(главы из книги)
Опубликовано в журнале Студия, номер 7, 2003
Неизвестные главы из книги1
ПОСЛЕ ВТОРЖЕНИЯ
Да тем решилося царство татарское,
Покорилась земля Карельская
Да стольнему князю Владимиру,
Да стали татарове
С той поры дань платить,
И тем дело прикончилось.
Из былины
Вторжение заставило меня вновь сесть за приёмник. “Руде право” стало приходить с опозданием. Иностранное радио на русском стали глушить.
К великой радости я поймал на своём приёмнике чешский обкомовский передатчик. Когда я узнал, что чехи сопротивляются, я снова пришёл в себя, решив, что методом Швейка чехи добьются своего.
Вернулся из Чехословакии мой русский знакомый. Он был в гостях у родственников в Брно. Утром в день вторжения он проснулся, разбуженный резким криком:
– Русские танки!
Ему было стыдно смотреть людям в глаза, и он поскорее уехал в Москву.
Лишь апрель 69-го года вызвал окончательное разочарование, и я стал думать, что, будь Дубчек и другие более умеренными в 68-м, не дразня быка красной тряпкой, они преуспели бы гораздо больше и не подвели страну под оккупацию. Последствия оккупации были неисчислимы, причём, как прямые, так и косвенные.
ГЛАГОЛЕВ
По всем континентам Христосы скитались,
Впоследствии тихо распятые где-то.
Олжас Сулейменов
Я снова побывал в Киеве. Главный оппонент моей диссертации Глеб Спыну работал в Киевском институте автоматики, и я должен был выступить перед его сотрудниками.
В этот раз я ехал туда, снабжённый адресом священника Алексея Глаголева. Его отец Александр Глаголев, хорошо знакомый мне по дореволюционной богословской литературе, был в своё время профессором Киевской Духовной академии.
Глаголев был приглашён защитой на процессе Бейлиса как эксперт-гебраист, он отрицал как вину Бейлиса, так и кровавый навет в целом. После революции он остался в Киеве. Под своим именем он выведен Михаилом Булгаковым в “Белой гвардии”. До 37-го года он был последним не арестованным киевским священником (напоминаю историю архиепископа Дмитрия/Абашидзе). Но и его арестовали, и он вскоре умер в тюрьме. Я думаю, это был праведник.
Я побывал у его сына на Подоле. Он много рассказывал об отце и о том, как и сам во время войны спасал евреев. Он с гордостью показал книгу еврейского писателя Ихеля Фаликмана “Чёрный ветер” с автографом автора, где был выведен под именем Глаголевского. Особенно много говорил он о православном еврее Гермайзе, убитом немцами в Бабьем Яру. По-видимому, это тот самый Гермайзе, которого судили в 30-м году вместе с Ефремовым по вымышленному обвинению в украинском национализме.
ПРОВАЛ
То ввысь, как в сказке,
Ведёт стезя,
То мчишься книзу
Во весь опор…
Ицик Фефер в переводе В. Потапова
Не шестидневная война положила начало новой волны антисемитизма в СССР, а события в Чехословакии, истолкованные Сусловыми, Пономарёвыми и Епишевыми как результат сионистской диверсии. Вскоре после вторжения поползли слухи, что евреев перестали принимать в Академию наук.
Я забеспокоился и решил навести справки в отделе аспирантуры, которая и устраивала меня на работу. Начальник отдела Уткин, потупив глаза, сказал, что мест в институте нет. Зная, что после очной аспирантуры имеется обязательное распределение, я спросил, куда же меня распределяют, на что Уткин разрешил мне устраиваться, куда я хочу …
Все возможности работать в области приложения кибернетики к биологии были сосредоточены в Академии наук или же учебных институтах, но об этом нельзя было и мечтать.
У меня оставалось три месяца до окончания аспирантуры, а по тогдашнему страху перед “безработицей” я боялся даже думать о том, чтобы остаться хотя бы на месяц без работы. А за оставшееся время на научную работу еврею устроиться было почти безнадёжно. Не ожидал я, что конец столь удачной аспирантуры принесёт мне новые испытания. Пророчествовал же Зусман в 65-м году:
– Я нисколько не сомневаюсь, что после аспирантуры вы вернётесь в ЭНИМС.
Вернуться в ЭНИМС было бы для меня чудовищным жизненным поражением. Я ощутил свободу, нашёл себе новое направление, и опять к станкам? В ЭНИМС ни в коем случае!
Я ткнулся в некоторые институты, но евреев уже не брали. Оставалось одно программное управление. Года два назад меня звал к себе руководитель лаборатории программного управления одного крупного почтового ящика Лев Макаров, который редактировал мою уже вышедшую книгу. Макаров показался мне интеллигентным, собранным человеком, и в минуту слабости я позвонил ему, спросив, остаётся ли в силе его прежнее приглашение.
– Конечно! – подтвердил он и пригласил меня на переговоры.
Макаров работал в Научно-исследовательском институте технологии машиностроения, который был головным технологическим институтом Министерства общего машиностроения, выпускавшего ракеты и космические корабли. Попасть туда еврею было трудно, но дискриминация, начатая Келдышем в Академии наук, ещё не распространилась на военную промышленность. Я мало верил в реальность этого варианта, да не особенно его и хотел. Это было на всякий случай.
Все мои попытки устроиться в приличное место проваливались одна за другой, как вдруг я получил сообщение от Макарова, что меня берут в НИИТМ. Это означало, что я снова прошёл проверку КГБ, который опять не выдвинул против меня возражений.
Я воспринял это фаталистически. Если бы я не пошёл в военную промышленность и уехал, как и все, в 71-м году, то хлебнул бы в Израиле много горя. 2 января 1969 года я вышел в НИИТМ на работу. Через день-два мне захотелось оттуда бежать куда глаза глядят. Такого со мной ещё не бывало. Это было самое бесполезное, самое кафкианское из всех мест моей работы.
Ситуация напоминала мне детскую игру “Цирк”, в которой игроки, кидая фишки, стремятся, преодолевая разные препятствия, добраться наверх. И вот ты уже у самой цели, а твоя фишка выводит тебя на трапецию, и ты возвращаешься к исходной точке.
Я утратил свободу, утратил досуг, не смог закрепиться на интересующей меня работе. Каждый день я должен был ездить в Марьину Рощу час с четвертью с двумя пересадками в битком набитых автобусах. Но хоть бы работа была стоящая!
Я целый год изучал макроэкономику, философию науки, управление научно-исследовательскими работами и сразу понял, что весь НИИТМ с его несколькими тысячами сотрудников – никому не нужная паразитическая организация, от закрытия которой все только выиграют.
БУНТ РАБОВ
Из угрюмого здания цирка,
Что стоит у Центрального рынка,
Убегают, все путы распутав,
Двое маленьких злых лилипутов.
Илья Рубин
В то время, когда я уже переходил в НИИТМ, до меня стали доходить первые слухи об организованном сионистском движении. Организованном в том смысле, что люди действовали не в одиночку. Я не был в их числе. Я не верил ещё в то, что отъезд может осуществиться в нормальной обстановке. Я ожидал драматических событий. Поэтому то соображение, что работа в военной промышленности может помешать моему отъезду, меня не тревожила. При наступлении таких событий не имело бы значения, где я работаю. Кроме того, когда я поступал в НИИТМ, в первом отделе мне сообщили, что я не имею права ездить за границу два года после ухода из института. Стало быть, худшее, что мне грозило, как я думал, – это ждать два года после увольнения.
Происходил бунт. Евреи были обращены в сословие рабов. Нельзя было ожидать, что народ, давший уже при советской власти и политических лидеров, и дипломатов, и военачальников, и хозяев экономики, согласится возвратиться в униженное состояние сословия, высшей мечтой которого было получить должность зав. лабораторией в ЭНИМСе или старшего научного сотрудника в ИАТе. Люди были задавлены и унижены в гораздо большей мере, чем всё остальное население. Народ был лишён корней и покатился как перекати-поле.
Рабы взбунтовались.
Наслушавшись передач Голоса Израиля, ослеплённая победоносной славой Израиля, группа особо отчаявшихся стала биться головой об стенку. Я тоже был раб, но ещё боявшийся к ним примкнуть.
Среди них была группа идеалистов и даже фанатиков, но многие из первой волны не могли бы приспособиться ни к какому режиму. Такие люди полагали, что их личная неприспособленность является следствием их угнетения и унижения. Может быть так оно и было, но это было уже неисправимо.
Мудрые слова Филарета о том, что нельзя решать свои внутренние проблемы внешним способом, оправдывались. Я не был ориентирован на то, чтобы решать свои проблемы переселением в другую страну. У меня были другие мотивы. Я мог приспособиться к разной обстановке, но и этому был предел, как я вскоре убедился.
НИИТМ
Советские учёные внесли в науку вклад,
Пустив электростанцию в пять тысяч киловатт.
Стоит электростанция могуча и сильна,
На атомной энергии работает она.
