Опубликовано в журнале Студия, номер 12, 2008
Начало в №№ 9,10 и 11.
Глава 18
ЛИАНЕ БЕРКОВИЦ
После печальной главы о времени национал-социализма я хочу рассказать историю семьи Берковиц. Генри Берковиц давал показания в пользу Познякова во время судебного разбирательства. Берковиц, богатый человек, был по профессии маклер. Во время НЭПа он разбогател в Советском Союзе. Берковиц был русским евреем, но у него был латвийский паспорт. Когда жизнь в Советском Союзе стала для него невыносимой, он решил покинуть Россию. Он прибыл в Берлин вместе с очень красивой женщиной Екатериной Васильевой. В Москве она была известной певицей и была замужем за дирижёром Виктором Васильевым, который не вернулся в Россию после турне по США, не предупредив её об этом.
Берковиц был влюблён в эту красивую женщину. Васильева вступила в связь с ним, не чувствуя к нему настоящей любви, а просто потому, что Берковиц мог предложить ей беззаботную жизнь. Чтобы спасти своё состояние, Берковиц купил бриллианты и с помощью своей возлюбленной тайно провёз их в Германию. В Берлине у Васильевой родилась дочь Лиане Берковиц.
Лиане выросла в шумной семье, в которой часто бывали ссоры и скандалы. Дело доходило до того, что её родители на кухне кидали друг в друга кастрюли и тарелки. Однажды Васильева была на богослужении в русской церкви на Гогенцоллерндамм и там потеряла своего ребёнка. Не обращая внимания на молящихся, она бегала по церкви и кричала: “Куда подевался этот жидовский выродок!” В такой атмосфере выросла Лиане, и часто она нехорошо отзывалась о своей матери.
Берковиц женился на Васильевой и передал ей всё своё состояние, чтобы спасти его от нацистов. Постепенно он переводил все свои дела в Лондон и в Берлине бывал редко. Он не хотел оставлять свою дочь в Германии. Однажды он забрал Лиане из школы и поместил в интернат в Швейцарии. Но она пробыла там недолго. Её мать тут же забрала Лиане обратно, потому что в Швейцарии якобы питание и другие условия были плохими.
Берковиц был предусмотрительным человеком. Чтобы гарантировать Лиане чисто арийское происхождение, он просто удочерил свою собственную дочь. Официально она была ребёнком от первого брака госпожи Берковиц, то есть дочерью дирижёра Васильева.
Лиане была довольно экзальтированной девушкой. Так, она рассказывала, что видела Познякова на улице, хотя он уже давно сидел в тюрьме. Довольно рано она заняла непримиримую позицию против нацистов и тайно помогала евреям, которые от них прятались. Она приносила им еду. Всё то, что происходило в душе Лиане, её чувства и мысли были её матери совершенно безразличны.
Чтобы получить аттестат, Лиане посещала вечернюю школу. Её школьные товарищи были преимущественно дети рабочих, с которыми она подружилась. Некоторые были коммунистами и боролись в подполье против нацистского режима. Лиане, которая всегда была идеалисткой, присоединилась к ним. Тогда я ещё не понимала, что эти люди были членами “Красной капеллы”. Я знала только, что они ночами расклеивали листовки, в которых призывали свергнуть Гитлера. Вся группа училась у меня русскому языку.
Тогда многие учили у меня русский язык, среди них были также и нацисты. Немцы хотели захватить Россию и Украину, стало быть, кто-то из немцев должен знать русский язык. Одно время был спрос на русских учителей. Но это были опасные годы, и прежде всего для нас. В 1940-41 годах немцы одерживали победу за победой, флаги со свастикой развевались перед окнами. Преследования и уничтожение евреев шли полным ходом.
Однажды моя мать увидела в учебнике русского языка Лиане фотографию советского маршала Тухачевского. Лиане тогда было, кажется, лет 17. Моя мать беспокоилась за неё и предупредила: “Лиане, ты должна быть осторожной! Мы здесь не в Швейцарии!” Лиане отвечала: “Мы осторожны. Мы ведь тоже хотим жить”. “Помни о том, что Германия воюет с Россией. Мы все из России, а я — еврейка”, — сказала моя мать.
Мой отец умер в 1937 году от стенокардии, а брат Сергей покинул Германию, когда ему было 18 лет. Я была дружна с женой Бертольда Гессе, двоюродного брата писателя Германа Гессе. Она помогла моей сестре найти работу горничной в Лондоне. Итак, я осталась одна с матерью в Берлине в разгар нацистского террора и жила с ней в той же квартире, где живу сейчас.
Позже война дошла до Берлина.
Мы жили исключительно на деньги, которые я получала за мои уроки языка. Я зарабатывала одну марку в час. Моя мать хотела сдавать маленькую комнату в нашей квартире за 15 марок в месяц. Лиане Берковиц просила нас принять одного из её друзей Гельмута Маркорда. Гельмут был влюблён в Лиане и делал всё для неё, хотя она не отвечала на его любовь. Его мать была еврейкой и давно умерла, а его арийский отец хотел, чтобы они разъехались, потому что не ладили друг с другом. Кроме того, отец боялся политической активности Гельмута. Я спросила Лиане, могу ли я сдать комнату Гельмуту, не опасаясь, что возникнут трудности с гестапо. Лиане ответила, что Гельмут ничего общего с политикой не имеет, он интересуется только радиоаппаратурой.
