Воспоминания
Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 15, 2013
Иван
Павлович Осаулко родился в 1925 году в с. Викентиевка Липовецкого района
Винницкой области. В 1942-м был угнан на принудительные работы в Германию.
После войны служил в Советской Армии, работал на шахтах Донбасса, затем
шофёром, в том числе на освоении целины в Алтайском крае. В 1965 году переехал
с семьёй в Липовец. Умер в 2002 году.
Публикатор — Галина Гурина (Харьков), дочь И. Осаулко.
Повесть об
остарбайтере1
Предисловие
Прошло уже более 60 лет от начала самой ужасной, самой кровопролитной, самой бесчеловечной в истории человечества войны, названной Второй мировой, развязанной фашистской Германией во главе с их фюрером Адольфом Гитлером. Такой войны в истории человечества не было.
По неполным подсчётам, граждан бывшего Советского Союза погибло одиннадцать миллионов человек. Позже количество погибших дошло до двадцати миллионов, и даже называлась цифра двадцать два.
Сотни тысяч советских людей были вывезены на принудительные работы в Германию, попросту говоря, в рабство, в число которых попал и я.
Много книг написано о героизме советских людей в этой войне, как военных, так и гражданских, а вот о подневольном рабском труде наших людей в фашистской Германии почти ничего.
Попадались мне несколько книг, но там, по-моему, есть некоторая часть вымысла. В одной из книг написано, что беглецов ждал на аэродроме самолёт. А что дальше было — автор умалчивает. На этом книга заканчивалась. Вымысел всё это.
Я же хочу написать в своих воспоминаниях всё, как оно было в действительности, без всяких домыслов, хотя в моих воспоминаниях тоже присутствует некая доля приключенчества, если можно назвать это приключением, но… что было, то было. Кроме того, что я хочу людям рассказать, также хочу, чтобы дети и внуки знали о своём отце и дедушке, бывшем «остарбайтере», как нас называли в Германии и до сих пор называют. Так и назову мое повествование: «Повесть об остарбайтере Осаулко Иване Павловиче».
Итак, «Повесть об
остарбайтере»
Забрали меня в Германию из села Викентиевка Липовецкого района Винницкой области.
Была середина марта 1942 года.
Вечером пришёл полицай Гриша. Приказал собрать харчей на две недели и утром явиться к колхозной конторе — повезут в Германию. Мама — в слёзы, а он стал успокаивать, что ничего страшного нет, это — всего на один год, а сын там не сам будет, ещё поедут шестнадцать человек. Год поработает у хорошего хозяина и через год будет дома. Потом, в разговорах, спрашивали меня люди — почему не удрал? Удрать-то можно было, а куда? Местность у нас степная, не будешь же лето в поле жить, нужно какую-то крышу над головой иметь, чтоб от непогоды укрыться. Пить-есть тоже надо. А зимой куда? Хочешь не хочешь, а домой придёшь, там и сцапают.
Мама стала харчи готовить, а я побежал по селу. Берут моих ближайших соседей-друзей: Гришку Гошлю, Володю Рыбака, Толю Притолюка, Васю Тетерука и Ваньку Лучая. А кто с другого конца села — завтра увижу.
Утром Гриша-полицай зашёл с конца села, забрал Гришу Гошлю и так от хаты к хате собрал всех и погнал до конторы. А на другом конце села другой полицай орудовал — Степан Кручак и соцкий Гаврила Константиновский. Они пригнали ещё человек пятнадцать девчат и хлопцев, а с ними и родители пришли.
Шум, крик, плач. Старший полицай Исак Садовский успокаивает матерей:
— Не навсегда их забирают, вот до зимы война закончится, и они возвратятся. Немцы уже под Москвой. Возьмут Москву, и войне конец.
Но это не утешало.
В сопровождении или под конвоем всей местной полиции — тронулись. Родственники тоже с нами.
К обеду добрались до станции Липовец. На запасном пути уже стоял состав товарных вагонов и около сотни людей. Кроме нашей Викентиевки, согнали отправляемых со всего Липовецкого района и ещё с Плисковского. Состав был окружён немцами и полицаями. За путями в поле стояла скирда прессованного сена. По несколько тюков разрешили занести в вагон. Хорошо — хоть не на голом полу спать.
Подали паровоз, и нам приказали залезать в вагоны. Не буду рассказывать, что творилось возле вагонов, и так можно представить. Вагоны не закрыли, но через каждые два-три вагона на тормозной площадке торчал солдат с винтовкой, а вагонов было пятнадцать, и по тридцать человек в вагоне.
Гудок, состав тронулся, и… прощай, родной дом и Родина, на долгих три года.
Везли нас две недели. Долго стояли на станциях, пропуская встречные поезда с техникой и живой силой, спешившие на фронт, а также догонявшие нас уже с побитой техникой и санитарные с ранеными солдатами.
Ничего заслуживающего внимания в дороге не происходило. Когда выехали на территорию Польши, непривычно было смо-треть на небольшие клочки земли, с видневшимися то тут, то там одинокими крестьянами.
Помнится, в Люблине, польском городе, гоняли в баню и делали дезинфекцию, чтобы какую болезнь не занесли в Германию. Ещё пару раз кормили горячей пищей, но что это было за варево — не помню. Проезжали Варшаву — польскую столицу. Потом была река Одер и первый немецкий город Розенберг. Самого города мы не видели. Недалеко от станции был большой лагерь, бараков с двадцать, куда нас и загнали. Лагерь был обнесён колючей проволокой, а по углам — вышки с часовыми. По лагерю прохаживались полицаи не то с синими, не то с голубыми воротниками. Говорили, что это украинские полицаи. Зачем они тут, на немецкой территории — непонятно.
Здесь впервые ел брюквенный суп — основную пищу во всех лагерях Германии. Дрянь вонючая, ко рту невозможно ложку поднести. Но голод, говорят, не свой брат; вынуждены были есть. Сейчас без отвращения не могу вспоминать — так наелся за три года.
У нас брюкву не выращивают, по крайней мере, я на наших полях её не видел. Плод брюквы похож на крупную столовую свёклу кремового цвета. Её и сырой можно есть, но только так, для лакомства, как морковку иной раз. Если с мясом да с кой-какой приправой, то есть можно, а если на чистой воде — настоящее свиное пойло.
Работая у бауэра — хозяина, — каждый четверг в обед мы ели брюкву. Её, конечно, не сравнить с лагерной, но мы всё равно носы воротили. А хозяева, между прочим, тоже ели наравне с нами.
Я не знаю точного количества людей, угнанных в немецкую неволю, но сотни тысяч не миновали этого Розенберга.
Со всех оккупированных республик бывшего Советского Союза — Белоруссии, Украины, России — людей свозили сюда, в Розенберг, а отсюда уже во все концы Германии. Кого на фабрики, заводы, кого на шахты и сельское хозяйство. Наш невольничий эшелон прибыл в Розенберг утром. Часов в десять нас перегрузили в другой состав и повезли дальше. В этот эшелон с нашего села попали четверо: я, Сергей Кравчук, Толя Притолюк и Вася Тетерук. Остальных куда-то в другие места отправили. Многих я больше никогда не видел.
До сих пор не приходилось видеть человека в шляпе, а тут — поголовно. По нашим представлениям — шляпы носят только буржуи, а тут даже женщины носят, да ещё и сетки на шляпах. Для чего они?
Подходим к зданию, на фасаде которого вывеска: «Арбайтсамт» — биржа труда. Возле биржи — толпа мужчин и женщин. Это покупатели. В самом прямом смысле этого слова. За нас они деньги платят. Как в далёкие времена рабства, когда купля-продажа людей считалась обычным делом. Заявки на рабов были поданы заранее, а теперь им сообщили, что такого-то числа эшелон прибудет, вот они и собрались. Нас загнали в просторный двор с дощатым забором двухметровой высоты. Вслед за нами повалили покупатели.
Так получилось, что мы до Розенберга, а от Розенберга до Загана ехали в одном вагоне с людьми Плисковского района из села Чернявки, и держались дальше одной компанией. Выбрав под забором подходящее место — мы расположились там.
Покупатели ходят, присматриваются, выбирают тех, кто понравился, и уводят в здание арбайтсамта уже для оформления покупки. Вот и к нашей компании направился человек. Молча стал нас рассматривать. Высокого роста, в охотничьем костюме — зелёной куртке и таких же брюках-галифе. Вместо сапог — туфли с чулками-гольф до колен. На голове зелёная шляпа с пером. Это был ортсбауэрфюрер из села Гиесмансдорф. Ортсбауэрфюрер — это в переводе на наш язык как председатель местного союза бауэров — хозяев. Приехал для себя взять людей и ещё — кто заказывал. Звали его Отто Петцольд.
Работа у хозяина в
селе Гиесмансдорф
По знаку хозяина мы поднялись. Он отобрал одиннадцать человек: нашу, викентиевскую, четвёрку — Толю, Васю, Сергея и меня; из Чернявки — двоих ребят, и двух девчат из Камянки нашего, Липовецкого района, и ещё одного, из Короливки, тоже Липовецкого района.
В здании арбайтсамта нарисовали мелом каждому номер на груди и сфотографировали. Мой номер был четыреста тридцать один.
Во двор нас уже не пустили. Петцольд велел ждать на улице. Сам отсутствовал примерно час. Вышел со стопкой бумаг в руках — это были наши документы. Назывались арбайтскарты — удостоверения личности. Потом они были отданы нам на руки. Что там было написано, я уже не помню. Той же дорогой пошли обратно — на вокзал. Подошёл пассажирский поезд, и мы уехали.
Гиесмансдорф — это название села, где мне предстояло два года прожить. От небольшой привокзальной площади сразу начинается сельская улица, которой позавидовал бы любой наш город. Сама улица широкая — метров пять-шесть, проезжая часть уложена тёсаным камнем; с одной стороны — пешеходная дорожка метра полтора ширины; с другой — велосипедная дорожка. Обе хорошо утрамбованы песком. В любую погоду грязи нет. Дома тоже красивые — двухэтажных больше, а если одноэтажные, то довольно просторные, крыши — черепичные. Стены домов увиты не то виноградом, не то другой какой-то зеленью. Под окнами — палисадники с уже цветущими цветами. Столбы линии электроэнергии. Удивляемся тому, как живут люди.
А вот ещё одно удивление — довольно пожилая баба на велосипеде и в шляпе. У нас бы какую-нибудь Явдоху посадить на велосипед — было бы смеха на всё село2. А здесь, как видно, это обычное явление. А вот ещё одно — смешно и удивительно: миниатюрная копия большого воза. Точно как большой воз, но раз в пятьдесят меньше, а вместо лошади — собака. А вот ещё: уже настоящий воз, в одной упряжке лошадь и вол. И смешно, и чудно.
У одного из домов Петцольд остановился и пригласил зайти во двор. Это была его усадьба: одноэтажный большой дом, двор тоже большой, по сторонам двора — хозяйственные строения.
Петцольд вошёл в дом, а мы сели на траву под забором. Вскоре явились наши будущие хозяева. Оглядев нас, заходят в дом, а там уже распределяют нас по номерам, а не на выбор — кому кого хочется. Выйдя из усадьбы, каждый хозяин находит нужный ему номер на груди у невольника и уводит с собой.
Первыми ушли мои друзья: Толя Притолюк, Сергей Кравчук и Вася Тетерук. За Толей и Сергеем пришли мужчины, за Васей — женщина. Так по одному, по двое увели почти всех. Остались — я, Андрей с Чернявки и Зина с Камянки. Зина и Андрей предназначались Петцольду, а за мной ещё не пришли.
Вышла Эльза, дочь Петцольдов, и пригласила нас в дом. Фигура у неё была какая-то ненормальная. Самой лет восемнадцать-девятнадцать, а такая толстая, что дальше, кажется, уже некуда; к тому же голова такая маленькая, что вообще не пропорциональна к туловищу.
Кухня очень чистая: стены выкрашены зелёной краской, на полу цветной кафель, поручни плиты сияют медью. Мебели лишней нет, всего два стола со скамейками. На одном из них стояли три тарелки с двумя бутербродами в каждой и три большие кружки с кофе. Кофе, конечно, не настоящий, а из какого-то пережаренного зерна. Время — четыре часа дня. В это время у немцев полдник, по-ихнему «феспер». Поблагодарив хозяйку за еду немецким «данке» — я его ещё со школы знал, — вышел во двор и опять на траву сел. Зину и Андрея увели куда-то. Потом Андрей рассказывал, что хозяин привёл его в помещение и показал, где он будет жить — а это была комната в одном из хозяй-ственных строений, — и растолковал ему, что может отдыхать до ужина, а потом и до утра, а утром уже должен приступить к работе.
Со мною было всё наоборот. Зашла во двор женщина лет тридцати. Роста выше среднего, одета в чёрный костюм, в такой же шляпе с вуалью. Перед собой катила детскую коляску. Почему-то сразу догадался, что это — за мной. И не ошибся. Вошла в дом и тут же вышла с Петцольдом, и он приказал идти за ней. Пошли в обратную сторону и метров через сотню зашли во двор хозяйства.
У Зоненберга
Думаю, не лишним будет ознакомить читателя с хозяйством, где мне предстояло прожить два года, а также с его обитателями.
Женщину, которая привела меня сюда, звали Эльзой Зоненберг, она была владелицей этого богатого хозяйства. Муж её — Эрнст Зоненберг — был на Восточном фронте, а хозяйством управлял его отец Йоганн, как у нас теперь принято говорить, уже пенсионного возраста. Невестка Эльза платила ему деньгами, а кроме того он два раза в неделю обедал у неё. Хозяйство большое: кроме сорока гектаров земли, были ещё и лес, два луга сенокосные: один в конце поля, а другой — километров за пятнадцать от дома.
Два дома: в одном из них, одноэтажном, жил Йоганн с женой Мартой, в другом, двухэтажном — их сын со своей семьёй. В коровнике — двенадцать коров; в другом помещении — шесть тёлок и два вола. В конюшне — пара лошадей; а в свинарнике — шесть свиней центнера по полтора. Имелось также два длинных и высоких помещения для хранения необмолоченного зерна в снопах, ведь летом молотить некогда, на то зима будет. Из сельхозмашин были трактор, молотилка, сноповязалка и вообще всё, что необходимо для такого хозяй-ства. Вместе со мной было пять работников: военнопленный француз Ройней Клёузэ, полька Юзефа, Тоня и Павел с Западной Украины и я, пятый. Была ещё шестая — шестнадцатилетняя домработница немка Эдит.
Когда мы с фрау Эльзой вошли во двор, со стороны поля из-за строения появился пожилой сухощавый мужчина лет шестидесяти пяти — Йоганн Зоненберг. Хозяйка пошла в дом, а меня Йоганн повёл за собой. Завёл в какую-то мрачную комнатушку в одном из строений, стены которой не видели побелки с начала постройки и по сей день. На одну из двух кроватей, стоявших там, приказал положить мою торбу, и повёл во двор. Откуда-то вынес четырёхрожковые вилы и вручил мне.
За двором двое девчат и один хлопец грузили навоз на подводу, другая стояла уже нагруженная с запряжёнными лошадьми.
Где это было видано или слышано, чтобы человека после двухнедельной дороги, немытого, голодного, заставили работать? На это только способны фашисты, ни во что не ставившие человеческую жизнь. Сама хозяйка, фрау Эльза, могла же дать хоть один бутерброд, но вместо хлеба — вилы в руки; а я их до этого времени вообще в руках никогда не держал.
А Йоганн, между прочим сказать, был настоящим фашистом, я видел его однажды в фашистской коричневой форме со свастикой на рукаве и с пистолетом — шёл куда-то.
Грузили вчетвером: я, Юзефа, Тоня и Павел. Возили тремя возами двумя парами лошадей. Один воз туда, другой порожняком назад, а третий тем временем грузили. И так проклятый фашист рассчитал — ни одной минуты передышки нет, только-только воз нагрузили, а порожний уже тут. Так до половины седьмого без минутного отдыха и работали. В половине седьмого «файрам» — конец работы. Но это ещё не всё: нас ещё ждёт скот. По-немецки это называется «футермахен»; но мы его перекрестили в «футрование». Это значит, что нужно навоз вывезти, разнести корм, подостлать. Коров подоят Юзефа с Тоней. Эта работа занимает около полутора часов. В восемь часов или около этого — окончание всех работ и ужин.
Рассказал это потому, чтобы к этому больше не возвращаться.
Но возвратимся к сегодняшнему дню. Павел — тоже добрая сволочь. Показал мне одноколёсную тачку — бери, будешь навоз вывозить. Я такую тачку не то что в руках не держал, а вообще не видел. А что знал? Что мне сказали, то и делаю. Пока довёз первую тачку до гноярки, она несколько раз переворачивалась. В третий, четвёртый раз как-то приспособился; вывез семь тачек. А Павел с Ройнеем — один подостлал, другой разнёс десяток навильников зелёной мешанки, и околачиваются в коровнике. Это заняло всего минут десять-пятнадцать, а я с добрый час навоз возил. Юзефа с Тоней тем временем коров доили.
Вот так с месяц я возил навоз: утром и вечером по семь тачек. А потом мне стукнуло: а почему это я сам должен возить, выполнять самую тяжёлую работу? Я пацан, а они, два буйвола, ходят по коровнику и посвистывают. Ройнею было лет тридцать, а Павел тоже не пацан — лет больше двадцати.
И однажды я забастовал. Вот так, говорю, друзья, хватит дурака валять и на мне выезжать, с сегодняшнего дня вывозим навоз по очереди. К тому времени я уже так освоился, что мог повышать голос. Ройней молчал, а Павел разошёлся. Называл меня и большевиком, и коммунистом, и ленивым, а навоз никто не вывозил. Прекратил наш спор Йоганн, проходивший мимо. Узнав, о чём спор, сказал: «Ганс прав». А меня, между прочим, с первого дня с Ивана перекрестили на Ганса. Нас всех называли немецкими именами. Ройнея фамилия была Клёузэ, а называли его немецким именем — Кляуз; Павел — Пауль, Тоня — Тони; только Юзефа осталась Юзефой.
— Пауль, — сказал Йоганн, — бери тачку и работай, с этого дня будете поочерёдно навоз возить.
Очерёдность иногда нарушалась из-за опозданий француза. Он жил не здесь, а в лагере, который только условно можно назвать лагерем. Это был обыкновенный дом. Приставленный к нему охранник — вахман — на ночь замыкал французов, а утром открывал, бывало, с опозданием, замок. С этого так называемого лагеря удрать было легче лёгкого, но в этом не было надобности. Жили они хорошо: одеты во французскую форму, получали посылки от Международного Красного Креста, а также из дому. Немецкие власти через этот Крест сообщили родителям, что их сын находится в плену и проживает по такому-то адресу. Поэтому часто получал из дому и письма, и посылки.
Около восьми часов закончили все работы. Мне бы сейчас мыться и ужинать, а я ничего не хочу, мне бы только лечь и не вставать. На ужин была картошка в мундирах и кислый творог с зелёным луком и, по-нашему, по-украински, — маслянка; это то, что остаётся после приготовления масла. Хозяева на молокозавод сдавали молоко, а им возвращали обрат, маслянку и какое-то количества масла.
Ужинали за отдельным столом. Мы — пятеро работников, вернее будет назвать — рабов, — за отдельным столом, а хозяйка, Эдит, и маленькая дочь Эдит — за своим столом.
На этом рабочий день и первый день моего пребывания в неволе закончился.
Помещение, где мне предстояло жить с Павлом, представляло собой небольшую грязную комнату с одним окошком, двумя кроватями и столом. В передней части помещения располагалась кухня, в которой варили еду для свиней, а за одной из стен нашего помещения — свинарник. За окном — яма, куда стекала свиная моча. Но зато постель, нужно отдать должное, была царской: на дне кровати чистая солома, на соломе — перина, застланная чистой простынёй, а вместо одеяла тоже толстая перина. Спал от восьми вечера до шести утра — десять часов, не просыпаясь.
Спал бы, наверное, ещё столько же, если бы не разбудил стук в дверь, и голос Йоганна:
— Пауль, Ганс, вставайте!
Идя к лошадям, он всегда нас будил.
Проснулся я, а подняться не могу — нет такой части тела, чтобы не болела, а в особенности руки. Сейчас бы лежать без движения сутки, а надо подниматься. Не знаю — смогу ли выдержать. Можешь не можешь, а вставать нужно. Первым делом — футрование. До половины восьмого утра управились. Умылись. Завтрак уже на столе. Вчерашняя недоеденная картошка, очищенная и вроде бы поджаренная, какая-то болтушка: не то мучная, не то крахмальная, но вкусная, — кофе-эрзац и что-то по цвету похожее на мёд.