Сергей Михалков
НИИТМ был создан искусственно в силу внутренней динамики советского военно-промышленного комплекса. Устинов, стремясь расширить базу личной власти, был заинтересован в увеличении числа министерств военной промышленности, которую он опекал.
Известно, что в США авиационная и ракетная промышленности не отделены друг от друга, ибо специфика ракетной промышленности заключается лишь в сборке ракет, а вернее, в их испытательных стендах. Одна и та же американская фирма имеет и авиационное, и ракетное производство.
Исходя из чисто бюрократических соображений, ракетная промышленность была выделена в СССР из авиационной, в результате чего были продублированы все административные и вспомогательные службы. В каждом министерстве полагается иметь головной технологический институт. Был он, конечно, и в авиационной промышленности в виде НИАТ, который я упоминал в связи с ЭНИМС, точнее, в связи с письмом Владзиевского-Воронова. НИАТ был старым квалифицированным учреждением. НИИТМ же был организован из людей, понятия не имевших о производстве летательных аппаратов. Его основой послужило бывшее конструкторское бюро патронной промышленности. Новые ракетные заводы, административно оторванные от авиационной промышленности, понимали, что в лице НИИТМа они имеют дело с самозванцами и говорили нам это в лицо.
Они предпочитали пользоваться услугами НИАТа с чёрного хода. Но они научились также и использовать в своих целях НИИТМ. Они нарочно выбирали свои узкие места, заключали на них с НИИТМом договоры на специально завышенные суммы, заранее зная, что ничего выполнено не будет. Это невыполнение давало им основание оправдывать срыв той или иной задачи отсутствием должной помощи со стороны НИИТМа. В результате НИИТМ чудовищно, неестественно разрастался. Макаров, казавшийся мне интеллигентным специалистом, оказался тупым, невежественным интриганом. В одной его лаборатории числилось более 100 человек, и хотя все они много работали, их фактическая деятельность была отрицательной.
Лаборатория проектировала ненужные собственные системы программного управления, хотя могла пользоваться тем, что сделал ЭНИМС или НИАТ. Чтобы оправдать это, придумывались теории о специфичности ракетной промышленности в отношении программного управления, хотя никакой такой специфичности не было.
Лозунгом Макарова было:
– Говорить одно, думать другое, а делать третье!
Это был чисто сталинский подход. Вероятно, Макаров был также связан с ГБ, поскольку первым распространял различные провокационные слухи.
Когда стало известно о бегстве Анатолия Кузнецова, Макаров тут же пустил слух, что Кузнецов – еврей и его настоящая фамилия – Зайчик.
Но Макаров был пигмеем по сравнению с главным боссом – главным конструктором Михаилом Ивановичем Ковалёвым. Ковалёв был хитрый, сметливый, но технически безграмотный мужик, под начальством которого работали 600 человек. Чтобы бдительно охранять свои тайны от возможных конкурентов, он держал в своём большом кабинете старого еврея (тот же приём, что у Владзиевского и Трапезникова), который один имел право отвечать по телефону в его отсутствие. Ковалёв не пропускал ни одного изобретения своих подчинённых, чтобы не навязать своего соавторства, набрал множество авторских свидетельств и имел звание заслуженного изобретателя. Это был наглый, профессиональный эксплуататор.
Поразительно, как он обращался с секретарём парторганизации! Обычно парторг института исключительно влиятельный человек. В НИИТМе он был посмешищем, и Ковалёв мог выгнать его из кабинета.
Когда я поступал в НИИТМ, я не знал точно, чего от меня хочет Макаров, но быстро понял. В НИИТМе почти не было технически грамотных людей, знавших иностранные языки. Как и во все ящики, туда сбивались серые люди, получавшие здесь более высокую зарплату. Но, как я быстро убедился, работа в ящике для динамичного человека была невыгодна, ибо лишала его всевозможных приработков: лекций, консультаций, публикаций. Чтобы получить разрешение на ничтожную публикацию, нужно было преодолеть чудовищные барьеры, так что охота публиковаться отпадала. Все динамичные люди рано или поздно уходили из ящиков либо в гражданскую промышленность, либо в Академию наук, либо в учебные институты. В ящиках оседала серость. Были, конечно, исключения, но немногие.
Макаров хотел, чтобы я стал чем-то вроде учёного еврея по составлению высокоумных записок, отчётов, а может быть, и для писания за него книг. Первое же задание меня глубоко возмутило. Макаров получил много денег на разработку токарного станка с программным управлением, но решительно ничего не сделал. Он хотел оправдаться псевдонаучным отчётом, в котором доказывалось бы, что в результате якобы большой работы была установлена нецелесообразность разработки этого станка.
Ковалёв вначале меня не знал, но месяца через два приказал:
– Будешь работать только для меня. – И Макаров прикусил язык.
Я начал составлять проекты новой структуры отдела, его штатных расписаний, писал предложения по технологической политике ракетно-космической промышленности и даже составил проект постановления Совета Министров СССР о развитии программного управления, который в значительной степени был утверждён и подписан Косыгиным.
Соседом моим оказался один из немногих евреев НИИТМа Илья Иоффе, работавший здесь лет 30. Когда-то он был толковым конструктором, но давно превратился в фантастического бездельника и неудержимого болтуна. Он практически ничего не делал, но Ковалёв и Макаров покровительствовали ему по старой дружбе. Впрочем, у Иоффе был козырь. Он был один из двух (кроме меня) сотрудников отдела в 600 человек, который понимал английский. Будучи человеком толковым, он мог разобраться в иностранной статье. Иоффе был скептиком, ничему не верил, слушал иностранные Голоса. Когда скинули Дубчека, он сказал:
– Сила солому ломит.
Израилю он сочувствовал, но главным его интересом был спорт. Этот пожилой еврей был страстным болельщиком и выполнял в отделе функцию спортивного комментатора. Иоффе не давал мне жить. Он оборачивался ко мне и втягивал меня в бесконечные разговоры.
Впереди него сидела пожилая женщина в должности главного специалиста, таких в отделе было три человека. Ей оставался год до пенсии. Рядом – конструктор, дочь знаменитого полярного лётчика Леваневского, про которого во время войны ходил слух, будто он перелетел к немцам.
Был ещё один парень, который славился тем, что в своё время ухаживал за дочкой Суслова. Один золотушный техник с дегенеративным лицом, записавшийся в дружинники, вслух мечтал о том, чтобы уйти в милицию. Он носил с собой кастеты и признавался, что испытывает удовольствие, когда удаётся избить задержанного. В конце концов, двери отверзлись, и его взяли в милицию. Такими не бросаются.
В НИИТМе царила паранойя секретности. Мало того, что всё здание тщательно охранялось, и войти туда можно было только по пропускам, соблюдался принцип, согласно которому сотрудники не должны были доверять друг другу.
Большое количество так называемой секретной документации хранилось в первом отделе. Её можно было получить только под залог пропуска до конца рабочего дня. Были особые блокноты с пронумерованными страницами. Они выдавались тоже только до конца дня, и в них заносились все “секретные” записи. Имелось два машинописных бюро: секретное и несекретное. Секретное перепечатывало содержимое блокнотов. Ни одну бумагу, считавшуюся секретной, нельзя было оставлять на столе, уходя даже на несколько минут.
Документы, блокноты и т. д., взятые из первого отдела для работы в своей комнате, нужно было нести тайно, за пазухой, чтобы люди, попадающиеся в коридоре, не могли об этом догадаться и силой овладеть секретами отечества. По сравнению с теми организациями, где я работал до этого, НИИТМ выглядел аракчеевской казармой. Я поставил себе целью уйти из НИИТМа сразу после защиты, которая затянулась из-за очереди.
Но и в этом мире было вольномыслие, существовавшее в стране повсюду. В стенгазете отдела вычислительной техники была статья, где весьма откровенно высказывалось сомнение в целесообразности вторжения в Чехословакию.
Когда в 69-м году на Ближнем Востоке началась война на истощение, и советские газеты стали перепечатывать фантастические египетские сводки о неимоверных израильских потерях, я был свидетелем любопытного разговора, правда, не в НИИТМе, а в знаменитом предприятии в Подлипках, где ранее был генеральным конструктором Сергей Королёв и где проектировали космические корабли. В отдел главного технолога, где сидели человек 20, вошёл сияющий жлоб и с торжествующим видом стал перечислять израильские потери.
– Ну, теперь всё пойдёт иначе, – потирал он руки.
Но его ликование было испорчено русской женщиной (там все были русские), которая насмешливо заметила:
– Сколько мы это слышали! И сотни сбитых самолётов, и сотни подбитых танков. Я в это нисколько не верю.
Я помалкивал.
Но у себя в отделе я не скрывал симпатий к Израилю и старался вставить там и сям словечко о его достижениях. Однажды я сказал, что Израиль разрабатывает свой самолёт. Я слышал об этом по радио. Речь шла о заводе в Бейт-Шемеше. Я понимал, что завод авиационных двигателей не может не быть частью системы производства всего самолёта.
Парень, которому я это сказал, стал поднимать меня на смех:
– Не может быть!
– Увидишь!
