[лит-скульптура пространств из сборника литобъектов]
Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 15, 2013
Андрей
Лессировка 2003/2009. Начальный слой текста 1982.
|
09 Древняя дорога приводит в
сегодня но настоящее ускользает множась взглядом и
временем а взгляд и время всегда сейчас в том кто видит деревья траву небо и
город людей вокруг он центр происходящих вещей в прошлом что исчезло как звук
а предметы истаяли в пыль хотя сегодня и не прейдёт никогда |
82
Что это чернеет там вдали?
Словно чернила, выплеснутые в чистую воду, оно поглощает небо.
Это приближается ночь.
Мне пора идти.
Я пересеку ночной город с севера на юг и юго-восток. Кто это говорит, что мне придётся петлять?
Я никогда не видел Южного креста, я не видел его даже во сне — ну и что из того?
Я прошёл бы этот город насквозь, если бы у меня была цель, но у меня нет цели. А если она есть, то она мне не известна.
Поэтому я пойду с севера на юг-юго-восток, и дойду до центральных улиц города; ни один человек в мире не заинтересуется, куда и зачем я иду.
Итак, решено!
0306
Кто-то сказал, что истинную поэзию можно обнаружить по
обжигающему привкусу льда,
прозрачным кристаллам из морозильника внешней бездны.
82
Звёзды.
Это далёкие солнца, но почему они видны нам только ночью? День освещает нам декорации нашего спектакля. Ночь открывает нам
0306
Дырками сита разбросаны в пространстве другие миры, и в детстве захватывало дух от грёз космических путешествий, невозможнее снов и надежд
82
Звёзды открывает ночь.
Софит дня освещает сцену, но гаснет — декорация исчезнет, иллюзия, рождённая светом из одной безначальной тьмы.
Но люди должны спать: не узнать, что ночью люк неба распахнут.
Люди всегда делают, что должны, и это слава Богу! — они отдают долг весёлому миру, весёлому, как карнавал.
Я никогда не видел карнавала.
Чего вы хотите? — я же не собираюсь завоёвывать мир, подобно Чингизхану! — я просто пройду 1/10 часть города и посмотрю, каков он изнутри.
5490 дней я вижу, каков он изнутри.
82
Ночь овладевает землёю.
В любовном влечении она ласкает её чёрным бархатом тела. Звёзды густые, как белый мёд.
Я не хотел подглядеть их лесбийской любви, но они не таились.
Чёрная и блондинка, краса иссякших славян, что сейчас лежит на дне ночи. Ледяная тьма — и тёплая плоть солнца: парного молока, хлеба и воздуха дня, крови, страсти, надежды, обмана и веры — всего того, во что превращаются фотоны.
Казалось, она выглядела усталой или больной, хоть оставалась удивительно красивой и в венке городских помоек.
Чавкая стёртыми башмаками и скользя, я иду по тёмному снегу. По ночам он тёмен как днём, город превратил его в грязную жижу и серый лёд.
Чего я плету? Кому? Всем известно, каким бывает снег.
Нет, я просто хотел сказать: таким образом океан завоёвывает сушу. Он покрывает её до горизонта. Лишь города людей пытаются сопротивляться его вторжению, бросая на кристаллы воды молекулярные армии замороженной грязи.
Vivat!
82
Не перевариваю исторические романы!
Эти общие планы. Нескончаемые массовки; озабоченность государств, дела монархов. Красные кушаки и двурогие капоры, чепцы и банты, белые панталоны, стремительная конница татар и железо германцев, пытки ради пыток, виселица или гильотина без выбора, любовь как воровство, а власть — как грабёж, опустошение земель на кишку рыцарям и псам, а рыцари и псы любят жрать нежное мясо младенцев.
Что можно написать в историческом романе — лживую историю лжи?
Плевать мне на эту вербальную патологоанатомию времени и
смрадного трупа человечества, умирающего и умирающего всеми своими частями и
никак не могущего скончаться.
Отвратительно. Нет, меня это не интересует. Пусть гибнут галактики…
Есть только один-единственный живой в этой размалёванной толпе, один
человек, без истории.
И только из-за него мир ещё жив сейчас.
Что? Что вы говорите?
Нет. Меня это не интересует.
«Небо стало совсем чёрным».
Конечно, это преувеличение, просто враньё. Люди лгут, потому что лгут слова, или слова лгут, потому что лгут люди. Друг другу, соседям, ближним и дальним, жёнам и мужьям, лгут своим детям, самим себе.
Лгут в книгах, рукописях, картинах, песнях, симфониях, историях, в каждом слове, в названиях городов, континентов, планет, в своём имени, движении, взгляде — всегда, ибо иначе немыслимо человеческое общество.
Немыслима жизнь.
Ложь играет словами, и это красиво, и я написал: «Небо стало совсем чёрным», хотя знаю, все знают: небо над городом не бывает чёрным.
82
Небо над городом грязно-бурое.
Синий смешивается с оранжевым, чёрный — с жёлтым, фиолетовый — с мертвенно-белым; потом все они соединяются друг с другом — и это есть акт творения городского неба.
То, которое космос, находится выше, а город укрылся собственным светом как матовым колпаком.
Город защищён!