Мой страх понятен, в это трудное время мы были в особой опасности. Кроме того, у нас не было гражданства, у меня его нет и сейчас. Но у Лиане и её группы были свои представления. Они считали, что не только они сами, но и другие тоже должны жертвовать собой ради идеи ( в данном случае жертвами могли стать мы с моей матерью).
Итак, Гельмут Маркорд, совсем юный радиотехник, который по ночам чаще всего возился со своим аппаратом, поселился у нас. Несмотря на опасения, он не вызывал у меня недоверия — я была так наивна. Еду он готовил тоже по ночам, случалось, что он забывал еду на плите и она подгорала. Однажды наша кухня была полна дыма. Несколько месяцев Гельмут жил таким образом у нас.
Однажды утром весь бледный он постучал в дверь комнаты, где спали мы с матерью, вытащил меня из постели и сказал: “Гестапо здесь!” Его комнату обыскивали два человека, потом они прикрепили пломбу на дверь и забрали Гельмута. Через час один из этих мужчин пришёл опять, допросил меня и составил протокол. Он спросил меня, почему мы покинули Россию и нравится ли нам Германия. Мой ответ был однозначен — в России было ужасно, в Германии замечательно. Всё это время моя мать не выходила из своей комнаты и, к счастью, оттуда ничего не слышала.
Гестаповцы спрашивали, как я познакомилась с Маркордом. Я рассказала им, что он знакомый одной из учениц, которая берёт у меня уроки русского языка. Если бы я соврала, это было бы для нас с матерью катастрофой и для других было бы не лучше. Меня спросили, знала ли я, что мать Маркорда была еврейкой. Я ответила, что ведь отец его ариец. В конце я показала им фотографию моего отца в военной форме, увешенной орденами, которая висела над кроватью. Я не преминула довести до сведения гестаповцев, что мой отец принадлежал к царскому кавалерийскому гвардейскому полку. Произвело ли это тогда на них впечатление, я не могу сказать. Комната Гельмута осталась опечатанной, но его отец тем не менее платил за неё и дальше.
Долгое время я не слышала ничего о Гельмуте. Потом его отец получил разрешение на свидание с сыном. Гельмут был ещё в предварительном заключении. После разговора с ним его отец пришёл к нам. Тем временем комнату Гельмута гестаповцы открыли, она уже не была опечатана. Маркорд прошёл в комнату, в которой раньше жил его сын, открыл маленькую печку и вытащил передатчик, который смастерил Гельмут. Это был передатчик “Красной капеллы”, гестаповцы не нашли его во время обыска, хотя перевернули всё в небольшой шестиметровой комнате. Это было просто чудо. Если бы гестаповцы немного тщательнее искали, мы с моей матерью наверняка были бы тут же повешены внизу во дворе. Отец Гельмута забрал передатчик и уничтожил его.
Александр Бахрах писал мне из Франции, что у него волосы встали дыбом, когда он узнал, что у нас были гестаповцы. Он понимал, в какой опасности были мы с матерью.
Гельмута отправили в концлагерь, хотя доказательства против него не были предъявлены. Подтверждённого знакомства с активистами “Красной капеллы” было достаточно. Позднее его освободили из концлагеря, потому что во время одной из бомбардировок ему разорвало лёгкое. Отец Гельмута хотел, чтобы я вновь поселила его сына у себя или, по крайней мере, зарегистрировала в своей квартире. Я отказала ему, это было слишком опасно. Я была крайне возмущена тем, что группа Лиане Берковиц использовала в качастве прикрытия своей политической деятельности именно нас, находившихся и без того в огромной опасности. Хотя всё для них кончилось трагически, я была очень зла, понимая непорядочность этих молодых людей.
Вскоре после этого Лиане была арестована. Гестапо напало на её след, когда имя Лиане Берковиц было обнаружено в письме, перехваченном в почтовом ящике одного её знакомого, который, как уже было установлено, работал для “Красной капеллы”. Молодым людям сделали очную ставку.
Лиане была дружна с Фридрихом Ремером. Он был солдатом, друзья называли его “Ремус”. Он тоже входил в группу учащихся вечерней школы. Ремер был ранен и лечился в госпитале. Лиане была беременна от него. На Ремера гестапо не могло так быстро выйти, именно потому, что он был солдатом. Все остальные из группы были уже арестованы, только Ремер был на свободе. Он просил меня разрешить ему официально посещать уроки русского языка, чтобы, выходя из казармы он мог посещать Лиане в тюрьме. И здесь я тоже отказала, это было слишком опасно для нас. В конце концов Ремер тоже попал в руки гестапо.