НОВЫЕ СВЯЗИ
Гонят холод в прошлое
Вешние лучи,
Не кропают дошлые
Справки стукачи.
Бородёнки длинные
Носит стар и мал.
Речи прогрессивные.
Шпарит либерал.
Александр Зиновьев
После своего перехода в НИИТМ я не прерывал, однако, ничего из того, что начал раньше. Договорившись с Питиримом, я написал большое историческое исследование об антирелигиозной кампании 1922-1923 годов, затеянной Лениным и Троцким и парализованной Сталиным, Зиновьевым и Каменевым, чтобы дискредитировать Троцкого. Сталин в особенности желал дискредитировать детище Троцкого – христианский радикализм, так называемое Обновленчество, и восстановить консервативную, этатистски ориентированную традиционную церковь. В этом и был истинный секрет неожиданного освобождения патриарха Тихона в 1923 году. Это было очень серьёзное поражение левого коммунизма. Зиновьев и Каменев, помогавшие Сталину, не отдавали себе отчёт в том, каковы последствия всего этого дела.
У меня ушло на эту работу полгода труда по вечерам в библиотеках, куда я отправлялся сразу после окончания работы в НИИТМ. Это исследование резко расширило моё понимание двадцатых годов советской истории.
После переезда в Беляево-Богородское я обнаружил там многих людей, с которыми имел общих знакомых. Постепенно в этом районе создался новый микромир. Одно из центральных мест в этом микромире занимал Юра Глазов – востоковед, изгнанный из Института Востоковедения за подписанство. Он, в частности, вместе с ещё четырьмя людьми подписал особо известное письмо, адресованное коммунистическому совещанию в Будапешт. Дом Глазова был открытый и напоминал проходной двор. Знакомство с Глазовым было для меня первым открыто диссидентским контактом, от которых я раньше воздерживался. Юра описан в книге Дэвида Бонавия, и я не хотел бы повторять его описание. В это время он стал склоняться к христианству, в чём активно поддерживался Мишей Меерсоном. Юра мог неожиданно встать посреди разговора и предложить:
– Ну, а теперь давайте помолимся, – и начинал вслух читать “Отче наш”.
Надо честно сказать, что к таким вещам я не привык. Никто из моих многочисленных церковных знакомых не сделал бы этого. Молитва, если только она не является частью обряда, как например, освящения еды или ещё чего-либо подобного, дело интимное. Кстати, когда в 62-м году изучая Соловьёва, я узнал, что в конце жизни он порвал со Львом Толстым, я нашёл многие примеры того, как Толстой злоупотреблял этим и даже позировал Репину во время молитвы.
Главным для Юры была духовность, и когда он объявлял о своём разрыве с кем-то или с чем-то, он обычно ссылался на отсутствие духовности. Он целиком жил в мире Самиздата и укоризненно смотрел на меня, когда убедился, что Самиздат имеет для меня второстепенное значение, что я живу в более широком мире идей, независимо от того, напечатаны ли они типографским способом или на машинке.
Юра был центром общественного беспокойства, и вокруг него катились постоянно какие-то валы. Его даже облыжно стали обвинять в сотрудничестве с ГБ, что он накликал на себя лишь странностями своего поведения. За ним устроили добровольную слежку и заметили, что по вечерам он иногда стоит у окна, когда напротив в поле кто-то помахивает фонарём. Это рассматривалось как убедительное доказательство против него, как и другие подобные шизофренические обвинения.
Глазов был полуеврей и тогда ещё не допускал мысли об Израиле, не считая себя евреем.
Неподалёку от Глазова жил известный поэт Наум Коржавин (Мандель), среди предков которого были цадики. Коржавин постоянно торчал у Глазова. Наум ещё не был полностью исключён из официального мира, и хотя его стихи уже не печатали, неплохая пьеса его “Однажды в двадцатом” время от времени шла в театре Станиславского и пользовалась в Москве большой популярностью. Наум рвал и метал. В минуты особого возбуждения он начинал бегать взад-вперёд, судорожно потирая руки и изрыгая проклятия. Он полностью утратил душевное равновесие, что не давало ему возможности работать. Его политическое диссидентство и связанная с этим повышенная эмоциональность просто губили его как автора. Дома у него жил молодой одессит Саня Авербух. Он скрывался от властей будучи уже сионистским оперативником. Саня всех знал, часто ездил в Ригу, и его имя с уважением произносилось по русской программе Голоса Израиля. Саня имел вид профессионального революционера-подпольщика. Он в своё время был исключён из института и высшего образования не имел. Саня писал стихи, но его главным личным талантом была телепатия. Как и Куни, которого я видел в 53-м году в Калинковичах, он мог угадывать положение спрятанных предметов и вообще обладал необычайной интуицией. Узнав, что я сионист, он стал немедленно на меня давить.
– Подавай! – требовал он.
– У меня в Израиле нет родственников!
– Чепуха! – смеялся Саня. – Ни у кого нет! Придумаем!
– Ты знаешь, где я работаю? Уйду оттуда и года через два подам. Так они меня никогда не отпустят.
– А ты Слепака знаешь? У него была работа почище твоей, а уже подал.
Санькина сионистская пропаганда падала на благоприятную почву, но я пока не делал практических выводов.
В одном доме с Коржавиным жил математик Коля Н. Его доминирующим качеством было необыкновенное, профессиональное, я бы сказал, ехидство и всепоглощающая страсть к practical jokes (розыгрыши, грубые шутки), в чём он был неутомим.
Был я с ним как-то на лекции известного биолога А. Малиновского в Вычислительном центре Академии наук. На таких лекциях обычно раздают бланки, куда нужно внести своё имя и название организации, где ты работаешь. Коля записался дважды разными почерками: под именем знаменитого основателя теории множеств Георга Кантора, жившего в 19 веке (выглядело это так: Г. Кантор, Академия наук ГДР), а затем под именем Г. Менделя – Чехословацкая Академия наук.
Замечу, что страсть устраивать так называемые “покупки” широко культивировалась среди московской интеллигенции и имела глубокие корни. После войны этим славились артист Хенкин и композитор Никита Богословский. Потом большую известность приобрёл на этом поприще известный физик, академик Мигдал. Переодетый в форму пожарного, он явился с брандспойтом в руках на еженедельный семинар знаменитого Петра Капицы и по примеру матроса Железнякова, разогнавшего Учредительное собрание в 1918 году, глухо сказал всем виднейшим физикам, собравшимся в зале:
– Освободить помещение! Здесь будут проходить занятия пожарной команды.
Академики и профессора пробовали роптать, но Мигдал быстренько выпроводил их вон.
Мой старый знакомый, художник Боря Алимов рассказывал, как целая компания сговорилась познакомить Дуракова с женщиной по фамилии Дурасова. Удовольствие заключалось в момент, когда представляемые друг другу называли свои фамилии.
Во всём этом была определённая компенсация за бесправие и, возможно, даже некоторая истерия, но, повторяю, трудно понять жизнь советской интеллектуальной элиты без культа practical jokes, анекдотов, острот, “покупок”. В этом, кстати, ключ к правильному пониманию книг Александра Зиновьева. Люди не жалели времени, а подчас и больших денег на различные инсценировки. Лучшие истории входили в фольклор. Было много людей, не произносивших слова в простоте. И Коля Н. был таким человеком. На лице у него всегда поигрывала ехидная улыбка. Он всё время был в поисках жертвы.
Одним из любимых его занятий было чтение вслух поэмы Леонида Мартынова о том, как поэт Бальмонт читал публичную лекцию в провинциальном городе, и тем возбудил, сам того не зная, к действиям местного анархиста. Любил Коля и Сашу Чёрного.
Мой новый сосед – математик Валя Турчин был уже очень известен как соавтор письма Сахарова и Роя Медведева. Но и он занимал видное место в когорте московских остряков и покупщиков и имел в этой области незаурядный талант. В своё время он работал в Обнинске и был одним из четырёх составителей крайне популярного сборника “Физики шутят”. Когда я с ним познакомился, он был доктором физико-математических наук и работал в институте Келдыша.
Валя был русский оригинал и самобытник. Как и я, он глубоко интересовался теорией эволюции и заканчивал рукопись “Инерция страха”, где дал любопытную кибернетическую теорию общества и эволюции. Я уверен, что Турчин, наряду с Зиновьевым, является одним из самых серьёзных и блестящих умов, выдвинутых русской интеллигенцией в наше время.
Особое влияние оказала на меня супружеская пара философов: Юра Давыдов и Пиама Гайденко. Они отлично знали современную западную философию. Юра был специалист но новым левым, а Пиама по экзистенциализму и уже опубликовала книгу о Кьеркегоре. Они были разочарованы в диссидентстве, а я, кстати, никогда к нему и не принадлежал, хотя и был, как и они, неконформистом. Их отпугнула богема, к которой они короткое время примыкали.
