Повесть
Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 15, 2013
Александр
Моисеевич Мильштейн
родился в 1963 году в Харькове. Окончил механико-математический факультет
Харьковского государственного (ныне — национального) университета. Книги: сборник
новелл «Школа кибернетики» (М., 2002), романы «Серпантин» (М., 2008), «Пиноктико» (Х., 2008), «Контора Кука» (М., 2013), сборник
повестей «Кодекс парашютиста» (Х., 2013). Публиковался в «їП»
№ 5, № 7, № 8, № 10 и № 13, журналах «Звезда», «Нева», «Даугава», «Урал»,
«Наш», «Зарубежные записки», «Крещатик», «22», Case, «Новый берег», коллективных сборниках «Потяг № 111»,
«Антология странного рассказа», «Аморалка-2», альманахе «Фигуры речи» и др., в
сетевых изданиях TextOnly, «Русский Журнал», «Топос» и пр. В переводе на немецкий
— в журнале Der Freund и в
газете Süddeutsche Zeitung.
Перевёл с немецкого сборник рассказов Ю. Герман
«Летний домик, позже» (М., 2009). С 1995 года живёт в Мюнхене.
Статья, эссе, или реферат — мы не знаем, как правильнее назвать странный текст, подписанный «Мыкола Снюсь» и впервые опубликованный в 4-м номере за 2012 год харьковского журнала «Ваше здоровье».
Наш герой, надо сказать, вообще неплохо зашифровался, а уж тому, кто не видел старую комедию «Снюсь» о переутомившемся работнике ВЦ, и вовсе сложно догадаться, что псевдоним образован из фамилии «Со-сновский».
В этой книге, во всяком случае, текст её персонажа не играет никакой роли, и зачем мы вообще вдруг решили выставить на наш лоток этаких матрёшек, мы даже не знаем… Просто так, наверно, for fun.
Не будучи уверены, что мы кого-то таким образом способны развлечь даже и «героическими» усилиями — привлекая нечто ещё более лёгкое, чем «вес пера» — пёрышко, так сказать, «вес мухи» нашего героя и одновременно — каламбуря от собственного лица в тамбуре, или уже просто даже на лестнице… «От нашего стола — вашему», let us entertain you, так сказать, а если это покажется вам слишком скучным развлечением, совсем не обязательно читать текст, который мы приведём ниже курсивом (чтобы вам его ещё легче было пропустить — без всякого ущерба, заметим, для всего остального, чем бы оно ни было) целиком.
Можно догадаться и по первым абзацам, что текст Славика не просто лишён какого бы то ни было смысла, но так и задуман был с самого начала: у нашего милейшего Славика-Славика, совершенно очевидно, не было ни малейшей надежды, что письмо его прирастёт, как это бывает — знакомо всем, кто умеет писать, — «уже в самом процессе», хотя бы каким-нибудь содержанием. Это явно не тот случай.
Эта борзопись вообще-то больше даже похожа не на письменную речь, а на устную — на такой раёк-говорок (да, вы правы, конечно, — не слишком отличающийся от забормотов и заеданий нашей, то есть авто-авторской, но мы ведь, при всех наших грехах, всё-таки пишем сейчас не статью в глянцевый журнал о неправильном питании, не так ли. У нас другие заботы, да это и есть у нас раёк, по сути, если хотите, «пересувной» такой театрик-ящик с увеличительными линзами, а что же ещё).
Или — чтобы машинальные аналогии не завели нас в ещё более допотопное прошлое, скажем так, «теоретические изыскания» — или «предсказания на кончике пера», если угодно, — нашего Славик-Славика больше всего напоминают бормотание, которым конферансье заполняет паузу между номерами смыслообразующих артистов.
Но раз уже всё это происходит на бумаге, статью надо определить, наверно, как непервостатейную журналистику, а если отбросить к чертям собачьим все эти его любимые «каломбуры»… нет, это не «полное говно» — мы этого не говорили, даже продолжая заговариваться, а — вполне себе пристойная халтура без запаха, которую заказывают в последний момент для заполнения по той или иной причине образовавшейся пустоты в сдающемся номере… Нашему герою, по-видимому, представлялось чем-то этаким… оригинальным, представьте себе, да: с одной стороны, призывать публику побольше есть лимонов и поменьше ржать… а с другой стороны — только и делать, что пытаться вас рассмешить — по возможности в каждой строчке, ведь так и кажется, что он писал и слышал ваш смех — во-ображаемый, конечно — после каждой своей реплики, как это бывает за кадром в мыльных операх.
А у него это, кстати, и есть — высосанный из пальца мыльный пузырь… А у нас в квартире газ… У нас — ляп то есть, брюзжание, этак можно и слюной всё забрызгать… ну или выдутый — если сомкнуть указательный и большой, окунуть их в мыльную воду, можно выдуть такой после десятой примерно попытки, попробуйте.
Не мудрено, что апофеозом детских фокусов и акробатических экивоков становится почти уже оруэлловское раздвоение личности: в конце текста, который представляет собой не что иное, как образцово-показательный документ «фельетонной эпохи», Снюсь-Сосновский, приехавший из русской глубинки… этот гусь-нехрустальный, ну да, и нечего с ним церемониться, — призывает, стало быть, читателя — в конце статьи (раскроем его карты на случай, если, внемля нашему совету, вы пропустите курсив — и правильно сделаете) — предать заб-вению слова, которыми Гессе назвал дух времени, когда бывают востребованы такие — самореферентные — юмористы.
Зачем это нам? Ну, возможно, что такое желание — вставить в произведение опус его персонажа — эта старая, как сама литература, идея-фикс появилась у нас примерно по той же причине, что и у редактора «Вашего здоровья»: почему бы — пришло вдруг в голову — нам не использовать некий «нулевой текст о нулевых» из более или менее органичного, или, по крайней мере, органического (ну там «биомеханика» какая-то внутри всё-таки, не путать с бионикой) наполнителя — вот оно, это слово.
И всё-таки, зачем это нужно нам, в отличие от редактора, хотя бы даже худо-бедно глянцевого и полумедицинского журнала — понять сложнее, конечно… Знаете что, если совсем уже начистоту: мы, признаться, пока вообще не уверены, что мы пишем, а вы, стало быть, читаете, эту часть жизнеописания Вячеслава Сосновского. Потому что жизнь Славика после возвращения его из Энска в Харьков пока не выглядит в наших глазах, так сказать, содержащей «вещество литературы» и, соответственно, возможности переработки дней и вечеров героя в литературное, прости господи, произведение.
Ну как-то вот не вырисовывается пока — что ты тут будешь делать…
Хотя и окончательное решение нами тоже ещё не принято, и вот пока суд да дело, раз уж он сам теперь пописывает — наш герой, наш человек, снюсь-гусь, да… пусть сам и заполняет нашу заминку-паузу, скоморох. Или — арлекин, которого он, в свою очередь, упоминает в своём фельетоне… Вместо того чтобы мы тут и пели и плясали от печки, крутили сальто-мортале и хулахупы вводных оборотов, причём всё это точно зная, что эти страницы потом отправятся обратно в печку, потому что изначально были предназначены для растопки-разгонки… для разогрева, в общем, — все эти притопы-литприёмы во языцех, как если бы у нас тут вдруг разом взяли и отключили центральное… отопление.
А других оснований оставлять в нашей притче упражнение в пустословии её персонажа, да к тому же снабжать его не меньшим предисловием автора (которое вы так же легко можете пропустить, конечно, сразу перейти то есть к концу курсива — если там что-то есть за ним), по-видимому, нет, вполне достаточно было бы, например, сказав в двух словах, что, дескать, вернувшись в город Х после долгих лет, Сосновский выживает там посредством разного рода подёнщины — в том числе и литературной, то есть сочинения текстов разной степени со-мнительности, которую он всё чаще тематизирует в самих текстах — на то и фельетонная эпоха на дворе, разумеется.
Зарабатывает, стало быть, отставной коммивояжёр — написанием статей на любые темы (как один наш с ним общий знакомый и автор совсем неплохой прозы, кстати — давным-давно, ещё в эпоху застоя — диссертациями по любым предметам науки и техники — от теоретической медицины до ядерной физики, правда-правда. Но у того был большой литературный стаж и даже диплом литинститута им. А. М. Горького, со Славиком его поэтому нельзя сравнивать, да он и получал за один такой «дисер» несравнимо больше, конечно, чем Славик-Славик за статью… хотя и времени тратил несколько больше, но всё равно — если поделить-вычислить КПД, окажется, что он у профессионала на порядок больше, чем у самозванца, естественно).
Вы только не подумайте, что мы здесь выносим какие-то окончательные вердикты — ну кто мы такие, чтобы оценивать чужие рефераты…
Ну, мы не рефери на ринге, во всяком случае, читающие вслух, чтобы зафиксировать k. o. автора, пусть он хоть и трижды наш герой… И уже точно не «судьи кто» — вне ринга, подсчитывающие очки, — это вот тоже не мы, нет.
А кстати… who do
you think we are? We are whatever you think about us.
Но это тоже цитата, а мы хотели уйти — и вас увести, хотя бы в конце — ещё дальше, чем от каламбуров Славика то есть, — от этой нашей грошовой центонности — пусть хоть три цента, но свои, да?
Скажем так: мы некая промежуточная инстанция типа инстаграма, ничего больше — бездушный сервер то есть, стоящий где-то… или даже висящий — в безвоздушном пространстве, и позволяющий аватарам делиться реминисценциями с авторами, и vice versa.
И сейчас мы перестанем докучать читателю ещё и перестановками, комбинаторикой, псевдо-риторикой… и вообще — всеми ветхими литературными трюизмами, всеми этими пальцами то есть, мелькаю-щими между фотками, с надетыми на них нафталиновыми куклами «Автора» и «Персонажа»…
А если ничего, кроме них, у нас в сундучке больше нет — если не полетят оттуда, скажем так, разноцветные бабочки… мы прекратим наше представление — мы опустим шторку, правда.
Эта часть, как мы уже сказали, пока что под большим вопросом, но если мы всё-таки будем её писать, то обещаем, по крайней мере, не множить авторов без надобности, более того — вообще не тематизировать дистанцию между нами и Славик-Славиком, мы или сократим её тогда уже до нуля, или совсем уже оторвёмся от всех и вся — вовсю, по полной программе, будем обходиться без шарниров «штернерианства», без всех этих неспортивных комментариев и стёршихся шарикоподшипников, клянёмся.
Но здесь уже, раз мы вот так вывели-вышли спросонья на сцену, не заметив, что нас уже нет, возможно, вывалились, ну да, и продолжаем петь-плясать, все эти люди-куклы… ваньки-встаньки… то договорим уже в таком смешанно-смешном виде, почти греческим хором — и это с нашим-то дурным голосом… Ну да, всем колхозом, то есть ещё валяя дурака и несколько смешавшись, проведём всё же черту, подчеркнём: мы в своём произведении не оцениваем Славика, то есть вообще никак, ни его жизнь — как его биографы, ни его публицистику ради куска хлеба насущного… как вообще уже неизвестно даже кто на самом деле.
Кто мы такие, эти межеумочные «мы», просочившиеся на эти страницы, и что мы такое, клиент или сервер, или это всё — между нами — связь «клиент-сервер», это неважно, это не нам, а Славику-Славику, и не раз, — приходило в голову, это он писал — открытым текстом — в других своих, ещё более показательных, быть может, документах эпохи — в которую полагалось, как известно, всё время смеяться, ну да, ну — «а над кем смеётеся…»
Что все подобные «горе-эссеи» похожи на шарики с инертным газом — это его сравнение, его самооценка-двоечка, мы-то как раз от себя через двоеточие: газ, имхо-ихний, всё-таки был веселящий — ну чуточку, самую малость, окей.
Он немного набил руку ещё в Энске в выдувании таких пузырей — сочиняя юморески вперемешку с гороскопами, а Харьков просто дал ему более широкий выбор тем и, главное, возможностей для публикаций.
Ну просто потому, естественно, что там всё-таки больше, чем в «городе поселкового типа N», органов печати… Да ещё и на двух языках — Снюсь-то наш, дойдя уж и в самом деле до ручки, стал двуязычен, змей.
А там и язык до Киева — один, другой — до Днепропетровска, например. И так вот, пописывая туда-сюда, раздваиваясь и — расстраиваясь, конечно, — то там не заплатили, то здесь заплатили — но так, что не хватит и на заплату…
Ну да, малоэффективное в смысле заработка, и весьма беспокойное поприще… а что делать?
Ещё раз заметим, раз уж тут, в небе нашей небыли, так сказать, мелькнули воздушные шарики, наполненные «самореферентным цайтгайстом» (как те, что не так давно летали над демонстрациями на чужой стороне после выборов — и на каждом было написано: «Нас надули!»), что слово «халтура» мы употребили здесь в совершенно амбивалентном смысле — ну просто «подработка» то есть, а не оценка качества работы. Шарики-то летают, чё.
Да и «халтура» в том смысле, что этот текст только потому и возник, что его заказали, а так бы и не возникал совсем никогда… тоже не совсем соответствует истине, мы вот сейчас вспомнили, что о смехе… Славик всерьёз задумался сам по себе и по собственному наитию, бескорыстно то есть, гораздо раньше — когда не смог улыбнуться на таможне.