Во время ареста Лиане её мать часто ходила в гестапо и носила гестаповцам подарки. Ей всё время обещали выпустить дочь. Потом Лиане стала носить чёрную повязку на руке, и мать при очередном посещении спросила, что означает эта повязка. Лиане ответила, что её приговорили к смертной казни. Все её друзья были уже казнены, Лиане не была казнена только потому, что должна была родить ребёнка. Её матери продолжали обещать отпустить Лиане. После рождения ребёнка ей разрешили ещё три месяца его кормить.
Отец ребёнка Фридрих Ремер был уже казнён. Лиане удалось тайно послать матери из тюрьмы несколько записок. Эти письма, кажется, хранятся сейчас в Иерусалиме в музее. В них она писала, что причинила матери много страданий, за что просит прощения. В её последнем письме она пишет, что Бог рядом с ней, она спокойно ждёт смерти и верит, что Христос выйдет ей навстречу. Прекрасно, что ей позволили изведать счастье стать женщиной и матерью. Я едва могла поверить, что это письмо написано молодой девушкой, ожидающей смертную казнь. Её казнили на гильотине в тюрьме Плётцензее. Так или по-другому погибли многие молодые люди в то время. Лиане была самой молодой в “Красной капелле”, она получила приговор из-за нескольких плакатов, которые расклеила на Курфюрстендамм и Уландштрассе.
Это было время самых тяжёлых бомбардировок Берлина. Екатерина Берковиц после смерти дочери была в жалком состоянии, её здоровье пошатнулось, она постоянно плакала и стонала. Было просто ужасно видеть, как она сидит перед зеркалом и подкрашивается. Она считала важным, как и прежде, хорошо выглядеть, когда спускалась в подвал во время бомбёжек.
Мать Ремера, водитель трамвая, хотела взять ребёнка себе, но госпожа Берковиц отдала его в приют, находившийся вне Берлина, где было не так опасно попасть под бомбёжку. Там он вскоре умер.
ТЕРЕЗИН глава 19
Я продолжу писать о том, что давно миновало, о страшных временах, когда нацисты забрали мою мать
Ещё в начале войны наша управдом, очень симпатичная, болезненная женщина Марихен Шмальцер принесла нам на дом карточки на продукты. Вверху на карточке моей матери стояла большая буква “J”, то есть еврейка. Когда Марихен с карточками в руках позвонила нам в дверь, и моя мать открыла, то та сказала сначала “Хайль Гитлер”, а потом извинилась и поздоровалась: “Гутен таг”.
У меня сохранилась фотография Познякова, он сидит на скамейке, на которой стоит буква “J”. Евреям можно было сидеть только на таких скамейках. По этой логике моя мать должна была сидеть на одной скамейке, а я на соседней. Поэтому мы отказались вообще от сидения на скамейках. В 1944 году было запрещено приносить продуктовые карточки еврейским семьям на дом, мы должны были их получать сами в соответствующем пункте на Иоахим-Фридрих штрассе. На некоторых магазинах были надписи: “Вход евреям нежелателен”. Это было ещё довольно мягко, поскольку на многих других магазинах висело: “Вход евреям запрещён”. Моя мать получала талоны только на чёрный хлеб, белый хлеб и сладости евреям не полагались.
Тогда вышло распоряжение, по которому все еврейские семьи обязаны были зарегистрироваться в школе на Пфальцбургер штрассе. Эта регистрация имела свой дьявольский смысл: все евреи должны быть на учёте. В день нашей регистрации я должна была показать нашу собаку, помесь шнауцера, командованию вермахта на Гогенцоллерндамм. Там должны были определить, годна ли собака для использования на войне. Когда солдат увидел собаку, он написал на карточке: “Собака — помесь, для вермахта не пригодна”, и я была очень довольна этим заключением. Когда мы снова вышли на улицу, я пожала Мухе лапу и сказала ей: “Мы с тобой обе помеси”.
Однажды в субботний день в январе 1944 года я пошла принести уголь. Во дворе навстречу мне шагали два человека в кожаных пальто, они спросили, где в этом доме живут Лурье. Я ответила им, что я как раз Вера Лурье. Тогда они сказали, что пришли забрать мою мать, и я не должна оказывать сопротивление.. В прежние, более ранние нацистские времена евреев, которые живут с детьми от смешанных браков, в концлагеря не забирали.
Всё произошло очень быстро. Я побежала в молочный магазин, чтобы купить матери немного еды на дорогу. Сначала её забрали в полицейский участок, потом на Гроссе Гамбургер штрассе, где находился сборный пункт, а оттуда задержанных отправляли в концлагерь.
Можно себе представить, в каком состоянии я была. Я побежала к одной своей знакомой и попросила её поехать со мной в Финкенкруг. Туда уезжал на выходные дни немецко-русский зубной врач Гуго Менчель, член партии, имевший золотой значок. Он лечил зубы многим русским эмигрантам в Берлине, правда, делал это плохо. Он больше портил, чем лечил. Но мы были знакомы много лет, и в нацистские времена он остался порядочным по отношению к нам. Я просила его что-нибудь предпринять, чтобы освободить мою мать. Он сразу же поехал со мной в Берлин на Гроссе Гамбургер штрассе. Там он смог всего лишь узнать, что мою мать в понедельник ещё не отправили в концлагерь.