У нас были разногласия. Пиама написала статью с критикой Леонтьева в “Вопросах литературы”, а я Леонтьева любил не столько за его содержание, сколько за интеллектуальную независимость, способность плыть против течения. У них я встречал многих философов, писателей и критиков. Среди их друзей был, тоже живший по соседству, большой оригинал Юра Гачев, сын болгарского коммуниста, сгинувшего в период чисток. Он был глубокий литературовед и, как Даниил Андреев, старался ходить босой, имел избу по старой Калужской дороге и вообще делал только то, что хотел.
У них же я столкнулся с Юзом Алешковским, тоже жителем Беляева. В своём кругу он славился как гроссмейстер по матерщине. Его университеты были на Воркуте, в лагерях.
От Юры и Пиамы я впервые услышал о прототипе солженицынского Сологдина – Дмитрие Панине, которого те очень хвалили, и со смехом рассказывали о его планах основания рыцарского ордена и ссылке всех неверующих на благоустроенный, но необитаемый остров. Панин, по их словам, был русский католик, и я сразу отнёсся к этому подозрительно и вовсе не из вражды к католицизму.
Я говорил выше, как увлекала меня в своё время жизнь Эдит Штейн или же личность Даниэля Руфэйзена. Я уже замечал, что религия у советской интеллигенции, уже широко вошедшая в моду, превратилась в ницшеанскую дубинку, в мандат на элитарность. Этот мандат давал право презирать “бесов”, “материалистов”, “врагов Божиих”. Русский католицизм давал мандат полной элитарности.
Одним из самых удивительных жителей Беляво-Богородского был исключительно симпатичный человек, много лет проведший по работе в одной из коммунистических стран и там попавший под влияние католического епископа, что не помешало ему стать глубоко верующим православным. Оставаясь формально членом партии, он стал аскетом, не расстававшимся с творениями святых отцов.
Жилые кварталы Беляево-Богородского находились совсем недалеко от нового Университета Дружбы народов имени Лумумбы, который готовил кадры для советского проникновения в Третий мир. Поэтому всем жителям нашего района постоянно приходилось соприкасаться со студентами из Третьего мира.
Можно было наблюдать настоящий звериный расизм. Как-то поздно вечером я ждал автобуса около рощи, окружавшей университет. Там стояли, кроме меня, студент-негр и пожилой жлоб в длинном старом пальто. Автобуса долго не было, и негр, не утерпев, ушёл пешком.
Пальто сердито спросило меня:
– Чего он здесь делает?
– Как чего? Учится.
– Учится! А ночью на остановке что делает?
– Он автобуса ждал.
– Автобуса ждал! Вы старого чекиста не проведёте! Я-то знаю, что он делал: проходящие машины считал! И вообще, что они у нас делают? Нечего им здесь быть.
– Ведь и мы у них бываем.
– Мы – другое дело. Нам можно. А им нельзя!
Одна дама при мне обратилась в автобусе к довольно интеллигентному африканцу, который её чем-то не устроил:
– Вам здесь не обезьяны, – назидательно заметила она.
– Хуже! – нашёлся африканец.
Однажды контролёр троллейбуса хамски привязывалась к невзрачному арабу из Лумумбы, облыжно обвинив его в обмане. Я не выдержал и вступился за него.
ПО СЛЕДАМ ОТЦА
В марте 69-го года вышел перевод воспоминаний отца о Ленине в “Советиш геймланд”, и я тут же получил письмо из Гродно от незнакомого мне Обермана, от имени немногих оставшихся там евреев просившего меня передать материалы об отце в Гродненский музей. Он уже обращался туда, и директор музея “дал понять, что сын Агурского не проявил должного внимания к увековечению своего отца”.
Легко понять, как я был возмущен, и тут же написал Оберману письмо, объяснив, как именно обстояло дело и что именно я обратился в этот музей несколько лет назад и, по существу, не получил ответа. Оберман вскоре сообщил, что показал моё письмо директору музея, который заявил ему, что ждёт от меня материалы и что напишет мне.
“Что касается причин, – писал Оберман, – почему дирекция музея не ответила на Ваше письмо, мне ответили следующее: тов. Агурский, якобы, высказал пожелание, чтобы его семью обеспечили дачей на месяц (или более)”. Оберман просил меня всячески “пойти навстречу” музею.
Я прямо задохнулся от ярости! Конечно же, не эта идиотка из музея, просившая у меня кожаную куртку отца, способна была придумать эту злобную клевету. Это могло идти только от натренированных в клевете и дезинформации партийных работников Гродненского обкома, которые по инструкции из Минска во что бы то ни стало не хотели допустить появление в музее хотя бы напоминания о том, что в Гродно жили евреи, да ещё участвовали в революции, которую они формально унаследовали. Я написал Обреману, пробуя объяснить, что мне, москвичу, не нужна дача в Гродно. Письма от директора я, конечно, не получил.
В то же время я узнал, что известный журналист Савва Дангулов собирает и публикует материалы о связях Ленина с Америкой. Я позвонил ему и спросил, знакома ли ему фамилия отца. Он ничего не знал о нём, но сразу согласился приехать.
Он честно воспользовался тем, что я ему рассказал, и через некоторое время опубликовал об отце очерк в “Дружбе народов”, упомянул его в “Правде” и включил в сборник своих очерков “Двенадцать дорог на Эгль”. Видно было, что он копался в закрытом архиве Ленина и читал записи беседы отца с Лениным.
БУБЕР
По рекомендации Ведерниковых ко мне обратился архиепископ Минский, позднее митрополит Ленинградский, Антоний (Мельников). Он был назначен по линии Всемирного совета церквей в комиссию по диалогу с иудаизмом и хотел посоветоваться, а также ознакомиться с тем, что уже сделано.
Вероятно, он думал, что я лучше других знаю положение вещей, хотя от Михаила Занда он узнал бы побольше. Владыка Антоний был человек очень интеллигентный и мягкий. Встретились мы в роскошной московской гостинице “Советская”. Я посоветовал ему прочесть Бубера, но предупредил, что Бубер не признаётся ортодоксальным иудаизмом, и что вообще надо осторожно вступать в диалог с религиозными евреями. Я крайне сомневался, что среди его партнёров по диалогу могут быть ортодоксальные евреи, что, разумеется, и обнаружилось.
Бубера на русском языке не существовало, и я легко убедил владыку финансировать перевод одной из его книг. Я хотел этим помочь одному бедствующему диссиденту, уверенный, что он может сделать отличный перевод, но оказалось я заблуждался.
СМЕРТЬ ИЗРАИЛЯ ГНЕСИНА
На шоссе шуршат машины,
В магазинах толчея.
Всё прошло, Абрам Пружинер,
На исходе жизнь твоя.
Ты скрываешь раздраженье,
Непочтеньем оскорблён,
Хоть к особому снабженью
И к больнице прикреплён.
Наум Коржавин
Я всегда поддерживал отношения с моим дядей Израилем. Одно время, после его участия в похоронах жены Кагановича, он впал во фронду. Дядя был страшно разозлён, что ему приходится с мучениями подыматься на пятый этаж на костылях. Несколько лет он просил райком поменять ему жильё, но безуспешно. Он был тогда не прочь говорить на скользкие темы. К Израилю-стране он относился с симпатией, всё же ворча, но не сильно. Но к любым разговорам о христианстве относился враждебно.
Однажды у него собрались старые белорусские большевики-меньшевики. Их ещё оставалось десятка два в Москве. “Свадебным генералом” среди них был мой старинный павлодарский знакомый Абрам Бейлин. Но слава земная преходяща. В Москве начала циркулировать рукопись Евгении Гинзбург “Крутой маршрут”, где Бейлин был описан как её злой гений в Казани во время чисток. Он-то её и посадил. Старые меньшевики стали обходить Бейлина, и он стал объектом обструкции.
Настроение Израиля изменилось, когда ему, наконец, дали однокомнатную квартиру в Кузьминках и прикрепили к парторганизации Ветеринарной академии, находившейся по соседству. Он тут же выпрямил свою партийную линию и перестал колебаться. Но большим фанатиком всё же не стал.
Что вы хотите от человека, который дома говорил по возможности только на идиш? Он по-прежнему жадно слушал новости об Израиле-стране и не питал никаких симпатий к арабам. Верхом его неконформизма был его визит в Кратово на дачу к Вольфу Меню. Израиль снимал в то лето дачу по Казанке. Я, конечно, предупредил, кто он и кому он симпатизирует. Вольф Мень произвёл на Израиля большое впечатление.
Я напомнил как-то Израилю об уничтожении отцовских рукописей, виновником чего был он. Израиль посмотрел на меня испуганно, с широко открытыми от изумления глазами и почти теми же словами, что Геня в 54-м году, спросил:
– Вос зогст ду? (Что ты говоришь?)
Израиль преждевременно погубил себя чрезмерной страстью к лечению, что усугублялось его правом лечиться в привилегированных больницах для старых большевиков. В одной из таких больниц ему сделали операцию предстательной железы, которую он мог бы и не делать. Тут-то я оказался свидетелем того, во что оборачивается бесплатная, да ещё и привилегированная советская медицина. После операции врач сказал Риве:
– Вашему мужу нужен послеоперационный уход. У нас есть всего одна ночная сестра, и её для всех не хватает. Если вы готовы заплатить, у нас есть человек, который охотно согласится смотреть по ночам за вашим мужем.
