Опубликовано в журнале Студия, номер 7, 2003
Муж жену любит здоровую,
а брат сестру богатую
Приемный покой. Дежурная сестра, поглядев в направление, подает мне градусник и принимается заполнять историю болезни: фамилия, имя, адрес, где работаете… Нас прерывают: распахиваются двери и два санитара вносят на носилках женщину. Женщина громко и мучительно стонет.
– Куда? – спрашивает санитар.
– Что у нее? — в свою очередь спрашивает сестра.
– Перелом бедра.
Сестра поднимается из-за столика и указывает на внутреннюю дверь.
– Давайте сюда.
Несчастную уносят за перегородку, сестра зовет врача.
– Как же это вы? – спрашивает врач.
– С яблони упала… Ой… Ой… Яблоки обирала… Ой…
– Яблоки… Вот вам и яблоки…
Видно, врач касается больного места, потому что стон переходит в крик.
– Теперь терпите, — говорит врач. – Катя, сделай укол.
Женщина то кричит, то стонет. Я вытаскиваю градусник и осторожно кладу на стол.
– Больно, доктор, больно! Ой, не могу!..
– Заполни историю болезни и отправляй наверх, – распоряжается врач.
Сестра задает положенные вопросы. Женщина отвечает, продолжая стонать. Наконец ее увозят, и сестра возвращается ко мне. Заполнив все графы, она отсылает меня к врачу, затем от врача я поступаю в распоряжение нянечки, которая забирает у меня одежду и выдает взамен громадных размеров рубаху с разрезом до пупа и серый застиранный байковый халат с оборванными завязками.
– Сейчас бинтик принесу, подпояшешься, – говорит нянечка. – А кофту себе оставь – гулять пойдешь или так холодно будет…
Она принимает за кофту мое вязанное пальто. В сложенном виде оно и в самом деле сойдет за кофту. А внутрь, пока нянечка ходит за бинтиком, я запихиваю свою электрическую грелку – кто его знает, разрешается держать такую вещь в палате или нет, лучше на всякий случай припрятать.
Нянечка выводит меня в коридор. По грязной замызганной лестнице, закручивающейся на поворотах, мы поднимаемся на третий этаж. Палата длинная и тесная – три никелированные кровати по одной стене, три по другой. Напротив двери узкое высокое окно. Нянечка указывает мне мою койку, первую справа от двери и уходит. В палате никого нет, только одна женщина с испитым серо-желтым лицом лежит, закрыв глаза. На мое появление она никак не реагирует. Я устраиваюсь в постели, включаю грелку и жду – будет греться или нет. Нагревается, какое счастье. Я лежу в мягкой чистой постели и впитываю в себя тепло. Боль постепенно отступает.
Одна за другой появляются обитательницы палаты – рыженькая остроносенькая веснушчатая девушка, и другая, шатенка, совсем молоденькая пухленькая девчушка, и женщина лет сорока пяти с остатками шестимесячной завивки на тусклых, начинающих седеть волосах. Проходя мимо, они окидывают меня взглядом, кто-то решается заговорить:
– А вы не ужинали?
– Я не хочу, – отвечаю я, из вежливости слегка приподымаясь на локте.
Возможно, они ждут, чтобы я что-нибудь рассказала о себе, чем болею, но сейчас мне меньше всего хочется разговаривать. Хочется лежать и не шевелиться, и чтобы никто тебя не трогал.
Женщины оставляют меня в покое и принимаются в полголоса беседовать между собой. Я не прислушиваюсь. В положенный час в палату заглядывает сестра и выключает свет. Пора спать. Но спят больные плохо – одна ворочается, другая вздыхает, третья стонет…
Утром приходит сестра, раздает градусники, лекарства. Возникают голоса – кто-то спрашивает о чем-то, кто-то отвечает, кто-то рассказывает, что снилось. Я продолжаю дремать. Потом женщины уходят завтракать, остается опять только одна, та, что лежит через проход от меня у противоположной стены. Входит нянечка, ставит нам на тумбочки по тарелке каши, наливает кофе. У моей соседки в стакане вчерашний кефир.
– Чего ж не выпила? – говорит нянечка.
– А? – спрашивает больная, точно спросонья. – Не надо. Не надо ничего. Спасибо.
Нянечка уходит. Я беру свою тарелку и принимаюсь есть. Женщина продолжает лежать. Левая рука у нее перебинтована, под бинтом что-то твердое, какие-то дощечки, что ли. Возвращаются остальные и, заметив нетронутую пищу, начинают уговаривать:
– Валь, ты что? Давай поешь. Нельзя – какое лечение, когда не ешь. Сил-то в организме не будет, откуда они возьмутся. Давай помогу.
– Не надо, спасибо, я сама… – отвечает Валя. – Я теперь сама могу. Не хочется только что-то… – Она все-таки поворачивается на бок, придвигает к себе тарелку и медленно, через силу, ест.
Женщины разбредаются по своим кроватям. Слева у окна лежит рыженькая Оля. Напротив нее Таня. Между Таней и мной самая старшая в палате, Александра Васильевна. Пухленькая девчушка с карими глазами – Ира. Ира вытаскивает из тумбочки мешок с вязанием.
– Погодила бы вязать, – говорит Александра Васильевна. – Сейчас обход, а она вязать…
– Подумаешь, обход… Уберу…
В неплотно прикрытую дверь, изогнувшись, протискивается беременная кошка.
– Му-у-у-рка… — зовет Оля. – Иди, кисонька, иди, моя хорошая…
– Ох, и тяжелая же ты, Мурка, стала, – замечает Александра Васильевна. – Скоро, видно, родишь…
Получив от Оли кусочек колбасы, Мурка направляется обратно к дверям. У Вали для нее припрятана вчерашняя котлета. Позавтракав и старательно облизавшись, Мурка трется боками о Валину тумбочку, еще раз, не торопясь, огибает палату и удаляется.
Приходит врач, молодая женщина, наверно, моя ровесница. Поскольку я лежу ближе всех к двери, с меня и начинается осмотр. Врач интересуется перенесенными в раннем детстве заболеваниями, я заученно отвечаю – вчера сестра в приемном покое записала все это в мою карточку, но, конечно, врачу легче расспросить меня снова, чем читать чужие корявые записи. Она разговаривает со мной, как взрослая с ребенком. Обижаться не приходится – ведь это я обращаюсь за помощью к ней, но все-таки чувствую себя как-то неловко. Наконец, она пересаживается на койку к Александре Васильевне. РОЭ, лейкоциты… Александра Васильевна жалуется, что вчера у нее болела голова, врач советует ей выходить в сад дышать воздухом и переходит дальше, к Тане. Я все время слышу слово “преднизолон”. Оказывается, бывает не только преднизолоновая мазь, но и таблетки, и, кажется, их здесь принимают все – кто по две, кто по три, кто по четыре. Очутившись под конец возле Вали, врач только спрашивает:
– Ну, как сегодня?
– Ничего…
– Ну, хорошо… – И, подхватив истории болезней, уходит.
Рыженькая Оля притаскивает ведро, щетку и тряпку и принимается мыть пол.
– А разве нянечка не моет? – удивляюсь я.
– Моет. Изредка… – отвечает Оля.
– Ее дожидаться, так тут зарастешь, – говорит Александра Васильевна. Даша, та еще вымоет, а уж Клава – это и не спрашивай…
Пока Оля трет пол, в палату заходит еще один врач, молодой мужчина. Он садится возле Вали, меряет ей давление и говорит:
– Сейчас поедем.
Появляется сестра с каталкой.
– Давай, Валюша, – командует она басом. – Осторожненько, осторожненько! Давай, помогу…
– Что у нее – перелом? – спрашиваю я, когда каталка скрывается в коридоре, имея в виду Валину перевязанную руку.
– Да, нет, у нее вена наружу выведена, – объясняет Александра Васильевна. – На искусственную почку возят…
– Свои почки вовсе не работают, – добавляет кареглазая Ира. – Только на искусственной и живет. Каждые два дня на третий возят…
Искусственную почку я видела, у меня подруга работает в Боткинской больнице в отделении искусственной почки, она показывала мне это достижение медицинской науки. В большой комнате стояли два огромных железных ящика. Один из них был неисправен, и кто-то копался в его внутренностях. Я представила себе, как кровь живого человека прокачивается через такую махину, и мне стало не по себе, а подруга еще сказала: “Шланги у нас поганые, травмируют кровяные тельца…”
Ира глубоко вздыхает, подымает на воздух свое вязание, несколько минут придирчиво его рассматривает, потом опускает и, поглядев в окно, говорит:
– Пойти, что ли, погулять?
– Пойди погуляй, – откликается Александра Васильевна.
– А вы чего не идете? Потом опять будете жаловаться – голова болит.
– Да, уж будто от гулянья перестанет… Вон вчера анализ сделали – РОЭ сорок шесть. Тут уж гуляй — не гуляй, не поможет… В свое время нагулялась – считай, чуть не до самого Берлина… Когда весь организм больной, гулянием не вылечишь. Видно, что нечего ей сказать, вот она и говорит: свежий воздух. А я себя знаю, мне от этого воздуха только хуже – чуть застыну, сразу боли начинаются…
– Ну, как хотите, себе во вред делаете.
Ира уходит.
Александра Васильевна продолжает перечислять свои болезни и результаты анализов, никто ей не отвечает. Оля смотрит в окно. Таня читает. Я задремываю и просыпаюсь только когда приносят обед.
Вали все нет. Ее привозят под вечер, с трудом она перебирается обратно на свою койку. Лицо у нее теперь не такое зеленое, как утром, но она тяжело дышит, стонет, потом ее начинает рвать.
– Извините, девочки… – шепчет она, откидываясь на подушку.
– Чего, извините, – говорит Александра Васильевна. – Нарочно, что ли… Сама мучаешься…
Валя давит на кнопку звонка в стене, вызывая нянечку.
– Не звони, – говорит Таня. – Я сейчас уберу.
Но пока она всовывает ноги в тапочки, нянечка уже возникает в дверях.
– Ну, чего, чего? – напускается она на Валю. – Звонят, и звонят, и звонят! Других делов у меня нету, только и бегать! – она рывком выхватывает судно из-под кровати и, подавшись к двери, добавляет: – Господа какие, барыни…
Валя молчит.
Минут через пять раздается легкий стук в дверь.
– Твой пришел, – говорит Александра Васильевна.
Валя торопливо одергивает здоровой рукой одеяло, поправляет косынку. Входит мужчина среднего возраста, среднего роста, в сером дешевеньком костюме, серой рубахе. Поздоровавшись со всеми, он садится на табурет возле Валиной кровати и принимается вытаскивать из сумки продукты.
– Груш взял… Компот, как ты просила… Это Нина Панина прислала бульон…
– Да что ты, мне нельзя.