Я вышел в его атмосферу — космонавт без скафандра, — и
ядовитые газы, смертельные, как и их цвет, смогут меня со временем убить.
Не сейчас.
Я вышел в разомкнутое заросшее пространство парка и, подняв голову, увидел редкие далёкие звёзды.
Нельзя оставлять открытых пространств!
Ни на земле, ни во времени,
ни в душе… — никогда не знаешь, что там может вдруг появиться.
Ну чего бы стоило застроить эту площадку типовыми многоэтажками!
За грязно-бурым куполом я разглядел далёкие созвездия.
Славные исторические романы!
Будь на земле хоть десяток Стоунхенджей, я всё равно не смог бы узнать вверху ничего, кроме Полярной звезды и двух Медведиц — Большой и Малой. Ну и Луны.
Впереди надо мной всходило какое-то созвездие. Оно было стянуто в узкой талии пояском звёзд, на манер восточной танцовщицы.
Я шёл под ним и к нему. Хотелось вглядеться, но не останавливаться же посреди небольшого парка, задрав голову, рассмотреть это восточное чудо.
Какое мне дело…
Впереди и позади, и вокруг меня светили тысячи огней — звёзд близких и дальних, оранжевых и жёлтых, прямоугольно-рамных, я разделил бы их на созвездия, чтоб, может, когда-то, засечь вспышку сверхновой.
Не отчаивайтесь, друзья мои! — и вы сможете убедиться: чужие мысли пусты, глупы и всегда бесполезны.
Мне нечего вам сказать, кроме того, что ночь открывает землянам Вселенную.
Просто становится видно, Земля летит в пустоте пространства, куда более бессмысленного и неприменимого, чем самая чужая из мыслей. Как АБСОЛЮТНО чужая мысль. Вот оно!
Но город остаётся защищён.
Город остаётся защищён…
Спите спокойно, друзья, спите спокойно.
82
Я иду с севера на юг-юго-восток, иду по освещённым улицам и переулкам, и мне всё же приходится петлять.
Я петляю, хоть это вовсе не значит, что я заблудился. 209 раз я ходил этой дорогой.
Ветер проникает под защитный купол.
Его не остановишь!
Я иду ветвленьями коридоров под матовой плёнкой света, а снизу кора асфальта защищает меня от скрытой земли, питающей силу трав и бессчётность пыли, в чём снег (сухой океан) её союзник; а справа и слева тёмные стены нагромождены вверх — кирпич, стекло, бетон; именно там, в нагромождениях, полости полны невидимых существ — Homo Sapience-Sapience, мыслящих троглодитов хайтечного лабиринта пещер. Сотни тысяч призраков скрыты в стенах от меня, и может быть, их не существует вовсе — могу ли я знать? — я вижу штукатурку, янтарный свет занавесок, гардин, зачёркнутый крестами рам, с чего б я взял, что за ними кто-то есть?..
Кто-то живой…
Я иду по дну тоннеля, возведённого в моём времени, пробитого в воздухе моим сознаньем — конечно, он не закрыт от ветра. Ветер прокатывает по нему из конца в конец.
И опять я солгал.
Я обнаружил, что я солгал: это не ветер!
Это воздушный поток, как в аэродинамической трубе.
Разорванный пиками крыш, ветер проникает в кварталы тысячью частей, а иногда, помню, как это было, бичами шторма, но город ему не одолеть. Не смести лавиной воздуха. Только летящие щупальца в присосках уличных вихрей пронизывают город насквозь.
А потом опять соединяются в ветер.
Вновь соединяются в ветер.
Хитрый негодяй!
Ему не поставишь шлюзы по всей розе ветров!
Я потерял мысль.
Чёрт возьми, когда теряешь мысль, чудится, в ней-то и было то самое: главное. Тайна, которая едва не открылась, хотя и сейчас не поздно — вот только суметь вспомнить, что спрятано забвением за печатью тьмы. Но невозможно. А если вспомнишь, поднимешь из глубин переводную картинку пустячного смысла, и мелькнёт догадка, смутная, как тень, что это нечто, сокровенное, забыто не в мысли, а как раз угадалось за ней, в миг её обрыва, как мелькнуло между разорванных краёв пространство, отгадка мира и меня.
Мне пришлось остановиться, чтобы пропустить вереницу автомобилей.
Конечно, они главнее, железные и безмозглые, человек сдаёт им город, как леса уступают городам, а звери — бульдозерам, а птицам ещё принадлежит небо, но как знать…
Как знать?
Так о чём же я думал?
Надо постараться вспомнить.
Кажется, я думал, какие нежные и невесомые возникающие за автомобилями облачка выхлопов. Они чисты как ядовиты. Такие лёгкие и эфемерные, как душа — какую они несут опасность?
Дрожа, они поднимаются к облакам.
Тысячи, миллионы маленьких дрожащих призраков поднимаются над городом, тают в небе.
Они вплетаются в облака.
Утром восходящее солнце подсветит их снизу, и они зазолотятся в нежнеющей бирюзе, и это будет волшебно.
Может, только чёрный дым от дизелей и угля соединится в тучи.
Из туч и облаков посыплется снег — это сухие выхлопные газы лягут на землю — как они есть, белые, чистые, ядовитые.
