафу и распахивает дверцу. – Хулиганки, бесстыдницы, напугали – чуть кондратий меня не хватил! Я уж думала, бандит какой проник…
Мы щуримся от света и пытаемся успокоить ее.
— Извините, пожалуйста, мы не нарочно, – говорит Наташа, свешивая наружу ноги.
— Не нарочно? Это как же? По нечаянности в шкаф залезла? Еще обманывают! Дурее себя ищут. Марь Иванна! Марь Иванна! – вопит она, выскакивая из класса. – Глядите, чего делают!
Вряд ли Марья Ивановна услышит ее у себя в кабинете на первом этаже.
— Ну почему они все такие злющие? – огорчается Наташа.
Мы выкатываемся из шкафа, хватаем портфели и пытаемся удрать – как-никак мы скачем по лестнице быстрее, чем нянька. Но она перевешивается через перила и кричит:
— Маш, а Маш! Двери запирай! Не выпускай их, бандиток этих!
Тетя Маша тоже нянечка, только она дежурит внизу, в раздевалке, отвечает за пальто и калоши.
— В шкафу спрятались, в химическом. Засаду устроили. Верно, посмеяться надо мной намерились. Я вошла убираться, а они там. Притаились и сидят. Чуть родимчик со мной не случился, ей-богу! – докладывает нянька Марье Ивановне.
— В шкафу? – рычит Марья Ивановна. – В каком шкафу?!
— А в новом. Который третёва дни составили.
— Засаду в шкафу? – Марья Ивановна пошире раскрывает заплывшие жиром глазки. – Да вы знаете, как это называется? Понимаете, что вам за это будет?! Фамилии! Послать за родителями! Немедленно! Телефоны есть?
У нас троих – у меня, у Веры и у Наташи телефоны есть. У Ики нет. Только Марья Ивановна напрасно думает, что Борис Горбатов явится объясняться с ней из-за Наташи, ни за что не явится. Самое большее, пошлет экономку – все хозяйство у них ведет экономка, пожилая солидная женщина. Да и то вряд ли… Пустой номер…
— Новенькая, что ли? – приглядывается Марья Ивановна к Вере.
— Новенькая… – признается Вера.
— Между прочим, ее отец – заместитель министра лесной промышленности, – сообщает Наташа очень вежливо.
— Вот как… Лесной… Тайга… Лесозаготовки… – Марья Ивановна умолкает, как будто пытается что-то припомнить, и говорит уже потише. – А твой отец кто?
— Мой отец писатель Горбатов. Лауреат Сталинской премии.
— Знаю, что лауреат… – бурчит Марья Ивановна. – “Непокоренные”… Марш отсюда обе! И чтобы не повторялось! Понятно? Страмницы… Распустились, позорницы!..
Наташа и Вера уходят, мы с Икой остаемся. Марья Ивановна велит тете Маше послать кого-нибудь за Александрой Филипповной.
— Она на работе, – предупреждает Ика.
— На работе? – рычит Марья Ивановна. – Это мы еще проверим! – Требует у Ики дневник и скоренько что-то строчит в нем. – Убирайся! Завтра без матери в школу не приходи!
Ика вздыхает, смотрит на меня печально и уходит. Я остаюсь одна и жду, пока появится мама. Надо же: и телефон у нас есть, и мама моя не работает…
— Боже мой, боже мой! – начинает мама с порога. – Ну что еще? Как будто без этого мало несчастий!..
— Страмница, хулиганка! Дрянь позорная! – заходится Марья Ивановна.
— Что? Что еще она натворила? – добивается мама.
Но Марья Ивановна не собирается объяснять, в чем заключаются мои прегрешения.
— В ремесленное! В колонию! – надрывается она.
