Опубликовано в журнале Студия, номер 9, 2005
Известная поэтесса Вера Лурье (1901 г. Петербург- 1998 г. Берлин), воспоминания которой журнал «Студия» начинает публиковать, являлась членом литературного кружка молодых поэтов Николая Гумилёва «Звучащая раковина». С 1921 года Вера Лурье жила в Берлине. Её мемуары, над которыми она работала в последние годы жизни, написанные на немецком языке, не были закончены и поэтому не изданы в Германии.
Случай помог редакции «Студии» получить рукопись для публикации.
Редакция благодарит господина Буркхарда Кирхнера, который помогал Вере Лурье в работе над немецким текстом, став её редактором, помощником, другом, за его содействие в подготовке мемуаров к печати в нашем журнале.
ВОСПОМИНАНИЯ
Глава I
РЕВОЛЮЦИЯ
Когда в феврале 1917 года произошла революция, русская интеллигенция была в восторге. Все носились по улицам с красными флажками. Большинство просвещённых граждан было настроено против монархии и придерживалось демократических идеалов. Будучи тогда почти ребёнком, я тоже восприняла революцию как полное освобождение. Наконец-то, я свободна, прочь прежнее давление. Я могла теперь делать, что хочу. Было чувство, что с меня упал тяжёлый груз.
Раньше мне разрешалось говорить по телефону, если няня слушала мой разговор по параллельному. Гувернантка моей матери была старой девой, происходившей из состоятельной семьи. Она никогда не получала от нас жалованье, как кучер или няня, потому что считалась членом семьи. Ночью она приходила посмотреть, всё ли в порядке в моей комнате. Часто моя няня ставила стулья на проходе так, что гувернантка устраивала грохот, когда приходила с проверкой. Моя мать была не против предоставить мне свободу, но отец был деспотом. Он считал, что всё должно быть так, как было в старые времена.
Невероятно, но у моей матери был фотоальбом, в котором хранились фотографии известных революционеров и террористов. У неё были фото Веры Фигнер и террориста Ивана Каляева, который бросил бомбу в московского генерал-губернатора Великого князя Сергея Александровича и потом был, разумеется, казнён. Вдова Великого князя Елизавета Фёдоровна, сестра царицы, посетила Каляева в его тюремной камере и подарила ему крест. Потом она ушла в монахини и посвятила себя благотворительной деятельности.
Русские террористы почитались как герои даже в буржуазных кругах. Некоторым они казались святыми. Вера Фигнер участвовала в подготовке покушения на Императора Александра II. Террористы шли на верную смерть, но при этом старались, чтобы при их акциях не пострадали невинные люди. Покушения никогда не совершались, если могли пострадать дети. Их целью было убийство тех, кто причинял несчастья людям, кто имел много зла на своей совести.
Во время и после февральской революции жизнь буржуазии существенно не изменилась. У моей матери было стремление восполнить своё недостаточное образование. Она была очень увлечена театром и часто бывала на премьерах в Александринском театре. Однажды в октябре 1917 года там состоялась генеральная репетиция драмы Михаила Лермонтова «Маскарад». Видимо, моя мать не смогла получить билет на премьеру, поэтому она хотела присутствовать по крайней мере на генеральной репетиции. После обеда она выехала экипажем, но до театра не доехала. Улицы были перекрыты. Кучеру с большим трудом удалось успокоить коней, напуганных выстрелами, и привезти мою мать целой и невредимой домой. Вспыхнула Октябрьская революция.
Когда Ленин сверг в октябре Временное правительство Александра Керенского, нашей семье жилось день ото дня всё хуже. Хотя ленинская революция была жестокой, многие были вначале в восторге. Первым делом начались грабежи. Потом убийства. Война и революция в России принесли такие радикальные изменения, что молодежь в те дни потеряла почву под ногами. Раньше одно следовало за другим, была преемственность. Теперь разом всё изменилось.