Весной они потекут ручьями, соками втянутся в злаки, реками направятся к океану.
Я не верю — какая может быть опасность? Нас просто хотят запугать. Зелёные, экологи, лаборанты пугают нас — это только дыхание города. Дыханье высокой цивилизации; кто говорит, что оно зловонное!
Чепуха!
Оно такое, каким только и может быть, потому что не может быть никаким другим.
…конечно. …хорошо бы, наверное, иногда проветривать. Ино-гда убирать…
Но куда нам очищать Землю! — мы не можем очистить Авгиевы конюшни нашей простой но замысловатой забыто-теперешней жизни… ‹…›
Не горюйте, друзья, согласитесь, живётся не так уж и плохо в этом лучшем из миров!
Вот идёт неврастеник.
сутулясь и скользя ночными улицами и переулками, проныривая световые пузыри фонарей, мимо тусклых прямоугольников витрин калечных манекенов и консервных пирамид, минуя безликие, как сам, силуэты прохожих, их горсть на автобусной остановке, мимо кинотеатра с огромной афишей головы, уставясь на свои уродливые ботинки, поворачивает переждать автомобили и переходит одну дорогу, потом другую, и вот коряво удаляется наискось по парку, скрывается тёмными стволами деревьев и серой сетью кустов.
Лена, скажи, помнишь ли ты меня?
Ну хотя бы солги…
Или нет, молчи. Я всё равно не поверю. Как можешь ты помнить меня, если никогда меня не знала!
Не отвечай — и тогда я смогу придумать сам, как захочу, слепить податливый и совершенный образ своей Галатеи из глии ума и, как Творец, оживить его, чтобы ты смогла улыбаться, двигаться, говорить; любить меня.
Нелепо? — ну и что! Сколько нелепиц придумано людьми, нелепы и мысли, дела, и судьбы, и эти такие нелепые попытки любви…
Когда ты оживаешь, я впускаю тебя поселиться во мне, и мы вместе в снах, или когда я обнимаю другую, или иду по улицам стылого города. Я не забуду тебя, пока жив, я не смогу уйти от тебя, а если ты исчезнешь, значит, я умер, или стал иным.
Мы странствуем, неразлучны.
Твои золотые волосы сплелись в лучи света — теперь это мои нервы; твоё лицо — мои глаза и губы, а тело твоё — тепло внутри меня; сладость моего сердца — твоя улыбка в темноте. А имя твоё — моя любовь.
Я счастливый среди людей, потому что со мной всегда ты — юная и прекрасная золотоволосая Афродита, богиня любви!
Ты — мёд и ожерелье бриллиантовых огней, тайна дыхания. Сокровенная нежность, утерянная с изначала.
Я иду на юго-юго-восток.
Я видел богиню, и она освещает мой путь.
Почему самые тёмные силуэты в ночи — это люди?
Где светящийся ореол вокруг лика их, прогоняющий тьму?
Они скользят призрачными тенями вдоль улиц, шорохом палых листьев.
Как тени, они не излучают света, не отдают миру тепла. Оно упрятано под рёбрами, под слоями одежды, но с какой стати! — с какой стати я должен его отдать?!
Что я получу взамен? — Ледяной холод?
На сколько градусов в мире станет теплее, если я отдам всё: всё что у меня есть, без остатка? На какую миллиардную долю потеплеет вселенная с её такой сбалансированной системой теплообмена?
Нет уж, увольте, охота быть дураком!
Оставляйте миру холод, берегите своё тепло. Берите, но не давайте. Дарвиновский отбор отсекает лучших: ловких, наглых, несложных. Оставьте миру тьму — и свет приумножится в вашем естестве спрессованным электричеством ассигнаций, сберкнижкой — когда-нибудь её удастся применить для счастья, хоть не сейчас; сейчас организм занят испусканием тьмы.
Отдавайте миру зло. — Добро правильно сберечь для себя.
Это же так просто! Как простой разум в сравненьи с устройством ума.
Пусть вокруг становится грязней и отвратительней — зато, быть может, вы станете чище и прекрасней!
По закону. Сохраненья там, равновесия… кармы или ещё…
Чёрт! Что там гложет, не давая покоя! — Это сомнение. Это проклятая мысль. «А что если, что если вселенная, вся вселенная, и мы, каждый, — находимся на одной чаше весов?»
А тогда что на другой?
Или нет?
Человек покоряет природу. Космос. Побеждает стихии. Одинокий, в противостоянии всем невидимым враждебным. Неизвестным.
Однажды восстав, сотни миллионов убитых солдат смогли б сообщить, какие стихии они подчинили собой. Или побеждённой стихией назначалось сделаться им самим? Но чьей они тогда явились победой?
Я прохожу ул. Данилевского, минуя оживлённый даже в этот позд-ний час проспект, минуя угрюмое здание Госпрома, поворачиваю на Тринклера, и иду вдоль трамвайной колеи.
Вдруг я вспоминаю детство.
Когда ещё не было добра и зла.