Тогда я пошла к шведскому консулу, который во время войны представлял интересы советских граждан, находившихся в Германии. Он проявил озабоченность и был готов помочь, хотя русские эмигранты не входили в его компетенцию. Он позвонил соответствующему сотруднику в сборном пункте лагеря и просил его попытаться освободить мою мать. Он должен был рассматривать это как личное одолжение, поскольку Менчель якобы хорошо знал моего отца. Тот человек ответил, что для Марии Лурье он не в состоянии что-либо сделать. Поскольку она лицо без гражданства, то её делом занимается служба безопасности. Он не мог нам помочь.
На следующий день я была опять у сборного пункта, перед которым стояла большая очередь. Люди пришли попрощаться со своими родными. В толпе было много молодых людей в униформах, поскольку нечистокровные немцы в то время тоже были призваны в армию и отправлялись на фронт. Раньше моя мать не носила жёлтую звезду, теперь же в сборном пункте ей пришили шестиконечную звезду на одежду. Я очень любила мою мать и хотела вместе с ней ехать в концлагерь. Чиновник, которому я это сказала, сообщил, что перед этим я должна уничтожить нашу собаку, поскольку её нельзя оставить одну в квартире.
К счастью, я не могла убить нашу любимую собаку. Если бы я тоже попала в Терезин, то ни я, ни мать не выжили бы. А так я могла немного помочь моей матери тем, что посылала продукты. Но даже это было не так просто, я должна была сначала получить письмо с личным номером заключённого концлагеря, а потом уже на этот номер можно было отправлять посылки с продуктами. Этого письма надо было ждать, кажется, целый месяц, а тем временем находившийся в лагере заключённый голодал.
Поэтому в тот же день, когда моя мать была отправлена в лагерь, я пошла снова на Гроссе Гамбургер штрассе и спрсила у того самого компетентного специалиста по еврейским делам, на какой адрес я могу послать что-нибудь моей матери. Ему не разрешалось давать такую информацию. Он сказал мне: “Вы ведь видели номер на одежде вашей матери, номер …”, — и назвал этот номер. Я могла тут же послать моей матери продукты. Он был очень порядочным человеком. Люди, которые занимались оформлением документов в сборном пункте, были сами евреями и работали под началом гестапо. В конце войны они были тоже уничтожены, но пока что им разрешалось жить.
Когда узники получали посылки, они должны были расписаться на специальном формуляре, что подтверждало их получение. Таким образом, я знала, что моя мать жива и получила продукты. Я посылала два раза в неделю посылки весом по 1 кг. В основном это были продукты, полученные на мою продуктовую карточку, иногда я меняла на еду полагающиеся мне сигареты у одной женщины, муж которой страдал лёгочным заболеванием и получал дополнительные талоны на питание. Она сама была заядлая курильщица и охотно меняла рис и манную крупу на сигареты. Я не писала писем матери, потому что не была уверена, что она их получит, кроме того, у меня не было никаких сил писать.
В последние месяцы войны был такой хаос, что не было никакой возможности посылать посылки в Терезин. Железнодорожное сообщение и почтовая связь были прерваны, я не знала, жива ли ещё моя мать. Абсолютно ничто больше не действовало: водопровод не работал, почти не было электричества, даже свечи были редкостью. Телефон был отключён, только радио работало, как всегда. (3)
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ВОЙНЫ глава 20
С моим другом Щербиной я ходила обедать один раз в неделю в ресторан на Курфюрстендамм. По пятницам там вместо мяса выдавали рыбу. При этом можно было отдавать талоны на жиры, а не на мясо. Талоны на жиры Щербина получал в подарок от своих друзей. Мы пытались в укромном углу ресторана съесть рыбу и потом незаметно от обслуги заказать ещё раз. Иногда мы заходили в два-три ресторана.
Были и другие блюда, на которые не нужны были талоны на мясо: картофельные клёцки, овощи или блюдо из яиц. Для так называемого дежурного блюда не нужно было отдавать талоны, обычно это была варёная брюква. Столовые приборы мы должны были приносить из дома. Владельцы кафе не выдавали больше столовые приборы, потому что много воровали.
По воскресеньям мы ходили в русскую церковь и там встретили однажды двух сестёр, их звали Ольга и Тамара. Они были вывезены с Украины на принудительные работы и жили в лагере. Мы пригласили девушек пообедать. Перед тем как сесть за стол, они встали на колени перед иконой и молились, а после обеда Тамара играла на пианино.
В один из последующих дней были тяжёлые воздушные бомбардировки Берлина. Вблизи лагеря падало множество бомб, всё вокруг горело. Когда налёт прекратился и наступил отбой тревоги, люди искали своих родственников, засыпанных обломками. Тамара узнала свою сестру только по платку, который был у неё на голове перед налётом.