– Немножко, может… Куриный… И Зорина приходила, спрашивала. Яблок принесла. Я сказал, что ты их не ешь, чтоб не носила…
– А Степанова Нина приходила?
– Как же, приходила. Все приходят, спрашивают. Хотели приехать в воскресенье, я сказал: не надо, чего, мол, вы поедете. Не знаю, приедут или нет… Может, Катя приедет…
Так они беседуют потихоньку, потом Валя говорит:
– Ну, иди. Иди, а то еще ехать сколько… На “восемь двадцать” успеешь. А бульон, давай, забери. Ты, небось, и не ешь ничего без меня. Гляди, как похудел. В кастрюлю перельешь, лапшой заправишь и поешь.
– Пойду…
– Завтра не приходи, не надо.
– А чего мне дома-то делать? Лучше приеду…
– Отдохнул бы.
– Что я – устал, что ли…
– А то нет – на работе, да каждый день ездить… Белье хоть поменял?
– Поменял. То взял, а это сдал.
– Серое, небось, все сделалось?
– Да нет, ничего…
– Ну, иди, а то опоздаешь, после до “девять-пять” ждать придется.
– Иду… Может, чего принести завтра?
– Ничего не надо…
Он берет сумку, прощается и уходит.
– Хороший он у тебя, – говорит Александра Васильевна. – Давно жив“те-то?
– Девять лет…
– А детей так и не было?
– Вот один только…Три часа всего пожил…
– Она после родов и заболела, – поясняет Ира.
– А… — говорит Александра Васильевна. – Значит, это после родов у тебя, вот что…
– Отёки еще во время беременности были. Ну, а после, как ребёнок умер, меня в коридор положили, в палатах-то мест не хватает, ну, кто без детей, всех в коридор клали. Может, продуло… А может, и не от этого, само получилось, кто знает… Сперва там, у нас, в больницу положили, два месяца полежала, вроде лучше стало. Ещё целый год работала. А потом опять началось, тогда уж инвалидность дали…
– Тебе, наверно, совсем детей нельзя было.
– Ничего не говорили. Раньше, вроде, ничем не болела.
Я рассматриваю Валино лицо – большие светло-серые глаза, ровные, чуть приподнятые над переносицей брови, хорошо обрисованный рот и нос тоже приятный – не большой и не маленький, с плавным изгибом. Наверно, здоровая она была красивая. Сейчас в это, конечно, трудно поверить – все равно что сморщенную старушку представить девчонкой.
– Беременность часто на почки сказывается, – замечает Ира.
– А другие по двенадцать человек рожают, и все ничего, – говорит Оля.
– Это уж как у кого…
В десять часов гаснет свет, палата погружается в сон. Некрепкий, прерывающийся стонами и вздохами больничный сон.
Утро. Градусники, анализы, лекарства…
– Ой…– елозит по кровати Ира. – Кажется, менструация начинается. Болит все, сил нет… – Кряхтя, она вытаскивает из своей тумбочки записную книжку и принимается листать. – Ну, точно. Сегодня какое? Семнадцатое? А в тот месяц шестнадцатого была. Ой, не могу…
– Надо же, записываешь, — удивляется Александра Васильевна. – Чего тебе записывать? Я в девках об них и не думала – есть ли они, нету – какая разница!
– Ну да, какая разница! – возмущается Ира. – Это очень важно, чтобы все было регулярно.
– Если анализ будет хороший, попрошу, чтобы выписали, – глядя в окно, говорит Оля.
– Хочешь выписываться?! – Ира даже забывает про свои боли и приподымается на постели. – С ума сошла!
– А что? Я себя нормально чувствую.
– На трех таблетках выписываться хочет! Неделю дома побудешь и опять сюда загремишь.
– Да что я их дома не могу, что ли, принимать? Если бы процедуры какие делать, а то таблетки…
– Давай, давай, выписывайся. Я тоже такая дура была – выписалась, а как стала снижать – еще хуже, чем вначале сделалось. Всю скрюченную сюда привезли. Я теперь сказала: что хотите делайте, пока мне до одной таблетки не снизите, никуда не пойду. Хоть до весны тут лежать буду.
– Нет, выпишусь, – помолчав, говорит Оля. – Сколько можно – четвертый месяц…
– Месяц – не год… Твое дело… Тебе говорят, не веришь – не надо.
– А я тут уже восьмой месяц, – вступает в разговор Таня. – И до этого еще в Архангельске сколько пролежала…
– А ты сама откуда? – интересуется Александра Васильевна.
– Ну, откуда? Родители в Киеве, училась в Москве, а работать направили в Индигу. Архангельской области…
– Там и заболела?
– Там… Я всего два месяца и проработала. Вроде все нормально было, утром встала, смотрю руки у меня, да и ноги тоже, как-то покраснели, распухли. Наверно, думаю, крапивница. Съела, думаю что-нибудь. Пошла на работу. Нянечка наша, Глафира Васильевна, увидела меня, говорит: смотри, нос у тебя распух. Мне опять ни к чему, начала прием…
– Видишь, сама врач, а не догадалась.
– Даже и в голову не пришло! Чувствую уже – плохо, думаю, на вызовы не пойду, а прием все равно надо закончить. Померила температуру – тридцать девять и восемь. Тут меня прямо из поликлиники в больницу. А что там наша больница… Правда, Софья Андреевна, старенькая там у нас такая врач, она сразу сказала, что волчанка, но лечить никто толком не умеет, да и лекарств нету. Преднизолона мы вообще не видали ни разу. Вызвали санитарную авиацию и сразу меня в Архангельск.
– Теперь ты сама настрадалась, на больных будешь по-другому глядеть…
– Когда я еще на работу-то попаду!.. Сперва выписаться надо…А там инвалидность дадут. Наверно, вторую группу получу.
– Рублей двадцать тебе пенсию положат.
– Конечно, что у меня стаж – всего ничего… Поеду в Киев, родители есть, как-нибудь прокормят.
– Да, уж понятно, как-нибудь не оставят… – говорит Александра Васильевна. – Лишь бы здоровье было. Эх, пока здорова, вроде бы и то хочется и это, а как заболеешь, ничего уже не надо. Сказали бы мне теперь всю жизнь в шинели своей старой ходить – и ладно, только бы не валяться тут… Ой, горе, горе…
– К телефону! Ленинград вызывает – кого тут? – Выкрикивает в дверь нянечка и мгновенно исчезает.
– Это меня…Погодите! – пытается задержать ее Валя, но той уже и след простыл. – Ой, ну что же это!..
– Давайте, я пойду поговорю, – предлагает Таня. – Что сказать?
– Скажи… Скажи, лучше. Спроси, письмо мое получили? Ну так… скажи вообще… не знаю… Скажи, чтоб не волновались… Пускай напишут…
Таня уходит, Валя жадно смотрит ей вслед, словно надеется каким-то чудом услышать разговор.
– Приезжать сейчас не надо… – говорит она непонятно кому. – Лучше пусть после мама приедет.
– Ой, не могу… – стонет Ира. – Грелки ни у кого нет?
– У меня есть, – говорю я. – Только она мне самой нужна. Ненадолго могу дать.
– Да ты что? – удивляется Александра Васильевна. – Разве можно в это время грелку? Еще хуже польет.
– Пускай льет, – отвечает Ира. – Только бы не болело. Ох…
Таня возвращается, и Валя заставляет ее по три раза повторить каждую фразу – что она сказала, и что ответили.
– Говорят, тридцать рублей выслали.
– Ну, вот и ни к чему, – досадует Валя. – Что мне не хватает чего, что ли… Итак сколько потратили…
Приносят обед, а там и ужин. За окном темнеет, в палате зажигается свет.
– Хотите, девочки, почитаю? – спрашивает Александра Васильевна. – Рассказ интересный.
– Правда, почитайте, – откликается Валя. – Всё веселее…
– Слушайте. – Александра Васильевна принимается читать, то и дело сбиваясь со строки, запинаясь на каждом слове, путаясь и повторяя по несколько раз одно и то же.
До конца рассказа ей в жизни не добраться, но все терпеливо слушают.
Приходит Валин муж, опять они разговаривают, в точности как вчера. Валя опять прогоняет его, чтобы он не опоздал на электричку, он прощается и уходит.
Десять часов, гаснет свет – спать.
Среди ночи в коридоре раздается шум, слышатся стоны. Врач отдает распоряжения сестре.
– Не надо, – говорит женский голос. – Не надо…
– Чего не надо? – не понимает врач. – Сейчас сделаем укол, вам будет легче. Алла, приготовь подушку.
– Не надо… Уже делали… – повторяет женщина.
Мы все невольно прислушиваемся к возне и стонам за дверью. Александра Васильевна не выдерживает, сползает с постели и выходит в коридор.
– Что там? – спрашивает Валя, когда она возвращается.
– Сердечница, наверно… Синяя вся… Муж с нею.
– Доктор, не надо, ведь я прошу – не надо… – надрывно твердит голос.
– Ну что “не надо”? Чего не надо? Приехали в больницу – нужно лечиться.
– Не хочу… Ничего не хочу… Прошу вас – оставьте меня, оставьте.
– Перестаньте, – говорит врач. – Уж мы-то, наверно, лучше знаем, что делать.
– Оставьте! Дайте мне умереть, – требует женщина. – Я ничего не хочу, ничего… Дайте умереть…
– Ну, знаете, я не понимаю! У меня в мужском отделении тяжелый больной, а я тут около вас сижу, уговариваю. Если не хотите. насильно мы, конечно, не будем…
Что-то бормочет мужской голос, слов не разобрать.
Стоны. Полчаса, час – стоны, стоны… Таня встает и выходит из палаты.
– Ну что?
– Лежит…
– А чего делают?
– Никого нет… Наверно, спать ушли. Один муж с нею…
Стоны сменяются хрипом, потом становится тихо.
Выходит и возвращается Оля.
– Ну что?
– Умерла…
– Сама не захотела. Может, спасли бы…
– Ну да… Уж наверно, и нельзя было ничего сделать…
– Кто знает… Тут врачи хорошие. Их и за границу приглашают, и во Францию ездили, и в Англию.
– А муж что? – спрашивает Валя.
– Ходит…
– Надо позвать кого-нибудь. Что ж он, бедный, один…
– Да где их найдешь? Небось, в каком-нибудь кабинете закрылись и спят.
– Хоть бы Аллу позвать…
Никто не трогается с места. Да и что, в самом деле? В больнице все время кто-нибудь умирает, а врачи и сестры, они ведь тоже люди, надо и им когда-то спать. Моя подруга, та, что работает в Боткинской, рассказывала, как они в этом году отмечали Первое мая – спирт пили, танцевали под транзистор, а больной в палате тем временем умер. Они, собственно, знали, что он должен умереть. “Так что, сидеть возле него? Все равно он свое уже отгулял, надежды никакой. А Первое мая не каждый день бывает. Пришли, смотрим: помер. Ну, царствие небесное, дело твое – хочешь живи, хочешь помирай”.