Наверно, вообще не помнит, что произошло и о чем идет речь, для нее главное, что есть причина поорать – неважно на кого, кто попался под руку, на того и орет, – всегда одни и те же слова, выкрикивает весь набор своей ругани и начинает сначала. Можно подумать, что в ней упрятан такой патефончик – ставят пластинку, и будет крутиться, пока не кончится завод.
— Бандитки, хулиганки, сгною, в пыль сотру, вы у меня попляшите! Кровавыми слезами заплачете!
Как будто тут целая банда головорезов. А тут всего-навсего одна я.
— Я хочу в колонию, – говорю я, когда она слегка выдыхается.
— Хочешь?! – Марья Ивановна надувается, как огромная лягушка, вот-вот лопнет от возмущения. Даже пытается привстать на стуле, но шлепается обратно.
— Хочу – как у Макаренко.
— Как у Макаренко? Как у Макаренко – нету! Как у Макаренко – в книжках! Вы еще не нюхали! Видали такую умную – как у Макаренко!.. Колония – это колония! Голодом, понимаешь, морят и каждый день бьют – вот что такое колония! Сдохнешь, враз ноги протянешь! Цинга, туберкулез, при попытке к бегству…
— Не говорите, – подхватывает мама, – потчуют их всякими идиотскими выдумками, морочат неокрепшие головы дурацкими химерами, неудивительно, что…
Но Марья Ивановна не желает слушать ее, ей нравится выступать самой.
— В яму бросят и снегом закидают! Без гроба, без креста!
Откуда она все это знает? Может, она сама сидела в колонии?
— Вон! Не у меня в школе!.. Страмница! Всякая сявка будет здесь!.. Исключить! Немедленно! Насовсем! С завтрашнего дня! В ремесленное! – бушует она.
Ремесленное у нас рядом, через дорогу, возле фабрики-кухни, кирпичное здание между двумя проходными. Девчонок я там не замечала, похоже, что туда только мальчишек берут. Ремесленники все деревенские, теперь, после Алешино, я понимаю – матери отправляют их в город, чтобы спасти от голода, чтобы не пухли, как было написано той стенгазете. Но им и в Москве не намного лучше. Москвичи их ненавидят, говорят, что они бандиты. Мама тоже говорит, что они бандиты. Может, они и бандиты, но что же еще им остается? Если у них никого нету, и они никому не нужны. Похоже, что теперь их вообще не выпускают на улицу, а раньше они подкарауливали нас, когда мы шли в школу, пытались отнять у нас завтраки. Я ужасно боялась их и просила папу, чтобы он провожал меня по утрам. А нужно было не бояться, нужно было отдавать им эти несчастные завтраки, и все. Не ждать, чтобы они их выпрашивали или отбирали – сразу отдавать. Обошлась бы как-нибудь, наверняка обошлась бы…
В Алешино люди пухнут с голоду, а в Дубултах мама насильно заставляла меня выпивать сметану, которую я ненавижу, которую я не могу пить – у меня от нее болит в боку. Ей жалко было, если сметана останется на столе – достанется какой-нибудь официантке или уборщице. Ну да, сметану ведь невозможно сложить в кувшин и увезти с собой в Москву.
— Как миленькая сдохнешь! – грозится Марья Ивановна.
— Я хочу сдохнуть! – говорю я. Почти кричу – пускай лопнет от злости.
— Хочешь сдохнуть?! Страмница! Наглая! Хабалка! Еще будет мне тут отвечать!
— Да, хочу. Сдохнуть можно только один раз, а жить тут приходится каждый день. Я не хочу жить. Вообще не хочу! И раньше не хотела, а теперь тем более не хочу.
— Что?! – вопит Марья Ивановна. – Не хочешь жить? Позорница! Молчать! Еще хайло мне тут разевает! Не рассуждать! Я тебе покажу! Ты еще не знаешь, что такое сдохнуть! Ты еще не пробовала сдохнуть!
Можно подумать, что она пробовала.
