Конспект романа Ф. Панфёрова «Бруски»
Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 16, 2015
Олег
Александрович Юрьев родился в 1959 г. в
Ленинграде. Окончил Ленинградский финансово-экономический институт. Один из
основателей литературной группы «Камера хранения». Автор книг
прозы «Прогулки при полой луне» (СПб., 1993), «Франкфуртский бык» (М., 1996),
«Полуостров Жидятин» (М., 2000), «Новый Голем, или Война стариков и детей» (М., 2004),
«Обстоятельства мест (поэма)» (М., 2010), «Неизвестные письма» (СПб., 2014) и
др., книг стихов «Стихи о небесном наборе» (М., 1989), «Избранные стихи и хоры»
(М., 2004), «Франкфуртский выстрел вечерний» (М., 2007), «Стихи и другие
стихотворения» (М., 2011), «О Родине: Стихи,
хоры и песеньки 2010–2013» (М., 2013), сборника
статей и эссе о русской поэзии XX века «Заполненные зияния: Книга о русской
поэзии» (М., 2013), сборника статей, эссе и очерков «Писатель как сотоварищ по
выживанию» (СПб., 2014). Произведения переведены на
немецкий, французский, английский, чешский, украинский и другие языки. Лауреат
Премии имени Хильды Домин (2010), премии журнала
«Звезда» (2012). Живёт во Франкфурте-на-Майне. Проза из книги «Обстоятельства
времён. Поэма» — в «їП» № 15.
Кирилл Ждаркин,
Стеша Огнева,
Иосиф Сталин
и другие
конспект романа Ф. Панфёрова «Бруски»
составил Олег Юрьев
От
конспектировщика
Этот конспект сделан году в 1989, для одного так, естественно, и не открывшегося ленинградского журнальчика. А недавно совершенно случайно нашёлся в старых папках. Планировалась целая серия таких — модное тогда было слово! — «дайджестов» советской классики. Естественно, от себя ничего не добавлено. Следующим, кстати, к конспектированию намечался роман Петра Проскурина «Судьба» — волшебная вещь, если кто не знает.
Прелесть романа «Бруски» и гениальность его автора заключаются, среди всего прочего, в оригинальном способе следовать курсу партии, изобретённом, подозреваю, лично Фёдором Панфёровым.
Что делал обычный советский писатель, когда политика партии менялась (а менялась она тогда — т. е. во второй половине 20-х и первой половине 30-х гг. — часто)? Чертыхаясь, садился всё переписывать. В худшем случае приходилось выкидывать произведение и начинать новое, соответствующее новым директивам. В самом плохом (худшем, чем худший, если можно так выразиться — т. е. когда сочинение уже было напечатано) — надо было публично каяться и извиняться с неизвестным исходом. А если ты пишешь бесконечной толщины эпопею, каковой и были «Бруски», и печатаешь её частями в течение многих лет, то это переписывание задним числом (не говоря уже обо всём прочем) может превратить жизнь в настоящий ад. Панфёров изобрёл гениальный способ борьбы с идеологической переменчивостью тридцатых годов: он просто-напросто изменял дальнейшее действие, не касаясь (или почти не касаясь) предыдущего. Положительный герой предыдущего «звена» (в «Брусках» не книги, а «звенья») оказывался отрицательным. Сначала отменно положительный Яшка Чухляв организовывал коммуны, потом коммуны оказались левацким уклоном, была дана отмашка на колхозы — и Яшка Чухляв — соответственно — оказался завзятым врагом. После чего неожиданно назначенный в главные герои Кирилл Ждаркин занялся колхозным строительством (ему и главная девушка досталась, Стеша Огнева). В дальнейших звеньях — постепенно — дело дошло до индустриализации и постройки гиганта промышленности, директором которого сделался всё тот же Кирилл Ждаркин. И все исходные персонажи оказались пролетариями. Помню очень хорошую сцену: пожар на стройке, и какой-то инженер, чуть ли не по проволоке, куда-то добирается и то ли кого-то, то ли какое-то ценное оборудование спасает — не помню точно, давно уже читал. И гибнет. Дальше следует очень трогательная сцена похорон. Но тут — по времени очевидно — дело Промпартии. С полным хладнокровием после сцены всеобщего рыдания на похоронах — прокат и примерно так: «Впрочем, жалели о нём напрасно. Впоследствии выяснилось, что он был японским шпионом, а жена его — английской шпионкой» (или наоборот).
К концу эпопеи все главные герои, естественно, уже депутаты Верховного Совета и в Кремле свои люди.