Мужчина шагает по коридору – туда, обратно… Туда, обратно… Интересно, который уже час?.. Кажется, мне тоже требуется выйти.
Женщина лежит на каталке. Я стараюсь не смотреть, но почерневшее лицо как-то само бросается в глаза. Муж даже не прикрыл ее простыней. То ли не догадался, то ли не решился трогать. Шагает, сцепив за спиной руки, поравнялся со столиком медсестры, повернул и теперь идет мне навстречу. Ему лет пятьдесят, красивое интеллигентное лицо, пышные седые волосы. Наткнувшись на меня взглядом, он тут же отводит глаза и проходит дальше. О чем он думает? О покойной? О том, что ушло вместе с ней? Или уже о том, как все сложится впереди? Возможно, у него есть другая женщина – жена была больная, а он еще такой интересный мужчина… Все равно ему сейчас тяжко – ходить вот так в одиночестве взад-вперед по больничному коридору. Почему он не попытается кого-нибудь вызвать? Смог бы, по крайней мере, уйти отсюда… Не знает, как? Или кажется неловко – последний раз, надо вытерпеть до конца…
Я возвращаюсь в палату. Все молчат. Задремали все-таки. Я зачем-то продолжаю прислушиваться к шагам в коридоре. Нет, далеко уже, далеко его мысли от покойной… В половине шестого является, наконец, Алла, женщину увозят в морг, и мужчина уходит следом за каталкой.
Я засыпаю. Алла подает мне градусник, я засовываю его под мышку и тут же снова погружаюсь в сон. Нянечка, тетя Даша, ставит на тумбочку завтрак. Я слышу стук тарелок, но продолжаю спать.
– Молодежь! – говорит тетя Даша. – Утром не подымешь, вечером не укладёшь!
Александра Васильевна трогает меня за плечо.
– Что это ты разоспалась? Ешь давай! Смотри, все застыло.
Я сажусь на постели и принимаюсь за манную кашу. Врач появляется в палате в сопровождении человек двадцати студентов, оглядывается, выбирая наглядное пособие, и делает шаг ко мне.
– Разрешите, мы вас осмотрим?
Отказываться неудобно. Студенты принимаются прослушивать мое сердце и легкие, мне приходится вертеться, подставляя то грудь, то спину. Почему бы им не осматривать друг друга? Что – у них нет сердца и легких? Когда они в конце концов удаляются, я решаю, что уже достаточно здорова, чтобы встать и пойти погулять.
После нашей мрачной палаты сад кажется прекрасным и громадным. Аллеи залиты солнцем, десятка два больших и маленьких собак бегает по дорожкам, множество кошек – пушистых, гладкошерстных, белых, черных, рыжих, полосатых – млеет на солнышке или бродит вокруг скамеек, выпрашивая кусочки. Больные кормят и ласкают их. Конец сада огорожен проволочной сеткой, видны парники, сваленные в кучу кирпичи, доски, маленький сарайчик. Добро стережет немецкая овчарка.
– Стелла, Стелла! – зовет ее мужчина в больничной пижаме.
Собака поднимается и, гремя цепью, подходит к сетке. Мужчина перекидывает ей не то котлетку, не то кусок вареного мяса. Овчарка на лету подхватывает угощение. Я иду вдоль сетки по влажной мягкой земле, пока не попадаю в самый глухой и тенистый угол сада. Желтое одноэтажное строение. Должно быть, морг – одно-единственное, мутное, забранное решеткой окошко. Та женщина, что скончалась ночью, сейчас, наверно, здесь. Но при свете дня ночное событие кажется таким давним. От желтой, залитой солнцем стены исходит тепло…
По узенькой дорожке я прохожу под арку и сворачиваю во внутренний дворик. За ним, сбоку от главного входа, который сейчас закрыт в связи с ремонтом, сквер. Он примыкает к улице, за чугунной оградой ходят обычные, здоровые люди. Им нет никакого дела до больных и, наверно, даже боязно заглядывать сюда. Они все идут мимо, не поворачивая голов. Зато те, что сидят на лавочках по эту сторону, встречают и провожают взглядом каждого прохожего, оценивают, обсуждают. Делать тут нечего и торопиться некуда.
Не спеша, обогнув сквер, я опять прохожу под аркой и пересекаю широкую полосу асфальта. Сюда подъезжают машины “скорой” и “неотложки”. Здание больницы закончено в 1725 году, как о том свидетельствуют цифры на фронтоне, спереди оно похоже на все здания с колоннами и фронтонами, а сзади своими полукруглыми выступами напоминает Бастилию. Поднявшись на несколько ступенек, я снова попадаю в сад. Навстречу мне по аллее движется женщина в оранжевой кофте. На бледном худом лице наведены ярко-красные губы и черные брови. Уже лет двадцать никто так не красится. Когда мы сближаемся, я замечаю, что кофта обтягивает громадный живот. Беременная? Разве здесь есть гинекологическое отделение?
– Надя, ты чего ходишь? – окликает женщину какая-то старуха. – Иди! Посидим…
Оранжевая кофта откликается на приглашение и сворачивает к лавочке.
Клумба, выпуклая, точно шляпка гриба, пышно цветет осенними цветами. Октябрьское солнышко, последние деньки…
Обедать я иду вместе со всеми в столовую. Оля занимает стол, мы с Таней становимся к окошку раздачи.
Стол накрыт клеенкой, вытертой до желтизны. Только по углам сохранился блеклый узорчик. Облезлая клеенка, тусклое освещение, стены, выкрашенные грязно-желтой масляной краской – все как-то удивительно подходит к несоленой безвкусной пище, которой нас кормят. Во всем помещении существует лишь одно яркое пятно – изможденное, нелепо раскрашенное лицо женщины в оранжевой кофте. Оно зияет на фоне желтой стены, как рана на немытом теле.
– Она что, беременная? – спрашиваю я у Тани.
Таня отрицательно качает головой.
– У нее эхинококкоз, – сообщает Ира. Ира – дитя больницы. Когда она заболела, ей было двенадцать лет, она не кончила даже шести классов, зато, переезжая из больницы в больницу, из отделения в отделение, изучила все имеющиеся на свете болезни. – Если бы раньше диагноз поставили, – говорит она авторитетно, – можно было бы оперировать. А теперь уже вся печень изъедена. Врачи думают, полгода проживет, не больше…
– Молодая еще совсем, – вздыхает Александра Васильевна.
– Двадцать девять лет, – словно бы возражает ей Ира. В семнадцать двадцать девять кажется, конечно, не так уж мало. – Дочка у нее есть – шесть лет. Муж к другой ушел, а дочку ее мать забрала. Где-то в Казахстане живут, к ней и не приезжал никто ни разу.
– Если лечить нельзя, что ж не выписывают?
Действительно, все знают: койки нужны для тех, у кого еще есть шанс.
– А потому что больница-то при институте, – объясняет Ира. – Поэтому и держат. Студентам показывают. Надо ведь им учиться.
Мы подымаемся из-за стола и бредем в свою палату. Я пытаюсь выяснить, можно ли тут как-нибудь вымыться. Ванна существует, правда, работает она почему-то только два раза в неделю: во вторник и в пятницу, с трех до пяти, хотя по всей Москве горячая вода течет из кранов круглосуточно без всяких ограничений. Ну что ж, подождем до завтра. Праведники, те вообще никогда не мылись, почитали это дело за грех…
– Александра Васильевна, вы не слушаете? – спрашивает Оля. – Можно я возьму?
– Возьми… – откликается Александра Васильевна.
Наушников в палате всего двое, одни все время у Вали, другие кочуют с кровати на кровать.
– Такого добра не могут дать, чтоб у каждого были, – ворчит Оля. – Они и стоят-то, небось, два рубля, не больше…
– Два рубля! А больных сколько? На одном нашем этаже человек семьдесят. Это еще половина больницы на ремонте.
– Сегодня тебе наушники, а завтра тебе телевизор подавай.
– А что – есть такие больницы, где телевизоры стоят, – говорит Таня. – Правда. Мы когда в институте практику проходили…
– Скажите спасибо, что лечат бесплатно, – перебивает Ира. – А то наушники, телевизоры…
– Это почему же бесплатно? – вдруг не согласна Александра Васильевна. – Это тебя, может, бесплатно, а я лично двадцать два года отработала, каждый месяц подоходный платила, а болеть до сего времени ни разу не болела. Даже бюллетень никогда не брала. За двадцать-то лет. И на фронте четыре года… Уж наверно, заработала на лечение это самое. Толку от него мало… Одно назначат, другое, а лучше не становится. Опять РОЭ сорок шесть… Наверно, и не выйду отсюда…
– Почему это вы не выйдете? – одергивает ее Ира. – Тут хуже вас лежат, и то не жалуются.
– Может, у кого болезни и хуже, да сил-то больше. Другие… Другие половины того не нюхали, что нам досталось. А уж что жизнь взяла, того лекарствами не вернешь…
Чтобы разогнать тоску, я предлагаю почитать Марка Твена. Мое умение складно и быстро читать приводит палату в восхищение. Женщины смотрят на меня с уважением и удивлением.
Засыпаю я в предвкушении завтрашнего мытья и думаю о нем все утро. Ровно в три с мылом в руках и полотенцем через плечо я отправляюсь в конец коридора, но дверь ванной комнаты закрыта. Я топчусь перед ней минут пятнадцать, пока, наконец, какая-то женщина, проходя мимо, говорит:
– Не ждите, сегодня не будет работать.
– А почему?
– Не знаю. Так сказали.
Я отправляюсь на поиски нянечки и нахожу ее в столовой, где она сгружает в бидоны какие-то объедки.
– А что, ванна сегодня не будет работать? – спрашиваю я.
– Не будет.
– Почему?
– Потому! – Видя, что я не ухожу, она добавляет:
– Испорчено, вот почему.
Врет, конечно. Меня разбирает такое зло – хоть пойти и выломать дверь. Сколько еще можно ждать? Тело грязное, липкое… Смирись и терпи. Главное, даже не известно, сколько терпеть – до вторника? До следующей пятницы? Пожалуюсь завтра врачу.
За окном вечер. Огни города не пробиваются сквозь густую листву сада. Кажется, что снаружи ничего нет. Остров… Даже горячая вода до него не доходит…
– Александра Васильевна, вам письмо, – говорит Таня.
– Мне? Из дому, что ли? – Александра Васильевна разрывает конверт и принимается читать, приговаривая:
– А… Ага… А… Ну… Ах ты, батюшки…
– Случилось, что ли, чего? – спрашивает Ира.
– Нет, все хорошо. Это от Вовки. Пишет, на праздники домой приедет, спрашивает, выпишут меня или нет… Куда там выпишут!..
– А разве он не дома?
– Нет, он в городе в техникуме учится.
– А вы говорили, в мастерских работает.
– Так то другой в мастерских, а этот в техникуме.