Для приготовления его вываривают свёклу сахарную, а сок выпаривают, и получается довольно вкусная еда.
В восемь опять взялись за вывоз навоза. Пока футровали — я немного размялся, тело стало меньше болеть.
В десять часов второй завтрак — фриштик. В кухне на столе уже лежали бутерброды — по два каждому. Надо мной посмеялись, когда я отказался есть. Только два часа прошло, как ели, а так как пить хотелось — кофе я выпил.
Фрау Эльза хоть и сидела за своим столом к нам спиной, но всё видела. Что-то говорит в нашу сторону. Юзефа переводит. Юзефа по-немецки говорила хорошо, она здесь с тридцать девятого года. О том, чтобы отказаться от второго завтрака, — не может быть и речи. Такова традиция, и существует она давно. Это как закон, который обязаны соблюдать. Пришлось съесть.
В двенадцать обеденный перерыв, но не для нас. До двух часов отдыхают только лошади и Йоганн. После обеда предстоит приготовить корм на два раза для двадцати голов скота. Нужно на электрорезке нарезать брюквы и кормовой свёклы, наносить половы и перемешать. Вместе с обедом уходит как раз два часа. Косить мешанку в эти дни некогда было, да и нужно было израсходовать зимние запасы.
Отдохнуть хотя бы полчаса — времени не оставалось. От двух до четырёх часов — опять навоз. В четыре часа полдник — феспер. Опять бутерброды и кофе. На этот раз я уже не отказывался. В половине седьмого файрам — конец этой работы, футрование, ужин и желанный отдых после четырнадцатичасовой работы.
Я уже упоминал о том, что я ел в эти дни. Но чтобы к этому больше не возвращаться, я расскажу, как вообще кормили, а потом продолжу свою повесть.
На питание нельзя было пожаловаться. Летом ели пять раз в день, зимой — четыре; полдника — феспера — уже не было. На зав-трак круглый год одно и тоже: суп мучной, хлеб с патокой, эрзац-кофе без сахара и оставшаяся от ужина картошка. А на ужин всегда была картошка толчёная, в мундирах или жареная. У них вообще к обеду и ужину хлеба не полагается. А хлеба — норма, и всем поровну. Режется он специальным дисковым ножом. Ни один ломтик не бывает толще или тоньше. Картошка — если осталась жареная, её подогревают, а в мундирах — очищают и поджаривают. Но не нужно думать, что жареная картошка плавает в жиру — её только немного попугают жиром.
В десять часов второй завтрак — по два бутерброда с маслом, но таким слоем, что дырочки на хлебе видны. Сверху масла — мармелад. И кофе. На обед картошка. Один день с подливой на мясном бульоне, в другой раз с яичной или ещё какой-нибудь. Так что она не приедалась. Через день по кусочку мяса — граммов сто. В четыре часа полдник и в восемь ужин.
Ещё несколько слов о недоеденной вчерашней картошке. У нас бы её отдали свиньям или курам, но у немцев — нет. Что приготовлено для людей, то они и обязаны съесть, а для свиней варится отдельно.
Я уже упоминал о том, что перед нашей комнатой, по-немецки — «штубой», так мы её называли, — была свиная кухня. На дно цилиндрического котла с топкой ложился металлический конус. Заливалось ведро или два ведра воды, насыпался большой мешок картошки, и она варилась паром. Я однажды вошёл туда, когда Юзефа с котла картошку вываливала. Картошка крупная, рассыпчатая. Я не удержался, взял одну, а тут, откуда ни возьмись, фрау Эльза. Досталось мне: «Зачем ты ешь картошку для свиней, разве тебе мало было на столе?» Каждый вечер, прежде чем идти на кухню ужинать, мы пили молоко. В коровнике у нас была спрятана кружка. Один пьёт, другой караулит, так что за ужином только для порядка съедали по две-три картошки. Иногда в четверг на ужин был суп брюквенный. Если брюкву сварить на чистой воде, как в концлагерях варили, то от неё хотелось нос воротить, а если с приправой и мясом, то вполне съедобно. В пятницу — суп фасолевый с жареной капустой. Суп густой, ели его так: брали ложку капусты, потом ложку супу и так далее.
В воскресенье завтрак, как обычно, а вот второй завтрак — тут уж извините: день выходной, не работаете, можете и без второго зав-т-рака обойтись.
Но зато на полдник — феспер — по доброму куску торта — кухен, примерно с тетрадный лист величиной.
Так что на питание нечего было жаловаться, а вот работа… Нель-зя ни на одну минуту оторваться — дать отдых рукам или ногам. В поле Йоганн, нужно сказать, тоже работал наравне с нами, но для своего отдыха он всегда мог выбрать время, например, в ненастную погоду.
Как-то мы с французом кололи дрова под навесом. Павла уже не было — я об этом дальше расскажу. Захотелось нам закурить — а сигарет ни у него, ни у меня нет, а в штубе у меня были. Кстати сказать, что нам давали табачные карточки, и хотя мы невольниками были — нам платили. Я получал двенадцать марок в месяц, так что курево у меня было.
— Сейчас, — говорю французу, — я сбегаю, принесу покурить.
Когда возвращался — встретил фрау Эльзу. Что она кричала — не знаю, я тогда по-немецки ещё не понимал, — но шуму было на весь двор.
Навес со стороны двора был открытый, а с тыльной стороны стена дощатая, а там небольшой лужок с несколькими яблонями, туда же выходил чёрный ход с кухни, откуда шагов десять до тыльной стены навеса. Кто-то из девчат предупредил нас, чтобы мы были осторожны: хозяйка сама или Ирен подсылает послушать, работаем мы или нет. А мы решили закурить. Как раз в этот момент, когда мы прикуривали и не стало слышно стука топоров, кто-то подслушал. Выбежала хозяйка с переднего входа дома. Что она кричала — я не понимал, но слушать было что. Я это так, между прочим рассказал, чтобы было представление, как мы работали.
Три дня навоз возили — до воскресенья. Я уже немного втянулся, не так стало болеть. После ужина сразу спать заваливался, а Павел уходил куда-то, потом рассказывал, у какого хозяина новый работник появился. В воскресенье до обеда спали, а после обеда пошли с Павлом на улицу. Узнал, где живут мои друзья. Вася Тетерук совсем близко — наискось через улицу. Толя Притолюк немного дальше — минут пять ходу, а Сергей Кравчук далековато от нас — с километр. Нам было нелегко, а ему ещё хуже.
Когда мы немного пообвыкли — заканчиваем работу летом в восемь, солнце ещё не зашло, а зимой в шесть, — вечером хочется выйти куда-нибудь. Летом на площадке возле сельского ресторана собирались. Это раньше он был ресторан, а сейчас там только пиво безалкогольное, лимонад и табак по карточкам. Зимой — у Василя из Чернявки в хозяйстве Нермлиха, где он работал. В его просторной комнате устраивали игры и танцы под губную гармошку. А Сергея никогда не было ни в будний день, ни в воскресный. Я не помню. Говорили, что его хозяин Зигизмунд даже в воскресенье заставлял его работать.
Очень возможно, что так оно и было, потому что именно в воскресенье с ним случилось несчастье. В этот день он дрова колол и отрубил четыре пальца на левой руке. Очень сомнительно, чтобы это был несчастный случай. Лет через двадцать мы с ним встретились, но я так и не спросил, как это получилось, а сейчас его уже нет. После выздоровления отправили его домой, но далеко он не заехал. В городе Бреслау какая-то комиссия решила, что он и без пальцев может быть полезен для великой Германии, и отправила куда-то в другое место, где он и пробыл до конца войны. Толя Притолюк тоже попал не к бедному хозяину. Работников у него было меньше. До прихода Толи был один поляк Юзек и, кажется, француз пленный, и ещё две дочери. Незавидная судьба им досталась. Матери рано лишились. Сами уже невесты, а не замужем. Все мужчины пошли завоевывать жизненное простран-ство для великой Германии, и женихов нету. Одна уже седеть стала.
Вскоре у них случилось трагическое событие — Юзек под поезд лёг. Утром дома его не оказалось. Поехали в поле без него. А по ихнему полю проходила железная дорога, там его и обнаружили перееханного поездом. Говорили, что он в карты проигрался, но это маловероятно, у него не было тысяч или миллионов, а если проиграл полсотни марок, то из-за этого, если они у него и были, любой здравомыслящий человек под поезд не ляжет. Ещё был разговор, что он был влюблён в нашу Юзефу, а она ему не отвечала взаимностью; тоже маловероятно. Похоронили Юзека в деревянном ящике в стороне от кладбища.
После вывозки навоза начались полевые работы. В первую очередь нужно раскидать вывезенный навоз. В поле нас застала первая весенняя гроза, были Йоганн, Ройней, Павел и я. С запада надвигалась чёрная туча с молнией и громом. У нас дома перед дождём где бы кто ни был, старался укрыться. И тут до дома было метров триста, можно добежать. Гроза с каждой минутой всё ближе, а мы работаем. И вдруг — ливень, гром, молния; были бы мы сами — убежали, а так Йоганн с нами. Вымокли до нитки. Одно утешение, что и он с нами намок. Выглянуло солнце, а от нас пар валит, так на нас и высохло, но, слава Богу, никто не заболел.
Началась пахота, боронование, сев яровых культур, свёклы, посадка картофеля, всего не перечислишь; а ещё скота двадцать голов. После зелёный корм, ежедневно нужно добрый воз накосить. Работы хватало. Управились с сеном, а тут уже уборка хлебов. Косили сноповязалкой. Снопы по всему полю раскиданы. Нужно собрать, свезти до стодолы.
За этими и другими работами и осень подошла — самая паршивая пора года. Опять пахота, сев озимых, уборка свёклы сахарной, кормовой, брюквы, картофеля. Перед уборкой картофеля скашивается ботва, свозится на купы, а потом идёт на подстилку, что мало-мальски годится — идёт туда; нужно побольше навоза на удобрение, земля у них песчаная. После уборки ботвы начинается копка, для этого есть специальный плуг ковшеобразный. Он подрезает клубни, а над плугом крутящийся вал с пучками пальцев железных, которые выбрасывают картошку на два-три метра. Йоганн так рассчитает, так людей распределит, что нет ни полминуты отдыха, только-только успеешь собрать, а он уже здесь: картошка свозится на одну кучу и начинается сортировка. Тоже есть такой агрегат: крупная отходит в одно место, семенная в другое, а самая мелкая — в самый низ.
После картошки — сахарная свёкла, кормовая и брюква. В завершение полевых работ — вывозка навоза, набравшегося за лето. А вот и зима пришла, началась молотьба, работа — тоже не позавидуешь, но уже файрам — конец работы — в пять часов. В шесть ужин — и свободны. А на завтра если не молотили, то хворост рубили и дрова. Едем в лес, рубим, а на вязанки уже дома. Дров нужно много — всё дровами отапливалось. В нашей штубе стояла печка-буржуйка для отопления давались опилки, а какая топка опилками. Мы её никогда не топили. Пока ужинаем — на плите греется кирпич, потом заворачиваем его в газету — и под перину, а сами уходим куда-нибудь к друзьям. Часа через два-три приходим, раздеваемся — и под перину, а там тепло, как на хорошей печке.
Зато как страшно не хотелось утром вылезать из-под перины. В штубе холод, на улице темень, часто мряка или мокрый снег, ветер холодный. Зима-то здесь, как и осень, — гнилая. Сидеть бы в тёплой хате, как Йоганн: задаст корму лошадям — и в хату до обеда, пока опять лошадей не кормить. А нам найдёт работу. Погода паршивая, а одежонка никудышная. Дал Йоганн мне пальто демисезонное длиной до пят, а широкое, что можно два раза обернуться. Выдали нам карточки для приобретения одёжи и обуви, назывались они «бецукшайны», но ехать за покупками нужно было до города Шпроттау, по-нашему как бы райцентр, — за двенадцать километров в комиссионный магазин, где ничего не было. Хозяйка два раза ездила. Один раз привезла как на смех — женские летние трусики, — я их Тоне отдал. Перед зимой привезла ботинки на деревянной подошве, а на голову сам купил у одного поляка польскую шапку. Так что, можно сказать, я кое-как был одет и обут. А француз был хорошо одет: хорошая шинель, мундир и брюки суконные, на голове пилотка, но под ней вязаный подшлемник.
Но как бы там ни было, а зима прошла. Опять весна, я уже год в Германии. Довольно сносно говорю по-немецки, по-польски совсем хорошо. Думаю, у меня была способность к иностранным языкам. Среди украинцев только я и Андрей с Чернявки, что работал у Петцольда, хорошо говорили по-немецки. Ещё поляки некоторые.
Хозяйство
Зоненберга теряет работников
Первой не выдержала Юзефа. В одно, как говорится, прекрасное утро — хозяйка, спускаясь со второго этажа мимо ихней комнаты, всегда их будила — Тоня обозвалась, а Юзефы не слышно. Ещё раз позвала — не отзывается. Зашла туда:
— Тони, где Юзефа?
— Не знаю, она не ночевала.
Туда-сюда — нет Юзефы. Пропала. Насовсем. Ясное дело, что удрала. По-немецки она прекрасно говорила, может, и проскочит до Польши, если в поезде документы не будут проверять.
Для Тони двойная нагрузка — двенадцать коров подоить, да ещё к сроку: к тому времени, когда будет ехать повозка-платформа, собирающая молоко, бидоны должны быть на улице. Прибежала Ирен помогать, а потом помогала жена Йоганна. Помогать-то помогала доить, а одного работника на хозяйстве уже нет.
Прошло недели две — как новое происшествие. После ужина мы очень редко остаёмся дома. Хотя и наработаешься крепко, а дело молодое, мне пошёл уже восемнадцатый год, хочется пойти куда-нибудь. Так же и этим вечером. Павел пошёл к своим друзьям, я к своим.
Когда я пришёл, его ещё не было. Утром, как обычно, Йоганн пришёл будить:
— Ганс, вставай!
— Да, да, встаю.
— Пауль!
Не отзывается.
— Пауль!
Опять тихо. Заходит.
— Ганс, где Пауль?
— Не знаю.
Так Павел и пропал. Без сомнения, что удрал. Я взялся за тачку — навоз возить, а коров-то кормить надо, когда ещё француз придёт. Пришлось Йоганну корм разносить и подстилать. Йоганна жена Марта, Ирен и Тоня коров доят. Уже двоих работников не стало. Не прошло месяца, как сбежали Павел и Юзефа, как с Тоней произошло приключение. Она забеременела. Был такой разговор, что таких женщин домой отправляют. Но это вряд ли правда. Я такого случая не знаю, а что дети родились в Германии — так это было.
Говорила потом Ирен, что хозяйка совсем осатанела, била Тоню по лицу, пока она не упала. Это же не шутки, за каких-то полтора месяца лишиться троих работников, а на дворе весна, и земли сорок гектаров. Но так им и надо, пусть бы к людям относились по-людски, летом четырнадцать часов на ногах. Хотя бы в обед давали час отдыха. А Тоню куда-то отправили. Остались мы с Ройнеем вдвоём. С месяц мы с французом вдвоём.
Одного дня привез Йоганн нового работника. Тоже Ивана. Лет сорок ему. Неповоротливый, медлительный, как сонный. Какой с него был работник — не знаю, вскорости и меня тут не стало. А пока у нас запарка. Коров доить некому, в поле тоже некому работать. А земля не ждёт. Наняли двух людей — девочку лет пятнадцати с матерью. А коров по-прежнему доят Йоганнова Марта и Ирен.
Одного дня Йоганн куда-то уехал, Ирен сказала — за новыми работниками в Заган. Часа в три дня привёл двух женщин: маму и дочку. Мама — Данута, лет пятьдесят пять, полная. Дочь выше мамы — лет шестнадцати, Юзефа, мама звала её Зюткой.
Жили в Кракове втроём: отец и они двое, имели лавчонку, но Германии потребовались рабочие руки. Лавочку конфисковали, а самих — в Германию. На арбайтсамте в Загане их разлучили. Отца оставили в Загане на заводе, а женщин Йоганн забрал. Работники из них не очень, но какие уже есть, за неимением лучших и эти сойдут. Весной сорок четвёртого года исполнилось два года как я тут. По-немецки я стал совсем хорошо говорить, а поляки не узнавали во мне украинца. В работу втянулся, окреп — на два года старше стал. А весной этого же года в моей жизни произошло изменение.
Утром зашла Ирен с Йоганном — она принесла два бутерброда, а он сказал:
— Ганс, собирай свои лахи и поедешь со мной.
Я не стал расспрашивать, куда и зачем. Собрал своё тряпьё в домашнюю торбу и пошли на вокзал. Часа через полтора были в Загане.
Заган
И вот я опять в знакомом мне здании арбайтсамта города Загана. Йоганн ушёл. Я один в зале. Жду не зная чего. Вообще-то я знал, что на новую работу, только куда — неизвестно. Через час-полтора зашла девушка примерно моих лет и пошла в канцелярию. Вышла с работником арбайтсамта, который приказал идти с ним. Идём по краю города. Город — справа, слева — поля. Минут через двадцать заходим во двор небольшого двухэтажного домика. Хозяин, видно, небогатый. В коровнике четыре коровы, в клетке трое добрых свиней, навес, где стояла сейчас карета, и конюшня для пары лошадей. Вот и все хозяйственные постройки. Взглянув на коровник, подумал про навоз. Слава Богу, что не придётся утром и вечером вывозить по семь тачек.
Позвали в дом. Встретила в кухне невысокая пожилая женщина — хозяйка. Поздоровался. Пошли расспросы: как звать, какой национальности, где работал, про родителей и ещё разное прочее. Велела дочке показать мою комнату. Комната на втором этаже. Диван, шкаф, пара стульев, кровать с чистой постелью. Сошли вниз. Там хозяйка дала мне ведро тёплой воды и свёрток с одеждой и велела пойти в коровник помыться и переодеться, а своё там оставить. Пока я мылся-переодевался, хозяин приехал с поля на обед. Опять расспросы-рассказы, и тут же перекрестил меня с Ивана на Эрвина. Не понравилось ему имя Иван. Позвали обедать. На столе четыре тарелки. За столом указали моё место. Тут как раз и время познакомить читателя, если таковой найдётся, с обитателями этого небольшого хозяйства. Хозяина — или шефа — звали Отто Альтманн, его жену — фрау Гильда, а дочку Лётой. Был ещё сын — Пауль, но он был в армии. Вот такая семья, членом которой, без преувеличения можно сказать, стал и я.
Шеф достал из-под стола из ящика две бутылки пива — для меня и для себя. Как и сегодня, обедали за одним столом, что запрещалось с иностранцами, а с остарбайтерами особенно, но не ставить же для меня отдельный стол, тем более что пища одинаковая для всех. Каждое воскресенье у нас обедал полицейский, не знаю — то ли род-ственник, то ли приятель хороший, и я тоже с ними за одним столом.
Жаловаться, что мне было плохо, — оснований не было. Ел за одним столом, больше хозяина не работал. Что у Зоненберга заедало — это футрование по полтора часа утром и вечером. Особенно вечером — чем скорее закончим, тем скорее отдых. А здесь играючись вывезу тачку навоза, подстелю, брошу пару навильников сена — это займёт пятнадцать-двадцать минут, — и я свободен.
Сплю на чистой постели и сам чистый. Каждую субботу моюсь и меняю бельё. У Зоненберга было вши завелись: возила хозяйка меня и моё барахло до Шпроттау в вошобойку. И не стыдно было ей людей, до того довести работника, чтобы вши завелись.