Эти услуги стоили ни много ни мало – 15 рублей за ночь. Нужно было платить ещё 3 рубля в день санитарке: итого 18 рублей в сутки. Месячная пенсия Израиля была меньше 80 рублей. Легко себе представить, во что это обходилось, если учесть, что еду также приходилось носить из дому, ибо еда в советских больницах невообразимо дурного качества из-за повсеместного воровства.
Израиль скрупулёзно использовал тот месяц или полтора, которые ему, как персональному пенсионеру, полагались в больницах. Весной 69-го года он снова лёг использовать положенный ему месяц в больницу в Сокольниках и оттуда уже не вышел.
Соседом его оказался антисемит, также персональный пенсионер.
– Чего у вас такое безобразное имя? – стал он приставать к Израилю.
– Не хуже, чем у вас! – парировал Израиль.
Соседа звали Николай Александрович, так же как последнего русского царя. Всё это Израиль рассказывал мне на идиш в присутствии соседа.
– А шварцер! – жаловался он.
Израиля часто навещала его старая любовь Маня. Когда Неля была у Израиля, а Маня уже ушла, Израиль радостно приподнялся и, гордясь, спросил Нелю:
– А правда, она ещё красивая?
Это было правдой. Маня вплоть до самого моего отъезда сохраняла следы прежней красоты.
Через несколько дней у него был инфаркт, и его не стало. Его похороны были ещё раз омрачены бесплатной советской медициной. В советских бесплатных больницах родственники платят деньги работникам морга за замораживание. Деньги эти алкоголики взяли, а труп вовремя не заморозили, в результате чего в крематории было трудно находиться рядом с гробом, и среди пришедших на похороны сразу же пошёл слушок, что мол племянники денег пожалели.
Я давно простил Израилю всё, что выпало от него на нашу долю. Я могу понять и то, почему он требовал уничтожить отцовские рукописи. Откуда он знал, что через несколько лет всё изменится, а опасность сесть для него была вполне реальна. Спасла его, я думаю, его хромота и костыли. В ГУЛАГе он был бы бесполезен.
Похоронили Израиля почти рядом с домом, на Кузьминском кладбище. Его смерть тяжело подействовала на меня.
ЗАЩИТА
Девчонка плачет, ничего не надо,
Ни Элюара, ни чужих планет.
Она и кибернетике не рада.
Надежда Григорьева
Наконец, в мае 69-го года наступила моя очередь. Пришло много хороших отзывов на диссертацию, а один из них, совершенно неожиданный, был подписан директором института математики Сибирского отделения Академии наук академиком Соболевым, который рекомендовал мне написать книгу на основе моей диссертации. На защиту пришёл Ратмиров и очень хвалил меня. Кандидатское звание было присвоено мне единогласно, и вечером того же дня я пригласил всех в ресторан “Россия”. Мне было приятно слышать, как один из сотрудников Воронова Саша Кельман сказал, что он уверен, что я с равным успехом мог бы защищать диссертацию в других областях. Он назвал биологию, экономику и историю. Пропустил он по незнанию лишь богословие. Со временем его пророчество сбылось.
Но система защиты в ИАТ была двухстепенная. Мою диссертацию должен был утвердить общий учёный совет института. Это чудовищно затягивало сроки выдачи кандидатского диплома. А пока что я продолжал отбывать крепостную барщину у Макарова и Ковалёва.
ВЫСТАВКА В ПАРИЖЕ
И одно моё спасенье – консервы,
Что мне Дарья в чемодан положила!
Но случилось, что она с переляку
Положила мне одну лишь “Салаку”.
Я в отеле в их засратом, в “Паласе”,
Запираюсь, как вернёмся, в палате,
Помолюсь, как говорится, Аллаху
И рубаю в маринаде салаку!
Александр Галич
Летом 69-го года Ковалёв, Макаров и ещё один сотрудник института Телятников отправились в Париж на международную выставку станков. Записались они на посещение года два назад и прошли все сложные инстанции утверждения. Условием включения в такие делегации по положению было знание иностранного языка. Все трое невежд указали в анкете, что якобы знают французский и даже посещали уроки французского, вряд ли зайдя далее приветствий.
В порядке наставления я велел им брать все проспекты и рекламные материалы, какие только имеются, и даже пытался им что-то втолковать по технической линии. Я говорил им, что по выставочным экземплярам на Западе судят в основном о возможностях фирм, а не о их действительной продукции. Но главная забота троицы была другая: в точности, как в известной песне Саши Галича, они закупали консервы, чай, водку, шоколад, колбасу, чтобы не тратить в Париже валюту на еду.
В Париже их устроили во вшивую гостиницу. Первым делом они пришли к консьержке просить кипяток, что трудно было ей объяснить. Поняв, она сказала им, что в их гостинице нельзя есть в номерах, ибо их вселили от жадности в почасовой бордель.
Телятникова, как младшего, Ковалёв и Макаров заставили таскать проспекты с чемоданом в руках. Их же главная задача была посетить знаменитый среди советских туристов склад барахла, которое сбывали им предприимчивые евреи. По сравнению с этим складом известный своей дешевизной магазин Тати выглядел как Ив Сен-Лоран. Вернулись они в Москву с чемоданом проспектов, но из них самих нельзя было выудить и двух слов, что же они видели на выставке. Они решительно ничего там не поняли, да это их и не интересовало.
Вот тут и была моя первая поистине грандиозная задача! Они заранее рассчитали, что отчёт за них напишу я по проспектам! Я должен был написать отчёт объёмом в несколько сот машинописных страниц за две-три недели! Вообще это была нереальная задача, но, как истинный стахановец, работая днями и ночами, я написал его и, окончив, ужаснулся, как некогда отец Фёдор в книге Ильфа и Петрова, от страха взобравшийся на неприступную скалу.
Отчёт Ковалёва и Макарова должен быть частью общего отчёта всей делегации. Они торопили меня, чтобы самим узнать, что же они видели на выставке, о чём они, я повторяю, не имели ни малейшего представления. Ковалёв был так поражён и благодарен, что дал мне месяц лишнего отпуска, но как! Он разрешил мне оформить как командировку поездки туда, куда я сам захочу.
Мне нужно было побывать по работе в Куйбышеве, но я взял себе также командировки в Ленинград и в старинную столицу Литвы Тракай – известное курортное место. В Ленинград я поехал с дочерью и побывал у знакомых и ещё раз в музеях.
ТРАКАЙ
Вы, математики, открывшие секрет перекладывания спичек.
Николай Олейников
Поводом к посещению Тракая был семинар по математической логике, хотя я к этому не имел ни малейшего отношения. Цель семинара была сформулирована столь расширительно, что я подал туда тезисы доклада на весьма постороннюю тему и даже был включён в программу семинара его устроителями.
Приехав туда, я понял, что мой доклад там не к месту, и снял его. Но зато я провёл отлично время. Погода стояла изумительная и каждый день можно было купаться в Тракайском озере. Однажды утром, когда там купалось несколько логиков, я вздумал рассказать им полуполитический анекдот. Тогда ещё свердловчанин Юра Гуревич недружелюбно посматривал на меня, и вообще была какая-то неловкость.
Когда я ушёл, бдительный Гуревич набросился на Юру Гастева:
– Ты этого человека знаешь? Кто это? Что это он вдруг анекдоты рассказывает?
– Знаю, – твёрдо ответил Юра Гастев.
– Давно?
– С сегодняшнего утра.
– И ты ему доверяешь?
– Да ты посмотри, какой у него нос! – сказал Гастев и этим решающим аргументом закончил полемику.
В одной комнате со мной остановилось много людей. Одним из них был Гриша Розенштейн, работавший в ящике. Гриша имел привычку говорить так, как будто представлял могущественную и закрытую для посторонних корпорацию учёных (окончил он Лесотехнический институт), а когда я говорил с ним о теории эволюции, он нисколько этому не удивлялся, так как “мы”, то есть “они”, давно этот вопрос окончательно решили.
Жил с нами и Илья Шмаин, который был неплохим математиком, несмотря на много лет, проведённых в лагерях и, таким образом, пропущенных.
21 августа была годовщина вторжения в Чехословакию. Утром группа логиков, в основном из Ленинграда, вышла из гостиницы с импровизированными эмблемами в честь Чехословакии. Между ними и их испуганным шефом Шаниным завязался нелепый политический диспут. Шанин выдвигал против них не имевшие никакого отношения к делу аргументы:
– Вы ещё молодёжь, – упрекал он своих учеников, – вы не знаете, что такое фашизм.
Ничего, конечно, не шло далее фронды, но коллаборационистов слышно не было.
На обратном пути из Тракая я заехал в Вильнюс, а оттуда в Минск к владыке Антонию. Я как бы перенёсся лет на 100 назад. Владыка пригласил меня отобедать.
Мы сидели вдвоём за длинным обеденным столом. Перед хозяином стоял серебряный колокольчик, по звонку которого в комнату входил седой как лунь старик с древней окладистой бородой. Он подавал прекрасную еду, достойную пера Чехова.