Только хорошее и плохое. Без выбора, а как есть — просто сейчас. Не потом, не в прошлом; не было истории. Только белый свет. Дурманящий запах сорняков по дороге к пляжу, их розовые цветочки, такие мягкие, похожие на помазки для бритья, видно, как струится над травами воздух и в его пространстве проползает стук колёс электрички, и уже разомкнула за насыпью деревья голубая гладь воды над змеистостью пляжей песка, а зудение насекомых уплотняет марево дня в ресничках лучей — и всё это свет, один только свет, превратившийся во всё-всё, что я вижу в самом деле: и рассыпанный сахар снега, розовые пальцы, лапы елей в сугробах ослепительного блеска, в иней, пар, скрип или хрусткий наст, в упавшую шапку, идущего ко мне отца, большого, и лицо матери надо мной, тёплое и сонное, её уже нет, и я не могу вспомнить голос, или даже, может ли быть — в того, кто всё это видит?
Так мнят, что дети малы, жалки и беззащитны. Какая-то ерунда!
Ничтожны и жалки мы становимся, вырастая.
Не в смысле, мне жаль — а досадно, что так опустился. И я ли это был, хотя смотрел как я, изнутри… — да что общего между мной и мальчишкой где-то, когда-то, я похож на сверстников больше, чем на него — нас не узнать друг в друге. Никак.
Свершение перемен — лишь круг жертвы. Это как черпалка воды или «чёртово колесо». То есть было всё одним и тем же или не было, но появляется жертвой, круг которой не завершён.
Памятью истории человек защищён и от детства.
Так лучше.
03
Сиюминутное исчезает в повторении, а случайное скрывается причиной.
Кто согласится признать себя облачком дыма за выхлопной трубой машины!
И опять же — какой машины?
Двадцать лет назад, когда я писал слой текста, который лессирую теперь, я ещё не знал о существовании Золотого Механизма.
Мои мысли спутались.
Мелькнул конец последней — не помню, какой — и исчез, как хвост змеи, оставив ощущение кажущегося, чего не случилось вправду.
Будто мысли проползли извилиной мозга, свершая свой круговорот, а я подсмотрел узкой скважиной взгляда.
Настала пауза.
82
Я могу идти, глазеть на дома, деревья, ночь, слышать шум проезжающих автомобилей, выдыхать тёплый пар, стукать каблуками об ледовый асфальт. Не думать ни о чём. Не видеть наяву сны.
Я снова замечаю — вон идёт неврастеник.
Он цепляет подошвами раздолбанный тротуар; тускло светят уличные фонари; он проходит под сводом сплетённых ветвей, ещё пригибаясь, хоть они так высоко над его головой, правда ли ему кажется, что он настолько высок? — вот он выступает под пустоту — грязное небо в оспинах звёзд расходится над ним, как диафрагма вселенского глаза; тяжесть этой Вселенной гнёт ему плечи; и ноги стопами плющит к Земле, такой промёрзшей; только голова его пробитостью взгляда плывёт среди звёзд, далеко в пространствах над куполом города, и это делает его неустойчивым, шатким; ветвями нейронов разрастаясь среди пульсаров и квазаров, среди красных и жёлтых карликов и бело-голубых гигантов, и призрачных туманностей, пожираемых дырами, он держит мир, как дерево ветер, один-единственный он соединяет собой небо и землю, верх и низ, и стороны света, все части огромной вселенной — никто не поможет ему с его ношей — если он упадёт, опрокинется под её весом, рассыплются миры, собранные головоломкой… такое может случиться, и бывает…
Холод космического одиночества проникает в моё сердце.
Не надо было мне смотреть на неврастеника.
Он ушёл, а я остался, один, под перевёрнутой бездной космоса, и она тотчас поглотила меня.
Какие миллиарды парсеков чёрного, неведомого, чуждого живому вакуума разверзлись надо мной, вокруг меня, снизу, под ногами — мне не укрыться толщей Земли, нет микроскопа, способного углядеть её среди пыли галактик…
Кто защитит меня от леденящего дыхания этого чудовища?
Трение солнечных лучей в атмосфере позволяет мне оставаться в живых; или тонкая плевра озонного экрана?.. 27 градусов наклона оси вымораживают континенты, где вчера цвело лето, зноем пёрла флора!
Кто я в этой тесной оранжерее планеты жёлтого карлика, ласкового отсюда, злого в зените экватора! Между какими непредставимыми жерновами времени — в миллиарды и миллиарды лет — истирается в мгновенье пылинка непередаваемо маленького меня?
Что за букашки на соломинке в океане, «покоряющие» природу и космос? Друг друга?
Что мнит каждый о себе в крайний миг крохотной жизни, проваливаясь в бездонную пустоту?
Почему, если закрыть глаза, в темноте я вижу золотой свет?
Это цвет твоих волос.
Ты пришла, чтобы спасти меня от смертельного холода и потерянности в числах, от моего ничтожества и страха тьмы, и вот именно так, ласковым золотым светом, как солнца в ночи.
Я никогда не мог ясно увидеть твоё лицо, вспомнить
точные черты, будто расплавленные магией тебя, освобождённые от неудобного и
чужого, что отличает реальность от фантомов ума, значит ли это, что любовь —
лишь химия клеток, продукт крохотных желёз, и я вижу тебя и себя, свои чувства,
и весь мир яви и снов как результат химических превращений, эффект, подобный
выделению тепла или света?