В воскресный день спим на час дольше. В этот день шеф уезжал куда-то каретой, возвращался к обеду. Не пришло в голову поинтересоваться, спросить, куда он ездит. Лошадей распрягаем — и в конюшню, карету под навес — и идём обедать. В воскресенье за столом пять человек — полицейский приходит. Мужчинам шеф выставляет по бутылке светлого пива, женщинам на двоих — бутылку тёмного. Гельес-бир — светлое пиво — резкое, его ещё называют мужским. Женское пиво называется дунклес-бир, оно сладковатое, подвид нашего бархатного. Такого пива было везде полно. Метрах в сорока от дома Альтманна была пивнушка в полуподвале, под названием «Ратскеллёр» — «Крысиная нора». Иногда в воскресенье или вечером заходил туда с соседскими поляками. Хотя немцев-мужчин мало, но всегда там сидят человек десяток. К буфету сами посетители не подходят. Достаточно сказать или показать пальцами, как тут же принесут требуемое количество. Даже нас — иностранцев — немцы обслуживали. Денег не требуют, а вместе с пивом несут столько же картонных кружков с нарисованной на ней кружкой пива. Расчёт при уходе. Подсчитав количество кружков, кельнер называет сумму. У нас бы так — он бы наторговал. Вернусь к обеду. Обед из одного блюда, но такого, что я заранее отпускал ремень на пару дырок, прежде чем зайти на кухню. Это очень вкусные галушки размером с небольшой мяч. Их едят с не менее вкусной подливой. Всегда после воскресного обеда шеф угощает сигарой. Кстати скажу, что с куревом проблем не было. Кроме того, что полагалось по карточке, нас ещё снабжали англо-американские лётчики, сбитые над территорией Германии. В то время — а это была весна сорок четвертого года — они вовсю бомбили немецкие города. Лагерь ихний стоял в поле — километрах в двух от города на восточной стороне. Недели в две раз приходилась вывозить мусор оттуда.
Я не упомянул выше, что восточные рабочие — остарбайтеры — должны были носить так называемые «абцайхены». Это лоскуток материи белой 5×4 см, вокруг голубая каёмка, а внутри голубые буквы «OST». Поляки носили латинскую букву «Р» фиолетового цвета на жёлтом поле. Украинцы с Западной Украины носили металлический тризуб — теперешний герб Украины. Дома мы их не носили, только когда приходилось выходить или выезжать в город и во избежания неприят-ностей с полицией приходилось их нацеплять, если не хочешь получить пару резиновых палок. Обычно-то полицейские сквозь пальцы смотрели на отсутствие абцайхена, но можно нарваться и на служаку.
Лётчики по абцайхену сразу узнавали во мне союзника. Надарят сигарет, табаку, печенья. Вообще это было запрещено, но администрация лагеря вполглаза на это смотрела, сами там паслись. Жилось им хорошо. Не работали. Кормили хорошо. Получали продовольственные посылки от Международного Красного Креста. Через эту организацию родители были уведомлены об их нахождении в плену. Как-то случайно попало прочесть где-то, что на них каждого, это в Англии, открыт банковский счёт, куда ежемесячно перечисляется двойное жалованье, а по выслуге лет очередное воинское звание. А при возвращении на родину, после капитуляции Германии, встречали с музыкой.
Не лишнее будет сказать, как наше родное правительство относилось к своим солдатам, попавшим в плен. Советский Союз не был членом организации Международного Красного Креста и, соответ-ственно, не вносил членских взносов. Вождь всех времён и всех народов мира товарищ Сталин сказал, что у нас пленных не будет, а в случае войны будем воевать малой кровью и на чужой территории. А если возникнет угроза плена — каждый солдат обязан застрелиться, а попавший в плен будет считаться изменником родины. Сколько мир стои´т — были войны и были пленные с обоих сторон, но ни одно государство своих граждан, попавших в плен, не считало изменниками. Только у нас. Благодаря Сталину советские военнослужащие-пленные не попадали под защиту международного права. Сталин как верховный правитель страны и как Верховный главнокомандующий Вооруженными силами от них отказался.
И, кстати сказать, какой из него главнокомандующий, если он не имел самого элементарного военного образования. Гитлер тоже был главнокомандующим, но он хотя бы имел звание ефрейтора.
По вине Сталина под Киевом попала в окружение, а потом и в плен шестисоттысячная армия. И эти люди должны были застрелиться.
Советские пленные были самыми беззащитными. Кормили брюквой, шпинатом. Шпинат — это похоже на то, если корову накормить свекольной ботвой. Такое же жидкое, зелёное и вонючее. Содержали в строго охраняемых лагерях, где погибали от болезней, голода и непосильного труда. Только и жили надеждой на освобождение совет-скими или союзными войсками — кто доживёт. Но многим тысячам не пришлось дождаться освобождения. Например, на западной окраине Загана был лагерь советских пленных — десять тысяч. Читал где-то — расстреляли всех при подходе советских войск. Не позавидуешь и выжившим. На территории нашей части, где я служил в Германии уже после войны, пролегала железная дорога. Под вечер ежедневно проходил поезд с бывшими, так можно сказать, советскими военнопленными, освобождёнными союзниками. В американском обмундировании, сытые, довольные, на родину ведь едут, домой. Пока поезд пройдёт, обочина пути усеяна пачками сигарет и шоколада. А нам давали моршан-скую вонючую дрянь. Но недолго они радовались свободе — только до границы. А там под конвой и с немецких лагерей прямо в советские. Что же другое делать в «предателями родины»? По десять лет им. Многие выжившие в немецких лагерях — пропали в советских.
Но возвратимся непосредственно к моей персоне. Жилось мне хорошо, и относились ко мне хорошо. Заметно лучше стал по-немецки говорить. У Зоненберга я больше общался с нашими, чем с немцами, а здесь только с немцами. Вот только выйти никуда не мог — не в чем было. Но в один действительно прекрасный день и эта проблема решилась. Было воскресенье, и шеф, как всегда в этот день, куда-то уехал бричкой, а я во дворе был, только что помылся, вышел с коровника. Лёта позвала в дом. Посреди кухни на спинке стула вижу костюм-тройку тёмно-малинового цвета, шёлковую рубашку стального цвета и галстук.
— Эрвин, — сказала хозяйка, — это тебе, пойди в свою комнату, надень и приходи сюда.
Костюм впору на меня, а туфли имел более-менее приличные. Вот тут уж они вокруг меня ходили! Во все стороны меня крутили, там одёрнут, там пригладят, а как надел гал-стук — только охали да ахали. А тут и шеф приехал. Мы с Лётой вышли во двор.
— Эрвин, доннер веттер, это ты или нет? Нет, это не Эрвин, Лёта, кто этот парень и откуда он взялся?
Вижу — врёт, притворяется, он в курсе был, знал.
Позвали обедать. Тут и полицейский, как всегда в воскресенье, явился. За столом шеф сказал, шутил, конечно:
— Эрвин, костюм нужно обмыть.
Я только руками развёл: откуда возьму.
— Ладно, — говорит, — так и быть, я уже за тебя поставлю, должен будешь.
Принёс вина домашнего бутылку. Женщинам налил по глотку, а остальное мы втроём распили.
Теперь я без опасения, что во мне узнают остарбайтера, мог свободно выходить в город без абцайхена. Вполне сходил за немца. Познакомился со многими девушками. Они и рады были знакомству с Эрвином Альтманном, как я называл себя. Молодых ребят моего возраста, а мне тогда шёл девятнадцатый год, не было, все в армии были. А ещё сказать без ложной скромности, я наружностью был не из по-следних. Ходил на карусель за городом. Почти в центре города было озеро с островом посредине с лодочной станцией. Катанье с девушками на лодках. Не одна обращала на меня внимание. Иногда какая-нибудь обращала внимание на моё не совсем немецкое произношение, но я отговаривался тем, что я немец из России, где их там много, и приехал сюда на работу. Верили. Но… в один совсем не прекрасный для меня день пребывание у Альтманна и всё связанное с ним закончилось. Хорошенького понемногу.
Судьба играет человеком. Думаю, это будет самое удачное название следующего раздела моего повествования. Хозяин сказал:
— Эрвин, тебя от нас забирают, собирайся, пойдёшь с Лётой в арбайтсамт.
Это было примерно в августе сорок четвёртого года. Костюм у меня забрали, а отдали моё, в чём пришёл сюда. Каким был — таким остался. И вот я в третий раз в знакомом мне здании арбайтсамта.
Часа через два съел бутерброды, данные на дорогу. Прошло ещё пару часов, чувствую по желудку, что пора уже обедать, привык к режиму. Аж часа в два подошёл мужчина и велел следовать за ним. Минут за двадцать-тридцать прошли город и пришли в барачный лагерь на западной окраине города. Сдав меня коменданту, мой провожатый ушёл, а комендант повёл в один из бараков, где сдал старосте. Место мне указали на верхнем ярусе двухъярусной кровати. Постель — труха соломенная, неопределённого цвета простыня и грязное одеяло, а грязная подушка набита стружками. Да, это не у Альтманна.
А есть всё хуже и хуже хочется. У Альтманна я бы уже давно по-обедал, и уже, наверно, собираются полдничать. А здесь только в шесть вечера ужин будет. Кое-как дотянул до вечера. Это же не шутки — весь день быть голодному. У Альтманна я бы уже четыре раза ел. На ужин дали шестьсот граммов хлеба и по двадцать пять граммов колбасы, маргарина и мармелада и пол-литра брюквенного супу. Приходилось у хозяев есть такой суп, но то совсем другое, а это вонючая жидкость — вода и брюква без всякой приправы. Но голод не свой брат, слыхал такую пословицу, нужно есть, что дают. И я съел всё, что дали, завтра ещё дадут. Но я ошибся. Утром получил всего-навсего пол-литра бурой жидкости, именуемой кофе. Вчера была среда, и те шестьсот граммов хлеба выдали мне до конца недели. Выпил я ту бурду, и ещё хуже есть захотелось. Ладно, подожду до обеда, до двенадцати. Но надежды мои на обед тоже не оправдались, получил пол-литра супу шпинатного, ещё хуже, чем брюквенный. Пришлось съесть, без хлеба, а на два часа на работу на завод — до двенадцати ночи. А поесть дадут после возвращения с работы, после двенадцати. Я сейчас голодный, а ещё 10 часов работы без еды — не выдержу, сдохну. Нужно где-то что-то найти. А где? И что? Хотя бы хлеба кусок или несколько картошин. И тут я вспомнил. Недалеко от лагеря немцы картошку копали. Не может быть, чтобы там ничего не нашлось. Раздобыл котелок и подался на поле. А тут как назло погода испортилась. Даже природа против меня. На поле застал холодный ветер с косым мелким дождём. Почва сразу размокла. После копки хозяин прошёлся боронами вдоль поля, какая картошка оставалась в земле — пособирали, потом так же впоперёк. Если бы дождь пошёл раньше — я бы не ходил на поле, а так вынужден уже лазать по щиколотки в болоте, не возвращаться же с порожним котелком.
Кое-как насобирал, не картошки, а фасоли зелёной. Помыл, чистить там нечего, так и сварил и поел. На заводе поставили меня к токарному станку. Работа очень простая, не надо быть специалистом. Мастер что следует отрегулировал, зажимается железная болванка, нажимается кнопка, сколько необходимо — стружка снимается, и станок выключается. Временами подходит мастер проверить качество работы и заменить затупившийся резец. Увлёкшись работой, я не заметил появившегося за моей спиной человека. С часами в руке, он наблюдал за моей работой. Что ему нужно? Скорее всего, проверяет, не ленюсь ли я. И я стал со всей возможной скоростью менять обработанную болванку на новую. И настарался на свою голову. Как узнал я позже — это был нормировщик. Установил мне норму. 720 штук болванок в смену. Это уже мастер сказал. И ещё сказал, если я норму не сделаю — буду наказан. В чём именно будет заключаться наказание — не сказал, но я был уверен, что это не пустое обещание. Я себе сделал подсчёт. Болванка весила не менее пяти килограммов, а то и больше. Пусть будет пять, её нужно два раза в руки взять — вставить в станок и снять. За смену через мои руки проходило свыше семи тонн железа. До конца смены я уже не хотел ни есть, ни пить, только бы до койки добраться. Так прошёл мой первый день на заводе.
До воскресенья — выходного дня — я жил только брюквой и шпинатом, и работал как-то, и норму выполнял. В воскресенье получил недельный паёк: кило и двести граммов хлеба и по пятьдесят граммов колбасы, мармелада и маргарина, что за день и уничтожил. На понедельник и на всю неделю ничего не осталось. Старожилы барака какую-то коммерцию имели, целый день на буржуйке что-то варилось. И чувствую — начал сдавать. Уже не та сила. Ходил пару раз к Альтманнам. Покормят, с собой дадут кусок хлеба, но вижу, такой гость не очень им нравится. Да и вообще, немцы не такие люди, чтобы кормить кого-то даром, и я больше не ходил к ним.
Встречались на улице в городе знакомые немки, но увидев издали знакомую, старался обойти подальше, они мне уже не товарищи.
Вижу — дело дрянь с моим здоровьем. Это же не шутки — ежедневно на голодный желудок пропустить через руки семь тонн железа. А впереди ни искорки надежды на лучшее.
Но как говорят у нас на Украине, казак не без доли, девка не без счастья. Вспомнил обо мне Бог, что где-то на грешной земле обитается раб божий Иван, который скоро концы отдаст, нужно спасать его. И послал ко мне одного человека, тем самым нарушив в отношении ко мне свою же заповедь «не укради». Я стал вором.
Встретил меня знакомый поляк Вацек:
— Хочешь заработать буханку хлеба?
Господи, да кто не хочет.
— Что за работа?
— Пошли со мной в город, там увидишь.
Не доходя метров десять до хлебного магазина, остановились, и он рассказал, что я должен делать. Мне нужно стоять снаружи входной двери и наблюдать за прохожими, а он войдёт в магазин. Если мной будет замечено, что кто-то намеревается зайти в магазин, я должен обязательно зайти прежде его, а Вацек будет уверен, что это я зашёл, и это будет сигналом. Гарантия безопасности стопроцентная. Так и сделали. Не прошло минуты, как Вацек вышел с буханкой хлеба.
— Возьми, это тебе.
Глаза отказываются верить. Буханка свежего мягкого ароматного хлеба, и это мне, задаром. Это же жизнь, спасение от голода. Даже не решаюсь взять. Видя моё замешательство, Вацек похлопал меня по плечу:
— Бери, бери, это тебе, а себе я сейчас тоже раздобуду.
Я разделяю нетерпение читающего эти строки, как и моё в те минуты — как это оно так получается. Моему изумлению не было предела, когда из следующего магазина через минуту Вацек опять вышел с буханкой хлеба. Вначале я не обратил внимания на тоненькую деревянную тросточку метровой длины, а это и есть главное орудие производства. Опять вопрос: разве можно при помощи гибкой тросточки украсть две буханки хлеба? Оказывается — можно, но только не сам хлеб, а хлебные карточки. Опять загадка? Где же они лежат так близко, что можно украсть? Оказывается, что лежат близко и можно украсть.
Говорят, что гениальное изобретение — простое; так и это. Дело простое. Сколько мне приходилось видеть — хлебные магазины находились всегда в одном здании с жилищем продавца. С парадного входа — магазин, дверь, которая снабжена автоматическим звонком. При открывании двери он звенит. В метре-полутора от прилавка полки с хлебом, там же стоит и шкатулочка, куда складываются так называемые пункты — отрезанные от основной карточки талончики на килограмм или полкилограмма хлеба. Пункты отрезает сам продавец или покупатель предъявляет уже отрезанные на потребное количество хлеба. Имея уже отрезанные пункты, их можно реализовать.
Из магазина дверь в квартиру продавца, куда он уходит, если нет покупателей. О появлении посетителя сообщит звонок, и через несколько секунд он выходит. Этого времени Вацеку вполне достаточно, чтобы тросточку, намазанную на конце вишнёвым клеем, запустить в шкатулку с пунктами, вытянуть с приклеившимися, и тут же на них купить хлеба. Вот и вся нехитрая механика. Если, зайдя в магазин, Вацек застанет там продавца или посетителя, он преспокойно поворачивается и уходит. Никто на него не обращает внимания. Идём к другому магазину. Где-нибудь да повезёт. Повторяя периодически такие операции, я имея вдосталь хлеба, даже маргарина выменивал у своих, тоже где-то промышляли.
Я уже почувствовал себя значительно бодрее. Съесть миску баланды с добрым куском хлеба и без хлеба — разница очень существенная. И на работу стал с собой брать. За буханку выменял хороший новый комбинезон серого цвета из какой-то тёплой ткани, внутри с резинкой у пояса, и не топорщился как жестяный. И деньги у меня появились. Мог продать буханку хлеба, конечно, не по магазинной цене. Когда отпала забота о куске хлеба, стал проявляться интерес к жизни. Стал знакомиться с лагерем, тогда не до этого было.
Лагерь, бараков с десяток, принадлежал военному заводу. Население — разных национальностей: русские, украинцы, поляки, французы, бельгийцы, пленные итальянцы.
Когда Италия в результате переворота вышла из союза с Германией и отказалась воевать за её интересы, немцы воинские части италь-янцев разоружили, многих солдат, офицеров и генералов расстреляли, а которых не расстреляли, тех вывезли в Германию на работы. Так появились в Загане итальянские солдаты.
В один воскресный выходной день я познакомился с прекрасной девушкой-бельгийкой Ильзой, нагадавшей про себя после войны, но до этого я ещё дойду.
У одного из бараков увидел читающую книгу красивую девушку с огненно-рыжими волосами, красиво завитыми, а может, от природы такие — не знаю. Я сам любитель книг и, конечно, поинтересовался, что она читает. И произошёл у нас примерно такой разговор:
— Что ты читаешь?
Она подняла голову и глаза её остановились на моей груди, где был пришитый «OST», в лагере за этим строго следили, обязаны были носить. По-немецки она неважно говорила, зато я хорошо, и мы понимали друг друга.
— Хотя я и скажу, ты всё равно не знаешь.
— Почему ты думаешь, что я не знаю?
— А потому что у вас книг нет.
В первое мгновение я не нашёлся, что ответить на такую, не знаю как сказать, наглость, или бесцеремонность.
— Покажи книгу.
На моё счастье, или везение, книга оказалась знакомая. Первое слово не понял, а два следующие «капитан Грант». Ясно. «Дети капитана Гранта»
— Я эту книгу давно читал.
— Неправда это.
— Почему ты думаешь, что это неправда?
— А потому что ты по-нашему не знаешь.
— А мне, — отвечаю, — и не нужно по-вашему знать, у нас переводы есть на наш язык, на украинский.
Вижу — не понимает. И я стал её просвещать:
— Есть, — говорю, — на востоке такая страна — Украина, и я — украинец.
— А ты не русский?
— Нет, я не русский — я украинец.
— А почему «OST» носишь?
— Потому что Украина входит в состав Советского Союза, и только Гитлер считает украинцев русскими.
Так я её просветил. И чтобы окончательно её добить и показать что мы — украинцы — не дикари, стал перечислять авторов книг, которых читал: Диккенса, Гюго, Твена, Жюля Верна и ещё других. Тут уж поневоле поверишь. Если мне известны имена писателей, то, несомненно, я их и читал. И она посмотрела на меня уже другими глазами.
— Сядь, расскажи мне про свою страну.
Ну что ей рассказать? Не буду же я рассказывать, как насильно загоняли в колхозы и там за триста граммов зерна работали с утра до вечера, или про голодомор тридцать третьего года. Когда забирали последнюю горсть фасоли или кукурузы и обрекали детей на голодную смерть. Было о чём рассказать, только не хорошего.
— Спрашивай, что тебе интересно.
— Радио и кино у вас есть?
— Есть радио, есть и кино.
— А правда, что у вас зимой сильные морозы и снегу много?
А зимы, действительно, до войны были морозные и снежные.
— Да, — отвечаю, — зимы у нас морозные и снежные, бывает — по двое-трое суток такая метель, что невозможно с дома выйти.
— А ты где жил, в селе или в городе?
— В селе.
— Говорят, что там ночью по улицам волки бродят.
Я смеюсь:
— Вот это уже неправда, я ещё ни разу живого волка не видел.
Так мы познакомились и были хорошими друзьями. О себе рассказывала, что она одна у родителей, у отца небольшая не то фабрика, не то мастерская, она сама не знает, производят реставрацию и ремонт старинной мебели и изготовляют новую. Мы сфотографировались, обменялись домашними адресами. Я хранил фотографию, пока не попал в штрафной лагерь «Кройц», где её отобрали и там она пропала. Хорошо хоть сам там не пропал.
Спустя два года после войны Ильза отозвалась, написала письмо. А было так. Одна тысяча девятьсот сорок седьмой год. Я в армии, служу в Германии, я шофёр третьего батальона двадцать первой трофейной бригады, располагающейся на восточной окраине Берлина на аэродроме Людвигфельде. Занималась наша бригада, если правильно выражаюсь, репарацией. Это демонтаж и вывоз оборудования с уцелевших заводов и фабрик в счёт платы за нанесённые убытки у нас. Короче, занимались самым настоящим грабежом, как и немцы у нас. Но я уже отклонился от основного повествования.