После обеда мы прошли в кабинет, где был большой проигрыватель, и беседовали под музыку Шютца и Монтеверди.
По возвращении в НИИТМ меня вызвали в отдел, занимавшийся внедрением технического и научного опыта, и потребовали заполнить бланк, в котором нужно было указать, какую экономию я принёс государству своей поездкой в Тракай. Слегка побрыкавшись, я, наконец, сел и не без удовольствия указал, что одна из идей, которая мною заимствована в Тракае, принесёт приблизительно 18750 рублей экономии.
Руководство этого отдела было ужасно довольно. Только недавно оно составило эти бланки, и я был едва ли не первый, кто их успешно заполнил. Мой отчёт служил долгое время образцом в назидание, как следует успешно пользоваться передовым научно-техническим опытом. Мы немало посмеялись над этим с Юрой Гастевым.
СЕКРЕТНЫЙ ОТЧЁТ
Но храбрые чекисты из пятой опергруппы
Злодейскую упряжку схватили под уздцы.
Из песни
В НИИТМе меня ждал, однако, и неприятный сюрприз. Совсем недавно было принято новое постановление о том, что все отчёты о заграничных поездках должны быть секретными, чтобы враг не знал, как советские люди пользуются его достижениями.
Сама идея секретного отчёта в секретном институте о поездке в Париж была нелепа, но сколько было нелепостей и почище этого.
Итак, составленный и уже отпечатанный мой исполинский труд, где, кстати, и имени моего упомянуто не было, был преступным и незаконным. Его нужно было перепечатать в секретном машинописном бюро. Но это бюро ничего не печатало с уже напечатанного в другом, несекретном бюро.
Мне следовало от руки переписать весь титанический отчёт в секретный блокнот, а с него уже секретное машинописное бюро могло перепечатать, как это полагается.
Я взмолился! Начались длинные переговоры, в результате коих Ковалёву удалось убедить начальницу первого отдела пойти на тяжёлый обман партии и правительства.
Обман заключался в том, что секретное бюро взяло незаконно рассекреченный отчёт в уже напечатанном виде и, задним числом, на каждой странице, на обратной её стороне отпечатало номер и индекс, чтобы было впечатление, будто отчёт печатался в секретном бюро.
При всей мании секретности, в НИИМТе вскоре разгорелся скандал. Был там молодой, амбициозный начальник отдела Антропов, наживший себе много врагов. Ему-то и подстроили ловушку.
Кто-то побывал на выставке ФРГ и, представившись в разговоре Антроповым, попросил представителя фирмы выслать ему проспекты, дав сокровенный адрес НИИТМа.
Существовало правило, согласно которому сотрудникам ящиков можно было посещать международные выставки на территории СССР и беседовать с иностранцами, не называя своего имени и уж, конечно, организации.
Услужливые немцы выслали Антропову материалы, и того потянули в первый отдел. У Антропова были покровители и ему удалось вывернуться. Не думаю, чтобы добрались до виновного, весь трюк сделали через третье лицо, не работавшее в НИИТМ.Но система секретности трещала под нажимом коррупции. В один прекрасный день перед моим столом возник, как Мефистофель, румяный, элегантный, седовласый грузин с брюшком. Я с удивлением уставился на него.
– Разрэшите прэдставыться, – сказал гость, излучая лучезарную улыбку, – доцент Тбылысского полытэхничского института (назовём его Гардинашвили).
Гардинашвили явился прямо ко мне.
– Вы лучший специалыст по западной тэхнике. Я всэ врэмя чытаю ваши пэрэводы и рэфэраты. Я пышу докторскую и очэнь интэрэсуюсь новынкамы.
Короче говоря, Гардинашвили предложил мне сделку. Я обязывался разыскивать ему статьи наукообразного вида с большим числом формул и переводить их на русский язык, а он сам делал бы из этих статей нужный коктейль, который был бы представлен затем как докторская.
В Тбилиси и Баку всё сходило,– за деньги, разумеется. Разумеется, и мои услуги должны были быть щедро оплачены. Но как он попал в НИИТМ? Таких к нам не пускали.
– Я пошол в вашэ мыныстэрство, папрасыл и мнэ разрэшылы, – обольстительно улыбаясь, объяснил Гардинашвили.
Говоря по-русски, он дал там взятку. А почему это должно было меня удивлять? Незадолго до этого на Тульском чёрном рынке появились револьверы. ГБ направило туда сотрудников. Один из них наткнулся на продавца:
– Нужен автомат, – потребовал сотрудник ГБ.
– Автомат? Невозможно!
– Есть зелёненькие (т. е. доллары).
– Это другое дело.
Назавтра ему принесли автомат, и ГБ накрыло всю сеть.
Было ещё одно крайне отрицательное последствие моей работы в НИИТМ. Я дал подписку не общаться с иностранцами, что включало даже народы братских стран, вместе с Монголией.Сейчас дело коснулось Олега Прокофьева. Он давно разошёлся с Соней и уже почти семь лет добивался разрешения на брак с англичанкой – искусствоведом Камиллой Грей. Этот вопрос обсуждался на высших уровнях: Хрущёвым, Косыгиным и застопорился совсем после бегства на Запад Светланы Алиллуевой. Олег советовался со многими, в том числе и со мной. В последнее время главным его юридическим советником стал Алик Штромас. Честно говоря, я считал это невозможным.
И вдруг летом 69-го их брак разрешили в рамках обмена шпионами. Мой НИИТМ делал невозможным визит к Прокофьевым. Я позвонил Олегу и объяснил ему, что пока видеться с ним не могу.
МАФИЯ
Когда наступает тьма,
И мир погружается в сон,
Ползёт тараканов тьма
Со всех щелей и сторон.
Из всех отдушин ползёт,
И что подвернётся, грызёт.
Александр Зиновьев
Мои акции в глазах Ковалёва поднялись резко. Он стал прочить меня в зав. лабораторией, которая занималась бы ключевыми вопросами технологической политики ракетно-космической промышленности. Меня прохватил холодный пот. Прощай, любые надежды на отъезд. Вот тут меня уж совсем не выпустят. Я повёл себя по испытанному швейковскому рецепту. От работы я не отказывался, но делал втихую всё, что подрывало моё будущее в НИИТМ. Решающий случай подвернулся. 14 октября Московская Духовная академия устраивала свой годичный акт. Я давно приглашался туда. В последние годы я пользовался вольной жизнью, а теперь мне надо было отпрашиваться на день у Ковалёва. От меня требовалось что-то срочное, а я потребовал отгул. Ковалёв после длительных препирательств дал мне этот отгул, не зная для чего, но мне этого не простил. Он говорил, что раз я ему не пошёл навстречу, то и он будет вести себя так же. Разговоры о лаборатории заглохли, а потом один сотрудник сообщил мне:
– Я тебе скажу правду. Ты же понимаешь, что еврею у нас трудно получить место зав. лабораторией.
Впрочем, через месяц-другой Ковалёв стал проявлять ко мне прежнюю благосклонность и даже взял с собой в Сетунь на закрытую выставку. Стал я похаживать и в министерство.
Однажды Ковалёв пригласил меня на совещание. Приехал главный технолог знаменитого Днепропетровского ракетного завода, где генеральным конструктором был Янгель. По постановлению Совета Министров завод должен был в трёхгодичный срок освоить серийное производство “изделия”, для которого нужно было оборудование, которое НИИТМ должен был спроектировать. “Изделие” имело огромный диаметр, и было ясно, что речь идёт о новой баллистической ракете.
– А в постановлении записано изготовление такого станка? – спросил я.
– Нет, – скромно ответил главный технолог.
Меня это поразило. Такой станок был лимитирующим, и то, что именно его не вписали в постановление, где указываются обычно все субподрядчики с мельчайшей точностью, говорило по меньшей мере о преступной халатности. Спроектировать же и изготовить тяжёлый станок за 2 года в советских условиях было физически невозможно вообще, тем более без постановления Совета Министров, ибо нужно было найти ещё завод-изготовитель, производственные мощности которых всегда расписаны на много лет вперёд.
– Есть выход из положения, – придумал я. – Одна западногерманская фирма рекламирует на русском языке станки, которые она поставляла США для производства корпусных деталей ракеты “Сатурн”. Если они рекламируют это на русском, значит готовы поставить такие станки СССР.
Разумеется, со стороны немцев это было бы грубым нарушением политики эмбарго, но капиталистов это обычно не тревожит. Я, разумеется, ожидал, что главный технолог с радостью уцепится за такое предложение, ибо качество и поставка в срок были бы гарантированы.
– Нет! – поразил меня главный технолог. – У нас нет валюты.
Это была нелепица, ибо на что-что, а на ракеты СССР никогда не скупился.
– Ну, хорошо, – уступил я, – в предложениях чехов есть станки близкого габарита. Я не сомневаюсь, что они заинтересованы в любых заказах.
И это не понравилось главному технологу:
– Мы хотим, чтобы станок был спроектирован в НИИТМ.