В последние дни войны было очень опасно ходить по улицам. Красная армия делала воздушные налёты в любое время дня, самолёты летели очень низко и бросали бомбы на жилые кварталы. Американцы и англичане прилетали ночью. Конечно, всё было замаскировано, свет горел в квартирах всего несколько часов, правительство экономило энергию. Если вечером гас свет, все знали, что сейчас прозвучит сигнал тревоги. Это происходило обычно в 22 часа. Несмотря на налёты днём и ночью, все самые необходимые магазины были открыты: булочные, мясные лавки и другие продовольственные магазины. Перед ними собирались большие очереди, всё продавалось, разумеется, по карточкам. Но дорога к магазинам была опасной, так как стреляли со всех сторон. Повсюду горело, везде лежали руины домов, стояли отдельные уцелевшие стены, за которые можно было заглянуть с улицы. Вдоль этих стен я и пробиралась, поскольку при налётах они были лучшим укрытием. Я боялась даже просто пересечь улицу, потому что каждый метр на открытом месте мог означать смерть. Я бежала как можно быстрее и повторяла всё время: “Боже, помоги мне!”
Один человек из нашего дома погиб от взрыва бомбы в очереди за хлебом. Повсюду лежали убитые, я стала такой бесчувственной, что могла равнодушно пройти мимо трупов.
Стоять в квартире у окна тоже было опасно. Пока у нас были стёкла в окнах, можно быть раненым или даже погибнуть от летящих по комнате осколков. Позже, когда стёкла были выбиты, внутрь могли влететь осколки бомб, пули или камни. Тогда я поставила обеденный стол в углу комнаты, как можно дальше от окна.
Позднее, когда начались уличные бои, мы почти постоянно находились внизу, в подвале. Я спала на двух больших старых плетёных корзинах, поскольку кроватей там, разумеется, не было. Наше подвальное бомбоубежище было очень ненадёжным. Я брала Муху всегда с собой в подвал. Её там терпели, поскольку жители дома явно надеялись на моё заступничество перед наступающими русскими. В последние дни войны мы жили постоянно внизу. Муха была ужасно пугливой, она поднимала вой каждый раз, когда мне надо было с ней выйти на улицу. Но я должна была хотя бы иногда приходить в квартиру, чтобы приготовить какую-нибудь еду. Кроме того, собака должна была отправлять свои естественные потребности. Продовольственные магазины были всё ещё открыты. Многие владельцы выдавали товары уже на последующие дни. Все понимали, что война близится к концу.
По ночам в наше бомбоубежище часто приходили немецкие солдаты. Они были в ужасном состоянии, полностью истощенные, грязные, подавленные. Некоторые женщины шли с ними наверх и получали за свою любезность что-нибудь из продуктов. Видимо они нуждались друг в друге, чтобы на какое-то время забыться.
Потом русские штурмовали мост Халензее. Вокруг всё горело, они сжигали всё дотла. Как только русские вошли в наше бомбоубежище (1 или 2 мая, я не помню точно), меня сразу подтолкнули вперёд. Я сказала: “Товарищи, прекратите всё сжигать, я хочу выйти наверх и хоть немного поспать”.
Вначале они спросили, спрятано ли в подвале огнестрельное или какое-либо иное оружие. Второй вопрос был: есть ли нацисты в подвале. “Нет”, — сказала я, хотя несколько нацистов там были. Тогда они спросили у немцев: “Что вы сделали с нашими матерями, жёнами и сёстрами, которых угнали из России?” Я перевела этот вопрос немцам, находившимся в подвале. Одна женщина сказала мне: “Ради Бога, скажите им, что с рабочими с востока здесь обращались хорошо!” Я ответила ей: “Я врать не буду!”
Вскоре после этого я пошла наверх в свою квартиру, взяв с собой беременную управдома и её трёхлетнего сына. В подвале происходило массовое насилие.
Муж и жена Шаповаленко, русские нацисты, заявились в мою квартиру. Женщина повязала на руку повязку с еврейской звездой, очевидно, этим она хотела избежать насилия. Но солдатам было всё равно, кого насиловать — еврейку или не еврейку. Эти русские нацисты были мне всегда несимпатичны. Во времена Гитлера они хотели снять у меня комнату. Во время одного разговора эта женщина сказала: “Бог с Гитлером!” Тогда я постаралась уклониться от сдачи ей комнаты. И теперь, когда всё рухнуло, она стояла передо мной со звездой Давида на рукаве. Я приняла их, не выгонять же людей на улицу.
Повсюду царил хаос, не было света, газа, водопровод не работал. Воду я должна была носить от водокачки возле Халензее. Вечером я пошла с женой Шаповаленко за водой, тут подошёл к нам русский солдат и крепко схватил её за руку. “Оставь эту женщину, товарищ”, — сказала я ему. Тогда он схватил меня. “Отпусти меня тоже, товарищ, — сказала я ему, — дома меня ждёт офицер”. Тогда он отпустил и меня. Моя спутница между тем убежала. Я была зла на неё, потому что мне пришлось одной тащить тяжёлые ведра с водой.