Получаю письмо из дома. Мама сообщает, что пришло письмо, написанное не по-нашему, и никто в селе не может прочитать. А ещё в письме открытка с фотографией, на ней красивая девушка.
Сколько ни думал, а не мог сообразить, откуда письмо. Подумалось, что от Ройнея Клёузе из Франции, а зачем фотография девушки? Свою мог бы прислать. Решил, что это фотография его жены, наверно, женился.
В этот же день пишу домой матери: «Давай это письмо сюда, я разберусь, откуда оно и от кого».
На другой день получаю ещё письмо из дому. Вскрываю конверт и первым делом хочу посмотреть открытку, что там за красавица такая. Гляжу и не могу поверить своим глазам: это не открытка, а цветная фотография Ильзы. У нас таких тогда ещё не умели делать.
Подходят солдаты, интересуются, что я так пристально рассматриваю. Рассказываю, что это бельгийка Ильза и я с ней дружил там-то и тогда-то. Хвалят, всем нравилась. Очень я рад письму от Ильзы, но как его прочесть? Кто-то посоветовал — не то шутя, не то всерьёз — сходить в особый отдел в штаб бригады, там прочтут. Ну уж нет, туда я не пойду. Там-то разберутся быстро, но и сразу десятки вопросов: что, как, кто такая, каким путём это письмо к тебе попало, и ещё много чего найдут спрашивать. Будут таскать на допросы — не обрадуешься. В то время общение с заграницей преследовалось, а если станет известно о получении письма оттуда, то пропал человек. Может, это не простое письмо, в шифровка. А ещё вдобавок если станет известно, что три года работал на Гитлера, то вообще пиши пропало, свободно могут пришить шпионаж, вербовку иностранной разведкой и ещё чёрт знает что, и можно свободно загреметь к белым медведям. Такое тогда было время. Даже спустя десятки лет после войны при поступлении на работу в специальной анкете нужно было ответить на вопросы: был ли в плену или проживал на территории, оккупированной немцами, имеешь ли родственников за границей или знакомых. Но вот вопрос, для себя уже, не для особого отдела: каким путём, при тогдашних порядках и законах, письмо попало на Украину? Легальным путём, то есть почтой, оно никак не могло попасть к адресату, оно попало бы в руки соответствующих органов. Самое вероятное объяснение то, что письмо было перевезено через границу и опущено в почтовый ящик уже на нашей территории. А по штемпелю невозможно было разобрать, откуда оно отправлено.
Как бы там ни было, а письмо у меня, и содержание его нужно узнать. А цензура или пропустила письмо по невнимательности, или вообще уже не стала проверять. Помог своим советом узнать, что Ильза пишет, мой друг и помощник Петя Гусенко. В то время я работал на трофейном дизеле-тягаче «Гономак». Очень хорошая машина, она таскала пушку, а весь расчёт помещался в просторной кабине. Машина тяжёлая, вот и дали помощника, мало ли что может случиться.
Рядом с расположением нашего батальона, через проволочную ограду, был завод авиадвигателей, который демонтировали, а мы оборудование на станцию возили. Кроме наших солдат, на демонтаже работали иностранцы — мужчины и женщины.
Мы с Петром туда наведывались, пока не попались там самому командиру батальона и получили по трое суток строгого ареста. А строгий арест — это когда одни сутки хлеб и чай, а на другие сутки нормальная пища. Просидели только одни сутки, не будет же машина трое суток стоять — работать надо.
Гусенко посоветовал сходить на завод. Одним тёмным осенним вечером известным нам путём подались туда. Чтобы долго не распространяться — расскажу кратко. В одном из женских бараков нашлась девушка, сумевшая прочитать письмо.
Ильза приглашает меня к себе, в Бельгию, и если я не против, согласна выйти за меня замуж. Пока она была в Германии, матери не стало. Живут вдвоём с отцом. У них двухэтажный дом на восемь комнат. Есть автомобиль, пара лошадей и бричка-карета. Отец видел фотографию. Говорил, что если Ильза желает иметь мужем этого симпатичного юношу, он не будет противиться счастью своей единственной дочери, был бы он порядочным. Пусть приезжает. В дальнейшем не исключается возможность стать владельцем фабрики, наследовать её, кроме дочери, больше некому.
Вот такую головоломку мне Ильза задала, и я призадумался. Выезд из страны невозможен. Ильза думала, что это делается так просто, как у них: поехать в Италию, Испанию или Францию — не проблема.
И вот первая задача. Что предпочесть? Бельгия, красивая жена и, возможно, мебельная фабрика или нищета дома, мы очень бедно жили, и работа в колхозе за палочки-трудодни?
Допустим я, дезертируя из армии, а без этого не обойтись, попаду до Бельгии, но назад возврата уже не будет и подать весть о себе, где нахожусь, тоже вряд ли возможно будет, а мама уже пятый год меня ожидает.
А как попасть в Бельгию, у меня возникла одна мысль, может быть, она и неосуществима, но была. Так думалось.
Я уже говорил выше, что наш третий батальон двадцать первой трофейной бригады стоял там у них на восточной окраине Берлина, а штаб бригады в городе Кремене в сорока, если я не забыл, километрах на запад от Берлина. Очень часто приходилось ездить в штаб бригады, проезжая весь Берлин. Берлин в то время был разделён на четыре оккупационных зоны: советскую, американскую, английскую и французскую. Границ как таковых не было. Ездили и ходили кто где хотел. Это уже потом, много лет спустя после войны, Берлин перегородили каменной стеной.
Если бы возникло желание перейти на сторону одной из западных стран, это сделать очень просто. В моём случае, проезжая через Берлин, достаточно было зайти в одну из комендатур и заявить об этом.
Но моя судьба сама за меня распорядилась, и, думаю, на моё счастье. В нашей автороте произошло чрезвычайное происшествие — пропал солдат. Я редко бывал дома, больше по командировкам на демонтировавшихся заводах, или так, в рейсе, известна шофёрская работа. А в этот день я как раз был дома.
Служил в нашей автороте солдат Бабешко, старшим — куда пошлют. И вот на вечерней поверке его не оказалось. Старшина скомандовал разойтись, найти Бабешка и предоставить сюда. Сроку — десять минут. Ни через десять, ни через пятнадцать Бабешко у них не нашёлся. Прошло три дня. На вечерней поверке старшина объявил: нашёлся Бабешко. В американской зоне у одной немки. Американцы нашли его и выдали. А дело вот какое. Бабешко, двадцать третьего года рождения, с Днепропетровщины, во время оккупации был полицаем и с немцами отступал аж до Германии, а тут выдал себя за насильно угнанного. Подлежащих по возрасту службе в армии мобилизовывали. Так он очутился в армии, а двадцать третий год уже, со дня на день ждал приказа о демобилизации. Нужно домой ехать, а там его, наверно, хорошо знали, вот он и решил скрыться. Но дурак он был, можно было по-другому сделать. При выдаче документов каждого демобилизующегося спрашивают, куда он желает ехать, и выдают соответствующие документы. Можно назвать любую область, устроиться на работу и жить потихоньку. Правда, это тоже не даёт стопроцентной гарантии безопасности, но всё же какая-то надежда. Знаю случай, когда через двенадцать лет после войны нашли винницкого полицая, работающего под чужой фамилией кладовщиком на межрайбазе в городе Славгороде Алтайского края. А у меня тоже тогда ума не хватило. Я же мог подать Ильзе весть о себе, что пришло в мою голову много позже, уже в России. Можно было опустить письмо в почтовый ящик в любой западной зоне. Адрес был, а что письмо писано по-русски, она там бы разобралась. Но всё это нужно было делать экстренно. Всё описываемое произошло в несколько дней. Если бы я пробыл какое-то время в Германии, несомненно, сообразил бы написать ей, но дня через два после описываемых событий нас спешно погрузили в теплушки, а это было осенью сорок седьмого года, и отправили в Союз.
А останься в Германии, я бы написал: Ильза, не так всё просто, как ты думаешь, как бы я ни хотел, но наши законы и порядки не позволяют нам быть вместе, так что не надейся и не жди. Мне думается, что могло быть так. В Союзе служил на артиллерийской базе, был полковым артистом, сопровождал вагоны с оружием с ижевских оружейных заводов на военные базы в Москву, Ташкент и в Белоруссию, в Белокаровичи, аж пока солдатская служба не закинула меня в Ульяновский учебный танковый полк, на родину Ленина. Кстати скажу, там было не лучше, чем в немецких лагерях. Кормили отвратительно. На завтрак тарелка овсяного супу, обед — тарелка такого же супу, на второе три ложки овсяной каши, ужин — опять тарелка овсяного супу. И всё это с гнилой мёрзлой картошкой, хранящейся в каком-то сарае. Ломами долбили. Фотографию Ильзы я очень хранил, аж пока она не попалась на глаза одному придурку — заместителю полка по тематической части. В казарме курсантов, а мы были курсантами, периодически производился так называемый «шмон» — проверка содержимого вещмешков. Каждый курсант из мешка должен был всё выложить на кровать. Я выложил своё имущество — пару портянок и бритву. Фотографию Ильзы, хранящуюся в мешке, не показал, так замполит сам нашёл её там.
— Красивая… Кто такая?
Не стану же я ему рассказывать историю нашего знакомства и кто она такая, и я промолчал, а фотографию он в карман спрятал. Забрал, наверно, себе, в рамку вставит и на стену повесит. Я бы на его месте так и сделал.
— Фотография у меня будет, — сказал, — будешь демобилизовываться, тогда отдам.
А уже ждали приказ о демобилизации двадцать пятого года. А замполита ещё до демобилизации перевели в другое место службы. Вот так эта история закончилась.
…Настала осень сорок четвёртого года, ненастный октябрь с его дождливой погодой. В ноябре ещё хуже будет, а у меня ни обуви, ни одёжи. Туфли разваливаются, а из одёжи — комбинезон и рубашка, даже штанов нет. В такую паршивую погоду часто дом вспоминается. Дома я любил такую погоду. На дворе ветер, косой дождь, сыро, неприветливо, всё живое попряталось, а в хате тепло, я лежу на тёплой лежанке.
В один из первых дней ноября мне было объявлено на работу не идти, собрать свои вещи и ждать, за мной приедут. А какие у меня вещи? У меня, как у какого-то древнего мудреца или философа, который говорил, что всё своё носит с собой, так и у меня, всё моё на мне, только в котомке буханка хлеба и пачка маргарина. В обеденное время пришёл за мной тот, что сюда меня привёл. Последний раз съел миску брюквы и отправился на вокзал, а там на поезд — и поехали. На мой вопрос — куда едем — я не получил ответа. Так молча и ехали до поздней ночи.
Выглянув в окно, я увидел, как мне казалось, что небо горит: на большой площади неба облака горели багровым пламенем. Но это не небо горело, а выгружали кокс с коксовых печей. В этом городе — Вальденбурге — предстоит работать на шахте «Юлиус»: рядом с шахтой построен коксохимический завод, куда уголь шёл прямо с шахты, не с самой шахты из-под земли, а уже с поверхности. Когда выгружают кокс из печей — такое зарево, кажется, что небо горит. Отличный ориентир для лётчиков наших союзников, но за время моего пребывания там на город ни одна бомба не упала, хоть сирены почти ежедневно оповещали о приближении самолётов противника. А жаль. Если бы разбили завод и шахту, для Германии это было бы очень ощутимо. Но, видно, у союзников на этот счёт был свой расчёт. Трамваем доехали до центра города. Трамвай как раз остановился у того здания, куда нам нужно. Это был когда-то театр, сейчас не работающий. Увеселительные заведения, кроме кино, все закрыты. Нечего веселиться, когда солдаты, завоёвывая жизненное пространство — лебенсраум, — гибнут сотнями тысячами.
Кино — другое дело. Несмотря на то, что немцев на Восточном фронте крепко бьют, в кадрах кино всегда найдут что-то показать в целях пропаганды героического немецкого духа и его восхваления.
Весь зал и галёрка сплошь заставлены койками. Тут жили работающие на шахте «Юлиус». Меня провели на галёрку и указали свободную койку, где я и расположился.
Намазав маргарином ломоть хлеба, я стал ужинать. С соседней поднялся человек. Вытянув вперёд голову и подавшись всем туловищем, он на меня смотрел. А какими глазами! Казалось — вот-вот на меня бросится. Потом, позже, до меня дошло, что у человека могут быть голодные глаза. Я ем, а он смотрит, а до меня не дошло, что он голодный. Попросил бы — я дал. Спрятав хлеб с котомкой под подушку, я лёг. Уставший с дороги, да и ночь уже поздняя, я крепко заснул. Утром — под подушку, а мой хлебушко тю-тю, был да сплыл, вместе с котомкой. Никто другой, как мой сосед. Попросить он не решился — был уверен, что не дам. Хлеб не такая вещь, чтобы раздавать. Это — жизнь.
Утром в восемь часов завтрак — миска шпината без хлеба. Хлеб получу в три часа дня, когда идти на работу. В четыре должен быть там. Распорядок дня такой. Работа в две смены. Первая — с четырёх дня до четырёх ночи; вторая — наоборот. Ну разве не издевательство? Первая смена ещё ладно. А вторая! Подъём среди ночи — в три часа, только бы спать. Пайку хлеба — двести граммов — суточная норма; миску баланды — и пошёл, без еды до четырёх дня. А почему не сделать от шести до шести? Например, пришедший с первой смены мог после ужина до пяти утра вполне нормально отдохнуть, пришедший со второй смены мог весь день спать. А так разорвали сутки на две части. Что-то оно не вяжется со здравым смыслом.
Вальденбург, шахта
«Юлиус»
До шахты, находящейся за городом, доехали трамваем. Доставивший меня сюда сдал на проживание, а там мной уже другие занялись, сфотографировали и сняли отпечатки пальцев. К концу смены на рабочее место принесли пропуски. А поставили меня работать на выгрузку крепёжного леса с полувагонов. Работа — врагу не пожелаешь. Лес сплавной, тяжёлый, скользкий и холодный. Рукавицы через несколько минут насквозь промокают, и в них невозможно работать. И руки мёрзнут — уже поздняя осень.
Через час после начала работы стемнело, похолодало, а мы — четверо нас было — работаем. Глухая тёмная ночь, только бы спать сейчас. К пяти утра добрался до лагеря, хорошо хоть трамваи ходили.
А была ли такая уж большая необходимость везти меня за сотни километров только для того, чтобы вагоны с брёвнами разгружать? Можно подумать, что я такой важный специалист, что без меня шахта остановится. Не могу представить себе, какими соображениями руководствовалось заводское начальство, посылая меня сюда.
Так закончился мой первый день работы на шахте.
Не отходя от кухни, я без ложки съел миску брюквы и, не раздеваясь, в грязной одежде уснул. Беспробудно спал до трёх часов, пока не разбудили. В три часа опять пайка хлеба, пол-литра баланды брюквенной — и будь здоров, иди трудись на благо великой Германии.
Трудился на разгрузке леса шесть дней, пока окончательно туфли не разлезлись. Только и того, что стою на земле не босой ногой — подошва осталась.
Работа не тяжёлая. Если бы летом — о другой работе и мечтать не надо. Террикон высокий, не менее ста метров. До самой вершины проложены рельсы, и породу по ним возил маленький паровозик, тянувший двенадцать вагонеток. Нас четверо — двое немцев, один русский и я. На каждого по три вагонетки, которые нужно было разгружать, вынув фиксирующий стопор, и потом немного поработав лопатой.
[…] приезда. Было бы лето, а не осень с холодными ветрами и дождями, было бы другое дело. Внизу тише, а здесь на стометровой высоте такой ветрище, чуть ли не с ног валит, хорошо, если без дождя. Днём ещё не так, всё-таки — день; а ночью паршиво. Спасением была будка с железной печкой. Пока паровозик слезет вниз, нагрузят вагонетки и вылезет наверх — проходит полчаса. Обогрелись, отогрелись, уже на сон тянет, ночь всё-таки, тут паровозик свистит, нужно выскакивать на насквозь пронизывающий ветер, разогретым, распаренным. Был бы в тёплое одет, не было бы и разговора об этом. Обменял комбинезон. Взамен взял пиджачок спецовочный, штаны и туфли. Туфли ещё вполне годные, теперь хоть ноги сухие будут.
А голод донимает. После работы с соседом по койке ходили на подработки. Смотрим, у какого дома уголь лежит, напрашиваемся поносить. Дадут поесть, с собой по кусочку хлеба, сами по карточкам получают. А то ещё хожу на станцию на товарный двор, где овощи выгружают. Под вагон залезем и сидим, осенние сумерки нас скрывают. Что на землю упало — то уже наше.
Двоим предлагал составить мне компанию по воровстве хлебных талонов, как в Загане было, но они отказались, дело рискованное, в случае неудачи — концлагерь обеспечен. В Загане-то у нас хорошо получалось.
Чувствую — начинаю сдавать. Холод, голод, недосыпание начинают брать своё, так долго не выдержу, надо как-то спасаться. А как? Куда пойдёшь, кому что скажешь? Вокруг чужие люди. И возникла у меня одна мысль. Насколько это правда, не знаю, но слыхал что Вальденбург находится недалёко от Чехословакии, километров пятнадцать-двадцать. Всесторонне обдумав, так и решил: только туда, больше некуда. Дорога недальняя — это раз, а во вторых — чехи люди вроде свои, мы одного племени — славяне. Главное — туда добраться, а там видно будет.
Но одно дело — идея; а другое — как осуществить её. Дороги не знаю, знаю только, что на восток, а это направление может привести совсем не туда, куда хочешь. Харчей нет, полураздетый, и в пять часов уже темно, а я решил бежать сегодня в три часа. На работе будут думать, что я в лагере, а в лагере — что я на работе, пока разберутся — я уже далеко буду; а тут оставаться нельзя ни в коем случае, пропаду или от холода или голода, а то и от того и другого вместе. Идти по железной дороге? Куда на ночь в неизвестность. А погода сырая, холодная, замёрзну на дороге. И ещё обязательно встретится железнодорожный обходчик, он меня задержит — кто такой шляется ночью по путям — и отведёт куда следует. Этот вариант отпадает. Прикидывал и так и так и решил, что самый приемлемый способ — это поездом-товарняком. Забраться в полувагон или лечь на тормозную площадку, ночью не заметят.
Подговорил себе товарища, но он в последнюю минуту отказался. Пошёл сам. Начинало темнеть, пока дошёл до станции.
Прошёл товарняк с востока. На перроне стали появляться пассажиры, наверно, пассажирский будет. Из здания вокзала вышел полицай. Идёт в мою сторону, прошёл мимо, будто не заметив меня. Но я чувствую всем существом, что это мой полицай, он меня заграбастает. Подошёл пассажирский, с той стороны, куда мне нужно. Через минуту поезд тронулся. Полицая не видно. У проходящего мимо меня вагона проводника тоже нет, не думая, заскакиваю в тамбур. Вместо Чехословакии поехал в Германию. Совсем в противоположную сторону. Пусть уж будет так, мне бы подальше отсюда, а там что Бог даст, хуже, думаю, не будет, куда уже хуже, как было.
Проводника нет — уже хорошо. Сидят пара пожилых людей. Чтобы не вызывать излишнего любопытства к своей персоне, я перешёл в другое купе. Есть зверски хочется, спать тоже. Уже задремал, когда разбудил громкий разговор в соседнем купе.
— Ваш билет, пожалуйста, — клац — компостером. — Ваш билет, — опять — клац.
Ревизор! Вот тут-то я попался, это уж точно, и удрать некуда. Билета нет, начнёт спрашивать — куда, откуда, — а что я ему скажу?
И самое лучшее, что я сумел придумать, — это притвориться спящим. Надвинул фуражку на глаза, вжался в угол и сплю. Зашёл в моё купе. Идёт ко мне. Остановился. Дёрнул легонько за рукав:
— Молодой человек, ваш билет, пожалуйста.
Молчу. Ещё раз дёрнул, я ни звука, ни движения. Постоял несколько секунд и… ушёл. Неужели пронесло? Похоже, что так, но радоваться рано. На первой остановке зайдёт уже не ревизия, а полицай, и будьте любезны, молодой человек, следуйте со мной. Вот и остановка.
Сейчас придут по мою душу. Пассажиры заходят, выходят, а полиции не видно. Вот и поезд тронулся. Пронесло, а тревога всё равно не покидает. Очень возможно, что ревизор не успел сообщить полиции до отхода поезда, но на следующей станции уже обязательно придут за мной. Вот и следующая станция, а за мной не являются. Ещё две станции — никого. Похоже, что обошлось. Я успокоился, но тут другая забота — куда поезд идёт. Не хочу никого спрашивать, будет подозрительно, едет человек и не знает куда.