Тогда всё обман — я будто услышал твой шёпот, а прорвавшийся звук голоса заскользил и запереливался лабиринтами города в лабиринтах ума.
Ты обман, как всё вокруг, но то, что ты есть, — единственная правда в центре зеркального мира, где снежный океан и город в щупальцах ветра — красота и тайна, и это любовь, какая бы химия ни питала её…
Я не понимал, не мог вникнуть в слова, преодолеть их барьер, чтобы уловить смысл, просто слушал, удерживал голос, его волшебный и ласковый звук — образы ночи и лица с различимыми смутно чертами, как тёмного берега, или мамы, которая рассказывает мне истории, когда я в детстве болею, и болезнь, и боль, которая только моя, но перестанет, и я забуду о ней, и что было, а как будто и не было — и в этом казалась сладость любви, в мгновенном возникновении и исчезновении всего.
Как в глубину сновидений вдруг проник след яви, я заметил её нить, сшивающую материю сна. Эта путеводная нить Ариадны как раз и могла быть любовью.
Следуя ей, я вроде стал возвращаться, вселенная не уменьшилась, но поместилась под моим черепом.
Открыв глаза, которые, впрочем, и так были раскрыты, я увидел, что нить тянется во внешний мир, незнакомый, но не чужой, бескрайний, но равный мне, тому, кто глядит в него через отверстия глаз.
Куда это всеобщее движение?
Которое не остановится ни на миг?
Открыв внешний город на центральном проспекте, я осматриваюсь, и первое, что вижу в мёртвом свете фонарей, — это люди, снующие по тротуарам.
Словно на дне гигантского котла медленно бурлит кипящая вода.
Ночные тени рисуют напряжённые лица и тёмные провалы глазниц.
Я как впервые вижу этот тотальный бег, для которого покрыты асфальтом дороги, протянуты рельсы и провода, а под землёй грохочет метро, гоня ветер по чёрным тоннелям.
Человечество наращивает скорость.
50, 80, 120 км/час, 700 км/час, 2000 км/час, 11 км/сек… В погоне за чем?
Может быть — временем?
Но что мы делаем — догоняем его или от него убегаем? Это важно!
Я не могу понять.
Мне тоже не хватает его, времени. И мне тоже надо торопиться — шагать, ехать, бежать…
Если прочертить траектории, положить их на карту кварталов, — люди кружат и кружат одними и теми же улицами, многоугольниками и кривыми, прогрызая в тверди времени пространства извилин собственной жизни то, что назовётся памятью, фрагментом исторического романа.
Ежедневно 2, 3, 10 кругов, 500, 800, 2000 в год, 100 000 за короткую долгую жизнь.
Увеличьте скорость — и вы сможете успеть больше!
Вы сможете проделать 1 000 000, 100 000 000, 10 000 000 000 петель по городу, континенту, планете!
Может быть, так люди стремятся друг к другу?
Может — к самим себе?
Наверно, однажды центробежная сила сбросит меня с каруселевой центрифуги, раскрученной мною самим!
Моя точка, видящий центр координат, смещается — я иду по городу, — и всё,
что движется, тоже будто исполняет странный танец в
этот стылый зимний вечер, и я передвигаюсь точно фишка, играя со всеми в
большую настольную игру.
Я остановился. Но не выпал из игры, потому что для этого надо перестать
играть. Выйти из правил, и если такое случится, исчезнет или, наоборот, станет
видимым время.
Если остановиться, перестать играть, всё мгновенно унесётся прочь, промчатся такие пространства, что их световая скорость покажется черепашьей или до полного бездвижения Ахиллеса, когда он замирает в раздробленном миге, в погоне за черепахой; и я вижу город как кристалл; весь мир как магический кристалл — кристалл кристаллов — бессчётностью цветов бесчисленных самоцветов, — как удалось мне выйти за его пределы, разглядывать, точно извне? Сквозь молочный туман ещё притворённого взгляда я могу смотреть, как играют цвета в лучах иного светила — то невероятно яркие, как синее, оранжевое, зелёное пламя, то нежные, а то тусклые или смутные — лабиринты витражей, скрывшие свет в одном непрерывном узоре, который меняется непрестанно, перестраивается незаметно — не уследить! — огромный калейдоскоп, детская развлекашка — можно ли разглядеть то настоящее, что за ним, сквозь цветные стёклышки — бесчисленность граней — они состоят из меньших и складываются в большие, они движутся, меняются, переливаясь, распадаются, вращаются и входят друг в друга в волшебной круговерти всего — фейерверка вселенной, сияющего праздника, обманчивого, как карнавал, что, наверное, называется жизнь, а другого мы и не знаем.
Музыка Баха, исполненная в цвете, могла бы быть такой…
Я протягиваю руку и беру кристалл мира, чтоб разглядеть его рубины и изумруды, сапфиры и серые алмазы городов — он стал так мал и прозрачней хрусталя, его цвета и оттенки в своём невидимом уже вращеньи составили один белый свет, и этот маленький кристаллик лучится в моих пальцах, я сжимаю ладонь и прячу его в кулак, а он жжёт холодом, как крохотный осколок льда.