Магазины были закрыты, случались грабежи. Чтобы обеспечить едой голодное население, русские солдаты входили в лавки и раздавали имеющиеся продукты. Из мясной лавки Баде я получила две большие свиные ноги . Мясник Баде был членом национал-социалистической партии и к дню рождения Гитлера украшал витрину своего магазина. Теперь из страха перед русскими солдатами он отдал свои запасы. Потом я пошла к другому мяснику на нашей улице, его звали Мёллинг, и принесла от него большое ведро с потрохами. Он просил меня только вернуть ему ведро.
В большом продовольственном магазине Ротенбаха, бывшем в нашем доме, русские солдаты раздавали муку, сахар и другие продукты. На Зеезенер штрассе русские забрали из подвала картофель и отдали жителям. Перед этим домом стояла длинная очередь. Тогда Щербина сказал, что мы русские, и мы взяли без очереди ведро картофеля. Соседи завидовали нам.
На Гогенцоллерндамм стояло большое круглое здание, это был огромный склад маргарина, мы называли его “маргариновый бункер”. Однажды мимо ехали русские солдаты на грузовике и спросили нас, где можно что-нибудь ещё забрать. Мы показали им “маргариновый бункер” и пошли с ними вместе. Директор вынужден был наблюдать, как русские солдаты просто унесли с собой его радиоприёмник и, разумеется, очень много маргарина. Нам они тоже дали большой ящик маргарина, который был ужасно дорогим.
Кроме этого, мы запаслись ещё кое-чем из еды. Дела у нас пошли совсем неплохо, когда мы пожарили большую сковороду картошки с салом. На Альбрехт Ахиллес штрассе была вскоре после окончания войны открыта приёмная бургомистра. Щербина и я пошли туда, чтобы спросить о работе. В этой канцелярии работал человек, который донёс русским на Щербину, потому что они ещё до войны вместе занимались делами, которые закончились довольно неудачно для этого чиновника.
В тот же вечер в нашем доме появился русский солдат и сказал, что его начальник хочет поговорить с Щербиной. ГПУ имело опорный пункт возле Николазее, туда и привезли его. Я узнала об этом от одного немца, который как раз был отпущен из ГПУ.
Я хотела, конечно, разузнать, что же случилось с Щербиной. Поэтому попросила одну соседку пойти со мной на Николазее. Это было довольно далеко. Мы уже почти дошли до цели, когда увидели идущего нам навстречу Щербину с большим чемоданом в руке. Это было очень странно, поскольку у него не было никакого чемодана, когда его забрали. Что же произошло?
Щербина рассказал, что он тут же после прибытия был допрошен людьми из ГПУ.
Русские очень скоро без церемоний стали называть его “папаша”, болтали совсем просто с ним и хотели тут же отпустить. “Сейчас я не могу идти домой, — сказал Щербина, — ведь ночь”. “Тогда ты можешь спать здесь”, — сказали ему русские, и он переночевал там. Утром, собираясь уходить, он сказал: “Как же я домой пойду, ведь у меня там и еды никакой нет?” Люди из ГПУ всё поняли и дали ему целый чемодан с продуктами. С этим чемоданом он и шёл нам навстречу. Мы притащили его общими усилиями домой.
* * *
Вскоре после капитуляции по радио было сообщение, что близкие родственники заключённых из концлагеря Терезин должны обратиться в еврейскую больницу на Иранише штрассе в Веддинге. Там можно получить информацию об оставшихся в живых в этом концлагере.
Этот день мне хорошо запомнился. Я попросила одну женщину из нашего дома пойти со мной. Путь от Халензее до Иранише штрассе был длинным, особенно если идти пешком. Общественный транспорт был полностью разрушен. Иногда мы останавливали машины с советскими солдатами, и они подвозили нас. В еврейской больнице в большой тёмной комнате было устроено бюро информации. За столом сидела пожилая женщина, перед ней была большая коробка, в которой стояли по алфавиту карточки оставшихся в живых в концлагере Терезин.
Люди подходили по очереди к столу. Я должна была долго ждать, и наконец моя очередь подошла. Я назвала имя моей матери, и женщина вынула из коробки карточки на букву “L”. Она читала громко имена выживших. Её пальцы переворачивали карточки одну за другой, и стопка становилась всё тоньше. Это были ужасные минуты.
Тогда она произнесла громко и внятно: “Фрау Мария Павловна Лурье”.
ПЕТРОГРАД
Подавив одиночества душную скуку,
Позабыв про Берлин, оглянуться назад
И увидеть сквозь версты и годы разлуки
Этот тихий, вечерний, родной Петроград.
То, что вне географий, и может быть мимо,
Не попало в истории пыльный архив,
То, что больше преданий и памяти Рима,
Хлеб пайковый и нежности смутный прилив.
Когда солнце не в очередь только и дали,
«Папиросы Зефир» и скупые слова…
А весною панели травой прорастали,
Запустением, древностью пахла трава.