Увидел на стенке приклеенный лист бумаги. Это маршрут поезда, то самое, что мне надо. Читаю. В самом низу на станции «Лигнитц» — оборвано. Стоп! Что-то знакомое. Стал вспоминать. Кажется, когда нас везли из Розенберга до Загана, мы проезжали эту станцию. И ещё вспомнилось: когда я работал в Гиесмансдорфе у Зоненберга, он пару раз ездил до Лигнитца и в тот же день возвращался, значит — Лигнитц недалеко от Гиесмансдорфа. Но вот ещё вопрос, где этот Лигнитц! Я его проехал или не доехал? А тут как раз кстати из разговоров пассажиров выяснилось, что подъезжаем к городу Котбус. Теперь я уже знаю, где нахожусь, и у меня возникла одна мысль. Поезд, согласно маршрута, пойдёт дальше Котбуса и станцию Заган ему не миновать, буду стараться её не прозевать и там сойду и пойду к Альтманну. Они люди хорошие, меня примут. Буду у них работать до освобождения, а работник им очень нужен. И никто их не будет спрашивать — откуда работник появился, всем известно, что только через арбайтсамт — биржу труда. Значит, решено. Еду в Заган. Ещё каких-то сотня-полторы километров, и я там. Будем надеяться, что всё будет благополучно, как до сих пор.
Но не так сталось, как гадалось.
В Котбусе
Вдруг все пассажиры стали готовиться к выходу. Дальше Котбуса поезд не идёт, где-то впереди путь разбомблен. Вот и добрался до Загана, надо выходить. А погода — хуже не придумаешь: тёмная ночь, холодный ветер с мелким дождём. Вышел с вагона, а дальше куда? Чужая страна, чужой город, чужие люди, и я чужой среди них, стою на перроне холодный и голодный и на всём свете один, и никому ко мне дела нет, кроме полиции, что и подтвердилось. На повороте подземного перехода столкнулся с полицаем.
— Стой! Документ!
А какие у меня документы? Был пропуск на шахту, но я его выбросил, чтобы не знали, кто я такой и откуда, и назад не возвратили.
— Нет, — говорю, — у меня документов.
— Пошли со мной!
Поднялись на второй этаж вокзального здания. В комнате, куда зашли, светло и тепло, за столом полицейский офицер.
— Задержал без документов.
А пока мы сюда шли, я всё время думал, как мне вести себя, что говорить. Сказать, что сбежал из Вальденбурга, — об этом и мысли не может быть. Но если выяснится, что я владею немецким, кое-какие сведения они из меня вытянут, так что самое лучшее — это притвориться незнающим и непонимающим, вообще — дурачком.
А вот и первый вопрос:
— Откуда и куда ехал?
— Фарштеен нихт. (Не понимаю.)
— Фамилия, имя?
— Не понимаю.
— Ты русский?
— Не понимаю.
— Поляк?
— Не понимаю.
Не добившись толку, офицер приказал увести меня. Сейчас за ним придут. На дворе дождь перестал, хотя бы не намокну, пока буду идти куда-то. Вышли на перрон. Там в конце стояло небольшое здание, похожее не то на склад, не то на сарай, — куда меня и впихнул полицай. Темень абсолютная. Постояв несколько секунд, стал ознакамливаться со своим новым жилищем. В потёмках прошёлся в разные направления — везде голые бетонные стены. Налапал стул, это уже кое-что есть, присесть можно. Пошёл немножко — прилечь хочется, а куда ляжешь. Если бы ещё один стул, может, где есть, нужно полапать. Нашёлся ещё один, теперь можно лечь и поспать. Но какой тут сон, когда со всех сторон холодом дует да ещё одежда сырая — чуть ли не мокрая. И я подумал, как хотя бы немножко согреться. Расстегнул рубашку, натянул на голову и застегнул. Туфли снял, а ноги втянул сколько можно в штанины. Спереди тепло, только в спину прохладно, но уже не так. И я заснул.
Кажется, проспал всего одну минуту, когда проснулся от яркого света, пробивающегося сквозь рубашку, и от громкого голоса: «Эй, вставай!»
Только-только успел расстегнуть рубашку на голове, как мои руки оказались в наручниках, а рядом стояли двое мужчин в гражданском и полицай, приведший меня сюда.
«Форветс!» Вперёд!
Шли тёмным городом минут двадцать. Зашли в одно здание и поднялись на второй этаж. На площадке, обнесённой железной решёткой, — камера. Конвоиры сдали меня ему, сняли наручники и ушли, а полицай отомкнул одну дверь и велел туда заходить. В комнате, освещённой красным светом электролампочки, было полно людей, спящих на полу. В комнате тепло, и я быстро согрелся, только есть очень хочется. Ещё днём в три часа съел миску брюквы, а сейчас, наверно, уже до утра недалёко. Ну да ладно, утром что-нибудь дадут, а это тоже немаловажно — я в тепле. С такими мыслями, примостившись у порога, я заснул. Лучше спать голодному в тепле, чем сытому в холоде.
Проснулся от шума в комнате. Разговаривают по-украински, по-русски и чуть ли не на всех европейских языках. Тут были кроме наших — чехи, французы, югославы и ещё разные другие. Даже негр был.
Спрашиваю — что это за дом или учреждение такое, что согнали сюда людей со всей Европы и даже негра из Африки. Учреждение, так назову его я, является чем-то вроде как сборного пункта, куда направляют проштрафившихся, а отсюда — в штрафные лагеря. Следующая отправка будет послезавтра. Слыхал я рассказы про эти лагеря, а теперь придётся самому там побывать.
На завтрак дали пайку хлеба, как обычную норму — двести граммов и пол-литра эрзац-кофе, в обед и вечером пол-литра брюквы.
В пятницу, часов в одиннадцать утра, кроме суточного пайка, дали ещё столько же хлеба, окружили конвоем и собаками и погнали на вокзал, а дальше — поездом. Часа в три на какой-то станции выгрузились и дальше — километров с десяток — пешком. Тут, в дороге, я познакомился с одним человеком — французом Антуаном, и думаю — не ошибусь, если скажу, что если бы не он, я вряд ли писал бы эти воспоминания.
Нёс он чемодан, видно — тяжеловатый. Это наши, советские, были нищими, то, что имел, — всё на нём было, а французы, бельгийцы, поляки, голландцы и другие западноевропейцы имели во что одеться. Он этот чемодан и в правую руку, и в левую, и на плечо одно и другое, и стал отставать. Один из конвоиров приказал мне помочь ему. Мы выломали палку, как раз лесом шли, продели в ручку и понесли. Километра два шли лесом, уже стемнело, один конвоир впереди идёт, поворот влево, и видны ворота. Вход в лагерь ярко освещён, до ворот метров тридцать, и они открываются. С наружной стороны — солдат с автоматом, а с внутренней справа и слева — по пять человек с белыми повязками на рукавах, а в руках метровые палки.
Штрафной лагерь
«Кройц»
Штрафной лагерь «Кройц» назван по одноимённому небольшому городишке километра четыре на запад от лагеря. Эта территория принадлежала когда-то Польше, и городишко имел название Кшыж, а по-немецки — Кройц; а по-нашему — «Крест». Один из наших грустно пошутил: «Вот тут-то братцы нам и будет крест». Многим так и было.
Как только за нами закрылись ворота, на нас налетели полицаи и, не разбирая по чём, стали бить. Можно представить себе, какой крик поднимается, если станут кричать тридцать человек. Многих до крови побили. Это называлось припиской. Загнали под навес и запретили надевать головные уборы. С этого момента в любую пору года и в любую погоду запрещается носить головные уборы.
Загнав нас под навес, полицаи занялись грабежом. Опять пошли в ход палки, потому что некоторые, у кого было что брать, сопротивлялись. Вернее будет сказать — делали попытку сопротивления, но им охоту быстро отбили. Отобрали курево, хлеб и до хлеба что было, часы и из вещей что лучшее. Уже ночь, а мы стоим, холодно, мороз градуса два. Часа два мёрзли, пока стали вызывать по фамилии. Заходит человек как человек, а минут через пять выскакивает из других дверей стриженый, уже в лагерном обмундировании неопределённого цвета, которое, наверно, носили несколько поколений заключённых.
Дошла очередь до меня: «Осаулко Иван!»
Захожу в барак. В комнате светло, тепло, за столом офицер, посреди комнаты высокого роста человек в гражданском с плёткой в руке. Офицер через него обращается ко мне по-немецки, а тот по-польски:
— За что попал сюда?
Я ему тоже по-польски:
— Не знаю.
Сделав какую-то отметку в бумагах, он указал пальцем на смежную дверь: заходи туда. Там парикмахер тупой машинкой не так постриг меня, как обскуб. В следующем помещении взамен моей одежды дали грязное вонючее старьё и алюминиевую миску. На дворе пристроился к шеренге стоящих. А холодно ещё хуже стало. Особенно в голую голову. Стояли, пока всех перепустили. Когда вышел последний — повели в барак, а там ненамного лучше, чем на улице, такой же холод, только что ветер не дует. Кровати двухъярусные, вместо матраца — соломенная труха, прикрытая грязной серой простынёй, такое же и одеяло, сквозь которое пробивается свет. Уставший, продрогший, я накрылся с головой и уснул, не просыпаясь до утра.
В лагере
Утром пришедший полицай ознакомил нас с лагерными порядками и нашими обязанностями. Барак наш № 3, или по-лагерному «труйка», это по-польски, а по-нашему — «тройка».
До поступления новой партии штрафников в наши обязанности входит выполнение всех лагерных работ: разгрузка брикетов с вагона и переноска их на склад топлива. Это происходило через каждые два-три дня. Расход был большой, брикетами отапливались казарма охраны, офицерские помещения, кухня, бараки заключённых, хотя нам давали по десять штук на комнату, но тоже расход. Вынести кухонные отходы, занести картошки и брюквы до кухни и ещё разные другие работы. Самая желанная, хотя и не лёгкая работа — это поезд-ка ежедневно в городишко Кройц по хлеб. Вместо лошади впрягали нас — шесть человек. На эту работу все соглашались с охотой. Там отпускающий хлеб давал нам по буханке на троих.
Самая неприятная и нежелательная работа — копать яму для захоронения нашего брата штрафника, что тоже траплялось раз в два-три дня.
…Пол в помещении должен быть ежедневно вымыт, кровати заправлены, днём не спать и не лежать. На пляцу ни в коем случае не ходить шагом — только бегом, головной убор не надевать в любую погоду.
У наружных дверей должен стоять человек. Если кому-то потребуется один, два или три человека, он кричит: «Труйка — едэн!», «два» или «чжи», то есть «Третий барак — два человека!» или сколько требуется. И вылетай немедленно.
Разговор в лагере только по-польски. Дело в том, что старший полицай, или, как его называли, обердольметчер (старший переводчик), Новак был поляк. Сам тоже из штрафников, фактически он был хозяином в лагере и всю полицию из своих поставил.
Если кто из не знающих польского не понимал, что от него хотят, то полицайский дрын очень быстро помогал ему сообразить, что от него требуется. В этом третьем бараке нам надлежало пробыть до поступления новой партии, а потом нас пораспихивают по другим баракам, а наше место займут новоприбывшие.
Не занятых на работах старший полицай Новак по два раза на день гонял на физзарядку. Разов с десяток прогонит вокруг лагерного пляца, а потом обессилевших заставлял ходить по-гусиному: нужно присесть, взяться руками за пяты и так ходить. Но это ещё ничего, хуже в таком же положении прыгать по-лягушачьи. Два-три прыжка сделаешь, а потом свалишься и тут же получаешь по хребту палкой. Сомневаюсь, уходил ли кто небитый из пляца. Даже в бараке били.
Ежедневно утром проверялась чистота пола и заправка коек. При появлении полицая первый заметивший должен подать команду «Смирно!», а остальным — замереть, где застало, — до команды «Вольно!»
Большинство полицаев посмотрит туда-сюда и уйдёт, а были такие, что специально смотрят, к чему бы придраться, было бы желание.
Был такой Вацек. Даже на пляцу не утерпит пробегавшего мимо огреть палкой ни за что.
Заходит в барак. Мы стоим смирно, а он чего-то ищет. Есть! Нашёл! В пальцах соломинка.
— Цо то ест? (Что это?)
Молчим.
— По еднэму шикуйсь! (По одному стройся!)
— Первший, два кроки напшуд! (Два шага вперёд!)
— Нахилься! (Нагнись!)
Нужно так нагнуться, чтобы пальцы рук касались пальцев ног. Каждый получит не менее двух палок, а кто и больше.
Но одного вечера произошло изменение в моей лагерной жизни, и я простился с «труйкой».
Я становлюсь
лагерным придурком
Лагерными придурками называли всех, кто занимал хоть какую-нибудь должность в лагере. Это полицаи, кладовщики продоволь-ственных и вещевых складов, парикмахеры, повара и т. д. Нужно сказать, что все эти должности занимали поляки. Старший полицай Новак, будучи фактически хозяином внутри лагеря, насадил своих земляков. Их не уважали, но им завидовали. Они были хорошо одеты и не голодали. Одним из таких «придурков» стал я.
Дело было вечером. Где-то я раздобыл несколько картошек, резал их кругляшками и поджаривал на печке.
Вдруг заходит Новак, командует «Ахтунг!», а следом заходит офицер. Новак обращается по-немецки:
— Кто хорошо говорит по-немецки?
Все молчат. Ещё раз повторил — то же самое. Потом по-польски. Опять никто ни звука. А я подумал: а дай-но я выскочу, зачем-то им нужен такой человек, и хуже, думаю, не будет, как есть. И я отозвался по-польски:
— Я говорю по-немецки.
— А хорошо говоришь?
— Хорошо.
Что-то переговорили между собой, а потом офицер ко мне по-немецки:
— Хорошо ли ты говоришь по-немецки?
— Хорошо.
— Иди со мной.
На дворе темень. Шагаю следом и немного побаиваюсь, чёрт его знает, куда он меня ведёт. Вышли за ворота лагеря. Заходим в барак, потом в одну из комнат метров пятнадцать квадратных. Из обстановки — кровать, стол, пара стульев, полка с книгами, а посередине железная печка.
— Вот здесь я живу, — сказал, — будешь у меня калифактором. Утром как барак откроют — беги сюда.
— А часовой у ворот?
— Скажешь — к оберлейтенанту Мезевицу; и он пропустит. А теперь можешь идти.
Пожелав ему спокойной ночи — гут нахт, — я ушёл.
В лагере кинулись ко мне с расспросами, а узнав сущность дела, знающие просветили меня. Калифактор — это человек, обслуживающий офицера, а если выразиться просто — это лакей, прислужник, пользующийся некоторыми привилегиями. Посмотрим, что это за привилегии.
Мезевица застал в постели. Первым делом велел растопить печку чурками и брикетами, лежащими рядом в ящике. Когда огонь разогрелся — послал на кухню за тёплой водой для бритья. Пока брился — сбегал за завтраком. Суп с мясом, хлеб, масло, кофе и сахар. Пока он ел, мне велел выйти в коридор. Позвав меня, ознакомил с моими обязанностями, состоящими в том, чтобы выместь пол ежедневно, вытереть пыль везде, независимо, есть она или нет, а влажной тряпкой пройтись нужно, а потом можно идти в лагерь или здесь сидеть. Под потолком с угла до угла на верёвке висел табак, можно курить здесь сколько хочешь, но только не в лагере. Если я буду в лагере, а ему понадоблюсь — меня вызовут. А пока ни к чему не притрагиваться в комнате, а найти Новака и сказать ему, что он, Мезевиц, берёт меня калифактором, а Новак знает, что делать. Недоеденный завтрак, если хочу, можно съесть, а если нет, то отнести с посудой на кухню. Смеётся он, что ли? Если я сделаю такую глупость, то ни Бог, ни люди меня не простят и просмеют. Расправившись с остатками офицерского завт-рака, понёс посуду на кухню и попросил свою законную порцию. Налили полную миску брюквенного супа, ни в какое сравнение не идущего с тем, что получали заключённые. Получил и суточный паёк хлеба. А суп, я думаю, с солдатского котла, чуть ли не пополам с мясом, перемолотым на мясорубке, и ещё с какими-то приправами. Наелся капитально и пошёл искать Новака. Передал ему сказанное Мезевицем. Пошли в вещевой склад, где получил новейшее обмундирование и кусочек мыла, и дальше в баню. Не будет лишним рассказать, как мы мылись по прибытию в лагерь, о чём забыл рассказать выше.
После переодевания и продолжительного стояния на холоде в ожидании, когда всех пропустят, изрядно намёрзшихся повели в баню. Вода подаётся откуда-то с другого места. Пустили хорошо тёплую воду. Обогрелись, распарились, и вдруг подача тёплой воды прекратилась, и пошла ледяная, и некуда от ней спрятаться. Поднялся крик, кинулись к дверям, а они заперты. Несколько минут полоскали нас, и мы в несколько минут превратились из красных в синие. Наутро несколько человек не поднялись, и их отправили в ревир — санчасть.
А эта санчасть не что иное, как просто пересадочная станция по дороге на тот свет. Оставь надежду всякий сюда входящий. Медицинской помощи абсолютно никакой. Как-то однажды я туда забрёл и пулей вылетел назад. Вонь ужасная. Больные где лежат, там и оправляются, замена постелей и уборка помещения не проводится. А питание — то у кого осталось немного силы, сходит до кухни, а остальные обречены на смерть от голода и болезни. А теперь буду дальше о себе рассказывать.
После бани Новак повёл в одну из комнат барака, в которой стояли четыре железных койки. На одну показал:
— Вот эта, — говорит, — твоя.
На койке матрац ватный, такая же подушка, новое пушистое одеяло. Чудеса да и только, не хуже, чем у Мезевица. И зажил я — можно позавидовать. На работу не посылают, не голоден, сплю в чистой постели. За каких-то полчаса наведу порядок в комнате офицера и свободен до шести вечера. Когда он приходит с работы — я должен быть у него, хотя и работы никакой, но нужно быть там, пока он не отошлёт или до вечерней поверки в десять часов.
Стали меня приглашать на кухню помогать: чистить картошку, брюкву, резать хлеб, мясо. Вот тут-то я уже не зевал. Всегда можно уловить момент, чтобы в штанину опустить шниту — пайку хлеба или кусочек мяса. Под подушкой всегда лежали две-три пайки хлеба.
Стал подкармливать Антуана. С тех пор когда я помог ему нести чемодан, мы не теряли дружеских отношений. Я ему иной раз пайку хлеба подкину, другой раз баланды миску, а он дал мне французский военный мундир грубого сукна, но почему-то чёрного цвета. Очень тёплый. Теперь, кроме своего, я всегда старался по возвращении с работы сообразить ему миску хорошей густой баланды и пайку хлеба.
Но вскорости ему, если можно так сказать, повезло, он стал полицаем. Однажды увидел его с палкой и белой повязкой. Старший полицай Новак забрал его с барака, отвёл в баню, дал чистую хорошую одежду, а в комнате полицаев — повязку и палку. Так состоялось его посвящение в полицаи. Но полицаи тоже разные бывают. Можно быть и человеком, и собакой. Антуан был человеком, никто не скажет, что он кого-то ударил. Иногда для поднятия своего престижа он погрозит палкой и наорёт по-французски, а что он кричал — только он знает.
Теперь он свободно приходил в комнату калифакторов закурить. Табаку у нас было вдоволь, все полицаи у нас просили.
Часто офицеры устраивали вечеринки, где и мы — калифакторы — присутствовали. По поводу получения зарплаты, другие посылки из дома получали — тоже причина для выпивки. Несмотря на карточную систему, закуски разнообразной вдоволь. Сало-мясо копчёные, колбаса, консервы, фрукты и овощи домашнего консервирования. Попадало и нам, но уже по окончанию, когда особенно набравшихся растянем по их комнатам и начинаем приборку. Всё оставшееся — наше, и ещё полно недокуренных сигарет и сигар. И ещё ужин офицерский — тоже наш. Примерно месяц был калифактором, до начала нового — сорок пятого года. Если бы не эвакуация лагеря, мог бы до конца срока заключения так жить. Я поправился, не голодный, не холодный, сплю на чистой постели, на работу не гонят, но сам дурак и дал себя дураку уговорить на побег, и на этом моя служба у Мезевитца закончилась. Но она и так бы закончилась, потому что после этого происшествия, о котором сейчас расскажу, лагерь в спешном порядке эвакуировали, о чём уже несколько дней ходил слух по лагерю. Вот этот слух и толкнул меня на безрассудный и необдуманный шаг. Я решил бежать. У одного из офицеров тоже был калифактор — поляк Ян. Он и подговорил меня бежать вместе с ним. Наш лагерь «Кройц» был расположен на бывшей территории Польши, а Ян, по его словам, был родом из этих мест, и отсюда километрах в пятнадцати живут его родители, но уже на польской стороне. За ночь мы можем быть там. Это было примерно в январе сорок пятого года, и советские войска уже вступили на польскую землю.