Конспектирование производилось под особым углом зрения — под углом зрения любви, как её понимал Фёдор Панфёров в 20-е и 30-е гг. Но и этот угол вполне позволяет составить полноценное впечатление об идейно-художественных особенностях романа и истории его создания.
Убедительная просьба — не путать предложенные здесь метод исторических штудий путём эссенцирования с литературным концептуализмом 80–90-х гг. прошлого века. Я не пытался, когда составлял это, развлечься и развлечь вас за счёт якобы глупых совков. Не намеревался я и устроить пятиминутку ненависти к соцреализму. Я пытался извлечь и предъявить исторические сущности. Для их компактного хранения и изучения. Если бы задуманная тогда библиотека дай-джестов советской классики удалась, она была бы честным, удобным (и, признаюсь, забавным) пособием для изучения общественной и литературной истории подсоветской России.
О. Ю.
декабрь 2014, Франкфурт-на-Майне
Часть
первая
I
На подступе к утёсу Стеньки Разина собрались девушки. Ох, какие девушки в Широком Буераке! Они звонко смеются, взвизгивают от непонятной радости. Но все знают, это у них от молодости, от весны.
«Высыпало бабьё», — презрительно подумал о них Яшка Чухляв и было отвернулся, но тут же снова посмотрел на них, невольно задерживая взгляд на Стешке Огневой.
Странно, он и раньше видел её, когда она в заплатанном полушубке, будто старушонка, пробегала через улицу.
А тут, в струях весеннего солнца, Стешку будто кто подменил: она за зиму выросла, налилась, а под серенькой кофточкой выступили упругие груди. Да и голову-то держит как! Прямо! Не клонит! У Яшки дрогнули губы:
— Ишь, распушилась…
II
Через конопляники, густыми зеленями картофеля Стешка перебежала за гумна и села под бездомницей-ракитой, закрыв лицо руками.
И хочется и не хочется Стешке стыда… Она знает — теперь не звать ей своего милку Яшкой, будет звать Яшей. И ещё знает, у него, у Яшки, грудь широкая, как спинка парных саней… руки сильные… Небось, с такими руками жить можно…
Как случилось всё это — не помнит… Впрочем, помнит. На Троицын день гуляли в Долинном лесу, хороводом песни пели, плясали под тальянку. На тальянке играл Кирилл Ждаркин. Играл он для Стешки… Плясала Стешка. Спина изгибалась пружиной.
И в самый разгар, когда девки и ребята закружились в вихре танца — из соседнего бора вырвался молодой сочный бас Яшки.
Первая остановилась Стешка, дёрнула за руку подругу, и вместе отбежали в кустарник… Потом… сидела с Яшкой на траве под кустом орешника… Спускалась ночь над Долинным долом. Гремели из дола песни, и крепко целовал её Яшка.
— Какая грудь у тебя сильная… сильная… А? — И руку за открытый ворот рубашки положила — обожгла рукой крутую грудь Яшки.
III
Течением поднесло вплотную к ней Яшкино тело. Оно в воде прохладное, шелковистое, приятно-скользкое… от такого прикосновения у Стешки появилось новое, неиспытанное ощущение, и губы её тихо-тихо зашевелились, а глаза опьянели от новой радости… У Яшки на руках мускулы — канаты… Стешка на руках у Яшки — в водяной колыбели. Губы у Стешки раскрылись — жадные к радости, — в шёпоте. Молча задавил Яшка своими губами Стешкин шёпот, вскинул Стешку… На солнце блеснуло её сизое от загара тело…
…И, заголив ноги, Улька быстро перебежала залив, выскочила на берег рядом с Кириллом.
— Чай, умучил меня, загрыз — сукой да стервой… А сам покою не даёт. Щиплет всё. Говорю: «Чай, грех тебе — титор ты церковный, а такие дела со снохой…» А он своё гнёт — старикам, слышь, больше молодых охота бабёнок полапать.
Улька присела на камень, разгребла босой ногой песок. С головы упала копна волос. Улька подхватила их обеими руками, глянула на Кирилла, потом смело, решительно тряхнула головой.
— Эх, всё равно уж… Кому-нибудь да доведётся… Ты потянул, тебе… Выйти нельзя. Я на гумно, и он на гумно, пёс гундосый… Я в баню, и он в баню… Да всё щиплет… А я что — бревно, что ль?
Сильными руками Кирилл перепоясал Ульку.
Улькины губы — жадные — потянулись… вдруг она, упругая, сильная до этого — обмякла…
IV
И Яшка, повинуясь неопределённому желанию, опустился на колени.