В ЦЕРКВИ
Я русское люблю богослуженье.
Мне голоса поют в церковном пеньи.
Поют, поют о родине моей.
В снегу густом мелькает Мойка снова
И на углу наш сероватый дом,
Сарай, где на меня сходило слово,
Когда дрова колола колуном …
Вдруг вспомню детство, длинный год учебный.
В гимназии осенние молебны,
Квадратный класс с доскою на стене,
Там Моховая светится в окне.
Как хорошо, когда весь день отмечен
Простою радостью, как хорошо когда
У алтаря мерцают свечи.
Без слов молиться прихожу сюда.
ШУТОЧНЫЙ СОНЕТ
Когда на улице сиянье фонарей,
Потерянные в грозном шуме дней,
В углу за столиком все те же лица.
Вот современная Сафо и с ней
Художников, поэтов вереница;
Молчит смущенно бледная девица,
И тощий акробат спешит скорей
Допить свой чай с холодной кулебякой,
А мальчик Миша с маленькой собакой
Лакею глазки строит в полутьме.
Эсер и меньшевик в дыму сигарном
Угрюмо спорят о стихе бездарном,
Готовя планы к будущей зиме.
ПРОШЛОЕ
Неожиданно резко вспомню
Глаза, улыбку и голос
Того, кого прежде любила.
Да белые, душные ночи,
Когда тело болит от желаний.
Милый город больной и далекий,
И церквей православных звоны,
Мостовые в траве зеленой.
А потом морозные зимы,
Когда снег хрустит под ногами,
И в печурке дрова сырые
Не горят, а уныло тлеют…
Ничего, никогда не вернется:
Прошлое падает в вечность,
Точно камни падают в воду.
В ПОЕЗДЕ (ЦОССЕН-БЕРЛИН)
Под равномерные толчки
И паровозное хрипенье
Все думы трудные, сомненья
Вдруг станут призрачно легки!
Давно знакомые картины:
Нить телеграфная кругом,
Промашет мельница крылом.
Нет родины и нет чужбины!
Чернеет рыхлая земля,
Из года в год всегда родная,
И солнцем светятся поля,
В окно вагона залетая.
И в сердце радужно поет
Любовь весенней, вещей птицей,
И обещает тот полет,
Который только в детстве снится!
_____ _____
По просьбе редакции нашего журнала переводчица с немецкого “Воспоминаний” Веры Лурье Антонина Игошина встретилась с г-ном Буркхардом Кирхнером, участвовавшим в написании мемуаров, текст которых долгое время хранился у него. Беседой с ним мы заканчиваем их публикацию.
Г-н Кирхнер, Ваше участие в работе над мемуарами Веры Лурье не ограничилось только записью её рассказов. Вы сделали несравненно больше для того, чтобы эти записи были подготовлены к печати и публикация их в конце концов состоялась. Расскажите, с чего всё начиналось. Как состоялось Ваше знакомство?
Я познакомился с Верой Лурье в 1987 году. Мой друг Вернер Шауэрте работал в то время в так называемой “Бирже знаний”, где пожилые люди – свидетели давно минувших времён, могли поведать о своём жизненном пути. Вера Лурье подумала, что история её жизни может кого-нибудь заинтересовать, и пришла в офис к моему другу. Её рассказы о себе и о русских писателях, с которыми она была знакома, показались Вернеру очень интересными. Зная моё увлечение русской культурой, он тут же позвонил мне и сказал: “Ты должен обязательно познакомиться с одной женщиной”.
Дело в том, что моя мать очень любит русскую литературу, особенно Достоевского, имя которого она произносит с восторгом. Эта любовь к русской культуре, особенно к литературе, передалась и мне. Я тоже с интересом читаю Достоевского, большой портрет которого висит у меня в квартире.
На следующий день мы сидели втроём в квартире Веры Лурье на Вестфелише штрассе, где она жила вот уже 20 лет, и пили чай из самовара. Рядом сидел её добродушный кот. То, что Вера рассказывала, показалось мне ещё интереснее, чем я мог себе представить. Так появилась идея записать её воспоминания и сделать книгу.
Какое впечатление произвела на Вас Вера Лурье при первой встрече?
Это была немолодая дама, ей было уже 86 лет. Вера не придавала большого значения своей одежде и носила простые, практичные вещи. Кроме того, она была бедна. Вера выходила из дома, разумеется, не часто, но тем не менее производила впечатление очень живого, активного человека. Во время наших с ней прогулок она передвигалась вполне самостоятельно и нуждалась только в дружеской руке, на которую могла опереться.
Как проходила работа над её мемуарами? Мы знаем, что не существовало никакого русского текста, и она не писала свои воспоминания, а рассказывала о себе, как могла, по-немецки.
Вера сделала до встречи с нами некоторые записи о своей жизни в форме писем к немецкой подруге. Но этого было очень мало.
Надеясь на интерес издателей, мы с Вернером Шауэртом заключили с Верой договор на книгу и начали работу.
