Опубликовано в журнале Студия, номер 12, 2008
Той занимавшейся августовской ночью сыро бросало влажным ветром в лицо, после прошедшего вечером дождя; густо пахло намокшей, потяжелевшей зеленью и прибитой, иссохшейся за день дорожной пылью. Изодранно-черный, в лиловых пятнах кучевых облаков, небесный свод остро сверкал призрачно-ледяной россыпью звезд; воздух наполнял грудь пьянящим ароматом уходящего лета, овевал своей неизлечимой грустью, и оттого еще крепче и дружнее казалась наша компания.
Братски обнявшись за плечи, разгоряченные спиртным, мы шли по почти пустынной улице, твердо, без разбора шагая вперед и совершенно не обращая внимания на расплесканные местами блюдечки лужиц и крайне редких прохожих. Было нас четверо, все примерно одного беззаботно-безрассудного молодого возраста, дружные с детства и понимавшие друг друга с полуслова.
Праздник справляли особый: гуляли первый день последнего месяца “свободы” Витьки Коршунова. Первым из нас он решился на важный шаг и подал заявление в загс. Избранница его была нам всем отлично знакома. Чудесное, милое создание с огромными, изумрудной глубины, глазами, всегда чуточку удивленно взиравшими на окружающий мир; бархатисто-нежной кожей, густо оттененной завитыми, пружинистыми локонами угольной черноты, спускавшимися по вискам до мягкого подбородка; точеные ручки-ножки… И совершенно иной был Витька, словно слепленный из полузастывших кусков окаменелой глины руками бездарного скульптора. Нередко меня одолевали бередившие душу сравнения, и я все никак не мог понять, что общего могло быть у него с Юлей Ростовцевой? Что могло объединять людей, которым даже не о чем было поговорить? Отчего так нежна была она с ним?..
Гуляли шумно, с вечера, сперва до сумеречной, сизо-сиреневой густоты, затем дальше, вгрызаясь в ночь, и Витька все никак не мог остановиться. Он щедро сыпал деньгами, как ни висли мы у него на руках. Но удержать его было непросто.
— У меня сегодня праздник, — никого не стесняясь, кричал он, бешено поводя глазами, и, зайдя в первый попавшийся магазин, обязательно докупал водки.
Пил он жадно и много, прямо на лавочке в городском парке, как это многие делали: не таясь, из одноразовых пластиковых стаканчиков и почти не закусывая. Совсем не так, как мы привыкли его видеть, и уже в этом угадывалась часть его новой, будущей супружеской жизни, пугая своей неизбежностью, неотвратимостью того волнующего и дразнящего Витьку древнего порядка, к которому он будто нарочно начинал приучать себя с той минуты. И сердце невольно сжималось за будущее Юли…
Часам к трем Витька едва держался на ногах. Насилу удалось уговорить его отправиться домой. Обнявшись, вышагивали мы по Советской, мимо отделения милиции, но на шум никто не вышел и не навел порядка. Благополучно шли мы дальше и вскоре явились к Витьке.
В окнах дома угрюмо стыл сумрак, скупо по стеклу размытый серебряным мерцанием, сочившимся с непостижимых звездных высот; перед тем как войти, заметил я, как вздрогнуло и шевельнулось в одном из окон смазанное, серое во тьме, крыло грубой холщевой шторки. Видно, его мать еще не спала, дожидалась, хотя к нам так и не вышла.
Витька провел нас в залитую болезненно-мутным светом кухню, рассадил по местам на старые, шатающиеся табуретки за серый, замызганный застарелыми жирными пятнами стол. Жили они небогато, вдвоем с матерью.
— За окончание вольной жизни, — довольно провозгласил Витька, поднимая стаканчик, до половины наполненный водкой.
Приятели дружно поддержали его, смеялись надо мной. Я уже давно с ними не пил, все отказываясь, и откровенно не разделял грубого веселья. Не уходил лишь потому, что все тревожнее становилось мне от поведения товарищей, и будто чувствовал: наступит гнусный момент, когда надо будет их от чего-то удержать. В густом табачном дыму плавились их горячие лица, тускло желтели воспаленные глаза и во хмелю все требовали водки.
Незаметно пролетели и четыре жаркие до оголтелого спора партии в домино, и водка кончилась, и деньги… Теперь просто курили, играли в карты и все говорили, спорили о женском поле и об отношениях.