На Шихан-горе меж деревьев мельтешили бабы. Зная, что ни одна из них, слишком усердно аукающая, сейчас не оттолкнёт его, он всё-таки, крадучись, как волк, прятался от них, скользил по лесу, на четвереньках нырял сквозь спутанный курослепник, неслышно перепрыгивал через промоины и незаметно для себя очутился в сосняке. В сосняке он увидел Катю Пырякину, Она, молодая и сочная, как спелое анисовое яблоко, сидела под одинокой широкогрудой берёзой, аукала, смолкала, шевеля раскрасневшимися губами, прислушиваясь к тому, как эхом перекатывается её зов, и снова аукала протяжно, долго, будто кукушка…
«А-а… вот она, Катька… Неродиха», — мелькнуло у него, и он кинулся к ней, перепоясал руками её тоскующее горячее тело, еле заметив, как у неё страхом блеснули глаза.
Вскоре он сидел около Кати, смотрел на её растрёпанную голову, с сосновыми иглами на затылке, на измятое, вздёрнутое платье, оголяющее розовую чашечку колена, — думая о том, как всё это просто.
Катя повернулась. Глаза затуманились лаской, тонкие ноздри дрогнули, губы раскрылись, и Яшка вновь уволок её под куст.
— Сладкий ты… Сильный. Сроду ведь силы не чуяла. Ах, ты-ы. Иди скорее, — прошептала она и, крепко дёрнув, потянула его к себе…
V
Но куда бежать, Фома не знал.
Зинка, изголодавшаяся, в первую ночь после свадьбы жадно ласкала его, а наутро, уткнувшись в подушку лицом, тихо плакала.
«Какая ненасытная! — подумал о ней Фома, одновременно завидуя её порыву и стыдясь своей немощности. — Не оттого ли и Кирилл сбежал от неё?»
После такого вывода ему показалось, что Зинка одинокая, как и он. Приглаживая её короткие, разбросанные на плечах волосы, — боясь, как бы его не услышал кто из домашних, он шептал:
— Ну, не плачь! Ну, чего ты? Обидел я тебя? Ты-то пойми: не в силах я. Работаю ведь, как лошадь.
А потом он при виде Зинки стал радоваться. Радоваться тому, как она ест, часто шевеля губами, точно молодая козочка, как она стелет постели и, раздевшись, кургузая, прыгает в кровать. В кровати она прижимается к сухой груди Фомы и вызывает его на то же, что он делал в первую ночь. Фома силится и делает. А она после этого, удовлетворённая, раскинув руки на подушке, шепчет:
— К тятеньке бы уйти, у тятеньки в доме жить.
VI
Кириллу невыразимо стало жаль Стешу. Он хотел подойти, взять её за плечи…
Он уже шагнул к ней, но заслыша под обрывом шорох, остановился и посмотрел туда.
Под обрывом из кустарника рябины вышла Улька. Чуть согнувшись, поддерживая рукой груди, она, глянув в сторону Богданова, звонко вскрикнула, перебежала за выступ скалы, затем стянула сверху до пояса платье, выставив белое тело на солнце.
«Правда, какая у меня белая Улька!» — восхищаясь уже Улькой, подумал Кирилл, и ему самому захотелось пойти и полежать с ней на припёке.
VII
Фома умирал.
— Не три, не трогай меня!.. — сердился он, закатывая глаза, и, ровно жалуясь на себя, просил: — Зинушка… ты не сердись, я не на тебя… Я ведь…
— Фомушка… милый… Ох, Фомушка! Ну, я вот так, — она раскрыла кофту и горячей грудью прислонилась к его сухой груди и, видя, как у него на лице начинал играть румянец, успокаивающе шептала:
— Вот и посветлел. А это зря ты: «умру». Умрёшь — с тобой в гроб лягу, в гробу с тобой буду…
А у двора крутился Никита. Он знал — сын Фома умрёт. После смерти Фомы Зинка уйдёт, заберёт с собой добро — сундуки, дом, рысака серого в яблоках, землю… Все заберёт. Они, бабы, такие…
VIII
По дороге из Илим-города шёл человек. Вначале он шёл вразвалку, затем снял с головы фуражку и замахал ею так, как будто собирался пуститься в пляс. Кирилл? Нет, это не Кирилл. Кирилл выше и стройнее, у Кирилла шаг всегда медленный и широкий, а этот как-то тычет ногами в землю. Вот он побежал. Он не хочет бежать дорогой. Он бежит, пересекая клеверное поле. Вот он уже у подножия горы… и голова угловатая… на твёрдой бычьей шее… голова…
— А-а-а, ах! Яша! Яша-а! — вырвалось у Стешки, и она, как оглушённая волчица, падая на траву, напрягая все силы, выбрасывая вперёд руки и цепляясь ими за вихры травы, поволокла своё тоскующее тело вниз — навстречу ему.