Наши встречи проходили 3 раза в неделю и длились не более двух с половиной часов, потому что Вера быстро уставала. Сначала мы записывали её рассказы на бумагу, но вскоре отказались от этого и делали магнитофонные записи. Её мемуары – это живая речь, рассказы о былом, о том, что сохранила память. Затем мы отпечатывали всё записанное, читали Вере и задавали ей вопросы. Она делала уточнения и дополнения, конечно же, тоже устно. Воспоминания заканчиваются 1945 годом, то есть временем окончания войны. Вера считала, что послевоенные годы были бы для её читателей не так интересны.
Когда рукопись была готова, мы предложили её нескольким издательствам. Ни одно из них не проявило какого-либо интереса. Мы получали отовсюду отказы. Можно представить себе наше разочарование, больше всех огорчена была, конечно, Вера. В 1989 году мы признали своё поражение, и рукопись на долгие годы была забыта.
За время работы над рукописью у Вас сложились с Верой Лурье добрые, дружеские отношения. О чём Вы беседовали с ней во время встреч, прогулок?
Разумеется, прежде всего о литературе и русских писателях, а также о её родном городе Петербурге. Вера с радостью воспринимала вести о перестройке, о “ветре перемен” в Советском Союзе, но вместе с тем, относилась к этому немного скептически. Надо сказать, что большого интереса к политике у неё не было. О Ленине она сказала однажды, что именно “с его приходом к власти, в России начались убийства”. Судьбы Гумилёва, Мандельштама и многих других писателей, которые были казнены либо погибли в тюрьмах, сильно повлияли на её убеждения. Но у неё не было ненависти к кому-либо, она была скорее фаталисткой.
В конце жизна Вера была довольно одинока. Она говорила, что у неё нет больше никаких родственников. Было несколько немецких друзей, которые иногда её навещали.
Каковы были литературные предпочтения Веры Лурье?
Николая Гумилёва она ценила за простоту и ясность его стихов.
Андрея Белого она не всегда понимала, хотя и написала статью об одной его книге.
Она восхищалась Анной Ахматовой. Некоторые отрывки из одной её поэмы Вера читала мне по-немецки. Потом заставила меня послушать ту же поэму по-русски – на слух впечатление было совсем другое, хотя я, конечно, ничего не понял.
Стихи Бориса Пастернака она считала божественными, а роман “Доктор Живаго”, напротив, находила слабым.
Что касается Владимира Маяковского и Сергея Есенина, Вера не могла хорошо отзываться о них, поскольку была вообще невысокого мнения о коммунистах и тех, кто с ними сотрудничал.
У Михаила Булгакова её любимым персонажем был Кот-Бегемот из “Мастера и Маргариты”. Я читал ей некоторые эпизоды из романа, разумеется, по-немецки, и мы очень смеялись. Наглость Кота в трамвае её восхищала, также как и нахальство дворняжки из “Собачьего сердца”, особенно когда Шариков цитировал Каутского.
Вера Лурье редко давала интервью. Как Вы думаете – почему?
Она не считала себя личностью интересной или значительной. Было обширное интервью для радио WDR. В 1988 году её пригласили в Галерею Маяковского, где в то время проходила выставка “Русские в Берлине”, выступить с воспоминаниями и чтением стихов. Я сам возил её туда на такси. “Ну вот, в мои годы я стала известной”, — сказала она с иронией.
Что же побудило Вас вспомнить о рукописи и опять вернуться к ней уже после смерти Веры Лурье?
Много лет спустя, в 1997 году, я был тяжело болен, у меня было кровоизлияние в мозг, то есть инсульт. Я лежал в коме, но вопреки прогнозам врачей пришёл в себя. Придя в сознание и начав выздоравливать, я почему-то вспомнил о рукописи Веры. Что-то в своей жизни я не довёл до конца. Я вновь прослушал все записи, обнаружил некоторые пропуски в тексте. Вскоре у меня появилась возможность работать на компьютере. Я мог сканировать фотографии Веры и поместить текст и фото в макет книги. “Всё-таки я сумел что-то сделать!” — сказал я себе.
Я давал читать рукопись моим друзьям, один экземпляр отдал в краеведческий музей Шарлоттенбурга. Никакой реакции не последовало. Потом пришёл запрос из исторического музея в Бонне. Этому музею я тоже послал экземпляр, и опять никакого ответа. В какие-либо издательства я больше не обращался, считая это бесполезным. Последний экземпляр лежал у меня в письменном столе несколько лет.
Случайно я рассказал о рукописи Веры Лурье моей хорошей знакомой Людмиле Менделевой, которая её прочитала и познакомила меня с редакцией журнала “Студия”, где публикация состоялась уже в переводе с немецкого языка на русский.
* * *
Редакция благодарит г-жу Людмилу Менделеву за содействие в установлении контактов с г-ном Кирхнером, в предоставлении рукописей и других необходимых текстов, а также магнитофонных записей и фотографий. Во многом благодаря её помощи стала возможной публикация воспоминаний Веры Лурье.