Опубликовано в журнале Студия, номер 13, 2009
Там, где стоят слова, там непонятно как –
Не верят, потому что слишком верят –
Фотограф с палочкой, прекрасный как монах
На фоне гор, сидит на фоне сквера.
Фотограф с палочкой и мальчик Мир Ресниц,
И что-то вроде райского осколка
В луче, стрельнувшем между половиц
В cчастливую еловую иголку.
И этот луч как будто значил, что
Нам всем – всем: маме, папе, бабе Ане –
Отпущено лет, минимум, по сто,
А, оказалось, это не про то.
Лучи, иголки, дачное лото
Сошлись в пролете, недоступном глазу,
На глубине, где даже Ив Кусто,
Пока был жив, не побывал ни разу.
* * *
Белила, простыни… Словом, вокруг зима.
Снулое солнце тускло, как бы сквозь воду,
В растерянном воздухе, тая, следит с холма
За маленьким пешеходом.
Все белое-белое… Круглый, как анальгин,
Пруд совеет в снегу; в полвысоты кружится-
Плавает над дорогой ворон: один в один
Длинная брейгелевская птица.
Все белое-белое… Лишь человек одет
В траур, да брат его в небе темен –
Спелись, вернее, скаркались, что этот белый свет
Только снаружи бел, а внутри – вероломен.
Карельская элегия
Тридцать лет не был. Приехал – дождь.
Все ржаво, серо.
На причале в рифму кричат: “Подождь,
Кинь спички, Серый!”
А приятель (выпил? характер – дрянь?),
На ходу вправляя в штаны рубаху,
Тоже на всю пристань пуляет: “Сань,
Пошел ты на х..!”
Все похоже: проза (слова), стихи
(Валуны и вереск, мошка и шхеры,
Комары и сосны, цветные мхи,
Серый).
Просто тот, кто раньше глазел на бой
Солнца с Оле-Лукойе,
Не был только и ровно собой,
Как вот этот, какой я.
* * *
Пустота как присутствие, дырка как мир наяву,
“Нет” как ясное “есть” вместо “был” или “не был”
Превращают дорогу в дорогу, траву в траву,
Небо в небо.
Заполошная мошка, влетевшая с ветром в глаз,
На дороге у поля, заросшего васильками
(“Наклонись, отведи веко и поморгай семь раз”),
Что-то знает о маме.
В перепутанном времени брешь как просвет
Между здесь и сейчас – бой с тенью
Между полем и небом, где все кроме “нет”
Не имеет значенья.
* * *
Памяти пятидесятых
Сквозь белый день цветные пятна, где –
Казалось люди, оказалось время –
Со всеми вместе в снежной чехарде,
Тогда – почти, сейчас – совсем со всеми…
Сквозь черное июльское окно
Лос-Анджелес светился как в кино;
Гостиница переливалась ало,
Дымилась сигарета, и вино
Мерцало.
Любовь, надежда, нежность, страсть и страх,
Как Бим и Бом, сражались с темнотою,
Той, где отель, и той, где снежный прах,
Но комната уже была пустою.
Немного мелодраматично, но
Тут ничего поправить не дано,
Молитвенными не прожечь словами
Разворошенный этот неуют,
И только слезы что-то могут тут
И там, как в настоящей мелодраме.
* * *
Благодать — не морошка, ее не бывает немножко,
Отлетела — и нет.
А когда отлетит, нас бросает и кружит, как ворох
Жухлых листьев… Монах отражался в глазах, как в озерах —
Перевернутый свет.
Не шагнешь — не поймешь, что к чему под чернильной водою:
Торф ли там, или ил.
Что ж стоишь, словно ты — новоявленный дедушка Ноя,
Юный Мафусаил,
И не несколько жалких «ку-ку» и сомнительных «охов»,
А века и века
Будешь зорко бродить по лесам, как писатель Набоков,
Разве что без сачка…
Мимо бабочек-шахмат, сквозь отсветы, вспышки и блики,
Уходя на войну,
Заскользить, замечтавшись — о чем? — по-над морем черники,
И очнуться в плену.
Ведь неважно, кто ты на доске: ферзь, король или пешка —
Продырявлен твой щит.
Черный поп в клобуке, соловецкий монах-головешка
Знал, о чем говорит.
Раньше лучше было
Какие были времена!
Теперь не то — Бен-Ладен, Путин…
А раньше — сосны, тишина,
«Во всем… дойти до самой сути».
С утра по выходным мячи
И люди прыгают на пляже,
И запах тины и мочи
В кабинках и не только даже.
В лесу, оправленном в закат
(Где комары звенят, зверея),
Прекрасные московские евреи
О Мандельштаме говорят.
* * *
Конечно, плохо, даже очень, но
В лесу, где листья падают на дно;
В троллейбусе, где, как птенцы на ветке,
Сидят уютный старичок в беретке
И девочка в уродливом пальто,
Которая – ты точно знаешь, что –
Лет через двадцать-тридцать – вспоминая
Вот это время (в перспективе “то”),
Кому-то, хмыкнув, скажет: “Смех! Тогда я
Носила это жуткое пальто
И ничего – носила и носила…”
И некто спросит: “Сколько тебе было?”
И женщина, прикинув, скажет: “Шесть”…
Бессмыслица, но в этом что-то есть.
Одесса-63
О.Д.
На солнечном пляже…
А. Вертинский
Как добрые ложки (а ну эти злобные вилки!)
И чуткие стражи,
Пузатые бабушки чинно сидят на подстилке
На солнечном пляже.
Сверкает вода, изумрудная и золотая,
И парус, как лучик,
Пузатые бабушки смотрят, от нежности тая,
На внуков и внучек…
Недавно приятель сказал мне в одном разговоре,
Нескладном немножко,
Что время из всех, так сказать, категорий
Уж точно не ложка
И даже не вилка; пространство добрей и круглее –
Садишься в двуколку
(Ну, в поезд) – раз-два и вернулся! Вот пляж, вот аллеи…
А толку?
* * *
Noblesse oblige. Старик совсем облез.
Чуть что – прыг-скок – и убегает в лес
Сидеть на пне, гудеть-бубнить ab ovo:
Разве мальчик в Останкине летом… И прочее…
То забывая слово,
То вспоминая…
А то летит на велике без рук,
Шурша, за кругом нарезает круг,
То забыва.., то вспоминая слово,
То бабочку раздавит, то грибы…
Эх, Брэдбери бы на него и Чжоу
Чжуана бы.
Вот возвратился б он на свой чердак,
А там не так, вернее, слишком так,
Как есть – и все бы вдруг распалось,
Скажу ль, с очей упала б пелена,
И забыва б уже не отличалось
От вспомина.
* * *
Как в кровати между папой и мамой
Пьешь бессмертие… А, может быть, все мы
Просто знали про незнанье Адама,
Потому что были ближе к Эдему?
С каждым годом жизнь вокруг безадамней,
Безэдемней – что же тут удивляться?!
Даром что ли там мы все вверх ногами,
Как в утробе, чтоб удобней рождаться?
Дальше от, но к значительно ближе.
Tout le reste, конечно – литература.
Может, я еще возьму и увижу
Маму, папу, бабушку, бабу Нюру?..
* * *
It’s a nice, warm evening, — сказал Бернард
Хартли Питеру Вайни.
Автобус уехал; мы остались у входа в парк
В отсветах тайны.
Описания бессмысленны – даже стручков
Акации, даже ступеней
В бликах, даже сучков
И задоринок, света и тени.
Это поразительные места:
Море, сосны…
That was the last bus home… Деталь пуста –
Вывернись наизнанку, пока не поздно.