Когда она очнулась, открыла глаза — Яшка уже нёс её в гору. И она, плотнее прижимаясь к нему, слыша, как он ласково ворчит, обдаёт её тёплым дыханием, покорно легла в ложбинку, под ветвями корявого кустарника. Яшка наклонился над ней, и она заметила — у него круто обрубленные, как зубная щётка, усы.
…А потом, после всего, Яшка положил голову к ней на колени и, засыпая, сказал:
— Тосковал я по тебе, Стеша… и устал. Ох, как я устал, Стешка!
— Тебя что ж… освободили, Яша?
— Освободили… В партии восстановили — за борьбу с кулачеством… Я расскажу… потом… Потом…
И он уснул крепко, намученно, обняв её колени.
А она сидела над ним, смотрела на него, на его круто обрубленные усы, на угловатую голову, и у неё от страха глаза всё ширились и точно слепли. Она склонялась над ним и отталкивалась… Она не видела перед собой того, кто за несколько минут перед этим был близок ей, за кем она могла бы ползти. Она старалась сдержать в себе то, что росло, отдаляло её от Яшки, пугало её.
— Яшенька… Яша!!!
Яшка проснулся.
— Ещё? — спросил он и потянулся, обнимая её всю. — Изголодался я… говел, пра, говел…
Эти слова и то, что Яшка уже овладел ею, что он думает только о себе, что она опять должна ублажать его, — хлестануло её, напомнило ей Катю Пырякину с сынишкой, похожим на него — на Яшку, самого Яшку — пьяного, вонючего, и его пинок ей в грудь, старуху Чанцеву… Кирилла… И неприязнь, которая росла до этого медленно, теперь хлынула и опустошила в ней всё, как град опустошил поля на «Брусках».
— А-а-а! — в ужасе закричала она и, оттолкнув Яшку, кинулась вниз.
Часть
вторая
I
По дороге в Широкий Буерак на четвёртой версте, около перелеска, он настиг сноху Зинку.
Она шла тропочкой, утоптанной человеческими шагами, — мягкой, как из растопленного солнцем вара. Солнца было много — тёплого, ласкового, зовущего прилечь под первый куст. И Зинке было жарко. Сначала она стянула с головы косынку, небрежно сбросив её на плечи, и лёгкий весенний ветерок тревожил её чёрные, с рыжим отливом волосы… Но солнце припекало. Зинка распахнула куртку, оголяя белую шею. Ей было томно, и она рассматривала следы на тропочке — были тут маленькие, с узкими каблуками, а иные ложились большими отпечатками. И эти большие следы бросали её в трепет.
— Фомушка… Фома, — шептала она, вспоминая умершего мужа.
Ей хотелось запеть какую-нибудь грустную песенку, но отпечатки человеческих ног на тропочке снова кидали её в жар, и она сбросила куртку, оголяя плечи, подставляя их солнцу, склонила голову набок, точно уже не в силах была нести её.
Такую её и настиг Никита.
— Ты что одна? Илья где?
— Задержался. Обещал нагнать меня, — ответила она и, вся жаркая, села в окованный ящик рядом с Никитой.
И тут Зинка сделала оплошку — сама виновата, как потом утверждал Никита: она слишком плотно привалилась к Никите. И Никита, ощутив теплоту её разгорячённого тела, подъезжая к леску, свернул в сторону. Зинка только и заметила, как перед её глазами мелькнули две — в вечной черноте — ладони. Затем руки с силой толкнули её в плечи, опрокидывая на спину, и она, почувствовав на своём лице дыхание Никиты, хотела закричать, сопротивляться и не смогла…
— Что же ты наделал, тятенька! — чуть погодя со страхом вскрикнула она.
— Ничего… тебе это на пользу, — глядя в сторону, отряхивая колени, пробурчал Никита. — Баба ты в соку… славная, положим… А меня вот во грех ввела… радость мою нарушила: жеребят я купил…
II
Земля томилась, как баба, вышедшая, из горячей бани. Земле было жарко, и испарина от неё поднималась только в ранние зори, а так — казалось, она давно покрылась черепицей, калёной, жёсткой.