Когда у него парализовало пятнадцать лицевых мышц — или сколько их участвует в растяжении улыбки… на сундук мертвеца, йо-хо… ну, в общем, задолго до получения «заказухи» от журнала для апрельского номера.
Так что всё-таки в каком-то смысле перед вами не статья из старого потускневшего «глянца» — то ли пожелтевшего при этом, то ли желтоватого изначально… а — эссе, представьте.
Ну да, эссе. Эссе ведь пишутся, насколько нам известно, чаще, во всяком случае, чем статьи, — по зову сердца, а не желудка.
И даже без таких высокопарностей, как эта, можно было бы обойтись, кстати, если бы мы с вами вовремя вспомнили опять-таки греческое происхождение слова: «эссе» — это «опыт».
Если же вы, прочитав (что, ещё раз повторим, совершенно необязательно), с нами не согласитесь, ну что ж, не эссеи — так шарики, нет проблем, зато летают где хотят — вот и к нам залетели и пока что не лопнули, ни от смеха, ни от этого его опыта «антихохота» — «…и как воздушные шары, над ним висят…» — ну да, ну да.
Нет, значит, дырок, которые Пастернак сравнивал с жанрами, ну или — со стилями…
Или наоборот — стили — с классификацией… воздушных шариков, окей… на основании дырок, которые — не позволяют летать, или… негде уже ставить — клеймо, или как-то так, да… Всё-всё, мы умолкаем, а то собственной болтовнёй мы уже, кажется, затмили-забормотали нашего героя, сочинение которого обозвали халтурой, а потом, устыдившись, что ли, превознесли «до небес» — хотя бы и в виде шариков, накачанных веселящим цайтгайстом, забыв, что это всего лишь фигуры речи…
Ну увлеклись… Но всё, теперь слово предоставляется нашей креатуре — до сих пор гуляющей по сцене иногда и с текстом, но до сих пор без своего лица, кстати говоря.
Такой снеговик-затейник из чёрных букв — катали-мотали, а по-прежнему — слеплен он не очень-то убедительно-плотно, согласны.
Но передаём ему слово всё-таки.
И вы только посмотрите на него — как он сразу ухватился за микрофонную стойку.
Ну и хорошо, а то бы улетел ещё, чего доброго, — шариков у него набралось уже достаточное количество — и ниточек, соответственно, в руке то есть, — пока не потерял их все или ещё хуже — не оторвали они его — от земли, и где тогда было бы тело текста, ищи-свищи: клиент, сервер, приём-приём…
И последнее: слов, которые Снюсь взял в качестве эпиграфа, в приведённом им источнике мы не нашли. Что и неудивительно, с него, знаете ли, станется…
О физике и
метафизике смеха
Живы только серьёзные.
Дхаммапада
Мне приснилось, что я снова
сижу в том НИИ, где в прошлом веке работал наяву.
И что меня вызывает к себе
начальство и даёт такое техзадание:
1) Вывести на основании
методов, разработанных в газовой динамике, уравнения человеческого смеха;
2) С помощью асимптотических
методов Боголюбова исследовать систему на устойчивость, учитывая все имеющеися в ней нелинейности;
3) Написать к указанному
сроку статью в «Вестник
машиностроения» под названием «О физике и о метафизике русского смеха».
Начальник отдела «уточнил»,
увидев смятение на моём лице: «От тебя, Коля, требуется срочно сказать что-либо
внятное о смехе как о физическом явлении в биологической части системы и
сделать выводы об устойчивости всей системы в целом». Я поплёлся за свой стол,
сел и стал думать, или делать вид, что я думаю — я на самом деле сразу понял,
что это тупик. Даже оставляя в покое пока что всю эту на хрен
«метафизику» — ну какие я мог принести сюда свои хотя бы даже три копейки, а?
Ну был у нас в харьковском университете спецкурс «механика живых систем»,
помню, что специально приезжал его читать некто Р. из Москвы, было такое дело,
и зачем-то я об этом рассказал — на свою голову — когда-то шефу, ну дурак.
К сожалению, я ничего не
смог сейчас из этого курса вспомнить, вообще ничего, и в голове у меня был один
курсив, возможно, что и не мой… Хотя логос присущ
всем, так что этим-то зачем ещё заморачиваться,
хватает проблем и без того… И вот, значит, чтобы как-то «заговорить» хаос и
смеющуюся бездну, которая и была настоящим заказчиком исследования, — я уверен,
шефа просто выбрали посредником (на мой вопрос, для кого это, он засмеялся и
сказал «много будешь знать…»)… Хотя бы для себя самого
т. е. — заговорить, как зубы, — я, поборов искушение встать и сбежать навсегда
с работы, сидя на рабочем месте, как бы то ни было, не дезертируя в «бизнес»,
например, как некоторые… взялся, по крайней мере, записывать разбегающиеся
мысли: «Отрицательные обратные связи… смеховая физ-культура… ну а что, смех смехом, а в систему уравнений
наверняка подверстается и какая-нибудь там “виброгимнастика”, скажем, скорее всего, её тоже надо будет
включить, раз уж от смеха физические тела “сотрясаются” (подумал я, глянув
первое попавшееся на глаза по тегу “смех” — “смехотерапия”),
— как частный случай легендарной геронтологии… конструктора самолётных
двигателей А. А. Микулина…»
А
способствующая — в силу своего созвучия, по крайней мере — непрерывности
аллитераций «гелатология» — это специальная наука о
смехе, да-да, есть теперь, значит, и такое, оказывается, век живи — век учись,
воистину. Довольно-таки молодая отрасль знания — моложе
геронтологии, но высказавшая уже, как минимум, одно сильное утверждение: что
смех якобы старше самого человеческого рода, о как.
Да, но при
чём тут была «вибротерапия» Микулина…
Ах, почему бы и нет… Ну а что, никто же не знает собственных частот этой
системы — «Человек», — может быть, как раз «смеховые» и являются собственными,
или, там, «биоэффективными» частотами… Только вот я
не гелатолог и не геронтолог, а… аллитератор,
вот именно, закончивший мехмат, работавший в НИИ, при этом как раз воспоминание
о том времени, когда в сферу моей деятельно-сти входил анализ собственных
частот и — соответственно — устойчивости, более простых, но, по-своему, тоже
каверзных гидравлических систем, — именно этот опыт не давал мне теперь «без
цифр в руке», на глазок, этак походя — выносить суждения о системе, которая уже
три миллиона лет, по словам профгелатологов, как
работает.
«Работает — не трогай»… Ну
т. е. по их версии — гелатологов, — смех был уже у
предков человека… Хотя я лично не очень в это верю — в
три миллиона лет смеха… Ага, вот и гелатологи, кстати
говоря, уточняют: предки человека совсем не так громко смеялись… Да, кажется,
совсем даже беззвучно… ну т. е. это были просто такие частые «выдохи», а это
напоминает скорее другие функции организма, всё-таки более жизненно важные, как
бы то ни было, не правда ли… Так что там у вас было,
«смех как свободные колебания»… Или как автоколебания… т. е. «стоячие волны»,
смех как эхо… чего?
Да, и ещё: в эту саму по
себе гремучую, как метан, смесь «физики и мета-физики»
(оба слова написаны чёрным по белому — в техзадании) всё время примешиваются воспоминания о «хохотунчиках», например, т. е. хорошо известных всем
состояниях, которые бывают не у всех, но у некоторых — после употребления психоактивных веществ.
А есть ведь ещё и такие,
которым вообще не нужно никаких веществ, чтобы войти в эти состояния, каждый,
наверно, знает таких людей, они часто бывают в зале кинотеатра, этакие «мешки
со смешками», кажется, что это и не люди, что они там лежат всегда на сиденьях
в темноте и смеются… А мне вспоминаются ещё и две
хохотушки с того же мехмата… Были у нас в группе две девицы, которые всегда
сидели рядом и громко смеялись без причины, во всяком случае, так это выглядело
для посторонних наблюдателей, какими были мы, одногруппники,
не говоря уже о бедных преподавателях у доски, которых поначалу эти взрывы
хохота довольно сильно смущали — каждого нового т. е.,
но потом он, или она, как правило, приходили в себя и выставляли девчонок за
дверь. На следующем курсе они в момент начала припадка (слово
соскочило сейчас с пера случайно, но я не буду его вымарывать, девицы наши
падали со смеху не буквально, а фигурально, но всё равно: интенсивность,
регулярность и неотвратимость этих приступов делала их похожими на эпилептические)
уже сами просились выйти и выбегали так стремительно, как будто им надо было
добежать до туалета. Зажимая рты, но смех всё равно из них прорывался.
«Резко выдыхаемый при смехе воздух может достигать скорости 120 километров в
час», — сообщают вот гелатологи… ну да, такое трудно
удержать в себе ладошкой. Преподаватель недоумённо пожимал плечами, а потом
приходил в себя и продолжал произносить несмешные, вроде бы, слова вроде:
«тензор», «интеграл», «дивергенция»…
Ну
их всё что угодно могло ввести в это состояние, хоть «ротор», хоть
«дивергенция»… И «тензор», конечно… а уж если у него было имя, скажем — «тензор
Римана-Кристоффеля», наших хохотушек было слышно по всему этажу университета.
Мы, во всяком случае, прекрасно слышали их и тогда, когда они выбегали в коридор и за ними захлопывалась тяжёлая дверь
аудитории Логунова. И я вот сейчас думаю, что, может
быть, это они виноваты в том, что я с юных лет невзлюбил смех.
Да-да, смех как таковой. Мне
часто хочется сказать или написать смеющемуся: «Съешь лимон». Ну не всегда, но
в большинстве случаев, правда. Особенно женский раздражает… Девичий — ещё куда ни шло, ну не все же так ржали — как те две. Нет,
мне нравилось, как многие смеялись в девичестве, но когда они подрастали и
становились «зрелыми женщинами», я каждый раз содрогался от ужаса, когда они
смеялись… этим своим смехом, правда.
Каюсь, но мне казалось, что
они все, как бы сказать… что этот смех — он у них один
на всех, что ли, я некоторое время называл феномен, помнится, «синдромом
Пугачёвой». Может быть, и незаслуженно, кстати, не так часто она и хохочет… Но вы помните, если слышали, её смех в «Арлекино», от которого хотелось самому кувыркаться и
хохотать, как от щекотки… И потом этот смешок Примадонны, от которого сразу
становилось как-то холодно, зябко, во всяком случае, не смешно… Хотя именно он
— этот второй пугачёвский — как раз потому, что был не совсем здоровым, я
думаю, и оказался заразительным для женщин, началась даже такая, я бы сказал,
эпидемия, охватившая не всех, но значительную их часть, да.
В первую очередь —
«уверенных в себе», конечно, «добившихся всего», «властелин», или как сказать —
властительниц? — далеко не только дум, нет… Я вот
помню, как мой знакомый, известный фотограф, хотел привезти одну такую,
обладающую большим состоянием и особенно умопомрачительным хохотом, — в
Германию, где он тогда жил на стипендии, — пригласить её официально от какой-то
там бундес-земли как наиболее яркую
«представительницу нового рус-ского бизнеса», встретить на лимузине в аэропорту
с местными чиновниками, всё как полагается, чин чинарём,
чтобы она ни о чём там не подозревала, принимала всё это как должное, а что —
она важная птица и есть, а как… И — чтоб она смеялась,
смеялась, смеялось… этим своим смехом, и произносила свои монологи — в камеру,
ну просто записать это всё вживую на фоне этих чинных немцев, — по его мнению,
это был бы «просто шикарный перформанс, шикарный —
лучшее, что может быть сейчас, поверь, это и есть сейчас контемпорери
арт, ничего не надо делать
больше, просто дать ей слово», — а он человек в этом смысле довольно опытный.
Своего рода реди мэйд он, впрочем, так и не
осуществил, хотя даму, о которой у нас зашла как-то речь — владелицу
газет-пароходов т. е… Не помню уже, по какому поводу я
её упомянул в разговоре, кстати… Сейчас, в тексте, помню — из-за её смеха… А в
разговоре, кажется, просто случайно, рассказывая о своём недавнем тогда ещё
совсем прошлом, а фотограф, увидев её потом в телевизоре, так оживился, что
сделал фотосессию, да ещё и видео, но не в Германии —
он сам совершил рейд, не поленился — в родной городок дамы, где пробыл неделю
как бы придворным фотографом, увековечивая даму, что-то он мне потом показывал:
как она прыгает в чёрную воду, например, хохоча, в крещенский мороз, не совсем
голая т. е… Ещё она там — в его видео — скакала на
лошади амазонкой, прыгала в проруби вот именно и «строила» на своём подворье
«души», хотя тут точнее — «тела» — обслугу, надо бы сказать, около ямы-канавы
(соблюдая приличия — как бы играя ими в тетрис, отдавая команды…), дама эта,
кстати, строила и церкви… да и сейчас строит — дай бог ей здоровья, это великая
женщина… После показанной фотографом в Берлине
выставки (саму даму выманить немцам к себе не удалось, нет,
ну что-то она почув-ствовала в этом приглашении, видимо, подвох-засаду, — кстати,
немного зная, скажем так, эту удивительную женщину, я был искреннее рад, что
она не дала фотографу заманить себя в фотоловушку,
иначе я, опять же, немного зная её… эмоциональность, беспокоился бы о здоровье
фотохудожника, вы меня понимаете… и не то чтобы она была права при этом
— я вообще против любого насилия, и особенно — по отношению к художникам,
потому, что «художника легко обидеть», конечно.