– А того как же зовут?
– Тоже Вовкой. А еще Костя есть, в девятом классе учится.
– Как это? Два сына и оба Владимиры?
– Ага, оба Владимиры, – подтверждает Александра Васильевна. – Только этот, от которого письмо, он не сын, он племянник. Сестра умерла, оставила, год восемь месяцев ему было. А моему полтора годика. Ну, куда его девать? Так уж взяла, вместе и росли, как двойняшки. А после в пятьдесят первом Костя родился, это который в девятый пошел. Школу, говорит, кончу и в институт пойду. Если хочет, пускай учится, что ж…
– А сестра от чего умерла? – спрашивает Валя.
– От зуба. Зуб вырвали, сделалось заражение крови. В два дня умерла. А Вовками их потому назвали, что у меня еще первый мальчик был, от скарлатины умер. Два годика ему было… Сестра-то вперед родила, а я еще беременная ходила, ну, я ей и велела Вовкой назвать, а то вдруг, думаю, девочку рожу. А как родила мальчика – ну, Вовка и Вовка, вылитый! Вот как будто вернулся – уж по-другому и не назовешь никак. Так два Вовки и стало.
– А сестриному можно было после поменять имя, – говорит Валя.
– Ну да, менять… Так уж крестили, что ж менять…
– Чтоб не знал, что он не родной.
– Отчего же не родной? Племянник. Мы с мужем и разницы никакой не делали.
– А его отец?
– Отец!.. – Александра Васильевна досадливо умолкает. – Это одно название, что отец… Не успели сестру похоронить, вещи свои собрал и уехал неизвестно куда. Ну, это, ладно. А после, уже как пятнадцать лет Вовке сравнялось, вдруг на тебе: письмо прислал. Живу, мол, на Севере, завербовался, а как в отпуск поеду, хочу сына поглядеть. Ишь какой быстрый, чего выдумал — четырнадцать лет не то что алименты не платил, а и открыточку-то ребенку не прислал ни разу, а как вырос, поглядеть ему, видишь ли, захотелось. Я ему так и написала: даже думать не думай, мы тебя на порог не пустим.
– Ну, а он?
– А что он? Больше и не писал. Понял, конечно, что от сына ему ждать нечего. Не был ему отцом, так и он тебе не сын, и не суйся!
– А парень-то хоть знал, что отец объявился?
– Да что ты! Я ему и не говорила.
– Все-таки надо было сказать. Вы так решили, а он, может, и по-другому думает.
– Ну, интересно! – возмущается Александра Васильевна. – Мы растили, а этот дурак будет ему голову морочить! Да еще чтобы на шею сел. Как бы не так, папаша какой выискался!
– Девочки, спать! – объявляет мужским голосом медсестра Наташа и щелкает выключателем.
– Да что мы сами не выключим, что ли! – сердится Ира, не успевшая довязать до конца очередной ряд.
– Правда уж, сказала бы и все, – поддерживает ее Александра Васильевна. – А то ворвалась как незнамо кто!.. Как будто сказать нельзя.
– Грубая она, – говорит Валя.
Среди ночи я потихоньку, стараясь не скрипеть пружинами, сползаю с кровати и направляюсь в уборную. Пользоваться этим заведением днем совершенно невозможно: уборная находится в изгибе коридора и представляет собой прямоугольный треугольник с четырьмя толчками по гипотенузе и дверью напротив, в вершине прямого угла. Не знаю, была ли она задумана так с самого начала в тысяча семьсот двадцать пятом году или возникла в результате дальнейших перестроек, но главная беда, собственно, еще не в этом. Дверь, когда пытаешься ее прикрыть, помедлив несколько секунд, начинает со скрипом отползать, пока, наконец, не бухается со всего маху о стену. Коридор, конечно, весь день полон людей – врачи, санитары, монтеры-электрики, маляры, которые работают в другой половине здания, но зачем-то проходят по нашему отделению, студенты, посетители, дворник, забредший в поисках завхоза или бухгалтера – все дружно оборачиваются на стук. Правда, большинство женщин вроде бы и не смущаются, что им приходится справлять свои дела при всем честном народе. То ли болезнь сделала их ко всему безразличными, то ли уж они с детства бесстыжи. Персонал, судя по всему, тоже не находит в таком положении ничего особенного. Наверно, больные для них уже и не женщины вовсе, так, что-то вроде лабораторных мышей. Мне бы тоже не следовало обращать внимание на посторонние взгляды, но мой строптивый организм наотрез отказывается функционировать в такой обстановке. Приходится посещать туалет в глухие ночные часы.
Возвращаясь в палату, я с величайшей осторожностью притягиваю за собой дверь и воровато, самую малость, откручиваю кран умывальника – лечь в постель с немытыми руками выше моих сил. Спустя секунду вместе с тоненькой струйкой воды из трубы вырывается гул и свист.
– О, господи… – стонут женщины.
Я завинчиваю кран и, чувствуя себя последней свиньей, ныряю под одеяло.
Утром в палату сначала заглядывает, а потом несмело входит одна из Ириных приятельниц, я не знаю точно, как ее зовут, кажется Тася. У нее милое лицо, бледное, но все равно красивое, даже серый застиранный халат не мешает увидеть это.
– Садись, – приглашает Ира, поравляя одеяло. – Ну, что?
– Как я и думала… – отвечает гостья еле слышно.
– А что она сказала?
– А что она скажет?
– Ничего нельзя сделать?
– Только аборт…
– Вот поэтому тебе и хуже сделалось, – говорит Ира. – Знаешь, как беременность вредно влияет.
Тася ничего не отвечает, молча разглаживает складочки на Ирином одеяле, потом, вздохнув, подымается.
– Ладно, пойду… Приходи…
– Что же теперь с ней будет? – спрашивает Оля, когда за Тасей закрывается дверь. – Выпишут, что ли?
– Зачем, – говорит Ира. – Отвезут на неотложке, а после обратно.
Таня качает головой.
– Волчанка, да еще аборт…
– Что же делать, не рожать же.
– Мужики-паразиты, – говорит Александра Васильевна. – Им только одно, не смотрят, что жена и так больная…
Ира не дает ей порассуждать на эту тему.
– Откуда вы знаете? Может, он и не виноват вовсе.
Александре Васильевне приходится замолчать.
Оля сегодня выписывается, поедет домой в Куйбышев.
– Как бы чего не забыть, – бормочет она, складывая вещи.
– Да уж, давай все забирай, а то еще обратно вернешься.
– А что – точно, – говорит Ира. – Это верная примета. Я в тот раз дала одной свои спицы, а после забыла, и вот, пожалуйста, – вернулась.
– Глупости говоришь… – вздыхает Валя. – При чем тут спицы… Не долечилась, потому и вернулась.
– Ну, не долечилась – это, конечно. А тут всех недолеченных выписывают. Если бы до полного выздоровления держали, куда тогда других класть? До двух таблеток снизят, самое большее – и до свидания. А после кто возвращается, а кто и ничего.
– Как повезет, – подтверждает Александра Васильевна.
– Дома какое уж там лечение, – говорит Валя. – Ну, если еще одинокая, да родители есть, чтоб ухаживали, тогда еще ничего. А если семейная, много не належишься…
– А что семейная? – не соглашается Александра Васильевна. – Надо так воспитывать, чтобы сами себя обихаживали. У меня ребята все умеют – и в магазин сходят, и сготовят, и полы вымоют. А то родят одного и трясутся над ним – вырастет, и брюки себе погладить не хочет, ждет, чтобы мать сделала.
– Да ваших ребят уже самих женить пора, не про то разговор…
За Валей приезжает каталка – сегодня ее день.
– Давай, Валюша, осторожненько, – говорит Алла.
Валя заносит ногу на каталку, но потом вдруг останавливается, оборачивается к Оле и говорит:
– Счастливо тебе, не увидимся уже. Будь здорова…
– Давай, давай, быстренько, – торопит Алла, приподымая Валю за плечи.
– И тебе, Валя, тоже – чтобы поправилась! – говорит Оля.
Вещи сложены, сумка застегнута. Оля сидит и ждет только, чтобы врач принесла выписку и бюллетень.
– Не обедавши не уходи, – советует Александра Васильевна. – Куда голодной-то идти…
– Нет, уж лучше пораньше на вокзал приеду, а то вдруг еще билета не достану.
– В городе пообедает…
Наконец бумаги готовы. Оля прощается – подходит по очереди к каждой кровати и тянет за простыню. Еще одна больничная примета: чтобы тоже выписались. Перед пустой Валиной койкой Оля останавливается с сомнением, видно, не знает, считается или нет, если человек отсутствует, потом все же наклоняется и дергает за угол.
Нянечка должна проводить выписавшуюся, но сперва проверить – на месте ли белье.
– Полотенчико, так… Наволочка… Все тут… А рубашка? Ладно, внизу снимешь. Пойдем, миленькая, пойдем…
Очевидно, рассчитывает получить рубль, поэтому такая добренькая.
– Счастливо тебе! – напутствует палата.
– Больше не попадай!..
– Напиши нам, слышишь…
За Олей закрывается дверь, и все горестно вздыхают: ушла…
Минут через пятнадцать нянечка возвращается, заглядывает в тумбочку, под кровать, сдирает постельное белье. От вида голой ярко-красной подушки и матраца в зеленую полоску в палате становится как-то пусто и тоскливо.
Перед ужином появляется другая нянечка, тетя Даша. Санитарки работают сутками, с шести до шести вечера.
– Здрасте, девки! – приветствует она нас. – Ну, как вы тута без меня? Все по-старому? Энта на судне сидит, энта в окошко глядит?
– Как же – по-старому? – бурчит Александра Васильевна. – Одна вон выписалась.
– Знаю, что выписалась. Уж знаю… – Она стелет чистое белье на Олину кровать.
– Сейчас кого-нибудь приведут, – говорит Таня.
– А то как же, – подтверждает нянечка. – Тута пустых коек не застаивается. Чуть один вышел, другого волокут.
– Только бы не старуху какую-нибудь, – ворчит Ира. – Будет всю ночь кряхтеть.
Однако в эту ночь кровать почему-то пустует. Новенькая появляется лишь на следующий день к обеду. Седая старушка – как раз по Ириному заказу. Проверить – кряхтит или нет – не удается. После полуночи весь этаж оглашается ужасными воплями.
– Ой, господи, что это? – пугаются спросонья женщины.
– Мурка рожает, – догадывается кто-то.
В те мгновения. когда стихают Муркины стоны, слышен двойной переливчатый храп – нянечки тети Даши и медсестры Наташи. Очевидно, только они одни и спят на всем этаже. Больные со вздохами прислушиваются к Муркиным крикам.
– Как мучается, бедненькая…
– Прямо как женщина…
– Может, у нее что не в порядке?
– У нас кошка была, тоже тяжело рожала…
– А Наташа-то храпит – как только горло не разорвется!