Мы, как и все в то время, страдали от нехватки продуктов. Нам было всё труднее доставать дрова для печей. Уголь получить было почти невозможно. Детские комнаты из-за небольших своих размеров протапливались хорошо. В спальне стояли маленькие печки-«буржуйки», но в больших комнатах было холодно. Зимой окна и подоконники покрывались льдом. Мы мёрзли. Во дворе я пилила дрова, иногда мне помогали солдаты.
Большевики проводили обследование домов. Поскольку мой отец был врачом, они смотре-ли у нас не так придирчиво. Деньги в то время не имели вообще никакой ценности. Продукты, такие как мука, картофель и сахар, можно было получить только в деревне в обмен на ценные вещи. Мой отец до войны был директором санатория для военных. В вихре революции этот санаторий был закрыт и много больничного белья и других вещей было перевезено к нам домой Эти вещи ценились на селе очень высоко.
После того как умерла бабушка, мой богатый дедушка и его младший брат Петр бежали на санях сначала в Финляндию, а затем выехали в Германию. Драгоценности моей бабушки дед зашил в пальто, они стоили миллион рублей.
В Петрограде была острая нехватка жилья. Большевистские депутаты занимались размеще-нием по квартирам. Мы не хотели принимать в дом никаких чужих людей и пытались в оставшиеся свободные комнаты поселить тех, кого хорошо знали. Поэтому к нам переехала бывшая горничная моей бабушки и её возлюбленный, солдат, потерявший на войне руку. Эти люди оказались для нас очень полезными, потому что этот солдат сделался мешочником. Он ехал с бельем, шторами и гардинами в деревню и взамен привозил оттуда для нас продукты.
На второй этаж нашего дома больше не поступала водопроводная вода, и мы должны были приносить ее снизу, что обычно делала я. Весила я в то время целых 60 килограммов и была очень крепкая. Говорили тогда, что я настоящая реклама для большевиков.
До революции в нашем большом доме на Морской улице было два входа, один для хозяев выходил на Морскую, а другой, для прислуги, был со двора. У переднего входа стоял раньше швейцар в ливрее. После Октябрьской революции не было уже никаких «хозяев», поэтому хозяйский вход был большевиками эамурован, и все должны были пользоваться входом для прислуги.
Нэ другой стороне Морской улицы, недалеко от нашего дома жила семья Набоковых. Мы не были близко знакомы с Набоковым, я знала только, что он принадлежал к конститу-ционно-демократической партии, членов которой называли кадетами. Это была либераль-ная, демократическая, буржуазная партия. Часто я видела обоих его сыновей, которые были одеты на английский манер в бриджи и полосатые твидовые костюмы, гуляющими с их воспитателем. Один из них позднее стал известен под псевдонимом «Сирин». Своим скандальным романом “Лолита” Владимир Набоков произвел сенсацию во всем мире.
Только позднее я узнала, что Владимир Набоков, мой прежний сосед по Морской улице, несколько лет снимал квартиру рядом со мной в Вильмерсдорф на Вестфелише штрассе, недалеко от Хохмайстерплац. Его отец погиб в Берлине при трагических обстоятельствах. Руководитель партии Милюков выступал во время политического мероприятия в берлин-ском Дворце спорта. Один черносотенец хотел его застрелить, но Набоков бросился вперёд и заслонил Милюкова, а сам был убит.
* * *
В одном частном учебном заведении в революционные годы устраивались литературные вечера, где однажды появился поэт Александр Блок. Он вышел на трибуну одетый во всё чёрное, с лицом словно гипсовая маска, и читал свои стихотворения о Незнакомке, Прекрасной даме и другие. Его стихи казались простыми, но очень красивыми. Они волновали сердце. Восхищённая публика требовала: «Стихи о России!» Блок посмотрел мрачно в зал и сказал: «Довольно слов о России».