Да выставка и без
присутствия на ней дамы удалась на славу, была хорошо посещаема и даже как-то
расширила — как писали потом (мне рассказывал фотограф) немецкие газеты —
представления немцев о русской природе и — о русской женщине.
В одной газете вскоре после
выставки, например, была опубликована карта «мира как представлений о нём нас,
немцев», где на каждой крупной стране было что-нибудь да нарисовано и/или
написано — и вот на розовой России, значит: «Женщины с миллиардами» — так до
Урала, а от Урала — «Женщины с бородами» почему-то, хотя там уже — за Уралом т. е. — это вряд ли было влияние берлинской выставки
фотографа, это было что-то другое, нам непонятное, немецкая юморина или просто
оксюморон, может быть, какой-то их с бородой.
В общем, я рад, что «визит
дамы» — которым фотограф хотел украсить свою ретроспективу — не состоялся… но я об этом уже сказал, и вообще… я вроде бы как
отвлёкся, сорри, мне давно уже пора было вернуться к
моим баранам.
Однако нет худа без добра,
что-то я проговорил тем временем всё-таки, да и тема моего доклада такова, что,
сколько от неё ни уворачивайся, всё равно она, как та
худóба, к тебе повернётся другим боком — не
физикой, так метафизикой — смеха, да… Если вы,
конечно, ещё читаете эти каракули… Каракуль, кстати, это шерсть ещё не
родившегося ягнёнка, да, это ужас, а вы не носúте…
и не носитесь… с этими вашими шубами — на вешалке висеть… Так
что там, если мы ещё в теме, физика, метафизика… Ну разве что ещё мета-химия…
«Химия и жизнь», ну да, у фотографа была такая серия, с таким названием, хотя
она так много кочевала по всему миру — как та отара, ну да, по музеям и
выставочным залам т. е., успела сменить несколько названий — может быть, на
разных языках разные словосочетания звучат лучше или хуже, «Физика и смерть»,
например, я не знаю, я не полиглот и даже не политолог-аллюзионист,
к сожалению, а — всего-навсего аллитератор.
Я помню, может быть, и не
все… названия (в переводе на русский): «Соляной раствор», «Сток — исток»,
«Исток мира»…
Снимки были сделаны
аналоговой и вообще древней камерой — с треножником, такой станок —
станины-пластины, ну и пласты — коллективного бессознательного-безответственного.
Это где-то во внутреннем
Донбассе — там вокруг этого места выстроена, говорят, устойчивая мифология.
Есть такая вера у людей т. е., что солоноватая жидкость, текущая из трубы
тамошнего химкомбината, обладает целительным воздействием.
Жидкость течёт из трубы уже
очень давно, и там, где она вытекает, образовалось озерцо, «ставок», в общем,
куда и приезжают совершать омовения со всей округи, а может, и более отдалённых
уголков страны-краины.
И вот эти народные омовения
фотограф запечатлел, получились серо-белые отпечатки, без преувеличения,
эпической мощи: огромные лифы-купола, трусы-парашюты, тела-облака,
панамы-каналы… Нет, я не смеюсь, упаси бог, и, глядя
на них, никто не смеет смеяться, а впадает в некую задумчивость, да? Я вот к чему
— всё это сейчас подведу: я давеча машинально подумал об этой серии, когда
смотрел фильм «Мишень».
Аналогию, наверно, не нужно
долго объяснять, во всяком случае, тому, кто видел фильм, фотографии я уже
кое-как прояснил, по крайней мере, их штудиум… В фильме мифология несколько другая, но похожая, а если
прибавить к «Соляному раствору» ещё сколько-то унций «Соляриса»…
ну т. е. не «Соляриса», а «Сталкера»,
конечно, это была оговорка, инерция потока — аллитераций, издержки производства
бывают всюду, вот именно, — то получится «Мишень».
Только из Вселенной вытекла
на Землю и скопилась в одном месте, что называется, raw
energy, а не солёная жидкость из трубы химкомбината.
Но вся Россия «сидит на трубе» — и в этом недалёком будущем, ещё прочнее, чем в
настоящем т. е., на энергоносителях и прочих «недрах
Земли».
Максим
Суханов играет «царя горы», но не Годунова, а — «минист-ра недр», дарит жене
кусочки стратегического вещества для её серёжек, которые стоят, как космические
корабли, но не будем отклоняться больше от темы ни влево, ни вправо: там есть,
стало быть, такой как бы и физический объект — «мишень», — который в этой
наполовину китайской уже или ещё России становится одновременно и мета-физическим (слово ведь «метафизика»
изначально означало то, что «за физикой», да? Ну вот и
здесь буквально — это то, что возникло «после физики»).
Оставшаяся
от СССР ловушка космических частиц — покрытый специальным материалом кусок
плоскогорья — плато, ну что ли, на Алтае, в общем, такая «Зона», короче говоря,
оставленная на обочине — окраине Китая, да, на этот раз не инопланетянами, а —
совет-скими учёными-астрофизиками.
Ну вот, и плюс оставшаяся от
коммунизма электрификация всей страны — до самых до окраин, плюс ко всему —
крепкая вера в народе — как в «Источник жизни» на Донбассе
т. е., запечатлённый фотографом, — что зона исцеляет от всех болезней. Ну т. е. тут ещё она омолаживает попутно и вообще —
останавливает процессы старения. Те, кто «могут себе это позволить», летят на
Алтай и «проходят сеанс», т. е. просто сидят там несколько времени прямо в
уловителе. Там не только плато с покрытием входит в комплекс «Мишень», но ещё и
бункер, инфраструктура сохранилась т. е. частично.
После чего — как их и
предупреждал парнишка-сталкер — персонажи «Мишени»
начинают смеяться. Безудержно, по любому поводу, точь-в-точь, как «торчки».
Естественно, эти кадры
напомнили и галлюциногенный «хохотунчик» и — мне
лично — хохотушек из моей группы, на которых так действовала матфизика, матанализ, или я не
знаю, что это могло быть, потому что я не гелатолог.
И как бывший механик «смехмата» тоже больше ничего не могу вам доложить, друзья
мои, тут скорее филолог бы пригодился, хотя и он — не уверен, что справился бы.
Особенно в рамках одной
статьи — у меня вот, например, от плохого сочетания физики и метафизики — со
смехом, передо мной т. е… и вправду мелькает уже
что-то и вовсе несусветное — ни уравнениями описать, ни с письмом уравнять… как
будто это техзадание на самом деле и не тех и не
этих… — нечто простирающееся т. е. — да так, примерно, от «Имени розы» с
вложенным в неё трактатом Аристотеля (мол, «из всех живых существ только
человеку…») вплоть до какой-нибудь там «йоги смеха» — ну в таком вот диапазоне
примерно, со всеми этими смехачами, стариками-сатириками, обэриутами,
да и вообще с половиной мировой литературы — в таком примерно промежутке — в
придачу к уравнениям т. е., такие т. е. должны быть
тогда уже приложения, по идее, таблицы-словари… даже редуцируя которые до утилит, кажется, что обнимаешь необъятное,
испытываешь океаническое чувство.
Есть же много предупреждений
в самом языке по поводу смеха, не мне вам говорить, да, «много смеёшься — потом
будешь много плакать», «хорошо смеётся тот, кто смеётся последним» — вот
первое, что приходит на ум, да. Что плохо согласуется, скажете, с IQ, зависящим от скорости понимания анекдота…
Ну и ладно, я, как уже
сказал… да вы и сами успели заметить — не филолог, последним, так последним,
мне вообще больше нравится, как бы это сказать… Внутренний смех? Ну да.
Особенно женский. Так ведь было, по словам гелатологов,
и у наших предков, а это что-то да значит — беззвучный смех нашей общей
праматери, не правда ли…
Тогда как громкий неизбежно
вызывает у меня желание покинуть зал, или если я не в кинотеатре, всё равно
вызывает весьма неприятные ассоциации, уже полностью, впрочем, описанные, см. выше.
Может быть, ещё и потому,
что я, как бы это сказать… продукт эпохи распада… и одновременно — кризиса, по
крайней мере, в моём кругу, образа мышления шестидесятников — на месте которого
ничего так и не выросло, увы.
Впрочем, это всё пустые
слова, я знаю, что вы скажете: есть шестидесятники, родившихся и в
восьмидесятые, и в девяностые… Не хочется говорить
совсем уже банальные вещи, мои хорошие, но всё может быть, т. е. сразу много
факторов — могли повлиять на становление этой моей смехофобии.
Ну вот — теперь о главном. Всё предыдущее было написано мной только потому, что шеф от меня
требовал ко всему ещё и статью по результатам исследования (у них там свои
проблемы — отчётность, статистика публикаций и т. п.), а если бы я изложил
здесь только лишь голую суть своего открытия, на статью это бы не потянуло
точно, просто по объёму, ну понятно, простите.
Этот феномен поведения
системы — «Торонтский смех» — представляет собой специальное
и очень редкое решение нелинейных уравнений, найти его с помощью аналитических
методов (с помощью, скажем, метода малого параметра, как я это делаю в иных
случаях) невозможно.
Но я всё-таки почти
предсказал феномен когда-то давно теоретически, «на кончике пера» (фигурально
выражаясь — а так я тогда просто произнёс это вслух в курилке, — поэтому,
думаю, шеф и дал мне теперь такое задание — вспомнив наш давний разговор).
А потом уже это явление было
и зарегистрировано-подтверждено — опытным путём, — когда на Родни Ховарда — проповедника-пятидесятника — в городе Торонто,
да, напал нечеловеческий хохот.
Совершенно беспричинный. Во
время работы. Заразительный: люди, заражаясь от него, ржали часами до упаду — в
прямом смысле, падая т. е., продолжали хохотать.
Да вы и
сами наверняка видели эти кадры: проповедник касается своего прихожанина, тот
валится на пол и начинает дико смеяться, а за ним и другой, третий, сотый —
дёргаясь и «умирая от смеха», прямо на полу церкви, да, тут уже и впрямь
нелегко отделаться от ассоциации с эпилепсией — или аналогии с ударами
электрическим током, который как будто подведён под пол.
Хотя на самом деле ток бьёт
их сверху: проповедник Родни Ховард открыто
признавался потом СМИ, что в Торонто он случайно подключился к «Электрической
Сети Небес».
Над Канадой небо сине, конечно… но я думаю, он мог втихую ещё и съездить на машине
куда-то туда — к «мишени», например, или просто что-то принять, чтобы далеко не
ходить, — легко.
Как бы то ни было: теперь
его единственное желание — это подключить других, и в итоге — всех.
Т. е. нас с вами, всех нас —
и вот тогда-то, уверен, и настанет капец, что есть
власть тьмы плюс полная «электрификация».
Последнее время эти
программы с гогочущими в церкви людьми показывают по всем каналам харьковского
телевидения — с чего бы, а?
Показывают отнюдь не в
критическом ракурсе: проповедники получают эфирное время после этого для своих
обращений к зрителям и т. д. Как уж тут не резонёрствовать… об опасностях смехорезонанса в системе… Но я всё
это уже изложил, как мог, закругляюсь.
Мой текст можно было бы назвать, наверно, «фельетонным эпохé» (в смысле феноменологии), но это было бы слишком пафосно и совсем уже, скажете вы, курам на смех: «философствующий аллитератор» — это даже не играющий слогами филозоф-дадаист-хайдеггер, это совсем уже смешно, согласен… И всё же, несмотря на то, что эти мои итерации аллитераций покажутся кому-то совершенно лишёнными содержания, всё-таки, всё-таки… по-моему, этот мой, по сути, омен… несмотря на мешанину ноуменов и проч., весь этот мэш-ап т. е., «имеет право», как говорили у нас в НИИ. Потому что это «тоже вариант», говоря на том же языке, выхода из «фельетонной эпохи», «если угодно». Не только ради красного словца, между прочим, — ведь и сам денотат всем уже осточертел не меньше, чем замусоленное словосочетание из «Игры стеклянных бус» Г. Гессе.
Славик, надо сказать, сомневался, что сделать двести гривен «из воздуха» удастся в этот раз — потому и позволил себе стиль «раззудись плечо», как он это называл, совсем уже в радикальном его изводе… ещё и потому, что он всё-таки был не уверен, что Вадим — Вадим Потапов, редактор журнала «Y. H.» — давая ему такое задание — наяву, а не во сне, как он обыграл это в тексте… Что Вадим, стало быть — не шутит.
Славик-Славик даже два раза переспросил, когда тот диктовал ему «техзадание», ну то есть тему, по телефону, а потом хотел было ещё спросить, где он берёт такую траву… но не спросил — это было бы, во-первых, панибратством (ну пили они пару раз с Вадимом коньяк, ну и что, не на брудершафт же), кроме того, этот вопрос с восклицательным знаком… стал уже таким частым — столько раз его повторяли и в социальных сетях, и вокруг — примерно с такой же частотой, как раньше, подумал Славик, «кино и немцы», например, да… смысл то есть немного разный, амплитуда голоса… но частота примерно та же, факт.