За ночь доберёмся до Польши, а там родители Яна нас спрячут, и пересидим до прихода советских войск. Всё очень просто. Вот я и поддался на его уговоры. А лагерь будут обязательно эвакуировать, и неизвестно, куда нас загонят. И решили бежать. Был бы тогда теперешний ум, я бы не решился, можно сказать, на такую авантюру. Далеко ли зайдёшь тёмной ночью по неизвестной местности в летней обуви и без верхней одежды. А если застанет день в лесу? Да ещё без пищи. В немецком лесу не спрячешься, там лишнего кустика нету, а зимой вообще насквозь просвечивается. А если не поймают, то недолго и замёрзнуть в нашей одёже и обуви. На всё это не хватило ума подумать.
Но как этот побег осуществить?
Выход из лагеря, до отбоя, то есть до десяти часов вечера, у нас свободный. Офицеры являются домой в шесть часов. А мы выйдем из лагеря в пять, якобы пошли в офицерский барак. В пять часов уже темно, пока нас хватятся, а может, мы вообще не потребуемся до отбоя, и за это время мы уже далеко будем. Главное — добраться до леса. Вот так мы рассуждали.
Нам нужно пройти от лагеря метров двести до шоссейной дороги, свернуть налево, пройти ещё метров сто и опять налево — уже в лес. Ян говорил, что этот лес тянется до самой Польши. Но далеко мы не ушли. Как раз до шоссе дошли, как в лагере прозвучали три выстрела! Тревога! Всё! Это — наш побег обнаружили. Хотя до сих пор я не слышал стрельбы в лагере — догадался по какому поводу стрельба.
Что делать? Куда деваться? Куда бежать? А с лагеря уже прут два мотоцикла. По другую сторону дороги было вспаханное поле, а за полем метров за двести — лес, мы и рванули туда. Это было как-то бессознательно, не думавши, да ещё Ян закричал: «До лясу!» («В лес!») Куда уж тут «до лясу», когда мы в свете фар, как на ладони. В голове никакой мысли, просто бежал. А немцы и не думали нас преследовать. Что-то рядом свистнуло, потом раздался хлопок, потом ещё раз. Оглядываюсь на бегу, вижу вспышку огня, свист и хлопок. Стреляют. Тут уже я кричу Яну: «Ян, стуй, защелём!» («Ян, стой застрелят!») Если бы стреляющий попал, то убил бы или ранил, но на расстоянии в сто метров, ночью, да ещё по движущейся цели с пистолета не так просто. Мы остановились, и стрельба прекратилась.
Вижу, как в полосу света вошёл стрелявший и машет рукой, давайте, мол, сюда. Видно в руке пистолет. Подходим. Не знаю, куда он Яна ударил, но он свалился. А меня по затылку выше шеи — и я следом за Яном. Очнулся на плацу в лагере, мокрый — водой облили. Вокруг полицайня и офицер. Увидев меня оклыгавшим, он скомандовал: на лавку, двадцать пять. То есть — двадцать пять палок. Это у них минимум — меньшее не давали. Больше — пожалуйста.
Привязали меня к лавке, по сторонам стали два мордоворота и пошли молотить. Сколько всыпали — не знаю, потому что скоро отключился. Пришёл в сознание в карцере.
Просидел я в той буцыгарне трое суток. Мокрый, голодный, избитый. Чтобы чуть согреться — стараюсь двигаться, а тело всё болит, и спать хочется, а какой сон, когда всего холод обнимает. Когда немного обсох, тогда легче стало. Есть давали пайку хлеба и кружку воды в сутки.
Не имей сто рублей
Выйти отсюда я не надеялся, обязательно схвачу воспаление лёгких, а это конец, лечить меня никто не будет. Или тут загнусь, или переведут в ревир — санчасть, а там только на одного Бога надежда. Я выше говорил, что собой представляет эта санчасть. Оттуда не выходят, только на носилках выносят. То же и меня ждёт.
Но всё-таки есть на свете Бог и добрые люди. Я уже говорил, что моего друга француза Антуана поставили полицаем, конечно, думаю, не без его согласия. Полицаи, так мне кажется, несли какое-то дежур-ство, потому что каждый день пищу мне приносил другой. Одежда на мне высохла, уже не так стало холодно, и я мог немного поспать. Побитое тело тоже немного отошло. Кстати скажу, что я не простудился, даже не кашлял, наверно, сказался здоровый организм, до этого я никакой болезнью не болел.
Проснулся от шума открываемой двери. При свете жёлтой лампочки увидел вошедшего Антуана с большим узлом, перевязанным шнуром. Разорвав шнур он вывалил на пол ботинки, брюки и пиджак, рубашку, а в руках осталось пальто, в которое было всё завёрнуто.
— Одевайся быстро.
Ничего не соображаю спросонья.
— Что случилось, зачем переодеваться?
— Снимай, — говорит, — своё и надевай это, лагерь эвакуируется.
С помощью Антуана я быстро снял лагерное, а на его место надел тёплую байковую рубашку, пиджак с подкладкой, вельветовые брюки, на ноги добротные кожаные рабочие ботинки с шерстяными носками, демисезонное непромокаемое пальто. А на голову прекрасную шапку-ушанку бараньего меха. А брюки, между прочим сказать, я носил до самого освобождения.
Мою одежду француз забрал с собой, а меня вытолкал на двор. Темень непроглядная, мелкий дождь моросит. В центре пляца слышен людской говор. Это были узники лагеря. Француз меня туда втолкнул, а сам скрылся. Больше я его не видел. Заключённым раздали граждан-скую одежду, чем француз и воспользовался для меня. Под ногами снег с водой, сверху дождь, а на мне хорошие кожаные ботинки с носками шерстяными и пальто непромокаемое. Появились рабочие из кухни с корзинами хлеба и стали раздавать. Получил и я кусок граммов триста и сразу же съел его. Прозвучала команда трогаться. Проходя мимо лагерной канцелярии, увидел на чёрной доске мелом написанную цифру 325. Это количество заключённых на вчерашний день. Кому и зачем это нужно, но так ежедневно было. За воротами нас окружили солдаты. Интересно было увидеть немцев, когда они обнаружили замкнутый карцер, а меня там нет. Яна, как и Антуана, я тоже не видел. Очень возможно, что они его расстреляли. Был бы он в колонне, я бы его увидел. Оставить его там живого они не могли, это противоречит ихнему порядку, а с собой брать нету смысла. Так что, скорее всего, он там и остался. А меня немцы не догадались искать в колонне.
Следующий раздел моей повести назову
Дорогой смерти
Хотя немного громко, кажется, но так оно и было. Пока добрались к месту назначения — до Франкфурта-на-Одере — наших погибло не менее сотни человек. Гнали нас остаток ночи и весь день голодными. Отдыхали два раза, когда немцы завтракали и обедали. А какой это отдых, когда под ногами снежная каша и присесть нельзя. Немцы тоже на ногах, но не сравнить их с нами — дохляками, и голод-ными они не были, их сопровождала полевая кухня. Колонна растянулась на добрых полкилометра, какие из нас ходоки, да и больные были. И тут я впервые увидел, как убили человека. Я еле плетусь и, чем дальше, тем больше отстаю, пока не оказываюсь чуть ли не в хвосте колонны — а некоторые вообще отстали. Ещё раньше слышал хлопки, похожие как это делает пастух кнутом, но моё сознание на это не реагировало. А я больше и больше отстаю, какая у меня сила — побитого и голодного. И тут я услышал очень явственно звук, очень похожий на тот, когда по нас с Яном стреляли. Я оглянулся и увидел страшную картину. На земле лежит человек, а над ним офицер с дымящимся пистолетом в руке. Теперь ясно, что оно хлопало. Это пристреливали отстаю-щих. А куда их девать? На свободу не отпустили — он заключённый, и не подбирать же их и сажать на повозку, много чести для них, чтобы немцы шли пешком, а заключённые ехали. Лучше и легче всего пристрелить. От того страха где и сила взялась. Чуть ли не бегом догнал середину колонны и там спрятался.
К вечеру добрались в село, где и заночевали в стодоле на соломе. Дали и ужин. По три больших и две маленьких картошины немытые. Кто бы их мыл, как набрали с погреба, так и засыпали в котёл. Как дали, так и съел нечищенные. Казалось, в жизни не ел ничего вкуснее. На завтрак опять по несколько картошин, и пошли дальше.
В этот день случилось происшествие, нагнавшее на меня страха по самое некуда. Меня увидел оберлейтенант Мезевиц, у которого я был калифактором.
Чувствую, что рядом идущий со мной толкает меня локтем. Оглядываюсь, а он показывает в сторону обочины. Посмотрев туда, я обомлел, какая-то слабость в теле стала и ноги ватные. Там стоял Мезевиц. Подзывает меня пальцем. Подхожу и уже прощаюсь с жизнью, он уже точно знает, что меня в карцере не оказалось — я сбежал. Посмотрев на меня несколько секунд, он полез во внутренний карман. Вот и всё! Полез за пистолетом, сейчас тебе, Иван, крышка будет. Будь я умнее, мог бы сообразить, что убивать меня ему нет никакого смысла, я ему ничего плохого не сделал, но я так настрахался, что всякое в голову лезет. Это же фашисты. Мало ли наших уже на дороге лежат.
В вынутой из-за пазухи руке были три сигареты. Возьми. И повертел пальцем у виска, дурак ты, мол. Я вздохнул свободно. Пронесло. Если бы хотел меня выдать, уже бы сделал.
А мы уже совсем отощали. Кормили раз в сутки — вечером по несколько картофелин в мундирах. А старались идти со всех сил, подгоняли пистолетные выстрелы, все знали, что там происходит. Одного вечера загнали на ночь в стодолу, полную гороху в снопах до самой крыши. Мы и набросились на него. Только треск слышен по всей стодоле.
Зашёл человек, похоже, что хозяин. Посмотрел, повертел головой туда-сюда, сказал «Ох ей, ох ей» и ушёл. Это же не шутки, человек триста, пусть съедят по килограмму, да ещё в карманы наберут, это какой убыток, не менее как полтонны гороху пропало.
Зашёл полицай.
— Внимание, внимание! Горох прекратить есть. Если будет кто в этом замечен, то каждый десятый будет расстрелян.
Ого, это уже не шутки: вполне свободно могут сделать. Но, думается, они каждого десятого не будут расстреливать, а вот выдернуть с толпы первых попавших и расстрелять, это может быть.
Каждого десятого не расстреливали, а один парень пострадал. После ухода полицая мы всё равно продолжали горох есть, спрятавшись куда подальше от входа. А один парень, отвернувшись спиной к дверям, опять принялся горох лущить. А полицай смотрел в щель. Рывком распахнул дверь, подбежал к этому человеку и со всей силы огрел палкой по спине. А тот, развернувшись, — полицая кулаком в морду. Окровавленный полицай с криком выбежал наружу. Через полминуты появился с двумя солдатами. Полицай указал на парня, солдат к нему, а тот, видя, что дело приняло серьёзный оборот, полез на снопы. Один солдат — за ним. Добрался до кровли, а дальше некуда, тут и настиг его солдат. Что там происходило, снизу было не видно, вероятно, парень сопротивлялся. Потом закричал и полетел вниз. Стоявший внизу солдат за шиворот поволок его наружу. Прошла минута, и раздался выстрел. Всё ясно. Пропал человек за горсть гороха.
А на второй день произошла ещё более страшная трагедия, свидетелями которой были всего десять человек, и я в том числе. К обеду добрались до большого села. Оно лежало по правую сторону дороги, по которой мы шли, а по левую сторону в поле метрах в пятидесяти от дороги стояла стодола, куда нас и загнали. Примерно через час нас выгнали на улицу. Там стояла машина, до верха бортов гружённая хлебом. Двое солдат, забравшись в сапогах на хлеб, стали разбрасывать его прямо в толпу во все стороны. Ужас что там творилось. Мне ничего не досталось. Я даже не подходил близко, хлеба достанется или нет, а задавить вполне могут. Досталось мне кусок другим путём. Вырвал из рук у одного, когда он, зарывшись в солому, ел. Ему досталась целая буханка.
Зашёл полицай.
— Внимание! Слушайте все внимательно! Кто есть больной, или другой кто требует медицинской помощи, выходите к дверям, сейчас придут врач и нуждающемуся окажет помощь.
Стали подходить. Набралось одиннадцать человек. Это потом я посчитал. Одного я хорошо запомнил, ещё в дороге его видел. Лицо у него было опухшее и фиолетового цвета. Пришёл врач, а с ним двое наших принесли большой ящик. Одному врач дал что-то выпить, другому таблетку, третьему порошка. Словом, всем оказал помощь.
— А теперь слушайте! В этом селе есть больница, вот туда мы вас поместим. Никуда не расходитесь, сейчас вас отведут.
Я им позавидовал. Повезло ребятам. Вышли офицер с полицаем и увели их. Примерно через полчаса является тот самый полицай.
— Нужно восемь человек на работу, кто желает — выходи!
Добровольцев не оказалось. Кому охота надрываться неизвестно на какой работе. А полицай опять: работа не тяжёлая и покормят.
Это уже другое дело. Я стоял ближе всех и первый выскочил. Какой с меня работник, там будет видно, но что дадут другим поесть, то и мне достанется. Вышли ещё семь человек, и полицай повёл нас через дорогу во двор поместья. Я самый задний плетусь. Поравнявшись с возом, я увидел, что он полный брюквы. Я хватаю одну — и в карман пальто, а он отдувается. Нажал крепче, карман прорвался, и брюква полетела в полу, а сам, чтобы не было подозрений, на всякий случай обогнал всех и стал самым первым. У дверей одного помещения полицай остановился.
— Заходи сюда.
Захожу, но со света ничего не вижу, только дух какой-то очень неприятный, не скотский, какой обычно в хлеву, а такой, что меня потянуло на рвоту, было бы чем — вырвало бы. Ничего не видя, я остановился, а сзади подпирают, иди, мол, чего стал. Ботинок попал во что-то жидкое. Шагнув в сторону, я чуть не упал. Глаза немного привыкли к сумраку, и я увидел, что это лежит человек. Я отпрыгнул и наступил ещё на одного. Аж теперь я увидел лежащих в крови на полу людей и того самого с фиолетовым лицом. Так вот в какую больницу их повели. А я завидовал. Я ринулся к дверям.
— Назад!
В углу стоял офицер, водивший больных, и пистолет в руке. Когда я вошёл, то не заметил его, он у меня за спиной был. Аж теперь я понял, что это такое, когда говорят, что тело налилось ужасом. Словами этого не передать. Вот смерть видющая в углу стоит, а мне только девятнадцать лет и придётся помирать, не совершив никакого преступления, от руки фашиста. А мама будет ждать. И никто не расскажет, где её сын. Закончится война, будут возвращаться солдаты, кто уцелел. Будут возвращаться с немецкой неволи угнанные вместе со мной, а меня не будет. И я заплакал. Вот такие мысли пронеслись в моей голове. Был уверен, что расстреляют. Куда же нас девать? С одной стороны русские наступают, с другой — союзники русских; не распускать же на волю.
Я хотя молча плакал, а некоторые просто выли. Но вой и плач прекратил окрик офицера:
— Тихо! Обыскать лежащих.
Ну вот, начинается. Сейчас их обыщем, и нас постреляют. Потом следующую партию пригонят, те нас обыщут, и так пойдёт. Был бы у меня более зрелый ум, мог бы сообразить, что в этом сарае много не настреляешь, нас же сотни.
Стали обыскивать убитых. У одного нашли карманные часы, как-то сумел уберечь, у другого кошелёк, а у третьего шило, иголку и нитки. У остальных ничего не было. Отдали всё офицеру. Вот и всё, сейчас наша очередь. Но нет, команда — всем выйти. Не знаю, как другим показалось, а я вышел с того света. Как прекрасно всё! Красивые серые облака, красивые лужи от растаявшего снега и воробьи, купающиеся в них. Гляжу, как будто раньше этого не видел. Но это длилось несколько секунд. Вышедший следом офицер приказал притянуть воза, стоявшего невдалеке. А полицай с двумя хлопцами принесли два хомута.
Стали выносить убитых и на воз грузить. Трупы тяжёлые, а какая у нас сила, некоторых волоком тянули. Полудрабы высокие, еле втроём подымали. Погрузили. Каким-то драным брезентом накрыли. Офицер распределил всех по местам.
— Ты и ты, лезьте в хомуты, вы двое, держитесь за дышло, а остальные четверо — по одному возле каждой ключицы.
Всё предусмотрено, — ни одного человека лишнего. Вытянули воза на дорогу и поехали. Жуткая картина. Впереди по обочине шагает офицер, по дороге воза с трупами тянут такие же трупы, только ещё чуть живые, а замыкает процессию полицай с палкой. А навстречу ни одной души. Похоже на то, что весть-то о нашей процессии нас опередила.
Один человек встретился. Можно было вдоволь насмеяться, как он удирал, разглядев нас, а потом повис на заборе. Но нам было не до смеха.
Дорога пошла под уклон, и стало легче тянуть. Примерно с полкилометра тянули мы свой страшный груз и добрались до кладбища. В углу кладбища была уже готовая яма, рядом стояли двое наших и солдат. Один из них рассказал мне, сколько страха натерпелись, пока копали, думали, что для себя, а потом сообразили, что для двоих она слишком большая. Яма была большая, я прикинул, что там и для нас места хватит. Но бог помиловал.
Забыл ещё сказать, что и врач уже был здесь. Тот самый. Стали снимать убитых. Врач посмотрел глаза, пощупал пульс. «Готовый», — и по его знаку столкнули первого в яму. Один был живой. Офицер ещё добавил ему одну пулю в голову.
Яму засыпали, заложили дёрном, лишнюю землю раскидали по сторонам, и знака не осталось, что здесь яма была. Команда построилась. Офицер спрашивает:
— Видели?
Молчим, что ему скажем? Сам же знает, что видели.
— Так вот: если кому скажете, где были, что делали и видели, то же и с вами будет. Ясно?
— Так точно!
— А теперь забирайте воза, и вон отсюда.
Никто нас не спрашивал, где были, и мы никому ничего не говорили. На другой день уже в дороге почувствовал, что меня что-то бьет по правой ноге ниже колена. Лапнул рукой, что-то круглое в поле пальто. Что же это может быть? Полез туда и вытаскиваю брюкву. Смотрю на неё и не могу сообразить, откуда она взялась. До такой степени напугался, что забыл о ней.
Вот на такую работу я попал. Были одиннадцать человек и не стало. Кто такие, как звать, какой национальности — никому неизвестно. Ни одна душа в мире, кроме нас десяти, не знает, где они лежат. Вряд ли и кто знает название села. Если бы пришлось идти или ехать той дорогой, я, несмотря на то, что прошло более полвека, узнал бы то село и нашёл бы могилу несчастных.
На другой день дали по буханке хлеба на пятерых и погнали дальше. Шли без приключений. Кого нужно было — постреляли, а отстающих не было. Шли несколько дней. Стали поговаривать, что дальше поездом повезут. Хорошо бы, если правда. Наверно, полицаи от немцев слышали, а от них к нам передалось. Верили и не верили. Но к сожалению, это была правда. Говорят, что лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Врагу не пожелаю такой езды.
Одного дня под вечер подошли к какой-то маленькой станции. В тупике стояли четыре вагона — три двухосных телятника и один пассажирский.