Я иду на ZZO. Ночь. Тускло блестит лезвие луны, секущей облака над вознесёнными крышами.
Хитросплетеньем уличных светов я словно бы отделён от собственного тела и составляю сам процесс ходьбы по вечернему городу, который ещё не уснул. Ещё светится мириадами окон, фонарей и витрин.
Кажется, я обречён на вечное движение по его сумрачным улицам, ни одна из которых не кончится никогда. До окончания времени, безостановочно я буду идти по ним, не ведая ни голода, ни усталости, ни желаний, отрешённый от мира, бессмертный. Правда, что бесконечность так однообразна?
Я есть только собственное движение по вечернему городу, и его (или это моя?) бесконечность замыкается в сферу внутри меня, наполняя меня до краёв или стирая звуком шагов, и я испытываю счастье оттого, что стал собой.
Во, в натуре, крышку рвёт чуваку, ё!
Когда мне вводят морфин, я опять вижу борт шлюпки и море за её планширем. Оно может быть дневным или ночным; его волны смывают, хоть и не до конца, бесцветную палату реанимации, очерчивая собой ветреный горизонт или черноту до края звёзд, в них тонет красивая медсестра, иногда выныривая из глубин со шприцем, чтобы задать мне пенициллину, а шлюпка под четырьмя парусами пробирается на вест-зюйд-вест, хрустя разрубаемой водой и шипя фосфоресцирующим следом, и я погружаюсь в счастье, потому что… потому что морфин блокирует в синапсисах боль и тревогу.
Мы пришельцы на незнакомой планете. Чтобы узнать её, нам отпущена жизнь в недолгом скафандре, ссыпаемом каждой минутой, как песчаный голем, но не из песка, а из надежд, а его обнулённый винчестер заставляет вспоминать и вспоминать, и никогда не вспомнить, а только узнавать забытые лица, картины и сны.
Откуда мы и куда держим путь? (банально). Субпространственный двигатель
времени мчит нас из недр небытия, скрытого тайной памяти, в
тьму небытия, скрытого смертью. Сквозь неуловимый миг света, раскрывший
границы вещей, невидимый лаз происходящей вселенной.
Где сейчас иду я, прошли народы и армии, как призраки; гремели битвы, и город гóтов пал под натиском гуннов; следы имён и событий скрылись землёй. Кто-то страдал, любил, выживал ремеслом или разбоем, боялся, бесновался властью, терпел поражение, бежал, был казнён… Ничего не осталось. Или осталось всё, но по ту сторону.. (По ту сторону чего?) Через мгновенье исчезну я, исчезнут все, кого я знаю и кого никогда не знал, чуть погодя исчезнет и сам город, и сама память о нём…
Всё минет тотчас, как возникло.
Рождение и смерть любого предмета идут рука об руку, так близко, что
являются одним. Точечным бессмертием, невидимым до исчезновения. До
несуществования. Рассечённое настоящим время оказывается пустотой. Это — вход и выход, сквозь него появляется и исчезает всё, чего не
было, не будет, и что есть всегда, разное становится одним, одно — другим, и
всем, а всё — ничем. Как волшебное вещество в тигле алхимика. Как золото — львом, форма — пустотой, пустота — точкой, невидимой
на листе бумаги, которого нет.
Из этой точки, где не существует вся безбрежность вещей, расходятся
лабиринты, крошечные, равные огромным, и все они как один есть выход из этой
точки, которой нет.
Из которой смотрю я, которого нет.
Кто я? (Джеки Чан?)
Неврастеник, или как там его назвать иначе, опять показывается в проёме домов. Он мне уже порядком надоел!
То затемняясь, то проявляясь в сгустках пространства, он уплотняется, материализуясь, а то растворяется в синеве, или будто начинает противостоять бледному свету фонарей; я слежу за ним из тени, точно охотник за неизвестным зверем.
Кажется, над ним растянут столб чёрно-синего цвета; если верить Кандинскому — это цвет нечеловеческой печали.
Что означает, и существует ли на самом деле цвет — внематериальная красота мира вне моего ума?
Значит ли что-нибудь символика цвета?
Меж стенами домов, в просветах, пурпур переходит в фиолет, точно полог, скрывающий тайну, занавес обратной стороны, где только символы и знаки — алгоритм внешнего мира, скрипт ночи; а чистый пурпурный кажется болезнью любви. Душной, но утончённой. Изысканной. В смысле — найденной в тайниках пространств и событий. Изощрённой до извращённости, где тончайшее перемешано с грубым в точной пропорции любовного снадобья. Тогда эротика — это свет из глубин тела, секрет тела; Эрот, этот бог-ребёнок, и цвет его — золото и алмаз, сплавленные внутренним солнцем, алхимией Золотого Механизма.
Синий — цвет сосредоточения, разошедшегося в безбрежность, вселенского взгляда, а чёрный — высокая закрытая дверь.
Вязкость зелёного — сельва, которую я никогда не видел, но будто не могу пройти — это и дом, и ловушка, мне ласково в её изумрудной стране, но безвыходно без направлений, хоть всё движется в глубину и вокруг. Есть ветер, значит, воздух, дыхание. Какая-то первобытная нежность. И во всём этом есть волшебство.