Это уже выходило за рамки моего понимания. Главный технолог отнюдь не производил впечатление идиота, но то, что он предлагал, заведомо ставило под удар его организацию. Он не получит станок в срок, а когда получит, тот будет отвратительного качества, и он же с ним намучается.
Я принялся срочно обдумывать ситуацию и часа через два зашёл к Ковалёву:
– Михаил Иванович, мне кажется, что Днепр нарочно хочет, чтобы мы проектировали этот станок, чтобы получить отговорку, когда они заведомо не уложатся в срок. Он поэтому и не хочет импортных станков. Ведь их доставят в срок и отговорки не будет. Как бы вам не влипнуть.
Ковалёв отвёл глаза:
– Может ты и прав, только молчи.
В результате было принято предложение о проектировании станка. А для меня вскрылась истинная функция НИИТМ. Ковалёв отлично знал свою истинную роль – быть громоотводом для генеральных конструкторов в случае невыполнения ими правительственных заданий в срок. С этой целью те намеренно составляли проекты постановлений Совета Министров, чтобы их нельзя было выполнить прежде всего по вине технологических служб, за которые они не отвечали. Такая игра была возможна только в том случае, если те же генеральные конструкторы страховали НИИТМ от неприятностей. Перед лицом грозного, но невежественного Политбюро сложилась мафия, защищавшая себя от настойчивых попыток навязать им нереальные сроки. Ковалёв был мальчиком для битья, но щедро вознаграждался за это. Я думаю, что его реальная зарплата была в 3-5 раз выше номинальной.
Наконец, я получил свой кандидатский диплом и стал отчаянно искать работу. Но этот диплом только затруднил устройство, ибо сузил количество мест, на которые я мог бы претендовать. Всюду я получал отказ, несмотря на отличные данные: свежий кандидатский диплом; список публикаций и даже книг; изобретения, а что ещё важнее – знание иностранных языков. Антисемитизм рос как снежный ком, к чему добавлялось не совсем необоснованное подозрение, а почему этот еврей уходит из ящика? Оттуда сами не уходят. Что у него на уме?
Самый характерный случай произошёл в Библиотеке Ленина. Я встретил Сашу Михайлова, в прошлом аспиранта из вороновской лаборатории. Он стал работать начальником отдела автоматизации (с помощью компьютеров) этой библиотеки. Он пообещал, что никаких проблем с приёмом на работу в его отдел не будет. Я у него довольно открыто спросил о еврейском аспекте проблемы.
– Да что ты! – замахал Саша руками. – У нас это не имеет значения.
Оставалось лишь побеседовать с главным инженером библиотеки. Он испытующе допрашивал меня полчаса. После этого разговора у Саши опустились руки, и он не смотрел мне в глаза.
Когда я ещё только пришёл в НИИТМ, я встретил там бывшего сотрудника ратмировской лаборатории Эдика Амбарцумяна. Поработав там с полгода, Эдик вернулся в ЭНИМС. Посмотрев на него, дрогнул и я. Вспомнил я пророчество Зусмана, что я всё равно вернусь в ЭНИМС, вспомнил уверения Бороды, что ЭНИМС – первоклассное научное учреждение. Это, конечно, было не так, но по сравнению с НИИТМ это был РЭНД, это был Массачусетский технологический институт. Я позвонил Зусману и сказал, что готов вернуться в ЭНИМС. Зусман был рад, но сказал, что, как и прежде, должен получить “да” от Васильева. Через некоторое время Зусман огорчённо сообщил:
– Мэлиб Самуилович! Ничего нельзя сделать. Положение изменилось к худшему.
Вскоре Зусман пригласил меня на своё 60-летие в ресторан “Украина”. Я узнал, что на ЭНИМС распространился тем временем запрет на приём евреев. Кто работал, того не гнали, а новых не брали, и также стали блокировать дальнейший их рост. Распространялось это и на полуевреев.
В это время собирались послать в составе делегации в ФРГ Эмиля Рабкина и Эдика Тихомирова. Эмиль, чистый еврей, прошёл, а Эдик, полуеврей, не прошёл.
Генерал КГБ, отвечавший за формирование советской делегации, объяснил Рабкину:
– Мы не антисемиты. Ты вот еврей, а мы тебе доверяем. А Тихомирову нет.
– А почему?
– Как почему? А чего он хитрит? Зачем взял фамилию матери? А?
ТАЙНЫЕ ДИССИДЕНТЫ
Мой дядя жертва беззакония,
Как все порядочные люди.
Борис Пастернак
С нового 1970 года уходила на пенсию женщина, главный специалист, сидевшая впереди Иоффе. Я с ней никогда не разговаривал. Вдруг она подозвала меня:
– Вы здесь белая ворона. Я чувствую, чем вы дышите. Я немолодой человек, а ни с кем никогда не говорила по душам. Если бы вы знали, как я всё ненавижу.
Муж её исчез в чистках, а сейчас у неё умерла дочь от рака. Вероятно, это и вызвало у неё потрясение, толкнувшее на откровенность.
После войны она работала в СТАНКИНЕ преподавателем и рассказала мне многие его тайны: об антисемитизме тогдашнего секретаря партбюро, а теперь заместителя директора ЭНИМСа Кудинова, который в своё время венчался в церкви, и как его на этом подловили. От неё я узнал, что Тамбовцев был старый стукач, угробивший множество людей.
Она звала меня в гости, но я так к ней и не выбрался. Её часто навещал один экономист, тайной всепожирающей страстью которого был поэт Гумилёв. Он не жалел на его книги никаких денег, и был обладателем всего, что написал этот поэт, расстрелянный в 1921 году с ведома Ленина.
Я мало проработал в НИИТМ, – кто знает, какие ещё люди там были.
Сколько раз я убеждался, насколько обманчива внешняя лояльность советского человека: в Меленках, Муроме, Куйбышеве или Москве. Каким огнём пылает его душа от угольев, оставленных террором, грабежом, обманом, давлением на его сознание.
ЧЕЙН И СТОКС
Вином упиться? Позвать врача?
Но врач убийца, вино – моча …
На целом свете лишь сон и смех,
А он в ответе один за всех!
Александр Галич. “Поэма о Сталине”
Юра Гастев давно писал кандидатскую. Он считался лучшим переводчиком математической литературы с английского, а кроме того, был монополистом по проблемам философии математики в энциклопедических изданиях. Список его публикаций превышал 100. На его защиту в Плехановский институт собралось много народа. Всё шло, как обычно, пока не наступила очередь заключительного слова самого Юры. Поблагодарив кого только можно, он, ухмыльнувшись, добавил:
– Я хотел бы ещё поблагодарить докторов Чейна и Стокса за полученные ими результаты, которые оказали глубокое влияние на мою работу.
Я поперхнулся и переглянулся с Ильёй Шмаиным. Чейн и Стокс были любимыми героями истории, которую Юра любил рассказывать. Известно (и я это хорошо помню), что в одном бюллетене о здоровье умирающего Сталина говорилось о симптоме Чейна-Стокса, который для специалистов известен, как показатель предсмертного дыхания. Юра был в то время в ссылке в Эстонии. Услышав бюллетень, ссыльный врач буркнул:
– Ну, Чейн и Стокс ребята надёжные – не подведут!
Никто, кроме нас, а также Алика Есенина-Вольпина, который тоже был на защите, не понял этого намёка. Вскоре эта история пошла гулять по Москве с наших слов.
ВЗЛОМ У ОСТАПОВА
С порога смотрит человек,
Не узнавая дома.
Борис Пастернак
Весной 1970 года умер престарелый патриарх Алексий. У Остаповых начались неприятности. Несмотря на то, что патриарх оставил формальное завещание, согласно которому все его личные вещи предназначались Остаповым, его имущество было опечатано. Завещание патриарха было опротестовано, как не имеющее юридической силы. Утверждалось, что оставленные вещи были не личные, а принадлежали Патриархии. Данилу Остапова вскоре уволили на пенсию. Он страшно изменился, сгорбился, глаза его стали слезиться, из крупного вельможи он превратился в немощного старика.
Остаповы знали, что патриарх не вечен, и загодя выстроили дом в Загорске, боясь оставаться в казённой лаврской квартире. Незадолго до кончины Святейшего они начали переезд в новый дом. Через несколько дней после смерти патриарха в оставленную, хотя ещё и не полностью, квартиру Остаповых в Лавре вломились ночью воры. Одно это было уже странно. Лавра была неприступной крепостью, которую не удалось захватить полякам в Смутное время в 1612 году после длительной осады. На ночь Лавра закрывалась огромными массивными воротами. Как туда могли проникнуть воры, уму непостижимо! И воры-то оказались странными, перевернув всё вверх тормашками, они не взяли ничего!
Отец Алексий (Остапов), рассказав мне это, осторожно спросил:
– Как вы думаете, что они там искали?
– Честно говоря, у меня нет сомнений, что воры искали какую-то рукопись Святейшего.
– И мы так думаем, – признался Алексий.