Хотя «кино и немцы» восклицали преимущественно девушки, а это «как бы спрашивали» — независимо от пола, кажется, хотя девушки, возможно, и тут лидировали всё-таки — они вообще ведь больше любят восклицать, выказывать удивление, часто показное… ну, может быть.
Ну то есть и раньше это были не все знакомые Славику фемины — а только те, что поприличнее, ну да, пользовавшиеся эвфемизмами.
Но так или иначе вспомнив тех девушек — которые теперь уже были молодыми бабушками в прямом смысле, наверно… герой наш (который и сам мог бы уже быть дедушкой) вспомнил заодно и старый анекдот.
Молодая женщина встречает подругу в метро, впервые, после нескольких лет, и — та ей сообщает, как пулемёт: вышла замуж, красавец-бизнесмен-однолюб, ни на кого не смотрит, родился ребёнок — мальчик-красавчик-вундеркинд, дом — полная чаша, дача-три-этажа в часе езды и прямо на озере и т. д. — на каждую новость подружка её кивает головой и восклицает: «Потрясающе!» — в конце концов счаст-ливица вспоминает, что у той тоже за это время какая-то была своя жизнь, наверно, всё-таки… спрашивает, ну а ты-то как сама, та отвечает: «А я пошла в школу хороших манер — для будущих невест», — отчего счастливица становится немного задумчивой… а на её вопрос: «И что же вы там учите?» — подруга говорит: «Да разные темы у нас… например, эвфемизмы». — «А что это?» — «Ну, как тебе объяснить… ну вот сегодня весь день нас учили вместо “не пизди” говорить “потрясающе”».
Перечитав часть наших, скажем так, стенограмм, мы подумали, что эта книга может быть интересна тому, кто всё это и так знает — то есть видел, пережил, имеет свой собственный опыт… Кто жил тогда, а вовсе не тому, кто тогда ещё не родился, скажем так, или был совсем маленьким и ничего не запомнил… Ну вот у нас, по крайней мере, такое почему-то ощущение возникло — когда мы попытались себя поставить на ваше место, поэтому в этой части — сколько бы её там ни было, — а нам сейчас кажется, что она будет небольшая, ещё и потому — нам опять-таки кажется… что в ней будет меньше описаний — только квинтэссенция.
Как говорится, «кто служил, тот не забудет, кто не служил, тот ещё будет». Так что никому не надо подробно, выходит так, всё это пережёвывать.
Такая поговорка была у служивых, ну да, бессмысленная прибаутка, кстати говоря, потому что Славик вот наш, к примеру, не служил — отделался лёгким испугом… и трудно представить нам его и впредь… хоть с берданкой, хоть с калашом, хоть с бластером в калошах, whatever… только в порядке уже полного бреда… с гранатой разве что — да и то она была учебной (но всё равно: не забегаем, бросаем только по команде). Поэтому, раз уж тут у нас возникла на повестке эта тема — военно-полевая, так сказать, кухня, посреди фельетонной эпохи, да в украинской степи… То подробности уже точно не нужны, кто служил — тот… и т. д., и далее по списку.
Да-да, мы, видя вслед за Славиком сейчас — его же фигурку в форме солдатика (в университетском лагере — хотя на фотографии, о которой речь подробнее пойдёт чуть ниже, он себя как раз и не нашёл… но не забегаем, нет, идём в ногу с нашей, пусть и хромой, но хронотопой), сильно сомневаемся в возможности серьёзно говорить здесь на военно-техническую тему — и надо сказать, что тут уже — совпадая в своём мнении с высоким военным начальством. Когда эти самые студенты в солдатской шкуре (без пяти минут офицеры, между прочим, — после лагерей все получили звания лейтенантов запаса, влючая Славика-Славика) из брезентовых палаток, которые стояли на берегу мутного Азовского моря, перебрались за трое суток — в этаком, уже точно никуда не спешащем, товарно-артиллерийском эшелоне (товарная часть — это где студенты спали на дощатых полатях, лёжа там плотно — чтобы поместиться, как сельди иваси в бочках, или как, не дай бог, пушечное мясо — солонина, ну да… чередовались с просторными открытыми платформами — с пушечными, вот именно, лафетами… ну и — самими пушками, разумеется), в деревню Башкировку — что уже непосредственно под Харьковом, и они должны были провести там ещё, как минимум, две недели, но уже не самостоятельно — то есть не так, как было на Азове, где они были под командованием только «своих», то есть не совсем настоящих, а университетских — полковников, с военной кафедры… ну и оборотней-сержантов, о которых тоже чуть ниже.
Но на второй день их пребывания в реальной части туда приехала — на их счастье — какая-то комиссия из Москвы, и кто-то из студентов в зелёном… попался начальству на глаза, а потом ещё несколько таких же нелепых сущностей — и от этого зрелища заезжий генерал сначала тихо ужаснулся, а потом закричал, весь красный от гнева: «Что это за карикатуры на род человеческий!..»
В общем, в результате им всем было приказано срочно собраться, выйти строем, и первой же электричкой все эти креатуры военной кафедры без исключения были отправлены в Харьков, так что самый хардкор в духе «ю ин зе ами нау» они даже и не испытали, хотя на море тоже были свои прелести, конечно, но всё-таки с реальной военной зоной это было не сравнимо, не… Мы обещали без подробностей и выполняем обещанное, просто скажем так, что одного взгляда в реальную казарму Славику хватило, чтобы не забыть это — на всю жизнь, это правда. На море — это была ерунда, палатки, котомки, котелки… Несмотря на то, что на море, скажем, они все почти переболели дизентерией, или, по крайней мере, инфекционным колитом — с высокой температурой, поносом и пребыванием в том же дизбараке, где были и подтверждённые анализами кала дизентерийщики, и неподтвержённые, но подверженные тем же симптомам… и откуда — из «лазарета» — они все, независимо от диагноза, тем не менее должны были являться на площадку в момент принятия присяги — текст каковой, по понятной причине, многие из них читали гораздо быстрее, чем в детстве «на дворе трава…», после чего дизентерийщики вели себя внешне чем-то похоже и на дезертиров — добормотав текст присяги, подбегали к столику, бросали на него папку с текстом… присяги, и с калашниковым наперевес (присягу надо было принимать то есть непременно с автоматом на груди) — бежали стремглав и скрывались вприсядку, казалось, уже навсегда в ближайших кустах какого-то южного чертополоха.
От этого зрелища, как университетские, так и приглашённые на присягу — строевые офицеры части то есть — с трудом сдерживали хохот, несмотря на гимн Советского Союза и вообще — серьёзность минуты.
Ну да, это была та ещё армия спасения — от армии, естественно; став офицером, никто из них при этом ни разу даже не выстрелил из орудия, представьте себе эту боеготовность… А сама формулировка сейчас напомнила что-то… кажется, из «Игры в классики», хотя там это тоже, возможно, цитата: «Нам нужен бог, что освободит нас от бога», — ну да, а если учесть, что артиллерия — бог войны… Но снова мы забегаем, так не годится — сразу видно отстутствие строевой подготовки… И как же вы хотите, чтобы мы сохраняли дистанцию, а? Ну или мы хотим, сами, так сáмо, окей, всё, отставить разговорчики, воки-токи в строю.
Да что там не выстрелили — большинство из них даже не увидело ни разу, как стреляют орудия (только несколько — пять-шесть из шестидесяти, избранных, непонятно, по какому принципу, свозили ночью на полигон, и там они издали увидели плюющие в небо зенитки — ночью, трассирующими снарядами, это было красиво… наверно — наверняка), и Славик не видел, и даже более того — Славик-Славик проболел-пропустил стрельбища из простого табельного оружия.
Подполковник Гусев пытался исправить этот пробел в биографии нашего героя (впрочем, не совсем пробел — у всех были стрельбы тогда на уроках НВП в средней школе, и у Славика, естественно, — стрелял по мишеням-теням из автомата, да, лёжа в каком-то туннеле), но безуспешно. В школе Славик стрелял только из калашникова, а вот из пистолета Макарова или Стечкина… или из гранатомёта — так и не удосужился, да и не метнул — ни разу — просто даже старую добрую ручную гранату, зато потом однажды… когда ему не отдавали деньги, а других денег у него совсем уже не было… да, было такое дело — где-то взял учебную гранату, просто такую крашеную болвано-лимонку, и, придя в офис, пригрозил кинуть ею — в намеревавшегося кинуть его — Славика-Славика то есть, не очень-то великого… ну одного такого харьковского комбинатора, да.
Немного опасаясь, что тот отличит даже на расстоянии муляж, или не поверит в его мухляж… но, как ни странно, комбинатор поверил — побледнел, позвонил, принесли зелёные, Славик, не спуская палец с «сорванной чеки», взял и не то чтобы откланялся… но почему-то кивнул, причём так, что комбинатору в этот момент почудилось, что кивнул Славик кому-то за его спиной — кабинет был большой, и он закричал «нет!», так что Славик даже и не понял — подумал, что тот передумал то есть, хотел уже подойти вплотную к столу и использовать «лимонку» иначе — она была не такой тяжёлой, как настоящая, но вполне… Но тут комбинатор резко обернулся, увидел, что за спиной у него никто не стоит, успокоился, и сказал, что он бы и так отдал эти деньги, не стоило «так рисковать жизнями людей».
А подполковник Гусев ворвался в лазарет внезапно и успел засечь взгляд Славика — до того, как тот перевёл взгляд с потолка, увидев подполковника.
И вот что-то совершенно невозможное в этом взгляде для военного человека… глубоко возмутило подполковника Гусева, это точно.
— А этот кайфует! — вскричал он. — Его товарищи, блядь, там гранаты бросают, из пистолетов, блядь, стреляют, — это прозвучало — без преувеличения — так, как будто боевые товарищи Славика в это время отстреливались от врага из пистолетов в сорок первом, потому что у их автоматов закончились патроны, — а этот разлёгся тут, блядь, и кайфует, сибарит, блядь!.. Чтобы через полчаса был, блядь, в строю, блядь!
И он не шутил, нет, Славик — несмотря на температуру под сорок — был в мгновение ока выписан из дизбарака и поплёлся в палатку, стоявшую на берегу Азовского моря, со своим матрасом — они ложились там в этот лазарет со своим, а так же и выписывались, тюфяки не сжигали то есть, всё-таки не тиф… Вот, и он навсегда это запомнил — дорогу в серых дюнах длиною, казалось, во всю его короткую тогда ещё совсем, но всё-таки жизнь, ну да, пыль, как-то странно-сильно клубившуюся со всех сторон, как будто за ним по пятам шёл смерч или смерш — он бредил, но пыль и вправду поднялась где-то там столбом — ещё до того, как он упал на землю… матрас выскользнул из рук, расстелился… и наш тюфяк шлёпнулся на него всё-таки — на матрас, а не в грязь непосредственно, и там отключился на какое-то время… и вроде бы мимо него прошёл — и не раз — всё тот же Гусев, по кругу, по кругу… а может, это были разные подполковники или даже целый их под-полк, а потом, проснувшись, Славик-Славик продолжил путь курсом молодого бойца и дошёл всё-таки до палаток — а там уже, на берегу, во время вечернего купания, что ли… да-да, они купались, строем заходя в море, по команде снимали трусы — строем, это было немного смешно… и в море он ожил, да.
Море — источник жизни и соляной раствор, Азовское — не Чёрное, беспонтовый понт… но всё равно… не из трубы же, по крайней мере, натекло, так что и дело их было — не совсем труба… То есть ничего такого по-настоящему военного там не было… И всё же, «выйдя на гражданку», то есть уже в Харькове, он в какой-то момент… Ну да, конечно — как раз таки 8 марта, — он, хоть и не будучи злопамятным, по природе своей, человеком, если вы успели заметить, однажды, выпив, что ли, лишнего, припомнил Гусеву это его «чтобы был в строю, блядь».
Позвонил ему домой, подполковник и старший преподаватель университета взял трубку, и Славик сказал: «Поздравляю вас с 8 марта!»
Гусев от неожиданности… вполне так мило-приветливо — бархатным голоском, который Славик раньше не слышал, естественно, но узнал: «Спаси-и-ибо… Но почему же меня — с восьмым?..» — «Да потому что вы — блядь». — «Кто это говорит?!!» — «Это все говорят», — сказал Славик-Славик и повесил трубку, которую он прикрывал, как это делали в фильмах, платком.
Вы спрашиваете, откуда он мог достать номер домашнего телефона подполковника?
А, ну дал в обмен на решение какой-то задачки кто-то из закорешившихся с подполковником в лагерях на почве бухалова «сержантов», то есть студентов, которые ранее служили в армии — до учёбы в университете то есть, ну да, служивые люди понимают друг друга, как рыбак рыбака… и в лагерях они были совсем в другом положении — как бы «дедов» таких, да, командовали то есть всеми остальными — у кого ещё вчера списывали всё абсолютно и благодаря кому — ботаникам-очкарикам то есть — они и дотянули, собственно… до дипломов.