III
Потом всё произошло как-то неожиданно.
— Кирилл! Лови меня! — крикнула она и метнулась в сторону. Он задержался, подумал: «Маленький, что ль, я?», но в следующую же секунду, не отдавая себе отчёта, кинулся за ней, со всего разбегу ударился коленкой о старый, ноздрястый пень — сцепив зубы, чуть не завыл от боли и, крякнув, снова ринулся во тьму, ломая, сминая под собой осинник. Кирилл бежал, ничего не видя, выставив вперёд длинные руки, весь напрягаясь, следя за шумом Стешиных ног, отбрасывая в стороны ветви кустарника. А та ускользала от него, мелькая беленькой кофточкой, удирая в гору, как кошка. Выбравшись на полянку, Стеша затопталась на месте, затем высокими травами, белоголовыми ромашками юркнула в чащу, взвизгивая, дразня его.
— Ах, Стешка, Стешка… Стешка, — бормотал он, делая крупные скачки, норовя подхватить её — похватать нежно, бережно, как подхватывают падающего любимого человека.
Перемахнув через тёмную ямину, он уже почти настиг Стешу: беленькая кофточка мелькнула совсем близко перед его глазами, ещё один миг — и он обхватит своими длинными руками трепетное тело… И вдруг Стеша скрылась: ни крика, ни шороха, ни дразнящего писка… только лёгкий шелест примятой ромашки да гуд-гуд в небе… И Кирилл остановился, дрожа всем телом, желая уже пасть на землю и звать Стешу, но тут же, словно кто-то подбросил его, он снова рванулся в низину, чувствуя, как под ним хлюпнула топь, а в лицо ударила болотная испарина,
«Что ж… ушла… Сколько уже лет она от меня так уходит! — И он шагнул во тьму, всё больше и больше утопая в трясине. — Утонешь, дурак… Тиной обопрёшься. Верзила», — но ноги шагали сами собой.
И вдруг на горе, в сосняке, запела Стеша. Голос у неё плавный, лёгкий, призывный, — и Кирилл кинулся на голос, уже не разбирая ни рытвин, ни канав, ни пней.
И он настиг её…
Он настиг её на поляне у старого разветвлённого дуба. Руки её тянулись к нему.
— Ох, Кирилл… иди, — вырвалось у неё.
…Очнулся Кирилл, когда около него горел костёр из сосновых шишек.
IV
— Брось, Стешенька. Давай лучше переоденемся. А то и с тебя, и с меня льёт.
— Переодевайся. А мне-то ведь не во что.
— Ну? Нет, есть. Знаешь ли, — он весь вспыхнул, — я как-то был на сессии ЦИКа, там перед отъездом товарищи из моего номера пошли в магазин покупать подарки жёнам. Я как-то так, понимаешь… Сказать товарищам, что у меня нет никого, кого бы порадовать, — не мог… и купил… платье. — Он выдвинул ящик стола, вынул оттуда чёрное платье и развернул его перед Стешей.
— Случайность, а кстати. Ты кому его купил?
— О тебе думал. Ну, честное слово, — пролепетал Кирилл и быс-т-ро скрылся во вторую комнату, глядя оттуда на Стешу.
Стеша положила платье на стол и нежно погладила его рукой.
— Кирилл! Ты правду говоришь? Смотри, этим шутить нельзя. Дело-то ведь не в этой тряпке.
— Да… Я думал о тебе, Стеша… Я всё время думал о тебе. Я ведь хорошо помню, как ты лежала передо мной голая в лодке… а не стыдилась меня. Я тогда узнал, любишь ты меня… и я тебя люблю. Вот видишь, как легко и просто произношу я это слово… И помнишь, я тогда застёгивал тебе лифчик.
Стеша сбросила с себя юбку, кофточку, сорочку и ладонями начала растирать тело. Она стояла вполуоборот и, возможно, совсем не предполагала, что из соседней комнаты на неё смотрит Кирилл. Она стояла к нему вполуоборот, и тело у неё было сизое, местами розоватое, упругое, подобранное, ещё совсем девичье, только живот чуть-чуть выпирал, выдавая былую беременность.
— Да… Тогда было хорошо, — задумчиво прищурив глаза, говорила она, растирая ладонями тело. — А как ты застёгивал лифчик? Что-то я не помню.
— Вот так, — Кирилл подошёл к ней и поцеловал между лопаток, ощущая под ладонями бархатистость плеч. — Вот так… Вот здесь.