— Мужик имеет полное право изменять жене, — раскатисто, упираясь руками в стол, уверял окончательно захмелевший Витька, обводя нас тяжелым взглядом. – Потому что он по природе охотник и продолжатель рода. А баба, она и есть баба. Ее дело любить мужа да за детьми смотреть!
— А ты уверен, что Юлька тебя любит?!
— А то! Конечно, любит, дура. Она ж мне предана, как собака. Не веришь? А ну, дай телефон!
— Зачем?
— Докажу… Если ждет моего звонка, значит, любит. Хотя, нет… — свел он на переносице густые белесые брови и отдал телефонную трубку одному из приятелей. – Звони ты. Сейчас мы над ней подшутим, а заодно и проверим, любит или нет. Звони и скажи, что я умер. Мол, погиб в драке, подрезали меня. Так и говори. Нет, мол, больше твоего Витеньки. А там поглядим, как она себя поведет…
Но приятель остолбенел, беззвучно шевелил губами и не решался набрать номер, пока Витька грозно не прикрикнул на него. Напрасно взывал я к их рассудку, молил и заклинал не делать этого, с трудом сдерживая бешено вдруг рванувшее сердце… Шутка состоялась: Юлю разбудили и все передали, как того и требовал ее, трясшийся рядом в мелком дребезжащем смехе, жених. Сцена была омерзительна, и, больше не сдерживая себя, отправился я домой.
На следующий день, когда солнце уже высоко взобралось в небесной крутизне и улицы припекало, как в хорошей печи, зашел я к Витьке. Он, мрачный с похмелья, с растрепанной буйной головой, хмуро сидел в кухне в одном исподнем, временами отпивая из большой кружки холодного хлебного квасу. Предложил и мне, но от угощения я отказался.
— Пройдешься со мной? – попросил он. – Мне к Юльке надо, а одному стыдно…
Он наскоро собрался, о чем-то вяло ругнулся с матерью, гремевшей эмалированным тазом во дворе, где она развешивала с утра выстиранное белье, и мы вышли в калитку. От ночной свежести не осталось и следа, жар ломил землю нестерпимый, будто умирающее лето желало отыграться за все те дни, когда обкрадывало солнцем.
Идти было недалеко, всего два квартала, до заводского микрорайона. Шли не спеша, и ближе к ее дому как будто еще замедлили шаг. Витька заметно переживал и волновался; наверняка, корил себя в душе за вчерашнее; но все же это был уже иной Витька взамен безвозвратно утраченного, шедший к той жизни, в которой все меньше оставалось места для нас, его друзей. Понимая это, мы промолчали всю дорогу.
У двери Юлиной квартиры он немного замялся, нерешительно, словно ища поддержки, оглянулся на меня, и только затем надавил на дверной звонок. Дверь распахнулась почти тут же, каким-то нервным рывком. На пороге, в бледно-желтом мареве бьющих ей в спину из прихожей бра выросла щуплая фигура Люды, младшей сестры Юли. Она прикрывалась косой тенью, кутавшей ее с лестничной площадки, и плохо была видна нам, но проступавший в правильном прямоугольнике проема ее силуэт все же неприятно поразил необычно острой худобой и будто бы уменьшившимся ростом. Увидев Витьку, она выступила на шаг вперед, ровно настолько, чтобы нам открылось ее иссиня-бледное, заострившееся лицо с впавшими глазницами, большими зелено-темными полукружными прогалинами под ними и туго сведенным в узкую незримую полоску ртом. На Витьку она смотрела долго, не моргая; так, будто бы увидела его впервые или же, напротив, после долгой разлуки, не узнавая; потом охнула, вмиг опала и легко соскользнула по дверному косяку на пол, на изменившие ноги, жалобно издавая протяжные, захлебывающиеся стоны.
Оттолкнув Витьку в сторону, я вбежал в квартиру. В прихожей напугало меня завешенное черным зеркало, а дальше, в комнате, встретили глаза…
Мать, отец, какие-то незнакомые люди, неприметная старушка в темном повязанном на голову платке, заунывно читающая что-то в углу – все смотрели на меня.
А на длинном столе, посреди комнаты, уже убранная, величаво и спокойно запрокинув голову, под белоснежным покрывалом лежала Юля…
Позже я узнал, что после звонка моего приятеля она бросилась из окна. И никогда себе этого не простил.