Это было поразительно на самом деле: быстрота и глубина метаморфоз, которые способны происходить с человеческим существом… С одной стороны — вечная тема, банальный сюжет, не стоящий выеденного… С другой стороны — это так поразило согруппников Славика… у них же не психологический был факультет, и эти не юннаты, но ботаники, значит, впервые здесь — в лагерях — узнали эти новые для них сведения — о человеке… что послужило, надо сказать, темой двух-трёх сочинений на одну и ту же — лагерную — тему, да и не только сочинений — также и убийств — фантазийных, правда, к счастью, да.
Стасик К., скажем, обещал — тому же Славику, уговаривавшему его выкинуть всё это из головы, — что убьёт по возвращении в Харьков их «сержанта» Игоря М., в прямом смысле — кухонным то есть ножом.
Но этот и другие кровавые планы, зревшие в головах некоторых домашних мальчиков, слава богу, не были осуществлены — ни один, то есть разве что на бумаге, да и то вряд ли…
Даже в рассказе то есть, который довелось прочесть — точнее, услышать от автора, читавшего свой рассказ вслух Славику, — убий-ства тоже не было, и все оставились живы, да.
Марик С. показывал Славику через много лет при встрече — затащив к себе в гости — небольшой рассказ под названием «Лагерь», который он посылал в журнал «Юность» и получил оттуда «прекрасный», как он сказал, отзыв.
Да он, чтобы не быть голословным, нашёл у себя в ящике и зачитал Славику это письмо — из «Юности»: «…очень понравился ваш военный рассказ с южнорусской чертовщинкой и остроумными пара-фразами “Обломова”. Мы бы рады были его напечатать в нашем журнале, но… к сожалению, портфель наш полон на четыре года вперёд».
Рассказ Марика С. Славик забыл, за исключением, пожалуй, эпизода, которому и сам стал там свидетелем (что подтверждает отчасти всё-таки приведённую выше поговорку «кто служил, тот не забудет…» и, как нам кажется, правильность нашего решения — опускать подробности: стало быть, когда они копали траншею… нет, даже не от забора, никакого забора там не было — чисто степь вокруг да степь, пустыня гоби, по сути… назначение бесконечной траншеи было тайной то есть — а скорее всего, его вообще не было, ну просто надо было их чем-то занять, и всё, — чтобы жизнь малиной не казалась, ну понятно, в общем, чтоб запомнили на всю жизнь — Славик и запомнил, причём в памяти это вообще выглядело как-то эпически, ну да, как будто они там копали себе братскую могилу перед расстрелом — ну а зачем ещё эта траншея, «мор-канал», такой там у них был южнорусский чёрный юморок… Хотя реальность была намного менее страшной, но гораздо более подробно-неприятной, чем мгновенная смерть и квинт-эссенция.
И вот к ним туда подкатил вдруг в облаке пыли «газик», из него вышел маленький пьяный полковник-подполковник — не их, нет, из строевых, с позволения сказать, частей… он подошёл — сильно шатаясь и болтая частями тела — к Марику, который опёрся о лопату — подпёр подбородок древком и не отдал честь, но пьяный вдрызг полковник это даже не заметил, он подошёл к Марику совсем близко и сказал, подмигнув, как такой алкаш дядь Коль возле твоего подъезда: «Слышь… мне сказали, что у вас евреи есть… Ты не можешь мне показать, кто… Ну понимаешь, я никогда не видел… Покажи еврея, а?» — и полковник захихикал и снова подмигнул Марику, а потом и Славику — который стоял рядом и всё слышал. «Ну я, — сказал Марик, — я еврей». — «Та не пизди!» — сказал подполковник и захохотал так, что начал сползать на землю, схватившись за живот… и два подоспевших его адьютанта-денщика подхватили с двух сторон и повели к бобику-«газику», а полковник продолжал икать-хохотать и повторять что-то вроде: «Во юмористы… Я, говорит, еврей…» — а потом уже что-то совсем нечленораздельное.
Славик помнил, как адьютанты «паковали» его превосходитель-ство, сажая в бобик, казалось, что они и впрямь его сложили-свернули, такая кукла — надувной полковник-подполковник, как бывают надувные танки-пушки, и вообще, всё — для победы и для обмана противника… Но тогда ещё такого не было — это уже сейчас, в другой стране и на другой планете… Славик видел это в какой-то передаче: есть надувные войска, так точно — размер один к одному, цвет — тот же хаки, с воздуха уж точно не отличишь, да хоть из безвоздушного пространства смотри на них, супутник-шпион-супостат не отличит. Но в то — советское — время… такого, может, и не было… но подполковники — надувные — уже были, по крайней мере, именно так это запомнилось — что маленького подполковника сдули, как надувной матрас, — он издавал при этом, выпуская воздух, разнообразные звуки и возгласы, работала вся биодинамика-физика, в том числе и смеха, ну да, как будто они его щекотали… после чего — когда его погрузили в бобик — бобик мгновенно исчез в облаке пыли, и после немой сцены «сержанты» пришли в себя и снова начали командовать-распоряжаться, а прочие «рядовые» продолжили долбить лопатами обожжённый солнцем глиняный ландшафт.
Славик смутно припоминал, что в рассказе Марика подполковник, с одной стороны, представал хтоническим существом — выросшим из-под рыжей глины-земли, а не привезённым на «газике»…
А с другой — там было сравнение подполковника с внутренностями, выпавшими наружу из Гусева… потому что Марику — или его альтер эго, рассказчику… казалось, что вот это… красненькое сморщенное личико… и маленькое тельце — это то, что у статного и бесстрастного по большей части Гусева — было внутри, пока… не вывалилось в пыль, как кишки… как-то там было всё это достаточно то есть сложно типологически… и даже — топологически, кажется, офицеры там — в рассказе Марик — были ещё и соединены шлангами между собой, образы то есть были сюровые и довольно сомнительные даже чисто эстетически… а под конец вообще там всё это сгорало ясным пламенем, как в каком-то треш-боевике, хотя мусор там — в лагерях — жгли и на самом деле в конце, в огромных таких кострах, это Славик помнил, да.
Когда Славик встретил Марика после возвращения из Энска, оказалось, что Марик не оставил свои литературные опыты, а перевёл их в практическое русло — он стал востребованным журналистом, и это он привёл Славика, скажем, в редакцию «Вашего здоровья», например, куда писал регулярно колонку, как и в десяток ещё других изданий, — в основном, это были, правда, журналы не для мужчин (как «ВЗ»), а для женщин.
Когда Славик спросил у него про тот — лагерный — текст, Марик засмеялся и сказал, что пламя, которое там разгоралось в конце, оказалось как бы самопожирающим… «А чего ты вдруг вспомнил?»
— Я в последнее время почему-то часто вспоминаю деда, — сказал Славик, — может быть даже, я попробую что-то о нём написать для… ну да посмотрим.
— Которого из наших дедов? — смеялся Марик.
— Своего деда, ты меня не понял. Дело в том, что «наша» пятидесятисемимиллиметровая пушка, как ты знаешь, прошла всю войну — это нам говорили ещё на первом занятии. Но вот чего ты не знаешь, Марк, так это то, что мой дед командовал взводом как раз таких автоматических зениток. Та самая, пятидесятисемимиллиметровка, представь.
— Да? А, ну совпадение… Я вспоминаю, в смысле: потом к ней просто присобачили РЛС, поместив её в «Урал», чтобы он всё это тянул… пушка у нас была древняя, факт, это я помню… Да и РЛС теперь уже… но ты никогда не говорил, что твой дед… Хотя — что здесь такого? И какое имеет отношение твой дед к тому фарсу, который мы там пережили — и который был бы простой комедией… если бы не грязь и дизентерия, «деды» и жара, «испанские сапоги» и мошкара, муштра и песок на зубах… Слава богу, что нас выкинули из Башкировки… Алюминиевые огурцы на брезентовом… Ну, при чём тут, скажи, твой дед?
— Я же говорю: пятидесятисеми…
— Вы о чём? — спросил вышедший в этот момент из своего кабинета редактор «Вашего здоровья» Вадим Потапов.
— Представь себе, о зенитках, — сказал Марик.
— С чего вдруг? Вроде нас не бомбят пока… Впрочем, неважно, мне некогда. Слава, значит так… Мои сотрудники категорически не хотели пропускать твой последний текст, ну эту физику-метафизику… У нас тут не совсем единоначалие, зенитчик ты наш, и мне потребовалось немало усилий, чтобы их убедить… Особенно двух наших женщин — они вдруг стали прям настаивать, что этот «мизогинистический» текст не имеет права у нас появляться вот именно потому, что мы в большей мере журнал для мужчин и что это… ну не по-джентльменски, ты понял, печатать этакие тексты у нас, и — подожди, дай мне сказать — все мои уверения, что это же там всё в шутку, стёб, хоть как бы и антистёб… и даже местами на самом деле… прикольно… их мало убедили, чтоб ты знал… Но дело не столько в этом — если б только это, с бабами я умею справляться — опыт, хе-хе, сын ошибок… труднее было побороть всеобщее недовольство — которое я и сам разделял, чтоб ты знал, мизогинистический — это полбеды, а вот… — и редактор на мгновение задумался.
— Мозгоантагонистический, — подсказал ему наш аллитератор, кисло улыбаясь…
— Вот — ты сказал!
— Ну, я.
— Послушай, если ты уж решил всех простебать своим умняком… то и пиши умняк, но не за-умняк, то бишь заумь, она же — полный бред… В общем, больше так не делай, будь добр. Или это будет и правда последний твой текст у нас.
— Ладно, — сказал Славик, — но если можно, уточни всё-таки — как? Как не делать? Ты же просил научный…
— Я просил тебя: научный поп-корн, понятный любому гаврику, заказали тебе как пишущему физику-биофизику, можно сказать, а «мета» я добавил просто для интриги читателя — я ведь тебе и это сказал по телефону.
— Что-то я не помню.
— У тебя ко всему ещё и склероз — вдобавок к маразму… Говорил! Что в принципе можно просто «Физика смеха», но главное, чтобы интересно, легко и квазинаучно… а ты сделал какой-то вообще оторванный… авто-био-фото-робот-тест… ну или что это, а, Слава? Хуйня какая-то… прости, конечно… Хуйня! Тут вообще не нужно было от первого лица, а уж такая отсебятина, как эти твои «мои университеты»… Короче, полный отстой… Застойный и болотный… жуткая трясина этот твой текст… В общем, ладно, последний раз, у нас уже всё равно нет времени, понадеялись на него — на тебя… Но тебе надо его сократить на пятьсот знаков. Сделаешь?
— Да, — пожал плечами Славик-Славик, после чего Марк и Вадим зашли в кабинет, а Славик пошёл домой, где и стал кромсать свой и вправду несколько дурацкий… Он это понимал, несмотря на свою естественную первую — защитную — реакцию на хамские слова редактора, он всё же и сам понимал, что текст в этот раз вышел дурацкий, впрочем, теперь уже ему было всё равно, он только немного опасался поначалу, что тот лопнет при первом прикосновении ножниц — как воздушный шарик, именно.
Покончив с этим сокращением — в основном за счёт куска, где железная женщина стоит у канавы и «играет в тетрис» телами своих работников — вот этот «уклад домостроя» был описан обширнее, Славик там рисовал пасторали и пересказывал анекдоты… В частности, о сержанте, выстроившем взвод вдоль рва и отдающем команды: «Рядовой Иванов, руку правую поднять, левую ногу отставить… А теперь — в яму!.. Рядовой Петров, две руки расставить в разные строны… В яму!..» — и т. д., пока его самого не зовёт офицер, и он тяжело вздыхает: «От чёрт, опять в тетрис не дали доиграть…» (в сноску: тетрис — древняя компьютерная игра, где складывают падающие сверху фигурки разной формы — ну такой блиц-пазл как бы, недавно МоМа, кстати, внес его в реестр игр, которые МоМа же постановил считать искусством).
Так вот, вычеркнутый им самим из текста «тетрисный» анекдот, возможно, напомнил Славику разговор с Мариком — о лагерях, — а потом снова — об одной на двоих с дедом пушке — со станинами, сделавшими этакий шпагат во времени, — думал он, — станины… в сорок лет примерно, и о пушечных расчётах в обоих смыслах — мехмат… Он вдруг начал рыться в старых фотографиях, лежавших большей частью в картонных коробках из-под обуви, оставшихся ещё от Оли, то есть не от её «челночных лодочек», нет-нет — те она возила без коробок, конечно, много бы она увезла с коробками, у неё же не собственный товарный вагон был всё-таки, и не баржа, а сумки-баулы, как мы всё ещё помним, наверно.
Нет, это были коробки — те, что стояли на антресолях, в шкафах внизу и на самом верху, — от её собственных сапожек-босоножек — некоторые из которых можно было видеть и на фотографиях…
И так вот, провозившись часа два, наверно, и перебрав содержание ещё далеко не всех коробок — в каждой был большущий ворох снимков, — Славик дошёл в конце концов и до коробки не от обуви, и вообще, возможно, что не от мира сего, но не забегаем.
Эта коробка уже как будто изначально была предназначена для хранения фотографий — так они в ней теперь лежали, как будто она специально для них и была сделана… Или?