Вначале он был очень левым и восторженно приветствовал революцию. Но очень скоро был разочарован в революции, которую встретил с большой надеждой. Он производил впечатление разуверившегося во всём человека. Казалось, что нервы его не совсем в порядке. Он чувствовал себя обманутым в своём ожидании будущего, так же как Маяковский и Есенин, которые позже покончили жизнь самоубийством. Блок казался больным человеком. Он много пил и постепенно угасал, что было трагично. Между немцами и русскими имеется одно существенное различие. Если немец говорит о Гёте, то высказывает нечто вроде: «Конечно, он написал прекрасные строки». Немцы очень ценят Гёте. Русские же любили своих поэтов. Если умирал великий поэт, то скорбела вся страна.
Глава II
ГУМИЛЁВ
В 1920 году после окончания гимназии я посетила всего один раз Педагогический институт, где мне совсем не понравилось. Неточка, дочь подруги моей матери, которая была на несколько лет старше меня, рассказала мне о недавно открытом Доме искусств на углу Невского проспекта и Мойки. Его основал Максим Горький.
Дом искусств располагался в бывшем княжеском дворце. Коммунисты этого князя выгнали, и тогда там поселились деятели культуры. В этом доме организовывались различные семинары по поэтическому искусству и писательскому мастерству, по театральному искусству и многому другому. Кроме того, устраивались камерные концерты, танцевальные вечера и литературные чтения. Там был буфет с бутербродами и пирожными, парикмахер и маникюрша, неслыханная роскошь по тем временам. Кроме того, в нём находились апартаменты для известных деятелей литературы и искусства. Там жили писательница Мариэтта Шагинян и поэт Михаил Лозинский, а также Николай Гумилёв. В то время он был уже разведён с Анной Ахматовой. Она была, конечно, самой известной русской поэтессой, и каждая русская девушка мечтала быть похожей на неё. Она была для нас идеалом, олицетворением современной, свободной и независимой женщины. Гумилёв был в то время женат на очень молодой и немного скучной актрисе Анне Энгельгардт. Она была падчерицей поэта Константина Бальмонта.
Однажды в Доме искусств, который находился недалеко от нашего дома, состоялся вечер с танцами. Гумилёв стоял в углу зала и разговаривал с поэтом Осипом Мандельштамом. Мандельштам был небольшого роста и напоминал мне своей вверх закинутой головой сердитого петуха. Вместе с Гумилёвым, Ахматовой и Георгием Ивановым он был одним из основателей акмеизма. Это было литературное течение, которое развивалось вслед за символизмом и представляло собой определённую противоположность ему. Название происходит от греческого слова «акме» и означает «цветущая сила».
Мандельштам, как и многие другие писатели, погиб впоследствии в одном из советских лагерей.
Гумилёв произвёл на меня впечатление очень спокойного человека. Он был, собственно говоря, некрасив, у него была овальной формы голова, худое лицо и серые глаза. Но он обладал большим обаянием и был Личностью. Не будучи с ним знакома, я подошла к нему из озорства и спросила: «Николай Степанович, не хотите потанцевать?» Играли как раз вальс, и он ответил: «Я не танцую, но такой юной даме я не могу отказать. Мы пошли в круг танцующих и двигались скорее шагом, нежели действительно танцевали. Гумилёв в самом деле не умел танцевать.
«Я не претендую ни на что, только на дружбу с Вами!» — сказал он смеясь.
В Доме искусств я участвовала в двух семинарах. Одним руководил Николай Евреинов, который написал целый ряд интересных пьес, среди них — «Самое главное». Она была переведена на многие языки и поставлена во многих театрах за границей. В этой пьесе рассказывалось о неком учреждении по улучшению жизни несчастливых людей. Одной некрасивой и одинокой девушке представляют красивого мужчину, который ухаживает за ней и создаёт иллюзию счастья. Разумеется, он оказывается мошенником и обманывает девушку, жизнь которой становится ещё более несчастливой.
Евреинов был сторонником теории, что человеческая жизнь это театральное представление, а Бог — постановщик. Он делал доклады о драматургии и на другие театральные темы. Я была влюблена в него и посвятила ему стихотворение, которое начиналось словами: «Кто Вы такой, Христос и арлекин?» и где есть строки: «А вы пророк, кокаинист усталый».(1)
Евреинов был очень близорук и по улицам должен был ходить с палкой. Я помню, что он спотыкался. Часто его сопровождала Нора Захер, одна из его почитательниц. Позднее он женился на актрисе Анне Кашиной.