К телятникам приставлены трапы. Мы обрадовались, всё-таки поедем, правду говорили. Началась погрузка. Сколько мне приходилось ездить в таких вагонах, всегда они были оборудованы двухъярусными нарами и помещался в вагоне один взвод солдат, — а здесь только пол. Я зашёл одним из первых, и это, я уверен, спасло мне жизнь, меня либо бы задавили, или подох бы от недостатка воздуха. По мере заполнения вагона меня всё дальше и дальше оттесняли вглубь вагона, пока я очутился в самом углу под люком. А солдат у трапа всё трамбует. Двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят, дальше уже некуда. Поднялся крик, а солдат уплотняет при помощи приклада. Семьдесят, восемьдесят, девяносто, сто. Вот теперь достаточно, и дверь с грохотом закрылась. Кто бы мог подумать, что в такой вагон поместится сто человек, а вот поместилось. Но как? Действительно, как сельдей в бочке. Открылась дверь, и в вагон полетели десять буханок хлеба, при невероятном гвалте слышно было, как солдат считал. И опять дверь закрылась на трое суток. Больше стояли, чем ехали. А с хлебом мне опять повезло. Вдвоём отняли у поляка буханку и на троих разделили. Возможно ли представить себе, какая атмосфера была в вагоне, когда сто человек под себя мочатся и испражняются стоя. Стоя и умирали и так стояли мёртвые. Положить некуда было, а здоровым присесть. Так и стояли живые и мёртвые. Стоя и спали.
Ровно через трое суток открыли дверь. Был вечер с лёгким морозцем. Велели выходить. Солдат у трапа считал выходящих. Так как я стоял в углу и не торопился выходить, могли и задавить, то я вышел последним, семьдесят восьмым. Двадцать два остались в вагоне. А вышедшие многие покатом на земле лежали. Думаю, что это оттого, что хватанули воздуха свежего и потеряли сознание. Уже в сумерках кое-как построили колонну. В город вошли, когда уже темно было. Видел, как один из наших незаметно от конвоя скрылся в переулке. Дай Бог ему удачи. Чтобы нас подбодрить, обещали ужин на месте прибытия. Но никакого ужина и в помине не было. Загнали нас в холодные бараки и замкнули.
А привезли нас в город Франкфурт-на-Одере в штрафной лагерь «Schwedtig». По моему соображению, он находился на восточной окраине города.
В этом лагере мы пробыли шесть дней. На работы не гоняли, но зато на физзарядку два раза в день. На седьмой день в предобеденное время в лагере среди немцев волнение поднялось. Появились подводы, на которые немцы грузили ящики, мешки и всякое другое имущество. Пошел слух, что лагерь срочно эвакуируется. Как в «Кройце», среди ночи. Где-то русские наступают. И среди этой суматохи случилась одна трагедия. Повесили одного парня. Очевидцы рассказывали, что он выбежал из кухни с пачкой маргарина в руке и натолкнулся на солдата, которого сбил с ног, и сам упал. Поднявшись, солдат потянул его куда-то. Нас стали выгонять с бараков, подумалось, что на физзарядку, но — нет, что-то другое. На пляцу стояла высоковольтная железная опора, вокруг неё и построили нас четырёхугольником. Двое солдат принесли стол, а за ними пришёл русский военнопленный, неся на плече толстый деревянный брус. Стол поставили под опорой, на него влез принесший брус и стал прилаживать его на опоре. Покончив с брусом, привязал к нему верёвку с петлёй. И тут понёсся шёпот по рядам, что вешать будут. Господи, кого же это? Ну кого же, как не нас. Я стоял у прохода второй в ряду. Если начнут с этой стороны, то я второй буду. А если начнут с другой стороны, то буду где-то тысячный. А нас было столько. Говорили, что местных мужчин и женщин была тысяча.
Был бы умней, то подумал бы, что это непросто — повесить тысячу человек на одной виселице. И страха столько бы не набрался. Вдруг слышу сзади негромкий возглас: «Ведут». Оглянувшись, увидел двух солдат, ведущих молодого парня на год-два старше меня. Без головного убора, а на голове выстрижено, уже забыл я, не то крест, не то продольная полоса. Когда парень увидел сооружение на опоре, он всё понял. В одно мгновение сделался белым и дальше и шага не ступил и стал падать. Солдаты подхватили его под руки и волоком потянули.
На стол, если мне не изменяет память, вылезла женщина и по-русски прочитала, что такой-то (к сожалению, фамилия не удержалась в голове), двадцать третьего года рождения, родом из города Макеевки, за воровство в лагере присуждён к смерти через повешение. Палач быстро забрался на стол и с помощью солдат втянул приговорённого, ловким движением, видно, уже имел практику, накинув петлю на шею, спрыгнул со стола и выдернул его из-под ног парня. Верёвка натянулась, лицо посинело, вывалился язык, изо рта пена пошла, два раза дёрнулся и… всё, не стало человека. А нас прямо с места, окружив конвоем с собаками, погнали на запад.
Шли где-то около двух недель.
Обошли Берлин с северной стороны и одного дня вошли в город Ораниенбург. Загнали на территорию концлагеря «Заксенгаузен», но тогда я не знал названий ни города, ни концлагеря. Позже узнал, что город называется Ораниенбург и там находится концлагерь «Заксенгаузен», говорили — один из самых страшных; и там же находилось управление всеми концлагерями Германии. Толком территорию лагеря я не разглядел. Помню только ряды бараков, вышки с солдатами на них, людей в полосатой одежде и идеальную чистоту территории лагеря.
К тому месту, где мы сидели, пришёл один из «наших» офицеров и стал вызывать по списку. Назвал фамилий двадцать и меня в том числе. В сопровождении одного конвоира вышли на улицу и пошли по дороге в южном направлении. Под вечер добрались к какому-то лагерю. Нас туда впустили, а конвоир пошёл в канцелярию. Это был так называемый лагерь «цивильгефанген», то есть «гражданских пленных», в отличие от «кригсгефанген», то есть — военнопленных. А лагерь принадлежал заводу «Хейнкель-Верке», самолётостроительному, где мне и предстояло работать. А освободили меня, думаю, потому что, наверно, срок моего заключения закончился.
На другой день по прибытию нас сфотографировали, а вот дали ли какой документ — не помню. Наверно, должны были пропуск на завод дать. Работа моя на заводе была несложная. На длинный стол ложился лист дюралюминия, на него чугунная плита с отверстиями, по которым нужно было — электродрелью отверстия в дюралюминии.
А жили, как обычно в лагерях живут, — баланда из брюквы или шпината, 200 граммов хлеба.
Недолго пришлось мне поработать на «Хейнкель-Верке» и в заключении быть. Помогли англо-американцы — разбомбили завод основательно. Тогда мне и удалось удрать.
Дело, кажется, было в воскресенье, примерно в первой половине февраля сорок пятого года. Весна там рано приходит, потому был тихий, ясный и тёплый день. И вдруг — воздушная тревога. Мы вообще-то привыкли к ним, по несколько раз бывало на день. Вот только к вою сирен невозможно привыкнуть, до того жутко воют. Самолёты обычно пролетали стороной, а бывало, вообще их не было видно. Это которые летели на Берлин, то через нас, а до Берлина от нас было сорок километров. Пролетали мимо, но завод не трогали, хотя и пролетали часто над ним. На этот раз не так получилось. С запада показался небольшой одномоторный самолёт. Пролетая над заводом, он бросил дымовую шашку, упавшую на территорию завода, и столб дыма стоял до самого неба.
Здесь я сделаю небольшое отступление.
В Виннице в отделении Украинского фонда «Взаимопонимание и примирение», который занимается делами людей, бывших в немецкой неволе в годы войны, в частности, о выплате компенсации, я случайно разговорился с одним человеком, бывшим свидетелем этой бомбардировки. Он был в заключении в филиале «Заксенгаузена» при заводе. Он говорил, что тоже видел этот самолёт, и видел, как он загорелся и упал. Наверно, зенитки сбили, но я что-то не помню стрельбы зениток. Послышался гул авиационных двигателей, с каждой секундой громче. Глянул в сторону запада, а там небо чёрное от самолётов. Было их штук двести, может, и триста. Впереди них небо чистое и голубое, а за ними белое от выхлопных газов. Ну, думаю, теперь всё, спасения не будет, никто и ничто не уцелеет. А что завод будут бомбить — нет сомнения. Недаром столб дыма стоит над заводом. Где искать спасения? И я кинулся бежать от центра завода. Добежал до проволочного ограждения, а дальше некуда. Тут меня и настигли первые взрывы, и я упал. Отдельных взрывов уже не было слышно, только страшный гул стоял. Тут меня и настигло. Помню, что меня подняло и я полетел, а как падал, уже не помню. Очнулся, когда уже темно было. Голова болит и лоб. Потрогал рукой, а она мокрая стала от крови. И пальцы левой ноги болят. Хотел снять ботинок, посмотреть, что с ногой, а там носка нет — оторвало, а когда снял ботинок, то увидел, что на маленьком пальце и безымянном оторвало ногти. Ещё бы чуть выше, и прощай нога. А лежу сам не то в яме, не то в воронке от бомбы, в темноте не разобрать. Вылез. А куда идти? Рядом повреждённое ограждение. Да это же путь на свободу! Кое-как перебрался через проволоку. А дальше куда?
Сам завод стоял как бы на возвышенности, а ниже, метров 200–300 от завода, расположен лагерь остарбайтеров, они не были заключёнными, на работу и с работы ходили без конвоя. Вот туда я и направился. Нужно же искать какое-то пристанище. Нужно что-то с головой делать и с ногой. Подходя к лагерю, столкнулся с одним человеком, старостой одного барака. Он вышел за барак и увидел меня ковылявшего к лагерю. Спросил, кто я такой и с какого барака. Я ему рассказал, кто я такой и откуда. А что я мог ему сказать, а ещё тем более, что он был украинец. Потому я и решил ему довериться.
— Так сделаем, — сказал он, — пошли в барак, скажу, что ты новоприбывший, это для своих, а немцам доложу количество в бараке и всё. Много погибло на заводе, так что вообще сейчас неизвестно количество людей в лагере.
В санчасти русские девчата сделали перевязку, и так я прописался в новом лагере, а в заводском лагере решили, что я погиб. Так я спасся из заключения.
На другой день погнали разбирать завалы и очищать территорию, и меня тоже, несмотря на ранение. Что наверху — всё уничтожено. Говорили, что и под землёй были цеха, но сам я не видел. Кстати сказать, что на гражданский лагерь ни одна бомба не упала, хотя над ним и пролетали самолёты, а завод с большой высоты бомбили только те, что пролетали на заводом. Интересно, что сам завод был в лесу, да ещё и покрыт маскировочной металлической сеткой. Даже и трубы не было. А всё-таки нашли. Проработал там один день. Сотни погибших вытащили из-под развалин. Немцев отдельно складывали, а ино-странцев на машины и увозили куда-то. Боюсь даже сказать сколько. Не меньше сотни, это точно. Последующие дни тоже разбирали развалины и так же вытаскивали погибших, в основном восточных рабочих — заключённых «Заксенгаузена». На завод я больше не ходил.
Есть такая пословица, что не было бы счастья, так несчастье помогло. Так и со мной случилось. Чуть не умер от самообжорства. Вечером вместе с ужином выдавали недельные паёк: буханку хлеба — кило двести — и по 50 граммов маргарина, мармелада и колбасы. На ужин было четыре картофелины и черпак жидкости, именуемой подливкой. Съел я не менее килограмма хлеба и всё остальное, и две порции ужина. Отдал свой ужин один парень, в карточке не нуждающийся: с нашего барака воровали картошку в одном месте, об этом ниже расскажу. Этого было более чем достаточно, чтобы человек наелся, но организм был истощённый — живот полный, а есть хочется. Я бы весь хлеб съел, но нужно что-то и на утро оставить.
Ночью проснулся от жары. Подумалось, что это просто так жарко на верхней койке.
Проснувшись утром, я слез на пол и зашатался, и всё закружилось, а от меня, чувствую, исходит жар, как от хорошо натопленной печки. Ясно, что заболел. Поплёлся в санчасть, там тоже девушки. Сразу — термометр. Температура под сорок. А живот как барабан — большой.
— Ты что ел?
Я рассказываю, а они аж за головы хватаются:
— Снимай штаны и ложись на топчан.
Поставили клизму, и всё не переваренное желудком кусками вылетело. Неделю там лежал, а питался сухарями и эрзац-кофе. Вышел, а меня ветром качает. Тонкий и звонкий. А на работу-то идти надо. Утром явились солдаты с собаками и погнали окопы копать. И до вечера без обеда. Вечером уже получили разом и обед, и ужин. Четыре дня копали. На пятый солдаты не пришли.
В Биркенвердере
До обеда ничего не делали. После обеда пришёл комендант лагеря с солдатом и объявил, что нас переводят в филиал завода, находящийся в Биркенвердере, и этот солдат нас отведёт, так что собирайтесь.
А Биркенвердер — это небольшой не то городишко, не то посёлок в восемнадцати или двадцати километрах на запад от Берлина, а отсюда тоже километров двадцать. Шли просёлочными дорогами. К вечеру добрались. Филиал представлял собой несколько невысоких бараков и один барак для рабочих. Со стороны улицы — забор, а на воротах написано «Мебель-фабрик». С противоположной стороны не было ни забора, ни охраны, а простирался большой луг, по которому протекала небольшая речушка метра два шириной. На этом лугу мы отлёживались во время воздушных тревог до отбоя. В этом филиале, насколько я разобрался, изготовлялась обшивка для самолётов, но поскольку основной завод «Хейнкель-Верке» был разрушен авиацией союзников, этот филиал не предоставлял большого значения, но тем не менее союзники его обнаружили и уничтожили, но об этом ниже расскажу.
В шесть часов вечера пошли ужин получать. Таким ужином, когда в заключении был, не кормили. На чистейшей воде варёная красная свёкла и ни скалочки жира, и без хлеба. На что уж мне было не до того, чтобы харчами перебирать, но я не мог до этого супа навернуться. А всё-таки голод заставил съесть. Утром двести граммов хлеба — суточная порция — и пол-литра коричневой бурды, именуемой кофе.
На обед — три картошки с разведённой мукой в воде, будто бы подливка. На ужин опять свёкла. А работа тяжёлая: занимались демонтажем оборудования. Лёгкое ли дело снять станок с фундамента не менее тонны весом и погрузить вручную на машину — при таком питании. Вижу — дело дрянь, так я долго не протяну, нужно что-то думать.
Надо сказать, что немецкий порядок, дисциплина, аккуратность и всё прочее полетело вверх ногами, сколько людей придут на работу — мастер не знал, сколько придут, стольким и работу найдёт. А конт-роль за появлением на работу и уход осуществлял автомат. При входе в цех на стене висят часы, как у нас маятниковые с боем, только немного длиннее, а снизу щель и рычажок. На столе длинный узкий ящик, где на каждого рабочего есть карточка с фамилией. Нужно найти свою карточку, сунуть в щель и нажать рычажок, и на карточке отобьются часы и минуты прихода на работу. Так же и уход с работы. А конторские работники после работы проверяют.
Наши хлопцы быстро раскусили эту механику. Пришёл утром, отбил карточку и пошёл до вечера. Вечером отбил карточку, и его нету, а на работе был.
Вот и я решил воспользоваться этой немецкой недогадливо-стью. Я говорил выше, что один человек отдал мне свой ужин. Дело в том, что не знаю, как в других бараках, а в нашем нужды в картошке не было. Километров за пять от лагеря было село. Каким-то побытом в поле хлопцы обнаружили бурт картошки, там они и паслись. Вот и я решил туда сходить, больше ничего нигде не представлялось возможности что-нибудь раздобыть. А от голода как-то нужно было спасаться. Правда, далековато было, но голод погонит. До лагеря на «Хейнкель-Верке», где оставались наши, было двадцать километров, да от лагеря до села ещё пять, всего двадцать пять километров, и обратно столько же, вот и все пятьдесят. Несладкая это будет картошка, но иного выхода я не видел. Подговорил себе в напарники одного друга, а с другим договорился, что вечером и утром он отобьёт наши карточки, а за это мы дадим ему картошки, а этого дня карточку сами отобьём. Так мы сделали и пошли. Под вечер добрались до лагеря «Хейнкель-Верке», а после захода солнца мы двое и пара хлопцев местного лагеря отправились в поход. Поздней ночью возвратились с картошкой, сколько кто мог донести. Сразу же и наварили и наелись. Утром, поев оставшейся картошки, собрались уходить. Товарищ мой ушёл первым, а я задержался, и тут меня комендант накрыл. Здоровый был дядина. Носил всё время коричневую нацистскую форму и свастику на левом рукаве, и с плёткой. Очень сомневаюсь, чтобы он знал меня в лицо. Кто-то донёс — это точно.
— А ты что здесь делаешь, почему ушёл с Биркенвердера? — И перетянул пару раз плёткой. Я — в дверь, а он меня ещё раз. Через дыру в заборе я выскочил на поле. Я-то удрал, а картошка осталась. Вижу через щель, что он ушёл, а я назад. Я за ним наблюдал, а он за мной. Только-но я зашёл в барак, а он тоже явился. — А ты ещё не ушёл? — И опять меня плёткой. Я — в дверь и опять через дыру — за лагерь. В общем — пропала моя картошка. И товарища моего нет. А мне куда деваться. Только и имею одно пристанище, что лагерь в Биркенвердере, туда я и направился. Перед самим заходом солнца добрался туда, друг мой уже там был.
Не успел я рассказать своё приключение, как комендант явился.
— Осаулко Иван и Шемехов Дмитрий — это вы?
— Мы.
— Пошли к шефу.
А шеф — это был начальником этого филиала. А о нём мы уже были наслышаны. Рассказывали, что у него в столе была хорошая массивная дверная ручка, которой он угощал провинившихся — дело в том, что этот друг, с которым мы договаривались, чтобы он отбил наши карточки, этого не сделал. Ни вечером того дня, когда мы ушли, ни на другой день утром нашего ухода и прихода на работу не зафиксировано. Первым делом вопрос: почему мы на работе не были и где мы были. Молчим, не будем же говорить. И вдруг завыли сирены воздушной тревоги. Шеф выгнал нас, пообещав поговорить после отбоя.
Мы, как всегда во время тревоги, побежали на луг подальше. По-слышался звук приближающегося самолёта. И вдруг, как на «Хейнкель-Верке», отрывается от него дымовая шашка и падает на территорию филиала. Столб дыма указывал цель бомбёжки. Ясно, бомбить будут. Мы отбежали ещё дальше. А вот и самолёты, всё небо ими укрыто. Прямо над нами летят. Поравнявшись с посёлком, начали гвоздить. Свист бомб, рёв самолётов, взрывы одновременно нескольких десятков бомб, пламя пожаров — всё слилось в страшнейший гул, аж земля дрожала. Сам посёлок в основном уцелел, туда немного бомб попало, а от филиала одни развалины остались.
И тут произошла со мной одна история, или даже можно назвать её загадкой, которую вот уже более полусотни лет никак не могу разгадать.
Я был так воспитан, что не верил ни в Бога и ни в какие сверхъестественные силы, но после этого случая моё неверие в чистую или нечистую силы пошатнулось. И всё это произошло от заката солнца и до восхода. А дело было так.
Только-только зашло солнце. Отбоя тревоги ещё не было. И вдруг подо мной земля вздрогнула, а потом мощнейший звук разорвавшейся бомбы. Глянув в сторону посёлка, откуда долетел звук, я увидел высоченный столб дыма, пламени, земли и вообще всего, что на земле стояло и лежало. За этим взрывом последовал другой такой же мощности. Это были бомбы замедленного действия полтонны весом, а может, и больше. Помню, что я только на одно мгновение увидел столб взрыва, а дальше полнейший провал памяти.
Ощущение своего бытия и чувство, что я это есть я, при памяти и жив-здоров, возвратилось с восходом солнца. Я стою среди железнодорожных путей, мимо, набирая скорость, движется пассажирский поезд, я на ходу заскакиваю в вагон и поехал. Интересно, что потеря памяти произошла в тот момент, когда солнце зашло, а вернулась, когда оно чуть, самую малость показалось из-за горизонта. Проезжая мимо вокзала, увидел название станции: Ораниенбург. Вот тут-то начинается самое интересное и загадочное: как я попал в Ораниенбург? До этого, утром, я не имел никакого представления об этом городе и что сущест-вует такой город в Германии. Вообще-то я в нём уже был, когда нас пригнали из Франкфурта, но я не знал, что это за город и как […]. Также ничего не знал, и находясь […]. И вдруг я в нём очутился. […] в армии шофёром я узнал его название. Приходилось много раз проезжать через него и Биркенвердер на Берлин. Стоит этот небольшой город километрах в двадцати от Биркенвердера на запад. Если человек куда-то направляется, то он знает и направление и цель своего путешествия, куда и зачем идёт. А у меня не было ни того ни другого, и тем не менее, я очутился в Ораниенбурге. Если бы я был даже при памяти, я лесами и полями не мог идти, да ещё и ночью, до города, не зная о его существовании. Допустим и такое. Я знал об этом городе и дорогу знал по автостраде, но меня на первом же километре задержал бы военный или полицейский патруль и сам бы доставил меня в Ораниенбург прямо в концлагерь «Заксенгаузен», расположенный за городом.