Нет, конечно-конечно, — фотографии хранились у Сосновских и в семейных альбомах — у родителей Славика были альбомы, как в каждой семье, ну да, был там и тёмно-бордовый и бархатный (снаружи) альбом «Наш Славик», кстати говоря… Просто в них помещалась малая часть — а если бы все фотографии были в альбомах, то этих альбомов было бы столько, что они заняли бы все шкафы, наверно, и книжные, и платяные, — и всё равно бы не поместились, потому что отец Славика всю свою жизнь — снимал, ну, как любитель… да и не только отец, но и сам — Славик-Славик наш — в какой-то период своей жизни, по крайней мере, часто имел при себе «ФЭД», а потом и просто «мыльницу»-«Олимпус», когда они появились… он тогда, кстати, снимал гораздо чаще, чем в наше время, когда на цифровую можно снимать, казалось бы, всю свою жизнь в прямом смысле — посекунд-но снять, вот именно, «жизнь свою, как киноплёнку…» Но вот, может быть, как раз и опасаясь этакой «упаковки актуального континуума» (к этой теме мы точно ещё вернёмся, если не забудем, конечно), он вообще ничего почти не снимал теперь, ни на телефон то есть, ни на дешёвенькую цифровую с 8-ю всего миллионами пикселей, которую купил по случаю, ну потому, что для некоторых статей требовались сопроводительные снимки — ну так его просили в редакциях… Но сам по себе — помимо «журналистских», то есть по работе — фотографий Славик в цифровую эпоху почти не делал, нет.
Да, ну так вот же: дойдя до странной коробки — не из-под обуви, а просто для бумаг, скажем так, формой напоминающей большую книгу, — да, её можно было бы поставить и на полку… хотя у деда Сени в его комнате — Славик отчётливо вспомнил — коробка лежала в тумбочке, и в ней были всевозможные бумажки: квитанции за пенсию, магазинные чеки, если покупалось что-то «крупное», но это редко, больше так… какие-то даже, может быть, письма — Славик никогда не рылся в бумагах дедушки, только видел, как тот раскрывает коробку и что-то там пишет — Славик даже не знал что… в общем, дед хранил там свои бумаги, ну понятно… А уже после его смерти родители в эту коробку стали класть фотографии, которые постепенно вытеснили оттуда просто бумаги, и теперь Славик не нашёл там уже вообще ни одной нефотографии — в коробке были только снимки, среди которых он и увидел, перебирая их, тот, который зачем-то начал искать: вот она, та самая 57-миллиметровая автоматическая зенитка, вокруг которой сидит, как на карусели в парке, весь их расчёт… Хотя на самом деле для орудийного расчёта там слишком много — а это потому, что все там сгрудились, весь «взвод» то есть, составленный не только из их группы, но из половины примерно всей мужской половины их курса.
Фотография выглядела поразительно военной, велико-отечественной то есть, просто поразительно, и не только из-за формы, в которую были одеты студенты, похожие на фронтовиков, но и всей фактурой, внутренним устройством светотени — ну то есть структурой тех доисторических «пикселей», что делали старые фотографии так удивительно непохожими на новые, как будто то удивление, которое они вызвали, появившись, — первые дагеротипы, — отразилось от удивлённых, потому что впервые увидевших себя в каком-то другом, серо-белом, мире лиц, и тоже в свою очередь отпечаталось, это обратное… но если честно, мы не знаем, как это назвать, и мы так запутаемся в обратных связях совсем.
Но зато все знают эту разницу, ну так вот и здесь она была разительной, то есть при том, что рядышком лежали фотографии, сделанные гораздо раньше — почти на двадцать лет, например: совсем маленький Славик, годик, первые шаги, топ-топ, плюшевый тигр… а вот уже, кстати, он же и на пушке сидит — прямо на стволе, как птичка, — это в Музее оружия, Москва, шестьдесят какой-то год.
И фотография при этом совсем другая, и дело не только в её глянцевости, нет — воздух другой в ней, вот эта взвесь пыли, или фотонов, или каких-то других, особенных, фото-микро-частиц, плотность которых фиксировали старые камеры и совсем не замечали новые.
Дело было, стало быть, не в пушке — как Славик было подумал в первый момент: что это просто потому, что он видит пушку и знает, что это та же самая пушка (ну то есть тип, модель), что была в 45-м… — ну вот она и создала-замутила, вращая в воздухе стволом, такую вокруг себя как бы воронку, «временную петлю», окей.
Да, но петля была какая-то тут явно, или, как сказал бы его шеф в НИИ, правда, не совсем в таком значении (он так называл ошибки, или скорее даже, пока ещё — только противоречия в постановке задачи): «хомут».
Это всё там было, безусловно, — на снимке, но и не только из-за той же самой пушки, нет.
Ну да, как будто они все там попали в «петлю во времени», или «червячную нору» — или как это называют на соседнем физфаке, на фото они все были там — на войне, или, как минимум, на съёмках фильма — про войну, но слишком как-то точно стилизованного — под военную хронику… Нет-нет, такой точности в кино не бывает, или, по крайней мере, Славик её не видел, не помнил, это выглядело так, как будто они все вместе в тот миг…
Ну потому что в памяти у Славика ничего такого не было — мы уже немного ворошили с вами его лагерно-полевые фотки, заметим только ещё раз, что небо и воздух, и вообще весь фон воспоминаний, выгоревшая трава Приазовья и форма проходивших азы военной службы — ведь как-то не приходило тогда в голову, что и форма слишком какая-то старо-военная — из фильма о той ещё войне то есть… нет-нет, вовсе нет, тогда никто из них так не подумал.
Это было странно на самом деле — смотреть на эту фотографию, где его сотоварищи, провалившись в нору во времени, вырытую, возможно, если не кротом, то сурком-метеорологом… попали прямо в сорок первый — перед отправкой на фронт, вот так они выглядели примерно, вместе с этой пушкой, задравшей ствол в небо, и многие его соученики улыбались, но улыбки их тоже выглядели вовсе не такими, какие остались в памяти у Славика, да и на других фотографиях их группы, кстати, а вот точно как у тех — в сорок таком-то.
При этом самого Славика среди них не было — он даже не сразу в это поверил, то есть он не помнил, был ли он сам на том снимке, и, не найдя себя, в первый момент подумал даже, что просто не узнаёт — себя, ну да — самого, ну мелькнула шальная мысль, и тут же он не то чтобы вспомнил, но понял — просто по логике вещей, — что он в тот момент был в дизентерийном бараке, как раз в тот момент то есть, когда кто-то нажал на кнопку фотоаппарата, — в этот самый момент — к нему ворвался полковник Гусев («Твои товарищи там сейчас гранаты метают!») и обрушился, как лавина, как потолок, который Славик сверлил взглядом… как будто Гусев застал его за рытьём «кротовой норы» — сквозь которую Славик вот-вот мог улизнуть в другое время… Сбежать с войны, или — раз не было никакой войны — то на войну, как мальчишка, бегали же мальчишки, вроде бы, на фронт, а бойцы с фронта не очень, там же были заградотряды — сзади, со спины, ну да.
Славик сидел на полу, машинально перебирая уже другие фотографии — путешествуя с их помощью по своей жизни, а также по жизни родителей, бабушек, дедушек, забираясь даже в жизнь его пра… Самые старые — самые волшебные, конечно… В общем, как всегда в таких случаях: если он погружался в семейный архив, заворожённый, он перестал замечать время и… К той — военно-лагерной фотке — он вернулся не скоро, прошёл час, наверно, когда взгляд его вернулся к ней, а потом уже… Он собрал фотографии, которые были в коробке, — оставив зачем-то лежать на полу эту — с учебной зениткой, кому-то он, что ли, хотел её показать, «подруге дней», «дневной красавице», не чтобы что-то доказать, — как бы и смеха ради, а в тоже время, мол, я вот тоже порох понюхал, а ты и не знала, ну так, смутно мелькнуло в голове, вместе с пошловатой, конечно, мыслью, мягко говоря — об общевзводном эрегированном члене.
Хотя самого Славика на снимке не было, но тут уж она бы ему поверила, конечно, да и были ведь другие снимки тех же его одногруппников, — всё это совершенно машинальным уже фоном то есть, может быть, и было у него в голове — когда он, увидев как бы впервые внутреннюю часть крышки коробки, в которой дед хранил бумаги, а отец фотографии… полностью забыл о зенитке, и вспомнил о ней уже в следующей, скажем так, серии — которую можно было назвать, наверно, всё-таки «Невольный художник», не в смысле «крепостной», а… но давайте теперь уже по порядку.
На внутренней стороне картонной крышки Славик увидел бесчисленные росчерки — как будто проступившие сейчас, только что… но на самом деле просто раньше он их никогда не замечал, что не означало, конечно, что их там не было — были, наверно, просто ни разу не бросались в глаза… они уже и поблёкнуть успели несколько — как выцветают старые письма, или так кажется, потому что ампулки писали плохо, потому дед и расписывал их там. Сеть штрихов, которая внезапно его… поразила — но «поразила» не то слово, и вообще дальше мы не уверены, что могут быть подобраны слова-слова — для того, что происходило в тот момент со Славой-Славой, так что мы не будем и пытаться их отыскивать, стараться, чтобы было «прикольно», а по-пробуем протокольно, как при обыске: Сосновский увидел на внутренней стороне крышки коробки с семейными фотографиями палимп-сест, созданный росчерками авторучки… Да, вот так.
Ещё точнее, ручек — многих ручек, авто-, ну да, шариковых, паста засыхала от долгого их хранения, дед Семён покупал и хранил их там же, в этой коробке, вместе со своими бумагами, ну потому что Славик-Славик постоянно терял эти самые шариковые ручки в школе, ничего удивительного то есть, он много чего терял… Но ручки — это важно, без них домашнее задание не напишешь, и в школу завтра с чем идти, учителя уже и так делали замечания в дневнике, предупреждения то есть, «чтобы без ручки не приходил», и вот у деда с какого-то момента всегда — подчеркнём, всегда — была для Славика заготовлена там запасная — в тумбочке, в этой коробке, и не одна — ручка.
Это было так давно, что Славик не смог сейчас вспомнить сами ручки, прозрачные, например, или в форме карандашей — были ли они уже тогда, или это он сейчас их подставил в уравнение памяти, которая грешит, конечно, уравниванием деталей из разных времён… Да, но зато он смог вспомнить деда, черкающего на крышке коробки, хотя… может быть, и это он сейчас нарисовал — в памяти, а не вспомнил, скажем так, потому что ещё немного подумав, он решил, что открытие производит на него такое сильное впечатление ещё и потому — вот именно, — что он и знать не знал, не видел то есть, что дед расписывает… авторучки… он был, наверно, всегда в этот момент в другой комнате, где делал домашнее задание, и деда Сеня приносил ему туда очередную ручку, если он просил.
А так как иногда одна такая ручка «жила» у Славика, как говорили и дед и родители, не один месяц всё-таки, или же когда деду, самому по себе, нужно было сделать какие-то записи — чаще всего на этой самой внутренней части крышки коробки… Тогда ему нужно было ручку для начала «выпасти», ну да, паста ведь, если ручка долго лежала, засыхала, и вот, стало быть, то, что Славик теперь видел перед собой, всё более изумлённо взирая на картон внутри коробки, и было результатом всех таких расписываний — авторучек, вперемешку с какими-то полностью уже теперь загадочными расписаниями.
Да-да, какие-то там были числа, довольно-таки плотно заваренная цифирь там выступала, из гущи росчерков… Числа — где они были видны — вычитались друг из друга или делились друг на дружку — в столбики, расстояния между которыми, как и между спиралями и росчерками — расписываемых авторучек, — могли измеряться и десятью годами… Это были там нехитрые дедушкины подсчёты — «дебет-скребет», всё такое, вот именно, сухие ампулки ручек скребли, как гвóздики, картон, а потом ещё и время поскреблось там же сверху, а точнее — изнутри, запертое в коробке, постукивая секундами, как спичками, времечко, да, почиркало местами узор, и всё это вместе, росчерки и цифры, шероховатости времени и царапины просыпающихся ампул — всё погрузилось немного вглубь, просело, как в песок… и они кое-где только угадывались — цифры, означавшие, по-видимому, не только рубли, но и числа — «а какого это будет числа», — какие-то даты… но большая часть их была чёткой, потому что перед этим ампулку с синей пастой расписали — привели в чувство, да.
Только синей пастой, одну её разрешали в школе, красная — для учителя, ну да, только разные немного оттенки, от голубого до фиолетового то есть — до какого-то класса, да и в этом спектре были, кажется, какие-то ограничения, а в самых старших уже и цветные ампулки разрешались, но почему-то они здесь не были представлены, может быть, Славик тогда уже перестал терять ручки, вот только… он, присмотревшись, увидел, что в одном месте есть росчерки чёрной ампулки, но совсем бледные, и только в одном, всё остальное — оттенки синего, — кстати, может, и они варьируются в этом переплетении линий отчасти из-за времени…
Синий, синий иней лёг на провода, в небе тёмно-синем синяя звезда… — вот уж никогда бы не подумал, что помню и такие песни того времени, — думал Славик-Славик.