— Ах, не слушайте вы ее! – стонет мама. – Пустое фрондерство, дешевая демагогия, отвратительное фиглярство. Начиталась дурацких книг. Наслушалась своего дорогого папашу…
Дорогого папашу? Интересно, кто из них двоих беспрерывно причитает: “Хоть бы уже сдохнуть скорее!..”?
— В психушку! В изолятор! – вопит Марья Ивановна.
Мама не позволяет выключать радио. Во-первых, ей необходимо прослушать прогноз погоды на завтра. Без прогноза она как без рук. А во-вторых… Во-вторых, мне кажется, ей в самом деле недостаточно всех тех несчастий, которые уже есть, она надеется, что среди ночи объявят что-то по-настоящему катастрофическое: например, что Америка наконец-то объявила нам атомную войну или про падение Тунгусского метеорита на Фундуклеевскую гимназию.
Мы лежим в своих постелях: папа и мама в своих кроватях в противоположных углах комнаты, а я посредине, возле стола, на своей раскладушке, – лежим, но не спим. Я точно знаю, что мама не спит. Обычно она мгновенно засыпает – только уронит голову на подушку и тут же начинает громко храпеть, но сейчас она лежит тихо. Папа тоже не спит, понемножку ворочается и сопит носом.
“Так прошел весь вечер, и наступила ночь, — читает по радио замечательно красивым голосом актер Бабочкин. – Доктор ушел спать. Тетушки улеглись. Нехлюдов знал, что Матрена Павловна теперь в спальне у теток и Катюша в девичьей — одна.
Нехлюдов сошел с крыльца и, шагая через лужи по оледеневшему снегу, обошел к окну девичьей. Сердце его колотилось в груди так, что он слышал его; дыханье то останавливалось, то вырывалось тяжелым вздохом. В девичьей горела маленькая лампа. Катюша одна сидела у стола, задумавшись, и смотрела перед собой.
Он стоял, глядя на задумчивое, мучимое внутренней работой лицо Катюши, и ему было жалко ее, но, странное дело, эта жалость только усиливала вожделение к ней.
Вожделение обладало им всем.
Он стукнул в окно. Она, как бы от электрического удара, вздрогнула всем телом, и ужас изобразился на ее лице. Потом вскочила, подошла к окну и придвинула свое лицо к стеклу. Выражение ужаса не оставило ее лица и тогда, когда, приложив обе ладони, как шоры, к глазам, она узнала его. Лицо ее было необыкновенно серьезно, — он никогда не видал его таким. Она улыбнулась, только когда он улыбнулся, улыбнулась, только как бы покоряясь ему, но в душе ее не было улыбки, — был страх. Он сделал ей знак рукою, вызывая ее на двор к себе. Но она помахала головой, что нет, не выйдет, и осталась стоять у окна. Он приблизил еще раз лицо к стеклу и хотел крикнуть ей, чтобы она вышла, но в это время она обернулась к двери, — очевидно, ее позвал кто-то. Нехлюдов отошел от окна…
Похоже на тот рассказ про Верочку, который мы читали в классе… Неужели это всегда бывает так?
“Пройдя раза два взад и вперед за углом дома и попав несколько раз ногою в лужу, Нехлюдов опять подошел к окну девичьей. Лампа все еще горела, и Катюша опять сидела одна у стола, как будто была в нерешительности. Только что он подошел к окну, она взглянула в него. Он стукнул. И, не рассматривая, кто стукнул, она тотчас же выбежала из девичьей, и он слышал, как отлипла и потом скрипнула выходная дверь. Он ждал ее уже у сеней и тотчас же молча обнял ее. Она прижалась к нему, подняла голову и губами встретила его поцелуй. Они стояли за углом сеней на стаявшем сухом месте, и он весь был полон мучительным, неудовлетворенным желанием. Вдруг опять так же чмокнула и с тем же скрипом скрипнула выходная дверь, и послышался сердитый голос Матрены Павловны:
— Катюша!