V
Она спала вольно, раскинувшись. Одеяло с неё сползло и лежало на полу, на коврике, будто кем-то небрежно брошенное для украшения. Из-под взбитой ночной сорочки выделялись обнажённые ноги. Они были в лёгком загаре, покрытые пушком, не тонкие — ледащие, а скорее полные, мускулистые и женственно красивые. Одно плечо тоже было обнажено… Да и вообще казалось — Стеша лежит нагая… лучи солнца, падая на неё, рассыпались по всей постели, и сквозь тонкую розовую сорочку резко обрисовывались очертания тела. А она спала, ничего не слыша, и спокойно дышала. Дышали её груди, сильные, назревшие груди матери, дышали синие жилки на шее, на висках, под мягкими кудерьками, дышали руки с ямками на локтевых сгибах.
…Кирилл качнулся к ней. Ноздри у него раздулись, сильная шея выгнулась, а сам он -— глыбистый и огромный — упал на колени, сминая небрежно сброшенное одеяло.
— Ты, Кирюха? — сквозь глубокий сон проговорила Стеша и, вялая, вскинула руки.
— Хочу тебя испить, — Кирилл припал губами к её плечу и, словно воду из ручья, глотнул теплоту её тела.
— Пей. Пей вволю, — сказала она так, будто дело шло о чём-то весьма существенном, без чего Кирилл не смог бы провести день…
VI
…но в это время открылась боковая дверь, и в кабинет вошёл человек в куртке военного образца, в белых брюках и в сапогах с короткими голенищами. Он шёл к столу, пересекая комнату наискось, весь плотно сколоченный, без лишних движений рук, головы, туловища. Из полутёмного угла он выступил стремительно. Сивашев быстро поднялся из-за стола, уступая место, а Кирилл невольно сделал несколько шагов назад и прислонился к стене.
— Товарищ Ждаркин, — проговорил Сивашев и показал на Кирилла.
— А-а-а, — в глазах человека блеснула едва заметная усмешка, но он тут же приложил руку к груди, отвёл и, чуть не касаясь рукой пола, шутейно раскланялся перед Кириллом, произнёс: — Иосиф Сталин.
VII
По полянке, спустившейся одним концом к реке, окружённая густым кустарником ивняка, расхаживала нагая Феня. Пара её маленьких сапог торчала вверх подошвами на сучьях, и тут же висели её синий, полумужского покроя костюм и мокрое бельё. А Феня расхаживала по полянке согреваясь, вскидывая руки.
Кирилл хотел податься назад и подумал даже: «Как всё это некстати… и дневник этот, и эта голая Феня», — но невольно залюбовался ею.
При ярком утреннем мягком солнце тело Фени было совсем розовым. Она, очевидно, недавно начала принимать солнечные ванны, и тело кое-где из розового стадо переходить в красно-загорелое. Талия у неё тонкая, её можно перехватить двумя ладонями, но грудь сильная, широкая, широкие и бёдра, а ноги мускулистые, живот же вдавлен и будто окатан кругами.
— Сабинянка, — еле внятно прошептал Кирилл, вспомнив виденную в Италии скульптурную группу «Похищение сабинянок», и скрылся за кустами, чувствуя, как в нём поднимается и растёт что-то хорошее, радостное, то, чего у него раньше не было и тени. «Ну вот, ну вот, — подумал он. — Ну вот, разве я виноват. Ведь прежде я её вовсе не замечал такой. Хорошая работница, хорошая комсомолка — и всё. Ну вот, ну вот… Да нет, всё это пустяки».
…Кирилл хотел было зажечь спичку, но Феня запротестовала:
— Не надо. Я от твоей.
И при вспышке папиросы Кирилл увидел её лицо и глаза. Глаза её смотрели не на папироску, а на него, Кирилла, смотрели с тоской и упрёком. И это вышло у него невольно. Он обнял её и поцеловал, а она вся вздрогнула и тихо погладила его большую руку.
— Пусть мои девичьи мечты оборвутся здесь, если им суждено оборваться, — еле слышно прошептала она и сама, нагнув его голову, поцеловала его долгим, вязким, непривычным поцелуем и отпрянула в угол логова, и оттуда долетели до Кирилла слова: — Я до этого никого… никого, Кирилл, не допускала. Слышишь?
— Я знаю, — сказал он, и, уже не в силах остановить себя, пошёл к ней.
VIII
Стремительно наступала осень…
Лось-самец, старый лесной вояка, лежал в чаще. У него ныла рана на левом бедре — это он вчера получил в схватке с молодым лосёнком, может быть, даже сыном или внуком.