Я полагаю, что власти боялись того, что патриарх оставил либо завещание, либо мемуары.
ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ
Рвутся нити,
Слабнут связи,
Надоевшие служить.
Леонид Мартынов
В июне 70-го года исполнялось 20 лет со дня окончания школы, и энтузиасты нашего класса предложили собраться и отметить эту дату. Собралось человек 15, и мы отправились в “Балчуг”.
Вовка Иоффе, ставший инженером по ракетным двигателям после окончания института, осторожно оглядевшись, спросил:
– Ну, а все живы-то?
Живы были пока все, но к давно освобождённому Эрику Вознесенскому, который стал учёным-экономистом в Ленинграде, добавился ещё один сиделец, притом совершенно неожиданный, бонвиван Вовка Аксентович, сын полковника из правительственного аппарата.
Он кончил военный институт иностранных языков по испанскому отделению, и был направлен в Восточный Берлин. Всегда склонный к сладкой жизни и рано её вкусивший, он задумал бежать на Запад, но проболтался, был арестован и отсидел три года. После освобождения он опустился. Он приходил к одному из моих друзей, садился под дверьми и говорил:
– Не уйду, пока не дашь денег.
Боря С., окончивший Автомеханический институт, ушёл в ГБ и пришёл на встречу в форме морского офицера:
– Боря! Чего ты в моряка нарядился? – спросили его.
– Да я какой хочешь мундир надену, – хвастался он.
Он похвалился ещё и тем, что только вчера с друзьями по работе хорошо выпил по поводу удачного дела в одной стране. В какой, не сказал.
Большинство же выпускников класса не пришло. Знаю, что Додик защитил кандидатскую и стал учёным секретарём одного из химических институтов Академии наук. Я видел его однажды издали на эскалаторе. Он стал неузнаваемо солиден. Ему-то и суждено было через несколько лет открыть список покойников в нашем классе. Я увидел его некролог в “Вечерней Москве”. Алкоголизм в молодые годы не прошёл даром. А был толковый парень…
Вовка Коровин после театрального училища был одно время в труппе Хабаровского театра. В то время я встретил Гришку Абрикосова, который стал известным артистом Вахтанговского театра.
– Я говорил Володе, – с сожалением сказал Гришка, – что у него ничего не выйдет.
Но Коровин вдруг стал известным, сыграв роль молодого Ленина в кинофильме “Семья Ульяновых”. После этого его взяли в театр Транспорта, но в кино он более не снимался.
Валя Алексеев, по слухам, стал едва ли не проректором Института международных отношений. Игорь стал известным физиком-теоретиком, и с ним я часто видался. Коля Парин был уже крупным ихтиологом. Саша Алиллуев заведовал биохимической лабораторией. Дима стал специалистом по защите от радиоактивных излучений. Остальные были инженерами, врачами, научными работниками, военными. Лёва Шейнкарь, не дошедший с нами до десятого класса, стал активным сионистом. Он прославился тем, что умудрился дать объявление о том, что предподаёт иврит. К месту расклейки этого объявления образовалось паломничество. После этого ГБ дало инструкцию более не принимать объявлений о преподавании иврита. Против Лёвы в “Вечерней Москве” появился фельетон, обвинявший его в том, что он ни с того ни с сего избил водопроводчика, пришедшего в его квартиру. Вероятно, ему подстроили провокацию.
Про девушек из параллельной 19-й школы я знал очень мало. Одна из них, очень симпатичная Ира Волкова, председатель совета отряда этой школы, вышла замуж за моего одноклассника Эдика Пихлака, врача. Узнал я о трагической судьбе одной очень милой девушки Инги, дочери генерала, у которой мы бывали на даче. Она поступила в театральное училище и была принята в труппу московского театра. Оказавшись рядовой актрисой, а это очень страшная судьба, она спилась и жила с каким-то малым с бензоколонки. Хорошенькая Вета Капралова из её же класса вышла замуж за известного артиста Зельдина, и её судьба была другой. А куда делить все остальные? Ясно одно: происхождение из Дома Правительства, из семей генералов, министров многим не принесло большого счастья.
Примерно в то же время я принял участие в последней встрече моей группы станкиновцев. Мишка Клавдиев, женившийся на умной девушке Инге Фельдман с журналистики МГУ, работал в атомной промышленности. Вспоминая свои проделки на сборах в Наро-Фоминске, он сокрушался:
– Ну и дурак же я был тогда! Простите меня!
В 70-м году на венгерской выставке станков я снова встретил Йожку Шторка. Он уже стал коммерческим директором крупнейшего венгерского завода Чепель, то есть одним из ведущих венгерских технократов. Сейчас это был другой человек, чем в 57-м году. Он говорил о советской экономической политике в отношении Венгрии с раздражением. Несколько лет после этого мы обменивались с ним поздравительными открытками.
В конце 70-х годов я последний раз виделся с Наташей. Её муж окончил Академию внешней торговли, и они уехали за границу. Больше о ней я ничего не слышал.
СМЕРТЬ ВОЛЬФА МЕНЯ
На плетёный коврик
Упадает крест.
И потом бессильная
Валится рука –
В пухлые подушки,
В мякоть тюфяка.
Эдуард Багрицкий
Умер Вольф Мень. Не исполнилось пророчество архимандрита, крестного отца его жены. Не обратился он в христианство. Умер евреем и сионистом. Его смерть была большим ударом для семьи. Хоронили его в Малаховке, на еврейском кладбище. Александр прочёл кадиш над головой отца по всем правилам отцовской веры. Пришёл на похороны и мрачный Эрнст Трахтман. Пять лет продолжалась его борьба на выезд и всё ещё безрезультатно. Я уходил с кладбища с чувством светлой грусти.
ДЖАНХОТ
Летом 70-го года я подался отдыхать в Геленджик, и своим обычным импровизированным способом оказался в ущелье Джанхот, куда надо было добираться катером из Геленджика. Там был дом отдыха, пионерлагерь и небольшой посёлок, где удалось снять комнату. Место было очень красивое. Я много читал. Впервые прочёл “Большие надежды” Диккенса. Один из героев книги “бледный молодой джентльмен” Герберт Поккер воспринимал свои поражения как победы. Когда его били в драке, победителем считал он себя. Если у него не было денег, он воспринимал своё плачевное состояние как необходимый прыжок на пути к богатству. Друзья считали его неудачником, но, в конце концов, выяснилось, что он-то и был наиболее приспособленным к жизни. Это была мудрость жизни, и я хорошо запомнил урок. Не одно это, конечно, привлекло меня в этой книге. Я полюбил её всю. Она отвечала моему восприятию жизни.
В Джанхоте я познакомился с прелестной девушкой Ирой Г., внучкой генерала армии. Отец её, полковник, служил в Краснодаре, а она была студенткой местного университета. В Джанхоте она была вожатой в пионеротряде. От неё я много узнал о законах военной касты. Браки между детьми военных допускались, если разница в звании родителей не превышала одну-две ступени. Дочка генерал-майора могла выйти замуж за сына генерал-лейтенанта, или наоборот. Большие разрывы не допускались, чтобы не вызвать общения между людьми слишком разных положений. Правда, при такой системе стороны, вступавшие в брак, не считали себя слишком связанными, и это считалось нормой.
Но дочка любого военного могла выйти замуж за молодого лейтенанта, ибо карьера в этом случае ему была обеспечена. Военная каста строго хранила замкнутость и в случае внешних браков своих детей исключала их из своей среды.
ГОРДИЕВ УЗЕЛ
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле.
А. Пушкин
Вернувшись в Москву, я понял, что могу искать новую работу ещё несколько лет. И тогда я принял решение разрубить этот Гордиев узел. Это решение сыграло ключевую роль во всей моей дальнейшей жизни. Я зарёкся уйти из НИИТМ не позднее 7 ноября, даже если никуда не устроюсь. Это было рывком в неизвестность. Так никто не поступал, в особенности, обладатель кандидатского диплома.
Сионистское движение усиливалось, и я уже боялся оставаться в ящике. В принципе я мог это сделать ещё в 69-м году, но тогда не был готов к этому внутренне. Я преодолевал свой страх. Я понимал, что меня не выпустят из России сразу, и собирался искать работу на несколько лет. Появлялась даже надежда.
Воронова вдруг избрали академиком по Дальневосточному филиалу Академии наук. Он уезжал туда заведовать институтом кибернетики. Он заверил меня, что как только устроится, будет готов взять меня туда на работу в области биологической кибернетики. 7 ноября приближалось.
В конце октября я подал заявление об уходе, сказав Макарову и Ковалёву, что ухожу обратно в ИАТ младшим научным сотрудником. Это выглядело правдоподобно. Если бы я сказал, что просто увольняюсь, это вызвало бы подозрение.
Когда я уходил, меня вызвала общественная комиссия и стала уговаривать не уходить и предлагала работу зав. сектором в отделе, связанном с внедрением компьютеров. Это было бесполезно. 7 ноября я был свободным и безработным. Простился я с Ковалёвым и Макаровым холодно.
1 Продолжение. Начало в №№ 4, 5, 6.