Она вырвалась от него и вернулась в девичью. Он слышал, как захлопнулся крючок. Вслед за этим все затихло, красный глаз в окне исчез, остался один туман и возня на реке.
Когда опять все затихло и послышался опять спокойный храп, он, стараясь ступать на половицы, которые не скрипели, пошел дальше и подошел к самой ее двери. Ничего не слышно было. Она, очевидно, не спала, потому что не слышно было ее дыханья. Но как только он прошептал: «Катюша!» — она вскочила, подошла к двери и сердито, как ему показалось, стала уговаривать его уйти.
— На что похоже? Ну, можно ли? Услышат тетеньки, — говорили ее уста, а все существо говорило: «Я вся твоя».
И это только понимал Нехлюдов.
— Ну, на минутку отвори. Умоляю тебя, — говорил он бессмысленные слова.
Она затихла, потом он услышал шорох руки, ищущей крючок. Крючок щелкнул, и он проник в отворенную дверь. Он схватил ее, как она была в жесткой суровой рубашке с обнаженными руками, поднял ее и понес.
- Ах! Что вы? — шептала она.
Но он не обращал внимания на ее слова, неся ее к себе.
- Ах, не надо, пустите, — говорила она, а сама прижималась к нему.
Когда она, дрожащая и молчаливая, ничего не отвечая на его слова, ушла от него, он вышел на крыльцо и остановился, стараясь сообразить значение всего того, что произошло”.
“В жесткой суровой рубашке с обнаженными руками…” Но почему же – зачем она согласилась!?
— Павел, ты помнишь? – говорит вдруг мама. – Когда-то мы читали это у тебя в мансарде.
Папа молчит.
Мы не едем в этом году в Дубулты – папе сказали, что мы уже два года подряд получали путевки на Рижское взморье, теперь должен поехать кто-то другой – желающих в летний сезон много, и мест не хватает. Папа, конечно, не стал спорить, тем более, что ему предложили на выбор два других дома творчества: или на озере Севан в Армении, или “Ирпень”, расположенный на одноименной реке неподалеку от Киева. Про Армению и озеро Севан мама не захотела даже слушать, а на Ирпень согласилась. Сказала, что Ирпень сам по себе ее абсолютно не интересует, дрянная речонка и захудалый дачный поселок, и никакой пользы для ее гипертонии там, конечно, не предвидится, но зато можно заехать на несколько дней в Киев, погостить у Лидочки и посетить дорогие сердцу места.
— Угу, – папа то ли вздыхает, то ли зевает. – Захудалый, но прославленный.
Ирпень это память о людях и лете,
О воле, о бегстве из-под кабалы,
О хвое на зное, о сером левкое
И смене безветрия, вёдра и мглы…
Я не знаю, чьи это стихи, но не может быть, чтобы так красиво писали о какой-то дрянной речке. Наверно, это замечательное место. Хорошо, что мы поедем туда.
— Между прочим, мой дорогой Кисик, – вспоминает папа, – в результате битвы на реке Ирпень Киев и сопредельные ему земли подпали под власть твоего обожаемого Великого княжества Литовского.
— Не выдумывай! – сердится мама. – Что за бред? С какой стати я должна обожать Литовское княжество? Вильно – польский город, литовское княжество тут совершенно ни при чем. Литовцы испокон веков были извозчиками и дворниками.
— Как? – удивляется папа. – Насколько я мог наблюдать, в Дубултах ты завязала самую нежную дружбу с Витаутасом Сириос-Гирой и его женой Яниной.
— Янина не литовка, а полька, – уточняет мама, – а Сириос-Гира вполне интеллигентный человек.
— То есть, если я правильно понял, в силу этого уже не вполне литовец.
— Оставь меня в покое со своими литовцами и дурацкими битвами! – возмущается мама.