Вообще, многие места на коробке были не просто шероховатыми, но производили такое впечатление, что там писали поверх слоя, полностью ушедшего перед этим вглубь картона, иногда следы оставались — предыдущей цифири, росчерков, и всё это что-то ещё напоминало Славику — чью-то метафору — напоследок… но в тот момент он ещё не понял, какую именно.
Не все, но большинство цифр были перечёркнуты — не потому, что расчёты были неправильными, конечно, а просто росчерками более поздних «росписей», которые частично тоже уже — просели в картон, ну да мы это уже сказали… всё, всё, мы не будем изображать это буквами, это смешно — как будто мы тут подбираем даже не слова, а функцию к кривым графиков, к этим хаотическим спутанным линиям с застрявшими в них цифрами их же собственных координат.
Кстати, во всём этом «послании», как он его тоже про себя теперь называл, полученном Славик-Славиком то есть, практически не было букв.
Только одно-единственное слово из букв Славик увидел в росчерках и подсчётах, местами похожих на изображение вьюги, кстати, в которой тут и там, как мы уже сто раз сказали, проступали цифры, как шифровка — одни только ряды цифр, понимаете… и только одно слово из букв он там нашёл — «духи», и это сначала, скажем так, прикололо нашего героя к этой картонке ещё больше… не будем искать другое слово сейчас для его реакции, в первый момент вообще заставившей его вздрогнуть… через минуту он уже понял, конечно, что это слово не «дýхи», а «духи´», которые дед купил, скорее всего, своей дочери на день рожденья, Славику показалось даже, что он помнит тот день и зелёный маленький флакончик — духов, вот только запах уже он не вспомнит, нет, и как они назывались… Вместо запаха теперь — это слово, вместо обоняния — омоним, но в том же флаконе… Но нет, и нет, и нет, дальше в эту слишком красивую — «парфюмерно-спиритическую» какую-то — игру Славик играть не стал, «сеанс» в такой форме сразу то есть закончился, не успев начаться: слово, которое написал дед, конечно, было «духи´», хотя то, что оно было одно-единственное в палимпсесте, слегка как бы подталкивало всё же к мысли, что это может быть название, например… но тоже — нет и нет, Славик в ту же минуту понял, что если это и картина — а вот именно слово, найденное там, окончательно натолкнуло его на такую, скажем так, «смелую догадку»… то картина эта имеет совсем другое название, может быть, в подсознании (мы не уверены, что это слово вообще ещё означает что-то в наше время сверхтомографов, но если всё же — то вот в тот момент, с некоторой натяжкой, мы понимаем… можно всё-таки сказать, что это был «контакт на подсознательном уровне», или даже — «двух подсознаний», не правда ли) — не совсем ещё осознанно, в общем, он уже и знал, тем не менее, в тот момент, какое именно название будет у этой картины.
Дед помогал им не только подарками на дни рожденья — у него была хорошая — даже, вроде бы, максимальная (дальше то есть шли уже только «почётные пенсионеры») — пенсия — 120 р.; он помогал конкретно — занимал родителям, не говоря уже о том, сколько всего покупал просто так, в основном, конечно, продукты… И вот он подсчитывал тут, на крышке коробки — расписав предварительно хранившуюся для Славика на случай его очередной потери авторучку, а чаще и несколько ручек — там у него было припасено, он расписывал очередную, а заодно иногда и дебет, такой вот процесс — пишущие палочки, которые передавались от деда к внуку, сначала непосредственно из рук в руки, а теперь вот — через крышку коробки с фотографиями.
Славик вдруг потянулся к камере, лежавшей на столе, и сфото-графировал крышку коробки — рисунок, созданный из росписей ручек, которые дед Сеня хранил и передавал ему — Славику-Славику.
И ещё делая эти снимки — на всякий случай не один и не два — а десятки, чуть ли не сотню, как будто бы чернильный рисунок мог оттуда исчезнуть, как некоторые зигзаги — совсем ещё сухими ампулками, — выглядевшие в то же время и выветренными, стёртыми временем, или — как тряпкой со школьной доски, или — как те фрески в Риме, — когда в катакомбы пришли метростроители, кажется, у Феллини, подумал Славик, в «Риме», ну да… вы будете, возможно, смеяться, а он уже называл это про себя — «картиной», более того, он уже знал, как он назовёт эту картину.
Его мышление в тот момент переполняли образы — они накладывались один на другой и тоже подобны были палимпсесту из контуров, тесно наложенных друг на друга, — палимпсест на картоне показался в какой-то момент картой того, что творилось, можно сказать, в душе Славика-Славика… если вы видели когда-нибудь энцефалограммы — серый экран, плотно испещрённый волновыми зигзагами, — наши образы тоже не будут вам казаться притянутыми за уши.
Представьте себе, что у нашего героя и в самом деле в эти минуты было ощущение, что это не сквозняк из оконной рамы, которую пора уже было заклеить — на дворе стоял ноябрь, и «подруга дней его суровых», как он называл её, неделю как просила его это сделать… Но не сквозняк, а ветер времени шевелит — казалось — сейчас его волосы, вылетая из трубы-воронки, из «кротовьей норы», которая ведёт в «день сурка» — и вот тут он вспомнил первый раз с момента «получения послания» — о зенитке, он почти увидел: скрещённые лучи и маленькие крестики — самолётов, — трассирующие огни, «огонь!»…
Мы не будем перечислять все картинки, переполнявшие его, да это и невозможно, ну понятно: когда вдруг на картонном небе — а что ещё эта крышка шкатулки над ворохом семейных фотографий, это же такое небо родовой памяти, ну да… вдруг проступают — а он их правда никогда раньше не видел… проступают даже не письмена… а что-то большее, чем слова, — Славик тут много чего почувствовал разом, в том числе ограниченность не своего словаря, а всех вообще слов, тут был некий переход в невербальное, прыжок, который мы вряд ли сможем описать словами… в общем, дальше Славик думал о палимпсесте уже только как о картине, ну или в первую очередь — как о картине, да.
Глядя на экран компьтера, Славик понял, что на фотографии виден только дебет, а скребета не видно, да… росчерки сухих ампулок заметны, но нет третьего измерения, а с ним и четвёртого, вот этого «песка» часов-лет, в который всё там погружалось, оползень… нет, слова тут больше ему не помогали, он машинально поместил фото в инстаграм, но и это было всё ещё не то… он добавил как бы «патины» с помощью фотошопа, и вот когда всё это стало и в самом деле похоже на фрагмент почти стёртой временем фрески, или наскального рисунка, который может в любой момент исчезнуть от ветерка, или просто дыхания — при появлении в пещере первооткрывателя… Тогда он остановился.
Долго размышлять над названием, как мы уже знаем, ему не пришлось — заметим только ещё, что его подсказала Славику книга, которую он в квартире не нашёл — невозможно же всё сохранять, даже если весь семейный скарб невелик — как это было у семьи Соснов-ских… Неизвестно, кто выбросил эту книгу за борт, может быть, сама «современность», цайтгайст собственноручно, он ведь такой, суров… А книга была фотокнигой, и не просто советской, а — архисоветской, если хотите, — чёрно-белым содержимым «совка», ну да.
Нет, вы немного не поняли, архивов никто из Сосновских не заводил — только семейные фотографии, и хотя та красная книга и состояла из одних только фотографий, а текста там не было вовсе — «Летопись СССР», начиная с революции, — в документальных фото, без букв, — не сохранилась, нет, ушла в Лету так же, как стенды с фотографиями «трудовых будней страны» в саду Шевченко, — подумал Славик и вспомнил, кстати, как его отец застревал там у стендов с газетами — спереди стекло, сквозь которое можно читать разворот, а сзади и со всех сторон покрашенный зелёной краской ящик, этакий улей, где копошится очень много букв, как сейчас говорят в своё самооправдание, например, в соцсетях, да.
И так они шли длинным рядом по аллее, эти стенды, ведущей от площади — тогда ещё Дзержинского — к памятнику Шевченко… стенды с газетами, он их сейчас только вспомнил… И как возле них он тянул отца за руку, — может быть, поэтому, когда он уже вырос — Славик, — он до какого-то своего возраста ненавидел газеты как таковые, отец и дома их читал слишком много, с его, Славика, точки зрения, так к тому же в парке… Он тянул его за руку и повторял «пошли, пошли», но тот не сразу поддавался — отец не выписывал ведь всех газет, и что-то ему всегда хотелось там почитать, прямо на газетной аллее — «Литературку», ну да.
Вот, а перпендикулярно «газетной» была аллея с фотостендами — и вот там фотографии были похожи на те, что были в красной книге у них дома, — которая называлась «Эстафета поколений».
Но только фотографии в парке были больше форматом — в несколько раз, и на них был запечатлён только тогдашний будень, а не все десятилетки и пятилетки советской власти, и вот там Славик не начинал тянуть отца сразу же за руку, фотографии он тоже разглядывал потихоньку снизу… ведь иногда на них были интересовавшие его самолёты… но даже если просто завод какой-то… ну не так чтобы охотно, но всё-таки — картинки, не так скучно… Да, но туда они заглядывали редко, экспозицию там меняли нечасто, раз в полгода, наверно, не то что газеты, но всё-таки — иногда меняли, да, поэтому периодически они всё-таки сворачивали с отцом на перекрёстке «газетной» и «фотографической» аллей, и вот там они примерно совпадали, то есть время, которое оба они хотели постоять у стенда — отец и сын, — было одинаковым, никто никого не тянул за руку, а вот уже дальше — если они в тот день доходили до зоопарка, то есть если это был не будний день, а выходной, то там всё уже было наоборот — отец тянул сына, правда, тихонько, не так настырно, как Славик его — на газетной аллее… но отец его тоже — тянул всё-таки, потихоньку, потягивал, чтобы перейти уже к другой клетке, или вообще уже — домой пойти, Славик же мог простоять у одного вольера целый день-год.
Всё это мелькнуло сейчас в голове, оставив после себя…. нет, не жёлтые аллеи с чёрно-белой хроникой — как бы выстроенным рядом дней (он только ещё вспомнил мельком, что за их спинами в тот момент иногда с оглушающим треском прокатывался низкий картинг — откуда-то со стороны бокового входа Дворца пионеров, — взметая жёлтые листья) — и не фотокнигу в красном переплёте — размером, кстати, примерно с коробку деда Сени (только коробка, выполненная, как мы уже сказали, в свою очередь, в форме книги, была несколько толще)… Так вот, всё это мелькнуло в нём только затем, чтобы оставить после себя название — «Эстафета поколений», только так Славик и называл теперь палимпсест. Или точнее — свою фотографию палимпсеста, который сделал его дед, а Славик сфотографировал и «проявил» в фотошопе, после чего отпечатал в большом — метр на полметра — формате, не сам, конечно, а в подвальчике, где раньше, лет пятьдесят тому, была только фотомастерская, «проявочная», а теперь там делали и такие печатные услуги — а называлась она по-преж-нему: «Полмира».
Чтобы повесить картину дома. На стенку. Он ещё не знал, где возьмёт этакую раму — а раму для неё он хотел непременно, ну, думал поспрашивать друзей-художников…
Всё оказалось ещё проще — раму ему предложил работавший в «Полмира» художник и его старый приятель, известный, во всяком случае в арт-кругах, как «Артём Волевой».
— Это твоя картина? — спросил он Славика.
Славик начал было уже фразу, которая объяснила бы, что название картины самореферентное… причём оно полностью описывает её происхождение: эстафетная палочка — это авторучка, дед его их расписывал, и вот так, значит, она и возникла с течением лет, постепенно образовалось то есть это маленькое чудо.
«Чудо» — это вундер, это Славик знал, вместе с «хенде хох».
При этом в голове его мелькнуло ещё одно сравнение — оттого ли, что он вспомнил, как некоторые фотографии, лежавшие в коробке, когда он их брал в руки, оказывались немного слипшимися между собой… глянцевые фотки, если лежат, соприкасаясь друг с другом лицевой поверхностью, — иногда слипаются без клея, живая повесть на обрывках дней и всё такое.
То есть такое случалось и в других коробках, но в этой как-то больше — может быть, она стояла в сыром месте… Да, скорее всего — там же текли стыки в углу, в комнатке деда, «сени деда Сени», — где стояла тумбочка, где лежала волшебная, как оказалось, коробка… Но сейчас Славику показалось, что там ещё был какой-то след — капельками, на некоторых фото, с обратной их стороны, — потому они и слипались иногда, как глаза, некоторые то есть, и не только лицевой стороной, — коричневые капельки, как бы всё-таки клея, какой-то смолы… вряд ли сапожной — откуда, в коробках была перед этим только готовая обувь… Как бы какой-то слюды, как на стволах деревьев, на соснах — архив Сосновских, — он подумал, тряхнув головой, — что слова смеются над ним, чувствуя, что он вот-вот им изменит, фотосмола… Или это был воск?
Или — как будто кто-то рассматривал там, в коробке, периодически фотографии при свечах… капал стеарин… Да нет, это всё скорее уже были его фантазии, вызвавшие ещё одну аналогию, более далёкую, конечно, но всё-таки скажем уже здесь и о ней: «Wunderblock».