– Да… Попробуй докричись ее, если что случится, – тоскливо замечает Валя.
– Говорят ведь, пушкой не разбудишь.
– Пушкой! Это кто говорит? Кто сам ничего не нюхал, – заявляет Александра Васильевна. – Натопаешься целый день по грязи, да по снегу, пожалуй, что и пушку не услышишь…
– А вы в каких частях служили?
– В каких? В артиллерии и служила. Все четыре года.
– Я думала, женщин только сестрами брали, – говорит Ира.
– Ну да, сестрами!.. И в пехоте были, и летчицы, и танкистки. У нас целая бригада была женская. Сибирская.
– Вы значит, сами сибирячка?
– Сибирячка, конечно. Это я замуж сюда в Европу вышла.
– А из каких мест? – спрашивает новенькая из угла. – Я ведь тоже из Сибири.
– Из Колмогорово, Кемеровской области.
– А мы нет, мы дальше…
– А как, бывало, спать хотелось… – говорит Александра Васильевна.
Вопли в коридоре, наконец, стихают, видно, Мурке удалось благополучно разрешиться от бремени. Ира выходит в коридор поглядеть котяток и сообщает, что их четверо – трое сереньких, один рыжий.
– Ну, слава богу, – вздыхает Александра Васильевна. – Давайте уж спать.
Но заснуть нам так и не приходится. В коридоре раздается пронзительный телефонный звонок. Звон внезапно обрывается, но тут же после нескольких секунд тишины ударяет новой трелью.
– Никак, пожар, – пугается наша старушка.
– Прямо уж, пожар… Небось, обход. Предупреждают снизу.
Телефон звонит то коротко, то длинно. Но от такого беспокойства храп спящих становится только надрывней и громче. Мы не выдерживаем и начинаем смеяться.
– Во дают!
– Позавидуешь…
– А вот и не надо их будить. Пускай профессор поглядит, как они дежурят.
Но кто-то все-таки подымает Наташу. Мы слышим ее хриплый бас:
– К нам? Сейчас? Уже пошел?
Вслед за этим по коридору проносятся раскладушки – одна и другая, и через минуту раздается жалобное умоляющее мяуканье.
– Котят понесла… Ведь утопит, гадина…
Тревога оказывается ложной, никто так и не появляется у нас на этаже, только бедная Мурка лишается своего потомства.
Утром она протискивается в нам в палату, похудевшая, с обвислым животом. Она заглядывает под кровати, останавливается возле каждой женщины и мяучит, требуя ответа. Ей предлагают еду, но она не берет. Под конец она подходит и к моей койке, и мы встречаемся глазами. Такое страдание, мольба и боль в ее взгляде – люди не осмеливаются так смотреть…
– Нету, кисонька, нету, – бормочу я виновато.
Она не понимает и не хочет уходить.
– Хоть бы одного оставила, – говорит Валя. – Разве так можно…
Приходит Алла – Наташа отдежурилась и ушла – и сообщает, что в понедельник мне будут делать снимок, поэтому в воскресенье я не должна ужинать, а в понедельник утром могу выпить только чаю без сахара. Не ужинать, так не ужинать, невелика потеря. Я одеваюсь, чтобы спуститься в сад.
– Слушай, – говорит вдруг Александра Васильевна. – У тебя такое пальто, ты можешь и на улицу пойти.
– Правда, – подхватывает Ира. – Сходите, купите чего-нибудь, хоть колбаски что ли…
– Чего колбаски, арбуз пускай купит.
– И я бы арбузика поела, – говорит Валя.
Меня снабжают деньгами и учат, как пройти мимо деда, что сидит в воротах. Нужно дать ему двадцать копеек, и он выпустит.
Я потуже завязываю бинт, выданный мне вместо пояска, поддергиваю повыше халат и рубаху, чтоб не свисали из-под пальто, и отправляюсь выполнять поручение. Мне даже не приходится подмазывать деда, он принимает меня за посетительницу и ни о чем не спрашивает, когда выхожу.
До чего же приятно идти по улице. Просто идти среди других людей, чтобы они обгоняли тебя то справа, то слева, слышать голоса, обрывки фраз. Все отчего-то кажутся веселыми и довольными. Может, потому что тепло и светит солнышко. Я направляюсь в сторону площади Пушкина, наслаждаюсь своим бездельем и предаюсь досужим размышлениям. Бульвар поднимается в горку. Наверно, и в те времена, когда еще не существовало города Москвы, здесь был пригорок. А на нем, наверно, росли сосны. Золотые, солнечные сосны… Деревья вырублены, ручьи заглохли, медведи перевелись, даже запах земли исчез, вытравлен, но вот осталась эта неровность почвы.
На лавочках вокруг памятника сидят старушки, иногда и старички, дети играют у фонтана, какая-то женщина кормит пшеном голубей, парни и девушки собираются группками. Над всей этой суетой стоит, задумавшись, мужественно-скорбный Пушкин. К нему привыкли и почти не замечают. Приезжие, вместо того, чтобы задрать головы и хоть разочек разглядеть внимательно бронзового поэта, поворачиваются к нему спиной, фотографируются на его фоне и тут же направляются куда-то дальше.
По улице Горького мчатся машины. Людским потокам тесно на тротуаре, они сталкиваются, лавируют и все спешат, спешат… Однако мне пора обратно, меня ждут с арбузами. Нет, сперва еще воспользуюсь общественным туалетом возле “Moscow News”, грех упустить случай.
Вечером к новенькой приходит посетительница, молодая китаянка. Она быстро, чуть наклонив голову, идет вглубь палаты, садится к старушке на кровать и сидит больше часа. Потом встает и таким же быстрым легким шагом покидает нас.
Воскресенье вносит некоторое разнообразие в жизнь палаты. Обхода в воскресенье не бывает, и вообще никаких тебе ни анализов, ни процедур. К Тане приезжает тетка из Ногинска. Иру приходит навестить какая-то приятельница, москвичка, она прежде сама лежала тут, а теперь выписалась. Валин муж появляется не к вечеру, как обычно, а сразу после завтрака. К старушке опять приходит та же китаянка.
– Это кто же вас навещает? – осведомляется Александра Васильевна после ее ухода.
– Дочка.
– Дочка? Родная?
– Родная. У меня муж китаец был, – охотно объясняет старуха. – У нас там много китайцев живут… Прежде жили.
– А вот я слышу, фамилия ваша Одоевская. Вы случайно не родственница декабристу Одоевскому?
– Как же, – подтверждает старушка, – внучка. Только я его никогда не видела. Он в шестьдесят девятом году скончался – на Кавказе, говорят, погиб, а я сама девяносто девятого. Я и отца-то своего плохо помню, мне всего семь лет было, когда он умер.
– Если дед на Кавказе погиб, как же вы потом в Сибири очутились? – недоверчиво спрашивает Ира.
– Даже и не знаю, – признается Одоевская. – Отец мой сам революционером был, в тюрьме сидел. Поэтому, верно, и умер рано. А после его смерти мы плохо жили. Я самая младшая была, и училась мало, всего-то шесть классов кончила. С тринадцати лет работать пошла.
– А в Москве давно живете?
– В тридцать четвертом переехали. После муж в сорок третьем на фронте погиб, вот мы и остались с дочкой вдвоем. Так и живем…
– Дочка, значит, не замужем?
– Не замужем… Русские не берут, а китайцев нету. Наверно, совсем не выйдет, тридцать один год уже… Плохо ей одной будет, когда умру…
Я решаю воспользоваться вчерашним опытом и выйти в город, но дед уже, как видно, заприметил меня и, высунувшись из своей сторожки, вопрошает:
– Больная, больная! Куда? Нельзя!
Получив двадцать копеек, он сразу смягчается:
– Ну, ладно, иди… Только это, не долго…
Я направляюсь по бульвару вниз, к Трубной площади. Можно купить билет и сходить в кино – вполне успею до обеда, но идти в больничном халате что-то не хочется. Его, правда, не видно из-под пальто, но я-то все равно о нем помню. Лучше уж буду развлекаться потом – в другой раз…
На обратном пути я заглядываю в маленький хозяйственный магазинчик напротив наших ворот – мне ничего не нужно там, просто так, поглядеть – потом перехожу улицу и вступаю на территорию больницы.
Ира прогуливается по асфальту с каким-то длинным худым парнем в казенной пижаме. Дойдя до конца дорожки, они поворачивают и идут обратно.
Я подымаюсь по ступенькам в сад. Оказывается, все эти разномастные собаки, что тут бегают – крупные, как овчарки, и совсем маленькие шавки – все они Стеллины дети. Стелла всю жизнь сидит на цепи и там же принимает проникающих к ней через забор бездомных кавалеров. Какой попадется кавалер, таково и потомство.
Ира и ее молодой человек ходят по асфальту туда-обратно на виду у всей больницы, словно боятся свернуть куда-нибудь в аллею, чтобы о них не подумали чего плохого. О чем они разговаривают? Вероятней всего, о своих болезнях…
Понедельник.
– На рентген! – вызывает меня Алла.
Я спускаюсь на первый этаж, где под закругленным, точно в подвале, потолком на крюках подвешены толстые кабели. Сесть в коридоре не на что – идет ремонт, стены и пол перемазаны побелкой, поэтому все ожидающие очереди сразу заходят в кабинет. Мне вводят в вену какой-то белый раствор (вчера вечером меня пугали в палате, что это очень больно, на самом деле я ничего не чувствую), теперь нужно ждать пока он не растечется по организму. Я сижу и разглядываю чужие скелеты, вздымающиеся ребра, легкие, сердца.
– Руки на пояс… Вздох… Правым боком, – командует рентгенолог, молодой парень. Тон у него недовольный, угрюмый, будто он сегодня не выспался или уже успел с утра с кем-то поругаться.
Я вспоминаю – лет десять назад немцы, да, кажется, немцы, привозили в Москву на какую-то выставку прозрачные манекены: мужчину и женщину. Внутри у них все светилось, переливалось, вокруг толпился удивленный народ. В рентгеновском кабинете картина, конечно, не такая красочная и чувствуется, что рентгенологу она, несмотря на его молодость, надоела до чертиков.
– Так. Теперь вы, – говорит он мне. – Ближе… Правым боком… Не вижу. Наверно, чаю наглотались, вечная история!.. – он оставляет меня стоять в темноте и направляется куда-то в соседнюю комнату. – Евгения Александровна, посмотрите, справа все как в тумане. Дают им сладкий чай, сколько раз говорили, и опять…
Они вместе подходят к аппарату.
– Ну что, делать снимок?
– Да ничего, делайте, – отвечает женский голос.
– Спокойно… Не дышите… Не дышите, я говорю, а вы дергаетесь. Молодая женщина – не может постоять как следует… И так ничего не разберешь… Чёрт-те чего…
Наконец, он выпускает меня из ящика, я одеваюсь и покидаю рентгеновский кабинет. Палата встречает меня расспросами – ну как? что? Все-таки событие…
Мурка по-прежнему бродит по этажу и жалобно мяучит. Уже не ищет и не надеется найти, просто страдает.