От Лидочки пришло письмо. “Дорогая Ниночка! – пишет мамина лучшая подруга. – Поверь, я рада за тебя, что ты имеешь возможность выезжать на курорты. Мы о подобной роскоши давно уже не мечтаем, даже слово это забыли и вообще не стремимся. Сегодня нужно благодарить Бога, если располагаешь хотя бы самыми необходимыми средствами для скромного и непритязательного существования. Смею напомнить тебе, что с моего отъезда в Киев в 41-м году, то есть с нашей последней встречи, минуло более десяти лет, и мы уже далеко не те. Сегодня мы шесть нищих беспомощных стариков”.
— У-гу… – тянет папа, – старшему из этих стариков, если не ошибаюсь, еще нет и пятидесяти.
— Не мели ерунды! – сердится мама. – Как это нет и пятидесяти? Владимир Павлович тысяча восемьсот девяносто восьмого года рождения.
— Ага, значит, пятьдесят четыре. Прошу прощения за неточность.
“О себе могу сказать, – пишет Лидочка, – что любой шаг, любое движение требуют напряжения всех ресурсов изможденного и подорванного непосильными испытаниями организма. Мусенька так слаба, что не хочется даже описывать. Валериан Афанасьевич и Григорий Михайлович честно трудятся за свои крохотные жалованья, которых едва хватает на хлеб насущный. Покорно и безропотно тянут лямку. Ни Тоша, ни Муся, как тебе известно, никогда не были мастерицами организовать быт, так что все хозяйственные заботы ложатся на мои плечи, а обслужить шесть человек в нынешних условиях, поверь, не просто. Ад кромешный. Я по-прежнему пытаюсь шить по заказам, ни одна копейка не бывает лишней. Владимир Павлович так и не оправился после всех ужасов фронта и плена, сдал окончательно и еле волочит ноги. Как умеем, поддерживаем друг друга. Прости меня, но о том, чтобы повидаться с тобой во время твоего пребывания в Киеве, не смею и помыслить, ты же знаешь, я уже десять лет не выхожу из дому. Наблюдать эту хваленую действительность мне не по силам, предпочитаю жить отшельницей. К тому же в начале июня мы каждый год выезжаем на дачу, это наша единственная радость, единственное отдохновение. Зимой разыгрываются все хвори, сущая беда, лето все-таки приносит хоть недолгое относительное облегчение. Так вот и влачим печальное наше житье-бытье”.
— Мерзкая ханжа! – постановляет папа. – Десять лет не выходит из дому и при этом каждый год выезжает на дачу.
Мама молчит. На глазах у нее выступают слезы – то ли ей жалко несчастную хворую Лидочку, то ли обидно, что та отказывается от возможности повидаться с ней.
— Не думаю, что я так уж сильно обременила бы ее своим посещением, – бормочет она дрожащим голосом.
— Н-да… Если ей столь сложно прибыть на свидание в Киев, могла бы, по крайней мере, пригласить тебя на эту самую дачу, – подливает папа горечи в мамино отчаянье.
— Не знаю… Не хочу судить опрометчиво… – Мама всхлипывает. – Действительно, бывает такое невыносимое состояние, когда и самый близкий человек в тягость…
— Не видит для себя никакой выгоды в твоем визите.
— При чем тут выгода? Какая тут может быть выгода? Хотелось в последний раз свидеться со старым другом… Столько лет мечтала об этом. Что ж, значит, не судьба…
— Нинусенька, я давно пытаюсь открыть тебе глаза на эту подлую, лживую, двуличную тварь, которую ты возвела в ранг своей главной наставницы. Самое смешное, что ты вбила себе в голову, будто она разделяет твои нежные чувства.
— Не смей, не смей! – взвивается мама. – Не желаю слышать подобных высказываний в адрес близкого мне человека! Мы не можем знать всех обстоятельств.