И красивая самка, с рыжеватым загривком, с тонкими пружинистыми ногами, с узкой холкой и аккуратной мордочкой, отделившись от стада, гуляла на поляне. Сегодня она не притрагивалась к травам, не рыла землю копытом. Она всё время куда-то всматривалась, держа голову высоко, напряжённо, и вздрагивала всем телом. И на её дрожь, на её томный взгляд из леса вышел молодой самец. Он кинулся к ней, но, встретив резкий, дробный удар копытами, отскочил в сторону: молодой самец был ещё совсем неопытный. И самка брезгливо ударила его задними копытами, но с места не двигалась, так же томно по-сматривая по сторонам, вздрагивая всем телом.
И вот совсем далеко, за увалами гор, раздался в утренней прохладе трубный зов. Зов — глухой — с перерывами, — нёсся по ущельям, перекатывался через горы, терялся где-то в густой чаще леса и снова обрушивался на самку-мать. Она потянулась мордой, выпрямилась, разом всеми четырьмя копытами ударила о землю, и её красивая голова чуть склонилась набок. Казалось, вот сейчас она со всех ног метнётся на трубный зов, перескочит ущелья, прорвётся сквозь чащу, — но она вовсе не кинулась. Она встряхнулась, как-то вся опала и нехотя принялась щипать траву. Тогда молодой самец снова вышел из кустов, но не кинулся к ней, а начал кружить, обхаживать её. Он совсем было уже к ней приблизился, и даже опустил морду, исподлобья глядя в её глаза, как со стороны гор снова раздался властный, глухой, с перерывами зов, и вскоре на поляне показался рослый, с широкой грудью, с разветвлёнными, огромными, точно куст шиповника, рогами, с отвислыми губами, с глазами навыкате — старый самец, владыка лесов. Он не пошёл сразу на самку, как это сделал молодой самец. Он молча, будто давно привык к этому делу, одним могучим ударом свалил молодого самца с ног и гордым шагом пошёл к самке. Самка кинулась в чащу леса. Дробный стук её ног уводил старого самца в глубь леса. Затем она, сделав круг, снова вернулась на старую поляну, и от её спины, из-под её пахов, покрытых нежным пушком, валил пар. Она, очевидно, вовсе не ждала встретить тут молодого самца, желая остаться наедине с тем, кто так торжественно мчался за ней, издавая рёв, ломая, срезая острыми, разветвлёнными рогами сучья.
Но молодой самец вступал в жизнь. Он со стороны двумя-тремя прыжками настиг старика и всадил свои острые рога ему в бедро. Старый самец, не ожидая удара, осел задом — но тут же выпрямился, круто повернулся, и рога молодого спутались с рогами владыки лесов.
Они бились на опушке, а самка стояла в стороне, нехотя щипала траву и даже несколько раз копытом рванула рыхлую землю.
Сдался молодой… Обливаясь кровью, он нехотя поплёлся вниз к ручью, а старый самец, издав глухой зов, пошёл на самку. И она, строгая, бойкая, неподатливая до этого, покорно встала навстречу ему…
Сегодня старый самец проснулся позже. С вечера они вместе с самкой забрались в чащу, легли — голова к голове, и он всю ночь охранял её, но на заре уснул и, проснувшись, увидел рядом с собой только примятое логово: самка куда-то ушла. Он поднялся, тихим шагом тронулся к водопою. Увидав в ключе отражение своих разветвлённых рогов, он оторвал морду от воды и заревел, посылая в чащу всё тот же трубный, глухой зов. С его тёмных, почерневших губ стекали струйки.
И из чащи на его зов вышла та же самка с рыжим загривком.
— Кирилл! Смотри, теперь она уже пришла к нему, — проговорила Феня, показывая на самку.
Феня сидела на обглоданном ветрами, морозами красном камне. Кирилл стоял около так, что свисшие ноги Фени чуть не касались его лица.
— А… а тебе, Феня, как бы сказать… ну, ведь не всякая девушка способна так рассматривать подобные картины, — проговорил Кирилл и, чтоб не обидеть Феню, приложился лбом к её ноге.
Феня громко рассмеялась и потрепала его за ухо.
— Ты что ж, считаешь. я кисейная барышня?.. Нет, я смотрю на это очень просто. Ведь это очень красиво.
IX
— Ты вот сослался на Яшку. А Яшка! Но ведь это только первые годы. А потом я любила только тебя одного, я жила только тобой одним… и даже сына рожала с болью, с муками, и это только для тебя… Я всё бросила — работу, общество, и это только для тебя. А теперь вот она, расплата. Я просто пустышка около тебя.