– Это ее молоко мучает, – говорит Одоевская. – Перегорит, она и забудет. А там, смотришь, и других принесет. У них это быстро.
Александра Васильевна охает и вздыхает – опять сегодня выпила жидкости много, а выделила мало, к тому же Одоевская завладела наушниками и никак не снимает. Время от времени Александра Васильевна намекает, что ей тоже хотелось бы послушать.
– Что там, хорошее что-нибудь? – спрашивает она. – Сегодня концерт по заявкам должен быть…
Но старушка ее намеков не понимает, скорей всего, вообще не слышит.
– Лежишь тут целый день, как колода, – стонет Александра Васильевна.
– А кто ж вам виноват, что вы лежите? – говорит Ира. – Врач вам сказала, чтобы гуляли, а вы не слушаетесь. Ясное дело, скучно.
– Много она знает, врач…
– Конечно, много. Тут врачи самые лучшие во всем Союзе…
– Значит, болезни наши самые худшие… Никакими таблетками не вышибешь…
– Александра Васильевна, хотите послушать? – спрашивает вдруг Валя. – Возьмите, я все равно устала.
– Да что ты, не надо, – отмахивается Александра Васильевна. – Это я так, к слову сказала…
Но Валя уже просовывает наушники сквозь спинку кровати Ире, Ира приподымается и передает их через проход Александре Васильевне. Та будто бы нехотя надевает наушники на голову и успокаивается.
В палату заглядывает Тася:
– Ира, Лену привезли…
– Правда? Где она?
– Здесь, в коридоре.
Ира спускает ноги с кровати, всовывает их в тапки. Из-за того, что у нее болят суставы, она двигается медленно, как старуха.
Лена стародавняя Ирина подружка, еще в детской больнице вместе лежали. У Лены врожденный порок сердца и с почками тоже что-то не в порядке, ей нельзя лежать горизонтально, поэтому ее укладывают возле столика медсестры на специальную кровать с приподнятой спинкой. Рядом ставят аппарат, из которого в Ленины вены стекает по капле какая-то бесцветная жидкость.
Ночью я пробираюсь в уборную и вижу, что Лена и спит в том же неудобном полусидячем положении. Глаза закрыты, голова склонилась набок. Трудно поверить, что Лена Ирина ровесница, она такая худенькая и маленькая – девочка лет двенадцати-четырнадцати, самое большее.
Возвращаясь обратно, я стараюсь ступать как можно неслышней, но Лена все-таки открывает глаза. Я останавливаюсь – может, ей что-нибудь нужно? Но она ничего не говорит и снова закрывает глаза. Я прохожу дальше.
Вторник. Долгожданный день. Вдруг повезет и удастся все-таки вымыться.
Без четверти три я подхожу к заветной двери, перед которой уже топчется несколько женщин. Оказывается, опытные старожилы занимают очередь еще до обеда – на себя и заодно на всех желающих из своей палаты. Неужели опять не удастся попасть? Тогда, очевидно, придется остричься наголо – волосы так спутались и склеились, что я даже не пытаюсь их расчесать. Полцарства за коня… Целое царство! Согласна сегодня вымыться, завтра умереть.
Пока я стою, досадуя на свою недогадливость, – ну что мне стоило подойти пораньше! – на лестнице со второго этажа показывается ужасное лицо и такая же ужасная фигура. Я где-то читала про это заболевание, помнится, это расстройство функции надпочечников, у детей оно вызывает гигантизм, а у взрослых разрастаются кости конечностей и лица. Но одно дело читать, а другое видеть перед собой живого человека с такими разросшимися костями.
– И тут полно, – говорит гостья. – Ну, никак не вымоешься. Пошла занять очередь, сестра позвала. Дай, думаю, погляжу, может, у вас поменьше, нет, то же самое…
Я стараюсь не глядеть на нее, как-нибудь отодвинуться, будто ее несчастье может передаваться окружающим.
– А Люда что, выписалась? – продолжает монстр.
Никто не спешит отвечать.
– Какая Люда? – спрашивает наконец одна из женщин.
– Да блондинка такая. В этой вот палате лежала.
– Выписалась, – говорит женщина.
– А, Захарова… Выписалась, – подтверждает другая.
– Что ж она ко мне не зашла… Я ей обещала рецепт дать. – Потоптавшись еще немного, разросшиеся кости поворачиваются и уходят восвояси.
– Вот страх-то, – вздыхают женщины. – Глядеть жутко.
– Тут всего насмотришься…
– Каково в одной палате с ней лежать… Ночью проснешься, испугаешься.
– Небось, привыкли. Привыкнешь, так и перестанешь замечать…
– А она, между прочим образованная, – сообщает одна из тех ветеранок больницы, которым известны биографии всех ее обитателей. – В райкоме партии работала.
– Что ж – в райкоме… Болезнь на партийность не глядит…
Пять часов. А передо мной еще две женщины.
– Пойдем, все равно не успеем, – говорит одна.
– Ладно, пойдем, – соглашается ее подружка. – В другой раз…
Они уходят, а я упорно продолжаю стоять перед дверью и каждую секунду нервно озираюсь – не идет ли нянечка. В семь минут шестого ванна освобождается. Я сбрасываю с себя одежду и становлюсь под душ. Теперь уж меня не выгонишь! Едва намочив волосы, тут же намыливаю шампунем и с зажмуренными глазами слышу голос нянечки:
– Давай, давай, хватит размываться! Шестой час, ужин разносить, а они все не намоются никак. – С этими словами она принимается громыхать ведрами, которые стоят в углу.
Я смываю шампунь и быстренько намыливаю голову вторично.
– Ну, кому говорят-то! – Накидывается нянечка, заметив, что я нисколько не продвинулась в своих действиях. – Ополаскивайся, давай! Господа какие… До десяти все будут тут скоблиться, а ты стой подле них!
Я подсовываю голову под воду, нянечка выглядывает зачем-то за дверь, я хватаю мочалку и намыливаю тело. Моя наглость приводит ее в бешенство. Не поленившись залезть за ванну, она закручивает вентиль – сначала горячей, а потом холодной воды. Терять мне нечего, я продолжаю тереться мочалкой.
– Они люди, а мы нет! Из-за города кажный день ездиим, по два часа на электричках. Мойся, мойся, сейчас, как хватану тряпкой, небось, вылезешь. И вымою, и напарю!..
– Откройте воду, – говорю я.
– Сейчас! Сейчас я тебе открою! – она угрожающе хватается за тряпку, но, видно, не решившись прибегнуть к физическому воздействию, объявляет: – Пойду сестру позову. Пусть поглядит. В пять велят закрывать. Закрою, и сиди тут хоть всю ночь.
Она уходит, я вылезаю на холодный пол, откручиваю вентили, кое-как обмываюсь, обтираюсь полотенцем и ныряю в рубаху. Когда нянечка возвращается, я уже собираю свои вещи – мыло, шампунь, мочалку, – перебрасываю через плечо полотенце и с независимым видом удаляюсь.
– Собаки шелудивые! – несется мне вслед. – Мыться сюда пришли! Дома не намылись!..
В коридоре, возле Лены собралась целая компания. Ира сидит прямо на кровати, в ногах, остальные расположились на табуретках вокруг. Женщины в недоумении оборачиваются на пронзительные нянечкины крики и провожают меня взглядами. “Ничего, пожалуюсь завтра врачу”, – думаю я, стараясь утешиться, но чувствую, что из глаз у меня вот-вот закапают слезы. Что это со мной? Нервы не в порядке…
В палате тишина. Александра Васильевна пишет письмо, старушка погружена в наушники. Таня надумала вязать кофту из катушечных ниток. Каждый ряд – двести пятьдесят петель. За день она успевает сделать три, самое большее четыре рядочка. Занятие года на два… Я сажусь на постели и принимаюсь раздирать свалявшиеся комками волосы. Валю привозят с искусственной почки. Она стонет в голос, опять ее рвет.
– Устала, – шепчет она. – Не могу, устала…
За несколько минут до десяти возвращается Ира и молча укладывается в постель.
– Девочки, на тумбочках приберите, чтобы все аккуратненько было, – командует, раздавая утром градусники, Наташа. – Кровати заправьте, кто не лежит.
– Это чего это ради? – удивляемся мы.
– Французы к нам приедут!
– Ну? Вот это да!
– Вот именно – туристы! – подтверждает Наташа торжественно. – Желают поглядеть, какие тут у нас в Москве больницы.
То-то тетя Даша с самого утра взялась драить помещение, аж звон стоит.
После завтрака снова появляется Наташа.
– Девочки, вам подарок! – она ставит ко мне на тумбочку динамик. – Только сильно громко не включайте.
Тут уж праздничное настроение окончательно охватывает палату. По радио передают песни военных лет, и Александра Васильевна начинает вспоминать, как они с однополчанками отмечали двадцатую годовщину победы.
– Сперва думали, надо в родных своих местах встретиться, а после решили, лучше в Москве. Мало уже кто там в Сибири из наших остался, большинство замуж повыходили: кто теперь на Украине, кто в Прибалтике живут, кто тут, в России. Тем более, в Москве-то уже тепло в это время, и одна наша как раз в Марьиной роще – знаете? – живет. Домик у них там маленький, свой, что ли. Всем написали, и все, прямо как одна, приехали, многие с мужьями. Хорошо так было, очень даже хорошо! Прямо во дворе столы накрыли, всю ночь гуляли – и пели, и плясали, и плакали – ну, невозможно сказать… До чего радостно повидались… Я еще здорова была… – добавляет Александра Васильевна, вздохнув.
Я выхожу в сад, но не надолго – жалко все-таки пропустить французов. Санитарки трут лестницу. Дверь, давным-давно до черна захватанная руками, теперь сияет белизной, будто ее только что покрасили.
– Тёть Кать, тебе французы международный приз вручат за такую красоту, – говорит, проходя мимо, какой-то больной.
– Да ну их совсем! – ворчит санитарка. – То энтот приедет, то тот, а ты тут горбаться…
Приходит вечер, а иностранных гостей все нет как нет.
– Верно, завтра ждут, – решает старушка Одоевская. – Сегодня убирались, завтра, стало быть, приедут.
Но и назавтра их не видно – то ли совсем не приезжали, то ли поленились подниматься на третий этаж. Всем даже как-то обидно становится за напрасное ожидание. И тетя Даша зря старалась, так бы, глядишь, еще полгода грязь копили, если бы не эти обманщики-французы.
Александра Васильевна кряхтит и стонет.