Второй семинар, в котором я участвовала, вёл Николай Гумилёв. Тема семинара -«Поэтическое искусство». Гумилёв придерживался мнения, что из любого человека можно сделать поэта. Сейчас я не согласна с этим его утверждением, потому что считаю, что определённые способности необходимы. На этот талант можно, конечно, благотворно влиять. Участники семинара писали стихи, которые они читали, остальные их обсуждали, а в конце высказывался Гумилёв. У Гумилёва я училась писать стихи, но мои стихи не имели, разумеется, того поэтического уровня, как поэзия моего учителя.
В течение десятилетий произведения Гумилёва были запрещены в Советском Союзе, поскольку он был открытым противником советского режима. Он был монархистом. Однажды он, заканчивая своё выступление, обратился к публике: «Господа!». Тогда выскочил большевик и закричал: «Нет больше никаких господ, а есть только товарищи!». Гумилёв посмотрел на него с презрением и ответил: «О таком декрете мне ничего неизвестно».
Это было прекрасное время. Из глубины моей памяти встают перед глазами живые картины, как мы в холодную русскую зиму сидели за длинным столом, открывалась дверь и входил Гумилёв. Он носил всегда шубу и меховую шапку. Медленно снимал он шубу и шапку и садился во главе стола. Потом вынимал украшенный черепаховым панцирем портсигар, доставал сигарету, зажигал её, и занятие начиналось.
Воспоминания возвращают меня далеко назад. Прошло почти 60 лет с тех пор, как я начала в Петрограде свою литературную деятельность.
С наступлением весны некоторые участники семинара ходили на прогулки с Гумилёвым. Мы бродили по запущенным улицам, где между тротуарными плитами росла трава. Опустошение после революции имело своё болезненное очарование. Кроме того, во всём этом чувствовалось что-то вольное. Особенно ярко осталась в моей памяти улица вдоль Невы — Набережная. В Петрограде и позднее в Берлине я написала несколько стихотворений о Набережной.
Аня Энгельгардт, вторая жена Гумилёва, не была в Петрограде, когда я с ним познакомилась. У Гумилёва было много подруг, которых он любил и которые любили его. И я тоже, конечно, была очень влюблена в Гумилёва, и моё увлечение Евреиновым было забыто. Однажды Гумилёв сказал мне, что участник петроградской поэтической богемы Николай Оцуп хочет устроить в своей квартире небольшой праздник, но, “разумеется, — как он подчеркнул, — только для взрослых. Что касается такой примерной девушки, как Вы, то об этом и речи быть не может”. Это обидело и одновременно раззадорило меня, ведь мне было 20 лет, и я решила пойти туда. В то время была в полном разгаре Гражданская война, красные сражались против белых, и вечером после 20 часов не разрешалось выходить из дома. Таким образом, домой возвращаться можно было только утром на следующий день, чтобы не быть арестованной на улице.
Когда я вошла в квартиру Оцупа, там уже сидели Гумилёв, поэт Георгий Иванов, морской офицер Колбасьев, который писал рассказы, фотограф Моисей Наппельбаум и его дочери Ида и Фрида. Впоследствии Наппельбаум стал знаменитым советским фотографом. Многие позднейшие портреты Ленина были сделаны им. Говорили, что он стал прекрасным ретушёром Кремля, и, когда было необходимо, удалял с фотографий Троцкого или других противников Сталина. Кроме того, здесь был, конечно, сам Николай Оцуп. В квартире не было света, и мы ходили из комнаты в комнату с керосиновой лампой. Пили что-то ужасное, сделанное из денатурата.