— Всех не можем, – подтверждает папа, – но одно несомненно: твоя несравненная Лидочка оскорблена и уязвлена до глубины души – как это ты едешь на курорт, в то время как она этой возможности лишена. Ты, мой милый Кисик, сотворила себе кумир из пошлой, низкой, завистливой бабы!
— Прекрати! Приписываешь человеку несуществующие пороки. Дело вовсе не в этом, никакие курорты тут ни при чем. Нужно войти в ее положение… В сущности, я сама виновата. Она не может простить мне моего легкомыслия… Я это давно знаю. Боже, как она заклинала меня не совершать этого безумия! Специально примчалась в Москву, рыдала у меня на груди, убеждала, умоляла, пыталась остановить, удержать! Представляю себе, каково ей будет, если я явлюсь к ней с этим самым ребенком…
— Подлая иезуитка! Тонкие изуверские переживания. Редкостная мерзавка!
— Не вижу иной причины…
— Проклятая человеконенавистница!
— Вот тут ты уж наверняка ошибаешься, – защищает мама Лидочку. – Всю жизнь только и делает, что приносит себя в жертву. Вышла замуж за нелюбимого человека, лишь бы оградить близких от неизбежных нареканий и унижений…
— Чем же, позволь поинтересоваться, этот нелюбимый человек облагодетельствовал ее близких?
— Ничем не облагодетельствовал. Чем он мог облагодетельствовать? Просто она воспитана в таких правилах, которые не позволили ей стать обузой для мужа.
— Невозможно не согласиться – благородный жест. По крайней мере одному дураку повезло – спасся от этой фарисейки, воспитанной в мерзких правилах показных приличий.
— Да, да, благородный жест! – рыдает мама. – Тебе этого не понять. Когда она вернулась в Киев и узнала, что мать в ее отсутствие спустила на рынке все ее приданое, тотчас отказала жениху, не желая повиснуть камнем у него на шее. Толкнуть ни о чем не подозревающего человека в пропасть нищеты. Не хотела опозорить родителей, не сумевших обеспечить ее даже самым необходимым.
— Разумеется, не знала, как отомстить мамаше за то, что та, спасая себя и младших дочерей от голода, распродала драгоценное приданое! Которое, следует заметить, сама и собрала для ненаглядной дочери. Серебряные ножи и вилки! Нельзя, недопустимо выйти замуж без смехотворного, в сущности ничего не стоящего и никому не нужного металлолома! Истинное величие духа! Убивалась по поводу своего рухнувшего мещанского благополучия. Жаль, что в отчаянье не покончила с собой – избавила бы человечество от собственной персоны. Расчетливая корыстная гадина! Змея подколодная.
— Боже мой, какая дикая черствость, какое бездушие! – рыдает мама. — Все оболгать, облить грязью! Любой, самый светлый и самоотверженный поступок истолковать превратно. Вот именно, что никогда ни единым словом не попрекнула мать. И жениху так и не открыла истинной причины – не желала от него ответной жертвы. Собственным тяжким трудом, в течение четырех лет собирала новое приданое и только тогда позволила себе пойти под венец с человеком, прямо скажем, весьма незавидных достоинств.
— С убогим, ни к чему не годным идиотом! Лишь бы досадить матери. Осчастливила и себя, и близких! Между прочим, тяжкий труд по составлению нового приданого включал в себя пошив пододеяльника, за который она содрала с тебя, своей лучшей подруги, сумму, в пять раз превышающую стоимость полного комплекта самого тонкого и изысканного постельного белья. Бесстыжая выжига и пройдоха! Подлая ехидна!
— Можешь говорить все что угодно, – объявляет мама.
Мне все-таки жалко ее, я понимаю теперь, что это такое: как в воду опущенный. Именно так она и выглядит: как будто ее окунули в холодную и к тому же не слишком чистую воду. Волосы прилипли ко лбу, по опавшим бледным щекам размазаны слезы вперемешку с питательным лосьоном.
— Мерзкая, злобная, завистливая, лицемерная тварь! К тому же наглая и бестактная! – чеканит папа.