Как и синий — это цвет без границ, но не такой далёкий. Я бы не красил ими заборы… да и предметы вообще. А в жёлто-зелёном начинает проявляться щебетание птиц. Свет. Земляничные поляны (навеки…). Жёлтый — сумасшедший, как сумасшедший Ван Гог, назвавший жёлтый любовью. Расплёскивая в холсте солнце. И солнце плавило колосья и жнеца, подсолнухи и нарциссы, лица и хижины крестьян, далёкую железную дорогу и дым. Как оно расплавило твои волосы, разметав их лучами тесной городской ночи. И не досмотрев цвета, я увидел свет, потому что моё затянувшееся путешествие, моё долгое бормотание — не исследование цвета. Отнюдь.
Точно стало рассветать, хотя стояла глубокая ночь, я увидел бело-голубой город, себя, медленно идущего по пустой улице, увидел, что неврастеник исчез.
Я произнёс неслышно: «Лена», — потому что мне стало не по себе — в каждом глазу зажёгся неизвестный знак — иероглиф светящейся плазмы, и ночь вспыхнула днём.
Я назвал имя, и оно сложилось заклинаньем, как слово, рождённое
внутренним жаром и получившее власть.
Здесь в первичном слое стояла запись: [Каковы слова, проникшие в сердце, таков и сам человек, таким становится и мир его души, таким явится и мир вокруг него].
В жемчужно-белом свете с горящим желтизной знаком рваного ромба исчезло всё:
грязное небо, дома и звёзды, исчезла земля. Исчезла и перестала быть протяжённость
событий.
Здесь выход на поверхность нижнего текста [Непостижимого нет].
Свет, проникая, стал растворять и меня — я таял в туманной субстанции терминала, которая поедала тело, как плотоядный воздух; свет поглотил весь безбрежный простор с бессчётными парсеками его пустоты вселенной в развёртке будущего и прошлого в неуловимости теперь.
[Пребывая в необозначаемо малой, существующей мной величине] я проходил
меж Сциллой и Харибдой дробного времени — из вечно-сти, что была обманом, через
проход, разъём, который был ею. Который и был обманом.
Потому что я не двигался с места, даже не начинал ничего, ничто не
длилось, не могло быть завершено, и было случайным.
Здесь выходят на поверхность слои прошлого
[Истончалась упругая полупрозрачная плева, отделяющая меня от нестерпимо сияющего и переливающегося пространства], во всех сторонах втягивающегося в себя как в воронку.
[Истончались слова — исчезали, теряя смысл.] [Я хотел взлететь и кувыркаться в нём, подобно новорождённому богу, но преграда существовала] в том, которого я всё ещё знал. [Возникшее тело наполнилось гравитационной тяжестью, будто свинцом.]
[Увидел всё как есть, но ничего не понял.] Нечего было и понимать. [Да не могло и быть иначе.]
Безымянный этот океан не стянут пунктирами трасс, не имеет карт и названий, это Mare Incognitum. Кто попадёт в него — сгинет, сгорит, превратится в негра.
[Я стоял посреди пустой улицы. Вокруг висела грязно-рыжая тьма с пузырями мёртвых фонарей.
Последний раз, подобно иной вселенной, далеко-далеко свернул свои белые кольца ослепительно яркий свет. И исчез.
Я видит, как долго до него сквозь грязно-бурую тьму.]
[Я двинулся с места.
Обретая утерянный ритм, я двинулся на юго-юго-восток — непредвиденно длинным оказался этот многократно пройденный путь.]
Сквозь идущего меня мир перетекает как сквозь воронку.
[Я не узнаю́; знакомые кварталы, будто одна и та же дорога сделалась другой]. Или я стал другим, как город — каждый раз новый — разрушается и творится тем, какой я сейчас.
И вся эта дорога только внутри меня, что, конечно, тоже банально.
А я внутри червя-лабиринта, о котором ещё не знал на первом слое текста.
Когда писал: [Я получаю то, на что настроен, как музыкальный инструмент, извлекающий из начального беззвучного пространства всех звуков единственный мой. И все наши действия только действия, настраивающие взгляд. Тем, чему мы приносим жертву. А жертвовать мы можем лишь то, что имеем — собственный взгляд…].
Я и есть червь-лабиринт…
Я шёл, но потерял осознание предметов, как в детстве, ещё фрагментарном, или при амнезии. Совсем ничего не знал. Наверное, это и была причина вещей.
Сознание возвращалось как точечная ржавчина, кислота, проедающая зеркальный металл.
Я не хотел больше фантазий и миражей, но и не мог быть без них.
Успел увидеть, пока взгляд не погас, структуру, в которую они
сложились, — это был тоннель, как я теперь и предполагал — Червь-Лабиринт,
где каждое видение было тоннелем, расходящимся вширь до 360 градусов, а всё
возникало и множилось.
Когда-то я уже это знал.
А сейчас знание, которое было взгляд, втянулось куда-то в глубину мрака,
потому что не нашло места быть мной, внутренний ночной город поднялся над ним в
истории, которую я пытаюсь рассказать до конца.