– Вот оно, когда отзывается-то… Молодым все, вроде, нипочем было – и мерзли, и мокли, и чего только не терпели, все, бывало, думали, обойдется. А нет, не обошлось. Даром ничего не проходит… Остановились один раз в деревне – ну, обрадовались, хоть разочек лежим по-человечески, все ведь, бывало, не раздеваясь, спим. А тут всю одёжу с себя поснимали, в одних рубахах только и остались. И вдруг, милые мои, среди ночи тревога. А мы безо всего – ни гимнастерок, ни штанов. Повскакали, а когда одеваться-то? Кое-как юбки натянули, сверху шинель, сапоги на босу ногу… Нет, не шинель – это еще зима была, полушубки, значит… Ну вот. Построились – оказывается, какая тревога, никакой тревоги нету, а это капитан наш надумал: учебная тревога. Учебу какую, сволочь, нашел! Мало, выходит, немцы нас учили, и ему надо поиздеваться. Ну и давай нас гонять – по снегу, да все ползком, а у нас под юбками ничего нет, как еще не обморозились. Кто знает, может, от того разу все и получилось… Сперва копится-копится, а после и выплеснется…
– Вы бы пожаловались, – говорит Таня.
– На что пожалуешься? Если бы он нарушение какое допустил, а то ведь и мучает, а не докажешь. Полтора года над нами по-всякому издевался.
– Это прямо садист, – сочувствует Валя.
– Вот именно, что садист, – подхватывает Александра Васильевна. – А чего он злился-то? Была у нас такая Маша Серёгина, красавица! – просто невозможно до чего красивая. Но скромная девушка, хорошая. У нас вообще все девушки были честные. Как там в других местах, говорят, и рожали, и так жили, а у нас ничего этого даже не знали. Ну вот – слушайте! – привязался к ней этот паразит. И так он к ней, и эдак, и по-плохому, и по-хорошему, только ничего у него не вышло. Вот он от злости-то и бесился. А ей, значит, говорит: “Все равно от меня не уйдешь, по-моему будет”. Она это нам, конечно, рассказала, сама, бедная, плачет…
В палату входит Ира и перебивает рассказ Александры Васильевны:
– Соленого огурца ни у кого нету?
– Зачем тебе?
– Лена просит.
– Да вы что, с ума сошли? – говорит Таня. – Ей даже щепотки соли нельзя.
Некоторое время Ира стоит, словно обдумывает что-то и потом решает:
– Я тогда схожу куплю, – и, повернувшись ко мне, спрашивает:
– Можно я ваше пальто возьму?
– Возьми, конечно… – говорю я.
– Да тебя не выпустят – поздно уже.
– Ничего, выпустят… – Ира надевает мое пальто, для нее слишком длинное, берет с тумбочки деньги и уходит.
– С ума сошла, – повторяет Таня.
– Ой, бывает ведь – так чего-нибудь захочется… – понимающе вздыхает Валя. – И знаешь, что нельзя…
– А что дальше-то было? – интересуется Одоевская. – Чем кончилось?
– Ну и вот, – говорит Александра Васильевна, обрадовавшись, что может продолжать свою историю. – Видно, он уже, капитан наш, совсем озверел – вызывает ее однажды к себе в землянку. Что делать? Не пойти нельзя. Ну, мы ей говорим: “Не бойся, мы тоже с тобой пойдем”. И день-то, как нарочно, такой хороший был: солнышко, тепло. Подошли, значит, к землянке, она, Маша-то, внутрь вошла, а мы тут рядышком. у входа стоим, стережем. “Если что, – говорим, – кричи, мы сразу войдем”. Сперва, вроде, ничего, тихо было, а после вдруг как она закричит! Только мы хотели кинуться, а тут выстрел. Вскочили туда, да уже поздно – прямо в сердце попал.
– И ему не досталась, и никому…
– Именно, что никому. Он так и сказал: не мне, так никому. Одной земле сырой… Мы, когда хоронили ее, платье белое сшили, из марли. И на голову тоже вроде как фату сделали. Сами шьем, а сами плачем, плачем… Положили на плащ-палатку, прямо как невесту, а матери написали, смертью храбрых погибла…
– А ему что было?
– Разжаловали его, конечно, и на передовую. Только, говорят, он все равно жив остался. После еще и выслужился. Ну, хоть мы-то от него избавились.
– Так и всегда бывает, – замечает Одоевская. – Хороший человек погибнет, а плохого ничего не берет…
Я молчу, но про себя думаю, что, возможно, у Александры Васильевны в бригаде действительно была красивая девушка Маша Серёгина и не слишком хороший человек капитан, но что касается всего остального – роковой страсти, выстрела прямо в сердце и белой фаты на покойнице – это уж из области устного народного творчества. Вряд ли Александра Васильевна выдумала эту новеллу сама, наверно пересказывает то, что когда-то слышала от других. Более совестливые рассказчики обычно говорят, что дело было на соседней улице или в соседнем полку, а более отчаянные утверждают, что сами все видели своими глазами.
Ночью тихонько открывается дверь и в палату заглядывает медсестра Марина, самая приятная из сестер, она учится в институте и подрабатывает ночными дежурствами. Марина подходит к Ириной кровати.
– Ира… Спишь?
Не только Ира, но все остальные тут же просыпаются.
– Лена умерла, – говорит Марина, – если хочешь, пойди попрощайся, а то сейчас увезут ее…
Ира встает и выходит.
– А мы даже ничего не слышали… – говорит Валя.
– Она совсем не мучилась, – рассказывает Марина. – Позвала меня, я подошла, и она тут же потеряла сознание. Врач пришла, посмотрела – уже все…
– И так намучилась, сколько можно – хватит… – под Валей скрипят пружины.
– Правда, – вздыхает Александра Васильевна. – Какая это жизнь… Ни встать, ни лечь… Все равно не жизнь… Чем так, лучше уж совсем…
Ира возвращается в палату и молча ложится.
– Все там будем, – бормочет в углу старушка. – Только не в одно время…
В ту же ночь на ленином месте появляется новая больная с грибным отравлением. Даже кровать не успевают поменять, просто опускают спинку. Дня через два женщине становится лучше, и ее выписывают, но место продолжает функционировать. Теперь на него попадает старуха лет шестидесяти. Ей скучно лежать в одиночестве в коридоре, а все почему-то, проходя мимо, как-то странно отводят взгляд. Старухе невдомек, конечно, что тут лежала девочка Лена, и никто не говорит ей ничего. Она пытается удержать около себя то одну, то другую женщину всякими вопросами и просьбами, ей отвечают, но остаться посидеть никак не хотят, а в коридоре ведь и не почитаешь, лампочка слишком слабая. Зато все общество, которое привыкло по вечерам собираться возле Лены, теперь перекочевало к нам в палату. Тут и беременная Тася, и Надя со своим огромным животом. Слушают радио, вяжут, разговаривают, рассказывают анекдоты про Пушкина, и мне даже деваться некуда от этих анекдотов. Днем хоть в сад можно выйти, а вечером хочешь не хочешь – лежи на своей койке.
Валю привозят с искусственной почки, ей очень плохо. Сначала мы ждем, что пройдет, полегчает, ничего, что же делать… Но лучше не становится. Тогда Таня отправляется искать Наташу, а та, как назло куда-то запропастилась.
Валю рвет второй час, ей уже нечего исторгнуть из себя, кроме собственной души. Наконец, приходит Наташа и говорит равнодушно:
– Ну что? Это реакция такая. Ты же знаешь, у тебя всегда так бывает.
– Не могу больше… Не могу…– шепчет Валя. – Сделайте что-нибудь…
Наташа выходит и возвращается со шприцем. После укола Вале становится лучше, она сникает, словно бы задремав, но минут через двадцать рвота возобновляется. Приходит Валин муж и топчется в растерянности около кровати. Мы опять зовем Наташу, она в свою очередь вызывает врача.
– Доктор… Сделайте что-нибудь…– умоляет Валя.
– Ну что же мы можем сделать? – говорит врач.
– Еще сделайте укол…
– Нельзя, – объясняет врач. – Вас специально кладут на искусственную почку, чтобы вывести яды из организма, а эти уколы, это ведь тоже, по существу, яд. Потерпите, пройдет. – Она уходит.
Часа через полтора Вале действительно становится легче, но она до того ослабела, что не может даже разговаривать.
– Я пойду, Валюша, – говорит муж. – Ты отдыхай. Может, завтра отпрошусь, пораньше приеду.
Валя ничего не отвечает. Он поправляет ей подушку, одеяло и уходит.
Через день в палате появляется врач-мужчина, тот, что занимается искусственной почкой, и присаживается возле Вали.
– Разве сегодня? – спрашивает Валя.
– Нет, – говорит он мягко. – Просто хочу посмотреть вас.
Он меряет ей давление, слушает сердце.
– Ну что ж, надо готовиться к операции…
– Уже? – пугается Валя.
– А зачем тянуть? Сейчас вы немного окрепли. Мы разговаривали с вашим братом, он согласен.
Валя молчит.
– Ну, так что? – спрашивает врач.
– А может, еще так, без операции?..
– Без операции невозможно, вы же знаете, ваших почек практически не существует, а сколько можно жить на искусственной? Тем более, вы сами говорите, что с каждым разом вам все тяжелее переносить ее…
Валя опять молчит.
– Так что, я думаю, надо вызвать брата и готовиться к операции.
– Нет, – говорит Валя, – брата не надо. Не вызывайте…
– А как же? – не понимает врач.
– У брата не возьму… Он еще молодой совсем, ему целую жизнь жить… Если бы у мамы… У мамы бы другое дело…
– Но вы же знаете – у мамы нельзя. Мы с вами уже говорили об этом. А брату вашему ничего не грозит, с одной почкой человек прекрасно может жить.
Валя отрицательно качает головой.
– Не возьму…
– Ну, вы подумайте, – говорит врач. – Я завтра зайду.
Он уходит. Палата горестно вздыхает.
– Все равно долго не проживу, – говорит Валя, – а брата на всю жизнь искалечу. Он на восемь лет меня младше. Я его, можно сказать, вырастила. Мама работала, а он со мной… Он мне как сын, – добавляет она, словно ей нужно оправдаться перед нами. – Мать у своего ребенка не возьмет, и я не могу…
Мы молчим. Даже Александра Васильевна не находит, что ответить.
– Только бы не мучаться долго… – полушепотом заканчивает Валя.
На следующий день врач снова принимается уговаривать ее согласиться на операцию, она терпеливо выслушивает, а потом отвечает по-прежнему:
– От брата не возьму…
– Но вы должны понять – на искусственной почке мы долго не сможем вас поддерживать… Ну, полмесяца еще, ну, месяц…
– Я понимаю, – говорит Валя.
Наташа вталкивает в палату каталку, Валю увозят.
– Дали бы лучше ей тогда умереть и все, – говорит Ира. – Все равно она без сознания была, ничего не понимала…
– Не без сознания – затемнение сознания, галлюцинации, – поправляет Таня. – От общего отравления организма.