Придя на следущее утро домой, я написала стихотворение, в котором есть строка: «Милые, милые, милые, / Ночь оторвала меня».(2)
Я хотела, чтобы хотя бы кто-то знал, где я собираюсь провести ночь, и я посвятила в свои планы мою гувернантку. Она предостерегла меня от Гумилёва, у него будто бы был сифилис. Якобы по этой причине он был пациентом моего отца.
Костя Вагинов тоже знал об этом вечере. Это был молодой поэт, ученик Гумилёва, который меня в то время очень любил. Сейчас я думаю, что было подло с моей стороны рассказывать об этом Косте. Ведь он вполне мог себе представить, что там в квартире могло происхо-дить. И он знал о моей влюбчивости — а Гумилёв пользовался славой покорителя женских сердец. Костя Вагинов написал посвященное мне стихотворение на книге стихов Анны Ахматовой «Чётки». Это было лирическое, сложное и очень красивое стихотворение. (3)
В Берлине я посвятила ему тоже несколько стихотворений (4), и мы переписывались долгое время. Позже он стал в Советском Союзе довольно известным поэтом. Он женился на Александре Фёдоровой, тоже участнице «Звучащей раковины», как называлась группа молодых поэтов вокруг Гумилёва. Костя Вагинов умер молодым от туберкулёза.
Когда я однажды пришла в Дом искусств посетить Гумилёва, меня предупредили в фойе, чтобы я не ходила в его комнату. Там, наверно, западня ЧК. Сам Гумилёв, видимо, уже арестован, а наверху чекисты подстерегают его друзей. После этой новости я как можно скорее поспешила домой.
Во время ареста о Гумилёве заботились три женщины, которые носили ему посылки в тюрьму — Аня Энгельгардт, Ида Наппельбаум и Нина Берберова, подруга поэта Владислава Ходасевича. Вскоре мне сказал советский журналист и искусствовед Натан Федоровский, что Гумилёв как контрреволюционер был расстрелян якобы собственноручно пресловутым начальником ЧК Дзержинским.
После расстрела Гумилёва члены «Звучащей раковины» заказали траурный молебен в Казанском соборе на Невском проспекте по «рабу божьему Николаю». Имя Гумилёва уже не решались упоминать публично. Случайно я встретила на улице Анну Ахматову. Она сказала, что уже знает о панихиде. При богослужении мы встретились ещё раз.(5)
Много лет спустя, в 40-х годах, был арестован её сын Лев Гумилёв. Он был приговорён к 10 годам лагерных работ в Сибири. В 50-е годы многие деятели культуры, в том числе Эренбург, пытались его освободить. Наконец, им это удалось. Анна Ахматова ждала в тюремных очередях в Ленинграде, как многие другие матери, чтобы передать сыну еду и деньги. Позднее она написала известную поэму «Реквием», которую она посвятила своему сыну Льву Гумилёву:
Уже безумие крылом
Души закрыло половину,
И поит огненным вином
И манит в чёрную долину.»
В поэме говорилось о том, что матери заключённых должны наконец дождаться возвращения своих детей и мужей. Это были стихи о всех женщинах, которые потеряли своих близких во время сталинского террора. Это были прекрасные стихи. Когда я впервые читала «Реквием» и вспоминала Николая Гумилёва, в горле у меня стоял ком.
Перевела с немецкого Антонина Игошина
ПО ЕЁ КНИГЕ “STICHOTVORENIJA”, BERLIN FERLAG,1987
- ХРИСТОС И АРЛЕКИН
Всегда носящий маску шутовскую.
Усталый взгляд рембрандтовских картин
Я предпочла улыбке, поцелую.
И по ночам я разучилась спать,
Загадку жуткую решить не смею.
Мне жёсткой кажется моя кровать,
И в бездну заглянуть я не умею.
Кто Вы такой — фанатик или шут?
Какая тайна скрыта под личиной?
Мне голову так больно мысли жмут,
Мне бесконечно грустно без причины.
А может быть Вы просто человек
С душой больной, изломанной и жалкой.
Унылый гость заманчивых аптек,
В пальто осеннем, с деревянной палкой.