Предположим ещё и такое. Расстояние до города — двадцать километров — можно не спеша пройти часов за пять, считая с того момента, когда солнце зашло и мою память вышибло. Возникает вопрос: где я был остальную часть ночи — не менее тоже часов пяти? А до того времени, когда я пришёл в память, на путях, где я был? И полиция железнодорожная меня не задержала. Может, был я невидимкой? Стоило любому полицейскому меня задержать, и прямая дорога в «Заксенгау-зен» обеспечена.
Ещё один вопрос: удирал я с Биркенвердера или нет? Скажу, что у меня даже малейшей мысли не возникало о побеге, а тем не менее получается, что я убежал. Если бы меня задержали и я стал бы правдиво объяснять своё поведение, в Ораниенбурге меня посчитали бы ненормальным или что я их дурачу. Хотя как это бы ни казалось невероятным, другого объяснения не нахожу кроме того, что меня охраняла какая-то сила. По-видимому, мне грозило что-то очень нехорошее, может быть, даже и смерть, иначе зачем было меня забирать оттуда и переносить в Ораниенбург, да ещё к самому поезду. А мысль, что тут замешана какая-то сила, возникла потому, что пришлось где-то прочитать об одной итальянке-учительнице, которая переносилась за одну ночь из Италии в Америку в одно селение американских индейцев и подробно рассказывала, вернувшись таким же способом назад, что там видела и где это было, что проверкой полностью подтверждалось.
Захожу в вагон, а там ни одной души нету, даже проводника. В вагоне не прибрано, валяются тряпки, бумага, бинты грязные, пахнет лекарствами. Догадался, что это санитарный поезд, а вот куда едет — неизвестно. А вообще-то у него есть место назначения, а я-то куда еду? Сижу, размышляю. Поезд, скорее всего, идёт на фронт, прибирать некогда. Наверно, где-то в пути его ожидает поездная бригада, и там сделают уборку. А сам я сдамся на милость божью и на ту силу, что перенесла меня в Ораниенбург и на поезд посадила. Авось не оставит меня и в дальнейшем. Так что буду ехать, куда везут, а там видно будет.
Поезд идёт почти без остановок, спешит. А есть хочется — ужасно. Последний раз ел сутки назад холодную картошку в лагере на «Хейнкель-Верке». Не может быть, чтобы в вагоне чего-нибудь не нашлось. Мотнулся по вагону — нашёл. Валяются вместе с мусором недоедки хлеба, колбаса, недоеденные бутерброды. Хотя и грязное, с полу поднятое, но тут не до жиру, быть бы живу. Наелся что надо. Спасибо русским солдатам, это благодаря им я так наелся. Немного погодя пить захотелось. В этом вагоне воды не оказалось. Нашлась в другом. Покурить бы не мешало. Есть и это. Полно недокурков сигарет, сигар, а огня нету. Пошёл по вагонам в надежде найти где-нибудь спичек.
Спичек не нашёл, а в одном вагоне нашёл себе товарища. Звали его Филей. В одном селе находились госпиталь и железнодорожная станция — и рядом хозяйство, где он работал. Узнав, что поезд отправляется на фронт порожняком, он решил этим воспользоваться и бежать. Подъехать поездом ближе к фронту и там подождать своих. Это меня тоже устраивало. Решили держаться друг друга. Теперь-то я уже знаю, куда еду. У Фили оказались спички. Закурили. Так можно путешествовать. Поезд везёт, еда, курево есть, а воды вот нету. После колбасы и бутербродов на воду тянет. На одном полустанке или разъезде поезд остановился, пропуская встречного. Филя решил выскочить попить, а тут где ни возьмись полицай. Кто бы мог подумать, что на каком-то паршивом разъезде можно напороться на полицию. Схватив Филю за воротник, повёл его в помещение. Меня, похоже, не заметил, а тут и поезд тронулся. И опять я один остался.
Поезд уже, наверно, отмахал сотни две километров, а то и больше. Сколько ещё ехать и докуда? Надо что-то думать и делать. Надеяться на дальнейшее везение опасно. И солнце уже клонится к закату, и на сон тянет. Спал ли я прошедшую ночь — не знаю. А спать нельзя. Если поездная бригада меня не обнаружит, что очень маловероятно, а она где-то ждёт поезда, так я думаю, то доеду до самого фронта, а там неизвестно, чем закончится, в самом лучшем случае — в каком-нибудь лагере — в штрафном или концентрационном. А долго ли им и расстрелять? Поразмышляв так, я решил на первой остановке сойти. Ну хорошо, сойду, а дальше что? Меня обязательно задержат. Куда еду, откуда? Не буду же я рассказывать, что со мной приключилось прошедшей ночью, это для маленьких детей сказка, но не для полиции. А для них я придумал другую сказку, более правдоподобную. Работал в Штеттине (уже занятый советскими войсками), вместе с хозяином и его семьей эвакуировались, в городе Ораниенбург нас бомбили, документы у хозяина, куда он делся — я не знаю, а я вот сюда приехал. А ехали мы к родственникам хозяина куда-то. Если полиция меня не задержит, я сам к ним явлюсь и, рассказав эту сказку, попрошу куда-нибудь на работу пристроить. Это будет более правдоподобно, никакой беглец сам полиции в руки не полезет. Вот на этом я решил сыграть и, нужно сказать, не ошибся.
Поезд стал замедлять ход, похоже, что будет остановка. По количеству путей видно, что станция большая. Проплыло мимо здание вокзала с надписью на фронтоне «Фюрстенберг». Поезд остановился. Заранее набив карманы хлебом и куревом, я сошёл. Как раз и полицейский на перроне прогуливается. Вот сейчас начнётся: «Стой! Куда? Откуда? Документы». Но… ничего подобного. Посмотрев на меня, он даже отвернулся. За несколько метров от него я остановился, а подойти заговорить не отважусь. Так и минуту-две стояли. Взглянув на меня, он ушёл в здание вокзала. Я тоже туда. В зале ожидания увидел его беседующего с другим полицейским. Я сел неподалёку, стараясь обратить на себя их внимание. А они разошлись, не взглянув на меня. Они видели меня, но почему-то побеседовать со мной у них желания не было. А уже стемнело, нужно где-то ночлег искать. В поисках укромного местечка забрёл в зал неработающего ресторана. Погрыз сухого хлеба и залез под стол. Сквозь сон был слышен сигнал воздушной тревоги, но я не проснулся. Если бы вздумали бомбить — я бы там и остался под развалинами.
Утром, проснувшись, поел что ещё осталось, поболтался по вокзалу и подался в город. В городе, как и на вокзале, никто не спрашивал, кто я такой и что здесь делаю, несмотря на то, что сам на глаза полицейским лез. Время уже к обеду подходит, есть хочется, а храбрости никак не наберусь самому к полицейскому подойти. Но и не болтаться же мне по городу до бесконечности, кто его знает, чем это может окончиться. И я решился. Подошёл к одному полицейскому, так и так, господин полицейский, и рассказываю свою выдумку.
— Вот что мне теперь делать?
Он немного подумал, а потом сказал:
— Иди со мной.
Пришли в полицейский участок, или управление, не знаю, что это было. В коридоре велел подождать, а сам зашёл в один из кабинетов, дверь плотно не прикрыв. Слышу, докладывает и рассказывает мою историю, наверно, начальнику. И спрашивает: что с ним делать? А начальник говорит: отправим в лагерь, куда иначе мы его денем. Ну и вот. Приехал. Давно ли с этих лагерей вырвался и опять туда. Хотел уже рвануть отсюда, но заговорил полицай, и я стал прислушиваться.
И вот разговор услышал.
Полицай: «Нехорошо так делать, парень сам к нам пришёл, а мы его в лагерь».
Начальник: «А что ты предлагаешь?»
Полицай: «На биржу труда его, а там куда-нибудь пристроят».
Начальник: «Но сегодня суббота, там только до обеда работают. Сейчас позвоню, узнаю. Никого нету, ушли уже. Чтобы не болтался по городу, пусть у нас посидит до понедельника. Отведи его».
Я вздохнул свободно. На биржу труда — это хорошо. Если к бауэру попасть — вообще было бы отлично.
Прошли через двор до двухэтажного здания напротив. Поднялись на второй этаж. Там длинный коридор со многими дверями.
— Помести вот этого парня куда-нибудь до понедельника, — сказал мой провожатый и ушёл. Тот отомкнул одну из комнат и, впустив меня туда, опять замкнул. В продолговатой комнате — метров восемь квадратных — стоял небольшой столик, две койки и две табуретки, на одной из них сидел хлопец, может, года на два старше меня.
— Ты за что сюда попал? — обратился ко мне по-польски.
— Как — попал? Куда — попал?
— Ты что, дурной или прикидываешься? — и показал на маленькое окошко под потолком. Аж теперь увидел, что оно с решёткой. — Это же тюрьма, дошло?
— А я, — говорю, — не надолго сюда, только до понедельника.
— Посмотри, сюда только войти легко, а выйти очень трудно, а если выйдешь, то только в концлагерь или штрафной.
А он, звали его Антэком, с хозяином подрался, дал ему доброй сдачи, когда тот его ударил.
Принесли обед — четыре картошки, политой жидкостью вроде подливки. Проглотил, как собака муху. На ужин миску брюквенного супу, тоже без хлеба. А утром дали дневной паёк — двести граммов хлеба. Прошло воскресенье. В понедельник позавтракали, а за мной не идут. Стучу в дверь. Открывается окошко:
— Что надо?
— Меня должны сегодня забрать отсюда, на арбайтсамт отвести.
— А там, в канцелярии, знают, когда надо — придут.
Проходит ещё час — не идут. Я опять стучу. Морда в окошке спрашивает:
— Кто стучит, что надо?
Я опять своё.
— Если будешь стучать ещё раз, то я тебя так стукну, что больше не будешь, а если нужно тебя выпустить, то за тобой придут.
Поляк смеётся:
— А я что говорил.
Просидел я девять дней. Обо мне просто забыли, потому что ни-где я не был записан, значит, у них не числился. На девятый день дежурил мне знакомый:
— Ты ещё здесь? Выходи быстро.
Аж теперь меня записали и в одной графе определили расписаться и заплатить три марки и двадцать пять пфеннигов.
— А это ещё зачем? — спрашиваю. — Девять дней держали, и ещё платить я должен. А денег у меня вообще ни одного пфеннига нет. Можете меня назад посадить, а денег я не имею. А вообще-то, за что я должен платить?
— А ты думаешь, тебя задаром кормили, и спал на нашей постели?
Вот такой разговор у нас произошёл с начальником. Короче говоря, полицай заплатил за меня, а начальник сказал ему:
— Ты его привёл, ты и уведи.
В арбайтсамте пошёл в канцелярию, а я в зале остался. Через минуту вышел.
— Сиди тут, — сказал, — за тобой придут.
Через час-полтора заходит мужчина, длинный да тощий, по одёже видно — бауэр. Я почему-то сразу уверился, что за мной. Так и есть. Пошёл в канцелярию, а когда вышел, велел за ним идти. Идём по загородам, а город слева от нас как бы в низине. На городских часах пробило четыре часа. Немец полез в жилетный карман за своими часами:
— Да уже четыре, пора полдничать.
Немцы, если я выше не говорил, то сейчас скажу, едят пять раз на день летом, а зимой — четыре. Второй завтрак — фриштик — в десять утра; а полдник — феспер — в четыре дня. Если в это время он не дома, то с собой берёт. В подошедшее время, где бы он ни был, он второй раз завтракает или полдничает. И ни на пять минут раньше или позже. Так и сейчас. Полез в карман и вытащил свёрток с двумя бутербродами с шинкой, по запаху слышно. Сейчас, думаю, один себе возьмёт, а другой мне даст. Как бы не так. Один наминает, а другой в карман сунул. Покончив с одним, принялся за второй. Чтобы ты подавился, думаю. Не подавился. Наверно, с километр шли, а заговорил только два раза. Один раз спросил, как зовут, а второй раз сказал, что сейчас по дороге зайдём к кузнецу, возьмём колесо от воза, пойдём на станцию и поездом домой поедем. Во дворе кузницы ни души, пошли полдничать. Наказав мне ждать его во дворе, хозяин, так я буду его называть, а фамилия его Зисмунд, пошёл в дом. День был тёплый, безветренный, я присел под деревом в тень, жду. Подул ветерок, и чем-то запахло очень вкусным. Принюхался — хлебом свежим пахнет. Откуда это? Стал внимательно рассматривать двор, и вот оно! Под вишнями на стеллажах полно хлеба. В этом дворе и пекарня. Что бы сделал на моём месте голодный человек? Не нужно гадать, ясно и так. Я глядь налево, глядь направо — никого не видно. Быстро подхожу к стеллажу, хватаю буханку — и в пазуху. Нужно куда-то спрятаться. Вижу — туалет, я туда, лучшего безопасного места не найти. Не доев буханку, где-то с четверть осталось, услышал разговор на дворе — и голос моего хозяина: «Куда он делся, уж не удрал ли», — потом стал звать меня, а у меня ещё добрый кусок хлеба недоеденный, не бросать же его. Чёрт с тобой, думаю, кричи. Уже не пережёвывая, а просто так кусками проглотив, я вышел.
— Бери вон то колесо и пошли.
На станции колесо сдал в багаж и поехали. Приехали на станцию Фельдберг уже поздним вечером. Забрали с багажного вагона колесо, а с камеры хранения велосипед, и пошли. Пару километров прошли по шоссейной дороге, и возле указателя «Фирстенгакен 3 км» свернули на просёлочную дорогу. Несмотря на то, что съел буханку хлеба, я опять проголодался. Но я утешал себя мыслью, что меня ждёт ужин. Уж чего-чего, а картошки-то я наемся. У предыдущих двух хозяев, где я работал, всегда оставалось довольно, утром доедали. Кое-как добрались. Намучился порядочно. На плечах колесо нести неудобно и тяжело, и катить тоже по дороге в темноте не лучше. Открыла хозяйка, невысокая полная женщина. Вот работника привёл, накорми его. Вот это дело! Сейчас-то я наемся. Пригласив меня сесть за стол, хозяйка ушла и сразу же вернулась в одной руке с большой сковородкой, а в другой держала большую фарфоровую кружку с пол-литра вместимостью. Я уже знал, что в сковородке картошка, а в кружке сколотины, или, ещё называют их маслянкой, остающейся после изготовления масла. Она хорошая, вкусная. Сковородка накрыта тарелкой. Хозяйка ушла. Поднимаю тарелку, а там четыре ложки картошки, заглядываю в кружку, а маслянки тоже чуть на дне. И хлеба ни кусочка. Вообще-то немцы ужинают без хлеба, но сейчас-то можно дать. А разве кроме картошки в доме ничего нет? Поужинал, как собака мухой. Зашёл хозяин.
— Поел? — спрашивает.
— Поел, — отвечаю. Лучше бы спросил, наелся ли я.
— А вши у тебя есть?
— Есть, — говорю. А этого у меня хватало.
— Тогда, — говорит, — сегодня переспишь в стодоле на соломе, а завтра дам чистую одёжу.
До утра проспал на соломе, накрывшись мешками.
Поднял меня до восхода солнца. Показал, что делать. Работа знакомая: вывезти навоз, подостлать, разнести корм. Полька Лина и невестка коров доят. Сын на фронте где-то. Пришёл француз военнопленный. Тут я ознакомился с хозяйством. Хозяин был не из бедных: восемь коров, две пары лошадей, молодняка телят штук восемь.
Упоравшись, пошли завтракать. Кто о чём, а я о своём. Вот тут-то я уже наемся досыта. Но не тут-то было. На кухонном столе стояли три тарелки какой-то мучной болтушки, граммов по триста хлеба и по кружке эрзац-кофе. Вот такой завтрак. Я бы ещё три раза столько съел бы. Короче говоря, проработав у Зисмунда месяц, я ни разу не наедался досыта. Выручал меня горох. Налапал в одном мешке в стодоле. Наберу в карман и, когда никто не видит, жую. Так и живу. Работа известно какая крестьянская. Пахали, сеяли, сажали, хотя и был месяц март. Там весна ранняя. Сплю по-прежнему в стодоле на соломе, укрываюсь мешками, вши заедают. О том, чтобы дать мне чистую одёжу, и речи нет. Спасибо, выручили француз и полька Лина. Француз дал военный мундир, рубашку и брюки, а Лина моё прокипятила и выстирала. Так жил целый месяц, примерно до числа двадцатого марта или двадцать пятого сорок пятого года.
Но одного, как говорят, прекрасного дня, или вернее будет сказать, прекрасного вечера, пришёл конец моего пребывания у Зисмунда. В один действительно прекрасный весенний вечер, упорав скот и в последнюю очередь подстелив молодняку, я стоял возле телятника, опершись на вилы. Сейчас пойдем ужинать. Подошёл хозяин.
— Ты подостлал телятам? — спрашивает.
— Подостлал, — говорю. — Они будут лучше спать, чем я.
Не успел сообразить, что, где, откуда взялось, как лежу на земле. Через несколько секунд понял, что это хозяин меня ударил.
Это за что же? За то, что я работаю с рассвета до темна голодный, сплю на соломе, мешками укрываюсь, спасибо Лине, что от вшей избавила, и за это меня ещё бить! Поднимаюсь, беру вилы в руки и со всего маху его по хребту. Раз, другой, за другим разом он упал. Я себя не помнил, что делал. Когда он упал, только тогда дошло до сознания, что я немца побил. И я удрал на огород в картошку, уже стемнело, и меня не видно. Сижу и размышляю, куда мне деваться. В дом дорога мне уже заказана, нечего и думать туда возвращаться. А между прочим сказать, что на востоке уже громыхает, до освобождения осталось семь дней, только я не знал этого. И я решил податься на восток, навстречу советским войскам. Если меня поймают в селе, это самое лёгкое наказание будет — местный полицай отшмогает плёткой, а в худшем случае запроторят в штрафной или концлагерь. В общем, решил — иду на восток. Хотя продуктов на дорогу нет, и сейчас бы собаку съел, но иного выхода не вижу. Как говорят, что Бог даст.
И вдруг слышу, Лина меня зовёт:
— Иван, Иван, где ты?
— Вот здесь, — отзываюсь, — сюда иди.
Подошла, плачет, и её Зисмунд побил. Ни за что. Принесла мне бутерброд. Потом, погодя, когда переплакала, сказала: в Фредберге есть такой человек — вахмайстер называется, служит в полиции и одновременно является уполномоченным биржи труда — арбайтсамта, и может забрать работника у одного хозяина и передать другому. Так я её понял. Решили оба на рассвете идти в Фельдберг к этому человеку. Договорились, где я буду спать, она меня разбудит на рассвете, и пойдём.
Утром через поля, луга, через речку вышли на дорогу, идущую до Фельдберга. Между прочим нужно сказать, что Лина знала, где дом этого человека, куда мы направляемся. Не доходя с полкилометра до города, нас обогнал человек на3
1В переводе на украинский публиковалась в сборнике
«Спогади-терни. Про моє життя нiмецьке…: Спогади про перебування на примусових роботах у нацистськiй
Нiмеччинi» (Харк. нац. ун-т iм. В. Н. Каразiна,
Схiдний iн-т українознавства iм. Ковальських, Харк. т-во
жертв нацизму; редкол.: Г. Г. Грiнченко (голова); упоряд., комент. I. ╙.
Реброва. — Х.: Право, 2008. — 448 с.).
В предисловии к публикации, в частности, говорится: «“Повесть об остарбайтере”
является результатом работы двух авторов — самого Ивана Осаулко, который на
протяжении 1990-х годов записывал воспоминания о своём пребывании в Германии, и
его дочери Галины Гуриной, которая после смерти отца собрала, упорядочила,
отредактировала его воспоминания и дописала отдельные фрагменты по его устным
рассказам. ‹…› Зарегистрировала также в качестве своего псевдонима имя Ивана
Осаулко» (с. 111; перевод на русский).
2А.
К. Эк всё изменилось. Сейчас бабка на велосипеде
(не в шляпе, но в косынке) — обязательная деталь нашего сельского пейзажа.
3На этом рукопись обрывается.