— Стешка! Славная моя Стешка!
— Ой, не трогай меня! Не трогай! — Стеша вырвалась из его объя-тий и, подбежав к столу, выхватила из ящика револьвер. — Не трогай! Мне противно. Ой! Ну, пусти. Я позову людей…
Но Кирилл обезумел. Он ничего не слышал. Он не замечал даже того, как с грохотом летели стулья, как выдернулся задетый его ногой шнур от лампы, как потухла лампа и в кабинете наступила тьма. Он обнял Стешу и, приподняв, кинул на диван, а она, барахтаясь на диване, молила его, не в силах сопротивляться его могучей физической силе.
— Кирилл! Родной! Не надо-о! Ой, не надо! Ты подлец, Кирилл! Ты зверь, — чуть не задыхаясь, захлёбываясь, шептала она и вдруг выкрикнула: — Насилуешь! Кирилл!!! Кирилка!.. Кирилка! — звала она сына и через несколько секунд смолкла.
…Кирилл очнулся. Вставил штепсель. Растрёпанный, остановился перед Стешей. И тут вдруг он понял, что совершил то самое, чего никогда не прощают женщины. И, поняв это, он повалился рядом со Стешей, выдавливая из себя:
— Омерзительно!..
Он так и заснул в ногах у Стеши. Он спал крепким, богатырским сном, как спят измотанные здоровяки, и во сне что-то бормотал.
Стеша пришла в себя позже, когда ночь уже гуляла над заводом.
X
— Вы молодец, Стеша, — говорил Сталин. — Вы на своём примере показали, что вопрос женского равноправия у нас в стране разрешён и окончательно. Вы знаете, как долго шёл — и теперь всё ещё идёт спор о том, давать или не давать женщине политические права? Сколько учёных, политиков сломали себе шею на этом вопросе. А у нас вот в стране этот вопрос разрешён и окончательно. Окончательно: трудодень разрешил его.
Слова Сталина были просты, но именно эти слова вдруг и осветили всё перед Стешей.
«Да, да, это так, это так», — твердила она про себя и кивала головой и всё порывалась что-то сказать, но что — не знала, и в то же время боялась, что вот Сталин смолкнет и она не сумеет сказать и одного слова.
— Раньше на женскую душу в деревне земли не давали — и даже говорили: «У женщины души нет, на месте души лапоть». А вот мы пробудили в женщине великую душу. Красивую душу, — проговорил Сталин и вдруг резким движением махнул на стаю фотографов, киносъёмщиков, которые тянулись из-под сцены, как кобры. И — все они скрылись.
XI
…Кирилл понял всю глубину своей вины. Он понял, что вина его перед Стешей заключается не только в том, что он «изменил» ей, и даже не в том отвратительном поступке, который он совершил накануне ухода Стеши, а в гораздо большем — в том, что он, замкнув её в кругу кухонных дел, превратил её в такую же самую «тётю», каких он видел на пикнике.
…Он обложился книгами по вопросам семьи и брака. Он перечитал соответствующие места у Маркса, Энгельса, Ленина. Он взял работы крупных учёных по изучению быта первобытных народов…
Да, теперь, как только он встретит Стешу, непременно скажет ей всё.
XII
— Экий! Кири-илл! — закричала Стеша. — Кирилл! Нет, не слышит… Кирюша-а-а!
Кирилл остановился. Посмотрел кругом и вдруг, всё бросив, кинулся к лодке: он понял, что это был не простой крик, это призыв — и на этот призыв он пошёл, как опьянённый.
Лодка стукнулась о берег. Кирилл выскочил на землю, заросшую травой, заваленную сухим хворостом, и, голыми ногами с треском ломая хворост, по какому-то чутью полез напрямик — и через несколько секунд свалился перед Стешей. Рука Стеши легла ему на голову, затем соскользнула на спину, и Стеша тихо проговорила:
— Дуралей ты… мой!..
Спустя некоторое время где-то далеко на берегу, около бора, раздался трубный зов. Кирилл схватил ружьё, разломил его и, приложив дулом к губам, ответил — пронзительно и громко, как бы говоря:
— Мы здесь! Мы здесь!
— Что? — спросила Стеша, чего-то перепугавшись.
— Сергей Петрович Сивашев приехал.
— А как ты узнал?
— Мы договорились… так сигналить…
Открывалось большое торжество большого государства.
1926–1936 гг.
Вольск—Москва—Репное—Киев—Москва