– Да, правда. В первую ночь, как ее привезли, она со своими родными разговаривала, с мужем, думала, они тут…
– А может, станет совсем плохо, так и сделают операцию, – говорит Одоевская.
– Без ее согласия?
– Ну, а что? Брат скажет, чтобы делали, и сделают. А может, еще сама передумает, – легко ли в таких годах умирать…
Муж каждый вечер сидит около Вали, рассказывает о соседях, о Валиных сослуживцах – у кого чего, и, наконец, решившись, произносит:
– Валь, врачи говорят – надо операцию делать…
– Нет, Петь, не могу… – отвечает Валя тихим бесцветным голосом, будто речь идет и не о ней вовсе. – Если бы мальчик был жив, я тогда бы согласилась… А из-за себя одной не хочу… Ты, Петь, не обижайся…– добавляет она еле слышно и потом говорит: – А Нина не приходила? Скажи им, может, приедут с Катей в воскресенье, ладно?
В воскресенье в больнице полно посетителей, народ толчется и в палатах, и в коридоре. Мы с Таней выходим из столовой после полдника и слышим какие-то рыдания на лестнице.
– Опять кого-нибудь привезли, – говорит Таня.
Неужели еще одна умирающая? Хватит уже с нас, ей-богу… Я скоро начну думать, что новых больных привозят специально для того, чтобы терзать меня. Тане, наверно, легче – она сама врач. Я бы никогда не смогла…
– Пустите, пустите! – кричит голос на лестнице.
Дверь распахивается, и на этаж вваливаются трое: врач с одной стороны, санитар с другой, и между ними никакая не новенькая, а растерзанная, измазанная грязью Надя. Красная и черная краски растерты по лицу – как на абстрактной картине, халат распахнут.
– Ой, не трогайте меня, не трогайте! – кричит она, кулем повиснув на санитаре и враче.
Больные и посетители расступаются, Надю заталкивают в палату, и тут же возле распахнутых дверей собирается кучка любопытных.
– Что это с ней?
Кто-то уже в курсе дела.
– Под грузовик бросилась…
– И не убило?
– Не убило… Сумел как-то завернуть… Водитель…
Женщины качают головами.
– Что кому суждено, от того не уйдешь…
Надя и в палате продолжает кричать:
– Оставьте меня, пустите!
– Перестаньте безобразничать! – рявкает на нее врач. – Замолчите сейчас же!
– Почему, почему я должна умирать такой смертью?! Почему, почему!..
– Что ты выдумываешь? Кто тебе сказал – умирать? Тебя лечат, все делают, а ты вон что вытворяешь!
– Вы не лечите, обманываете только!..
– Не болтай – обманываете… Очень ты нужна – обманывать тебя. Не нравится – выписывайся. Выписывайся и делай что хочешь. Мы тут насильно никого не держим.
Надя продолжает всхлипывать, но больше не возражает. И врачиха тоже смягчается.
– Ишь, какие фокусы! Все делаем, все лекарства новейшие даем, а она вон чего выдумала…
Алла с какой-то микстурой в руках протискивается между столпившимися у дверей.
– Ну, что встали? Идите… Представление какое нашли…
Женщины расступаются, но не уходят, словно ждут чего-то еще.
На следующий день меня, как обычно, снаряжают за покупками, я привычно направляюсь к воротам с зажатыми в кулаке двадцатью копейками, но дед даже глядеть на них не хочет.
– Куда? Куда? Иди, иди! Сказано – не велено.
Видно ему здорово досталось вчера из-за Нади, и он теперь злой как черт – еще бы, приходится отказываться от живой копейки.
Делать нечего, я поворачиваю обратно и принимаюсь бродить по саду. Солнце светит все так же ласково, как и вчера, и позавчера, и неделю назад, будто его оставили тут на минуточку, а потом позабыли забрать.
Кто-то окликает меня, я оборачиваюсь и вижу знакомую машинистку Еву Соломоновну. Оказывается, она тоже лежит здесь, только в другом отделении, на втором этаже.
Вот и у меня есть теперь, к кому пойти вечером в гости.
Мы сидим с Евой Соломоновной на ее кровати. Она рассказывает, что попала сюда из-за давления, очень сильно поднялось вдруг – двести пятьдесят на сто тридцать. Сейчас, правда, уже лучше.
Ева Соломоновна на тридцать лет старше меня, в приятельницы мы друг другу не годимся, но зато у нас есть общие знакомые. Даже больше, чем просто знакомые – моя хорошая подруга ее двоюродная племянница. Но и это еще не все. Однажды Ева Соломоновна упомянула, что работала в “Строительной газете”. Я удивилась: в “Строительной газете”? Да ведь там редактором был Николай Петрович, друг моего отца. “Да, – обрадовалась Ева Соломоновна, – Николай Петрович. Вы его знали? Ах, какой хороший человек… Он меня буквально спас. В сорок девятом году, знаете, во время компании космополитов, меня выгнали с работы – ужасное время, страшно вспомнить! Куда я только не ходила… Конечно, все напрасно, не то что не брали, даже слушать не хотели. И вот представьте, я на свое счастье каким-то чудом попадаю к Николаю Петровичу. Он спрашивает, я говорю: машинистка, ищу работу. Он говорит: оформляйтесь. Я не поверила, говорю: но вы знаете, я ведь еврейка. А он только плечами пожал: какое это, мол, имеет значение… Вы представляете?”
Я очень хорошо представляю, как Николай Петрович пожимает плечами. Плечи у него были могучие. Дед его был бурлаком на Волге. Зарплата у Николая Петровича была семь тысяч (включая “пакет”), персональная машина, дача. А в доме в первой комнате стоял большой обеденный стол, несколько разнопородных стульев и табуреток, и пружинный матрац на четырех кирпичах, тут они с женой спали. На столе всегда находилась бутылка водки и закуска – картошка и соленые огурцы. Но бывала и черная икра – если выдавали. И уж обязательно полная комната народу. Во второй комнате стоял еще один матрац – для дочери – и сундук, в котором держали зимние вещи, и на котором спал сын, Яша. Однажды кто-то спросил Николая Петровича, почему он не добьется, чтобы ему отдали третью комнату – квартира была трехкомнатная, он пожал плечами и сказал: “Зачем? Пусть люди живут”. А моя мама сказала: “Действительно, зачем? Привыкли у себя в избе вповалку на лавке валяться, зачем им лишняя комната!”. Был у отца и Николая Петровича еще один друг, тоже Николай (когда-то они вместе начинали журналистскую деятельность в “Молоте”). Николай-второй вернулся с фронта и узнал, что его жена сошлась с его старшим братом, а брат сошелся с немцами и был у них губернатором города Ростова. Брата расстреляли, жену посадили, Николая отовсюду погнали, он зашел к Николаю Петровичу попрощаться, думал, вот-вот арестуют – зашел, да как-то незаметно и остался, спал где-то тут же на полу, очевидно вместе с собакой (собаку дети подобрали на улице) и зарабатывал свой хлеб писанием передовых для “Строительной газеты”. Николай Петрович смеялся, что надо бы и Кольке матрац купить, но до этого дело не дошло. Весной пятьдесят первого года, на Майские праздники, поехали на дачу, пошли купаться, и Николай по пьянке утонул. Сам Николай Петрович тоже не долго пережил своего тезку – умер в январе пятьдесят третьего.
– Такой исключительный человек, – говорит Ева Соломоновна, – и так рано ушел. Что у него было?
– Рак.
– Да, верно, рак. Сейчас все от рака умирают. Ужасно… А Инночка хочет переходить на другую работу. Зарплата такая же, но ближе к дому, а Лёнечке ведь на следующий год в школу. А я хочу вообще уйти на пенсию, ну, сколько можно работать? Здоровье уже совсем не то, хватит мне этих денег, сколько мне нужно…
Я прощаюсь с Евой Соломоновной, поднимаюсь на свой этаж, открываю дверь палаты и вижу всю компанию в сборе. Надя опять накрашена, даже ярче, чем обычно, будто ничего вчерашнего не было. На Ириной постели разложены карты – гадают. Когда я вхожу, все машинально подымают головы. Глаза у Нади горят, зрачки расширены, вряд ли она вообще меня видит. Наверно, карты сулят ей нечто необычайно хорошее.
“Нет, выпишусь, – думаю я вдруг, опускаясь на койку, – завтра же”.
Врач, пролистав мою историю болезни, отрицательно качает головой.
– Ну что вы, у вас все время повышенная температура.
– Она у меня всегда повышенная, – убеждаю я. – Всю жизнь. Я помню, мама водила меня к профессору, он посмотрел и сказал: бросьте мерить температуру, и пусть ходит в школу. Честное слово.
– Нет, – говорит врач. – Позавчера тридцать семь и восемь. Нужно все-таки выяснить, отчего…
Настаивать я не смею, меня ведь впихнули сюда по знакомству. Заместитель главного врача время от времени печатает свои статьи в журнале у одного нашего приятеля. Если бы не это, я бы еще лет десять лечилась амбулаторно и каждые три месяца подыхала от болей и уж только в совершенно безнадежном состоянии смогла бы наконец попасть в больницу.
Валю в очередной раз привозят с искусственной почки, и я опять лежу напротив, смотрю, как она мучается и ничем не могу помочь, разве что подержать судно. Внутри у меня холодно от страха, что вдруг ей сейчас станет совсем плохо, как будто тогда мне нужно будет сделать что-то невероятное, чего я не знаю и не умею.
Чтобы успокоить себя, а главное, не подать виду, как мне страшно, я произношу время от времени какие-то ничего не значащие слова:
– Валя, может, тебе подушку повыше сделать? Смотрите-ка, уже шесть часов, сейчас ужин принесут…
– Что-то из дому давно не пишут, – подает голос Александра Васильевна.
И Таня ей вторит:
– Интересно, приедет тетка в следующее воскресенье или нет?..
До воскресенья еще четыре дня.
Потом Валя успокаивается, и мы все облегченно вздыхаем – может, еще как-нибудь обойдется…
На следующий день температура у меня становится нормальной. Ира с явным неодобрением наблюдает, как я стряхиваю градусник до нужного деления.
Но мне все равно – лишь бы уйти отсюда, и как можно скорее. Вот так же неделю назад я жаждала вымыться.
Через два дня, в пятницу, меня выписывают. Я складываю свои вещи, получаю нужные бумажки и в тоскливой тишине начинаю прощаться.
– До свиданья, девочки, чтобы все выздоровели, чтобы все было хорошо. Подхожу к кровати Одоевской и дергаю за уголок простыни.
– Теперь никто нам и не почитает, как ты, — вздыхает княжна Рюрикова рода.
Таня, Ира, Александра Васильевна… Осталась только Валя. Что ей сказать?
– И ты, Валя, тоже… Чтобы вышла, слышишь?..
– Может, зайдешь к нам… как-нибудь… если будет время… – говорит Валя.
1967 год, Москва.