Сегодня светом озарённый бог
Вы смотрите на мир с любовью, верой,
В нём много неизведанных дорог,
А завтра безнадежность, боль без меры,
Кругом не люди — уличная грязь,
А Вы пророк — кокаинист усталый,
Вам надоела с скучной жизнью связь
И смертная тоска в улыбке вялой.
Пусть будет так, я всё равно люблю
Кокаиниста и шута, пророка.
Я терпеливо по ночам не сплю,
По комнатам брожу я одиноко.
Но неужели маску не сорву
И тайну никогда я не узнаю.
Я только Вами целый год живу
И тоже маской от людей скрываю.
* * *
(2)Церковь от солнца сквозная.
Десять, всё тихо кругом.
Белый свой дом не узнала
В том переулке пустом.
Звон этот, звон колокольный.
Что же случилось со мной.
Буду для всех я спокойной,
В сердце осталось пятно.
С жадной, настойчивой силой,
Чёрным железом звеня,
Милые, милые, милые,
Ночь оторвала меня.
(3) Текст стихотворения был записан К.Вагиновым на авантитуле книги А.Ахматовой «Чётки» вместе со следующим посвящением: «Дорогой Вере Лурье. В память однолетней большой дружбы на книжке Вашей любимой поэтессы, посвящаю. Вагинов К. 9.Х.21 г. Петербург»
Упала ночь в твои ресницы,
Который день мы стережём любовь.
Антиохия спит, и синий дым клубится
Среди цветных умерших берегов.
Орфей был человеком, я же сизым дымом.
Курчавой ночью тяжела любовь,
Не устеречь её. Огонь неугасимый
Горит от этих мёртвых берегов.
(4) * * *
Я душу спрятала в большой карман.
Остался только след колючих ран.
По улицам бредёт пустое тело.
Ты стал бояться потемневших зал
И не ласкаешь больше мои руки.
Ты бьёшься, бьёшься в непонятной муке.
Зачем ты звон души моей украл!
ЭШЕЛОН
И песни прежние унёс.
А люди спят на грязных нарах
Под равномерный стук колёс.
Далёким стал прощальный вечер,
Ночной туманный Петроград
И поцелуй последней встречи,
И на лету последний взгляд.
Вагон качается устало,
Фонарь мигает в темноте,
И только сердце-месяц алый
Давно распято на кресте.
* * *
В небе чёрном звёздный взгляд.
Странно проходить без дела
Чуждых улиц длинный ряд.
Колокольцев переливы,
Скрип саней, трамвайный гром.
А у Финского залива
Тихий город, старый дом.
И твоя улыбка, милый,
Длинная твоя шинель.
Колокольцев звон унылый.
В сердце жгучий, белый хмель.
(5)* * *
Я не верю в эти слова!
Разве солнечный свет погас,
Потемнела небес синева?
Но такой как и все этот день,
Только в церкви протяжней звонят,
И повисла чёрная тень!
Не увижу тот серый взгляд!
А последней зелёной весной
Он мимозу напомнил мне…
Подойду и открою окно,
От заката весь город в огне.
* * *
Слишком трудно глядеть в облака,
В топкой глине запутались ноги,
Длинной плетью повисла рука.
Был он сильным, свободным и гордым
И воздвиг он из мрамора дом,
Но не умер под той сикоморой,
Где сидела Мария с Христом.
Он прошёл спокойно, угрюмо,
Поглядел в черноту небес.
И его последние думы
Знает только северный лес.
ОСЕНЬ
Куда, зачем не знаю и сама,
Но только прошлый не вернётся год
И будет новой снежная зима.
Я вспоминаю Мойку всю в снегу,
Его в дохе и шапке меховой
И с папиросой дымною у губ,
И то, как он здоровался со мной.
Потом, прищурив глаз, лениво шёл
К столу, где мы садились в длинный ряд,
Клал папиросы медленно на стол.
Я не увижу больше серый взгляд.
Из ресторанных глаз пронзает свет,
Томительно зовут, зовут смычки.
По Невскому проспекту столько лет
Отстукивают осень каблуки.