Он очень не любит дорогую Лидочку.
Мы не едем в Ирпень. Если Лидочка не может с ней встретиться, мама вообще нечего не забыла в этой дыре.
— Почему же, Нинусенька? – уговаривает папа. – Чудесная природа, прекрасный дом творчества – выдающиеся письменники: Павло Тычина, Вододимир Сосюра, Иван Кочерга … Визьмем добру кирпичину та убьем Павла Тычину, – произносит он нараспев. – Могла бы погулять по Киеву, побродить по местам юности.
— Прекрати издеваться надо мной! – злится мама.
— Должен заметить, ты ставишь меня в чрезвычайно неловкое положение – вынуждаешь в последний момент отказываться от уже выкупленных путевок.
— Разумеется – неловкое положение! – фыркает мама. – Налакаться по любому поводу, как свинье, ему ловко, а отказаться от никчемных путевок неловко. И еще позволяет себе рассуждать о ханжеских правилах мещанского приличия!
— Как тебе угодно, Нинусенька… – папа усаживается за пишущую машинку, но ничего не печатает, а откинув назад голову, долго-долго смотрит в окно.
Сам он, оказывается, с самого начала не собирался никуда ехать – ему невозможно покинуть Москву: оба его сослуживца, Петр Александрович Сажин и Павел Филиппович Нилин, уходят в отпуск, хоть кто-то должен остаться на работе.
— Пытался загнать меня в этот чертов Ирпень, чтобы загулять тут на свободе с любезными проходимцами-друзьями! – возмущается мама.
Папа вздыхает и молчит, а когда она выходит из комнаты, читает:
— И арфой шумит ураган аравийский, бессмертья, быть может, последний залог…
Август. Такое длинное лето, никак не кончается. Мы с Икой заходим в пустой школьный двор, садимся на ступени второго, всегда запертого, подъезда и молчим. Зачем говорить – нам и так хорошо.
Из-за того, что эти двери никогда не открываются, под ними набилась земля и проклюнулась невысокая зелененькая травка.
— Гляди, кто приехал! – подталкивает меня Ика.
Во двор медленно, плавно покачиваясь, въезжает длинный черный лимузин.
— Видала? Марья Иванна! С директором!
— Каким директором?
— Каким! Завода нашего.
Как это она умудрилась разглядеть? Невозможно ничего видеть – окошки задернуты белыми занавесками.
— Откуда ты знаешь?
— А кто же? Только у него такой автомобиль. ЗиС-110 . Их всего-то на всю Москву раз-два и обчелся. Для особо важных начальников.
Передняя дверца лимузина распахивается, из нее проворно выскакивает шофер, открывает заднюю дверь и придерживает ее все время, пока наша Марья Ивановна с превеликим трудом выползает наружу. На шофера она не глядит, похоже, вообще не замечает его, кое-как распрямляется и принимается карабкаться по ступенькам. Открывает ключом замок. С другой стороны лимузина появляется низенький тощий мужчина и устремляется следом за Марьей Ивановной к дверям. Шофер захлопывает задние дверцы, садится в машину и отъезжает вглубь двора.
Ладно, про директора Ика догадалась по автомобилю, но откуда она знала, что там еще и Марья Ивановна?
— А кто же еще? Она его полюбовница. Все про это знают.
Наша Марья Ивановна? Любовница директора завода? Ничего себе!
— Не может быть! – говорю я. – Она такая громадная, а он такой крошечный!
— Мало что крошечный, – хмыкает Ика, – зато директор. Еврей, – прибавляет она, вздохнув.
Еврей, – думаю я. – Надо же – такой щупленький и такой умный: директор завода… И еще какого завода! А Нина Ильинишна, соседка со второго этажа, как раз недавно рассказывала маме анекдот про лилипута, который женился на великанше. Но зачем они приехали в школу? Что они там забыли?