Есть особый прикол
лом
тяг
пёр
кайф
улёт
Oh
торчок
драйв
глюк
писк
долб
гон
в том, чтобы проявлять и скрывать, лессировать прозрачными слоями, составлять текст, который никто никогда не прочтёт, будто на неизвестном языке. ‹…›
[В детстве истина была как будто ближе; как будто бы суть вещей была открыта. Потому она забылась, что оказалась неувиденной. Потому она оказалась неувиденной.
Я рос. Мечтал и видел сны. И это разбило в осколки волшебное зеркало, как волшебные сказки скрывают сказочность волшебства. Придумать мираж, чтоб оправдать мираж. Становиться и достигать. Но отступить под ударами невидимки. Обнаружиться среди руин эфемерного мира. Брести по пустыне.]
Как по ночным холмам волн. Когда мы потеряли ориентиры, пробудились по окрику рулевого, в кромешной тьме шторма под мириадами летающих звёзд, и ожидая удара о неразличимую в черноте косу. Где нас размелет, раскрошит в щепки прибоем. И это смятение, когда в гуле валов, обгоняющих судно, уже чудится рёв бурунов, вслушиваешься и пытаешься различить то, что темнее ночи, — край берега — конец пути, смерть шхуны Vincent, несущейся в никуда по ветру.
И вдруг вспышка между горами воды — не знаешь, видел ли её вправду, но вдруг опять… [далёкий-далёкий огонь маяка].
(Рулевым в ту ночь был я.)
Вот и неврастеник. Куда ему деться! Я нагнал его. Он тоже идёт на ZZO, и теперь мы идём почти рядом — неужели нам окажется по пути? Мы не глядим друг на друга. Скрипит под ногами снег. Он скрыл небо ледяными искрами в кругах фонарей. За стоптанными каблуками неврастеника длинные штрихи — он шаркает ногами; куда он идёт, тянутся диковинные следы, как от невиданной птицы. Какие знакомые места — я знаю каждую трещину каждого дома, каждую выбоину дороги, но теперь скрытую снегом, и снег сделал знакомое новым, залепил орнаменты, и оштукатуренная нимфа смотрит по-новому из своей ниши.
Фонари расставлены случайно на своих местах, а загробный свет витрин открыл случайность пространств летящих снежинок.
Всё впервые, не как было позавчера и много дней назад и все эти годы, все годы. Из которых слагалась жизнь, ставшая случайной сейчас.
Прогулка кончилась. Я пришёл. Я свернул в свой переулок — 2320 раз я сворачивал в него, и как всегда случайно, это произошло точно сейчас, 2321-й.
Я обернулся.
Оставляя свои птичьи следы, неврастеник, или как его там, уходил в пелену. Я проводил его взглядом, пока он не скрылся в закрутившемся вихре.
Вихрь внезапно взметнулся вокруг него, поглотил его стремительным вращением ледяных блёсток, пронёсся по ночным улицам, хлопнул дорожным знаком, зашумел, стиснутый дворами, затем сгустился плотной пеленой.
Снег повалил хлопьями, так густо, что всё исчезло.
Я вошёл в тускло освещённый подъезд, за мной стукнула дверь на ржавой пружине и отсекла меня от снежно клубящейся улицы. Мой путь завершился. Поднявшись по пыльной всегда лестнице, я остановился, повернул замок, лязгнув связкой ключей, приоткрыл дверь и нагнулся, чтобы поднять выпавший из щели клочок бумаги.
Я поднял его к глазам и прочёл:
«Заходила. Вас не было. Где Вы гуляете по ночам?
Анна».
Приложение 1
В начальном тексте другая
концовка: [Путь
продолжался. Стояла ночная тишина.
Вы спали, друзья мои. Все спали].
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
‹…›
Благословенна
Далёкая музыка!
Спящие лики она просветлила.
Кто зубы сжимая во сне и хрипя
Скалился страшно —
Вдруг улыбнулся…
Улыбкою детскою он улыбнулся
Сновиденью волшебному сердце открыв.
Но зря поспешил он.
Ведь сны так изменчивы эти,
В них нет постоянства…
И падает, падает в бездну отчаянья
Счастья достигший,
Чтоб ужас пройдя,
Вновь затем наслаждаться
Недолговечными этими снами.
Нас, сонных, сплотила земля
На ней мы лежали холмистой,
Кто к свету, кто к мраку,
Кто к миру, кто к злобе
Спящие лица свои обратив.
Воины в латах железных,
Торговцы и мудрые старцы,
Цари и бродяги — все пали,
Сражённые сном,
Небо
Им колыбельную пело тихонько…
‹…›
Приложение 2
После КОЛЫБЕЛЬНОЙ, в
завершение рукописи, начальный текст включал
содержание. Содержание имело собственное посвящение: «Создателю Бхагавадгиты (не путать с Прабхупадой,
отцом кришнаитов), дружески».
Содержание
1. Йога начинания или принятия решения.
2. Йога наблюдения мыслей или бормотания.
3. Йога распознавания или узнавания.
4. Йога движения и вхождений.
5. Йога цвета или сознания.
6. Йога остановки, взгляда или не
распознавания.
7. Йога случайности и любви или йога сейчас.
[Зима 1982]