Блокнот, сделанный из намазанной воском доски, целлофановой шторки на ней и… Да это всё, вроде бы, остальное — бурная фантазия Зигмунда Фрейда, увидевшего в этом «самую точную», по его мнению, аналогию с человеческой памятью… Славик очень давно читал «эссе о вундерблоке» и помнил текст смутно, зато сам блок был у Славика ещё раньше, чем он это читал, в детстве то есть, продавались такие штуки, и ему купили, он не писал на целлофане палочкой слова — неизвест-но, умел ли он тогда уже писать, — но рисовал, да, потом отделяешь плёнку от доски, и — всё исчезает, и можно рисовать совсем другого зверя, предыдущий растворился, и так до бесконечности… и вот точно так же, по мнению Фрейда, работала и память — с её прозрачной, почти сливающейся с днём сегодняшним, верхней плёнки всё исчезает, но в глубине — на дереве, смазанном воском, остаётся всё — все записи, начиная с пелёнок, образуя буквенный палимпсест — кажется, Фрейд употреблял и это слово, да не мог он его не употребить… который с какого-то момента прочесть так просто уже невозможно, но ведь и вспомнить не так просто что-то глубоко-глубинное… в общем, аналогия, во всяком случае, в каком-то приближении, работала — «у меня все ходы записаны», ну да.
Вундерблок, ну конечно… Славик думал даже было переименовать картину, но — довольно быстро он передумал, вспомнив, уже ничему не удивляясь, впрочем — «не вундер» то есть… что так же — «Вундерблоком» — окрестил когда-то своё первое «царапание» (где был снежный Брежнев в Татарстане, который через неделю вновь должен был стать Набережными Челнами; вьюга за окном гостиницы; общая тетрадь в обложке, сливающейся с меблировкой номера и т. д.).
Воск может таять, как тот снег, Фрейд не учёл это, и теперь, когда Славик как бы заглянул в свой первый литературный опыт сквозь линзу из тридцати, что ли, лет, он увидел себя — как он там сидит в Брежневе в пустом номере гостиницы на дне вундерблока, где всё сохраняется — в восковом слое, при определённой температуре, на дощечке или под мышкой — если до сорока двух, не больше… причём в палимп-сест входит и письмо, и восковая фигурка того, кто его писал, и…
Это было видение. Но Славик вообще — с момента обнаружения палимпсеста — немного, как бы сказать… видел сны наяву, если хотите, «немного того», ну да.
Волевой — как и мы с вами — не теребил задумавшегося Сосновского, задав вопрос и не услышав сразу ответа, но Славик сам как бы очнулся вдруг.
Артём сделал для свёрнутой картины «тубус» из плотной обёрточной бумаги, дождя на улице не было, и можно было идти домой прямо вот так, с картиной под мышкой — с картонкой, которая выросла вместо собачонки…
— Прости, а что ты меня спросил? — сказал Славик-Славик.
— Я спросил, кто художник. Кто автор картины, — улыбнулся Артём, — ты?
Славик вспомнил, что уже начинал отвечать на вопрос, но не ответил, хотел было всё рассказать Артёму как есть… И вдруг, что ли, почувствовал какую-то внезапную усталость, ему, в отличие от нас, стало вот именно лень всё это объяснять словами, по крайней мере, в этот момент — он сам почувствовал себя в воске, или что сам — из воска, как только что в своей грёзе…
— Да, — автоматически выбрал самый короткий ответ. — Я.
— Слушай, Славик, — серьёзно сказал Артём, — я много картин видел на своём веку, как ты понимаешь…
— Да уж догадываюсь. Ты и написал их немеренно…
— Да-да… Но такое вижу впервые.
— Что, неужто понравилась?
— Понравилась — это не то слово. Я никогда ничего подобного не видел, старик, и я не помню, чтобы на меня что-то когда-то так подействовало… Это правда твоя картина?
Они были знакомы с детства, учились в параллельных классах, и удивление Артёма можно было понять — он никогда не слышал и не видел, чтобы Славик что-то рисовал, то есть вообще никогда…
— Да, это моя картина, — устало повторил Славик и добавил: — У неё есть тайна.
— Я это чувствую! — воскликнул Артём. — Расскажешь? Но я не настаиваю. Картина сама по себе очень хороша… да ещё если с тайной… Это хорошо. А то бывает так… как говорила Ахматова — о Твардовском, помнишь: «поэт хороший, но без тайны»… Ну так что — колись.
— Когда-нибудь расскажу, — пообещал Славик.
— Ладно… Но ты, это, ты вот что. Ты обязательно должен продолжать! Это я тебе говорю, а ты знаешь, что я… Я мало кому это говорил, поверь.
— Может быть, и продолжу, раз ты сказал, особенно в свете её названия… Тебе не интересно, как она называется, кстати.
— Конечно, интересно.
— «Эстафета поколений».
— Хорошее название… Послушай, я серьёзно: тебе надо продолжать рисовать, будешь новым Поллоком — украинским… хотя это я так, шуткую, у тебя вообще тут какое-то совсем своё тю-тю… свой ритм, а не его, и не де Кунинга… хотя в первый момент вспоминается его «Excavations»…
— Чего-чего? — воскликнул Слава, вспомнив «экскаваторский» слой прошлого…
— Да не важно, не обижайся, я же говорю: только в первый момент я так подумал… но сразу же понял, что тут совсем другой заряд забит, какой-то совсем уже не от мира сего…
Славик усмехнулся, подумав — что бы сказал Артём, если бы узнал о таком сверхземном происхождении картины… впрочем, кто знает, кто знает… «Мы работаем на космос, — промелькнули у него в голове слова, которые дед произносил в том случае, если кто-то спрашивал, что делают на его заводе, — а как ширпотреб завод делает известные вам…» Славик подумал, что Джексон Поллок, если бы уж он вдруг писал картину не красками, а чернилами, взял бы для этой цели не шариковые ручки, как дед Сеня, а перьевые. Славик застал их ещё — в первом классе, писать разрешалось только перьевыми «авторучками», шариковые были строжайше запрещены, считалось, что с ними ребёнок не выработает правильный почерк — правописание предполагало только перьевую ручку, носили с собой чернила в баночке, стрелялись — ручками, набираешь полную ёмкость, ручка всасывает чернила… а потом, если сжать «пипетку», брызгают чернила — в одноклассника, были такие у них дуэли, правда, не часто, но было дело, да, опасно, если в глаз… и логично было предположить, что Поллок, писавший картины, разбрызгивая над ними краску — да так, что брызги образовывали математически точный фрактал, — и это была его, что ли, «апеллесова черта», ну, по крайней мере, так утвер-ж-дали арт-жрецы, а Славик не проверял, нет, он подумал, что дед Сеня и в самом деле случайно сделал так, что это не похоже ни на что — если уж Артём так говорит.
— Если ты мне позволишь, я покажу кое-кому её фотографии… — сказал Артём.
— Я не возражаю, — сказал Славик.
— Ну тогда будем на связи, — сказал Артём, — считай, что я твой арт-дилер, — и он засмеялся всё-таки, так что Славик, выходя из подвальчика, подумал, что, может быть, Артём и не был серьёзен…
Сквозь матовую плёнку усталости, которую он теперь по-настоя-щему испытывал, Славик просто не понимал уже, шутил Артём или нет… а даже если он только что и был — «живым и серьёзным», Артём, да, то, узнав, скажем, об «истинной жизни Семёна Сосновского» и о происхождении «артефакта»… он мог моментально — Артём — обернуть всё в шутку, конечно, Славик его неплохо знал, ещё со школы, он всегда был шутником. И всё-таки совпадение реакции Артёма с его собственной, то есть непосредственно в тот момент, когда он сам, Славик-Славик, увидел эту — или — в этом — картину, наводило его на мысль, что Артём в этот раз не шутит, то есть, скорее всего, нет… А потом уже вдруг всё это вместе — ворох авторучек, которые годами расписывал его дед, чернильный палимпсест, который внук только что выдал за свою картину, — да ещё в сочетании со словами Артёма — «Ты должен продолжать!» и — названием, которое он придумал, или вспомнил, — «Эстафета поколений»… всё это вместе вдруг вызвало у Славика Сосновского приступ смеха — прямо вот так, да, посреди Сумской улицы немолодой уже человек в сером плаще-дождевике и с «тубусом» под мышкой, стоя уже возле совсем другой мастерской — «Утюжок» (даже не видя и не помня, есть она там ещё или нет), — вдруг расхохотался тем же самым смехом, что и ровно сорок лет назад на том же самом месте.
А уже дома эти мелькнувшие на улице слова и вместе с ними — аллюзия, — то есть вот эта «истинная жизнь Семёна Сосновского…» — ему припомнились, когда он начал думать не о названии — это был теперь вопрос решённый, — но как бы уже и о выставке… Да-да, мы-то уж точно не шутим: наш герой, наш человек, ещё не обладая даже картиной № 2, начал придумывать, как лучше обустроить будущую выставку «своих картин»… И вот тут, когда мелькнул этот парафраз — про истинную жизнь, — после всех этих воспоминаний, в частности, и о вундерблоке, наш беспокойный «вундеркинд» вдруг понял, что не всё так просто — перевести всё это из пространства внутреннего — души то есть, зовите это как хотите… во внешнее — а это то, чем и занимались, по его представлениям, художники, потом уже конвертируя это ещё раз — в деньги, если повезёт… ему, Славику-Славику, самому будет сделать не так просто — как показалось было вначале, ну да.
История происхождения картины по-прежнему представлялась ему неотъемлемой частью будущей выставки, у него и в мыслях не было промолчать об этом и выдать её за свою графику — «…помимо моей врождённой скромности, — вполне серьёзно говорил он себе, — препятствие этому — отсутствие других картин: художник, где твои картины?» Представить же себе… себя, вооружившегося стилом и производящего по образу и подобию «Эстафету поколений» № 2, и так далее — номер N… Славик не мог, нет.
Или точнее: мог, но это были тогда кадры экранизации всё тех же Ильфа и Петрова: Бендер — штатный художник на корабле в океане времён, так точно.
Нет, Славик чувствовал, что у него, в отличие от великого комбинатора, просто не хватит куража, или, если хотите — безумия, как у тех, кто составил, не в последнюю очередь стараниями арт-критиков, кстати… Розен- и Грин-бергов, вы помните, может быть, эту замечательную историю, а некоторые так и до сих пор не могут прийти в себя, зациклившись на роли в ней ЦРУ, например, писатель Г… а впрочем, шут с ним.
Да, так мы говорили о тех ребятах — что составили своими работами золотой в прямом смысле фонд «абстрактного экспрессионизма», или даже платино-алмазный, йес. Славик думал об этом, конечно… ему нравился — ну почти искренне, скажем так, там уже такая тонкая грань — в ощущениях, что словами это всё равно не схватывается уже никак, — нравился тот же самый Джексон Поллок, и много чего ещё… Но только к нему самому это не имело отношения… и даже не так… «Как ты себе это представляешь?» — говорил себе он (мы немного перенеслись вперёд, читатель, сорри, но под конец мы будем делать такие перемотки, — стало быть, с тех пор, как Славик сделал «оттиск» в «Полмира», прошло несколько времени, в течение которого Артём Волевой нашёл покупателя картины, которая теперь стала их совместным детищем…)
In a nutshell: cделав ещё один отпечаток, Артём превратил его в «уникат», подведя часть линий акрилом, посыпав кое-где песочком — как дворник на дорожках… который — песочек — он закреплял какой-то невидимой смолой, и потом ещё покрыл весь этот «макияж» слоями — особого лака… Сделал Славику сюрприз то есть: пригласил к себе в мастерскую, и там подвёл без предупреждения, а потом уже сказал:
— Не убьёшь?
— Да нет, — сказал Славик, — здóрово, чего.
После чего Артём предложил подписать картину вдвоём, Славик согласился, и вот, когда нашёлся и покупатель, то он — покупатель — пожелал «сразу несколько картин тех же авторов», по харьковским масштабам цен при этом — за совсем не плохие деньги, совсем, не три, а четыре знака то есть, ну так вот: «Как ты себе это представляешь? — говорил себе месяц спустя герой нашего художественного произведения, — рисовать подобные “эстафеты”… да я же всё равно проговорюсь Артёму когда-то, и это будет просто цирк… Во всяком случае, как соавтор я ему буду уже не нужен… или нет, даже не так… если даже он из благородства не откажется — да и “лейбл” уже образован… Я всё равно больше ничего не нарисую! И что значит “больше”… При всём безумии арт-мира у него есть свои правила, типа назвался груздём и т. д… И даже если это его не смутит…»
Между прочим, покупатель, которого Славик ещё не видел, был из Германии, и Артём проговорился, что тот уже перевёл название картины на немецкий: «Der Staffellauf der Generationen»…
— Погоди-погоди, я же ещё не соглашался ничего продавать, — сказал Славик, — нужно же и моё согласие, как я понимаю.
— Ну конечно, зачем ты это говоришь, это же и так ясно — ты автор, я примазался! — засмеялся Артём. — Я мазила… но что тебя смущает, старик? Такие деньги!
— Название, — сказал Славик.
— Что? Да ведь ты же его и придумал!
— По-русски, — сказал Славик, — а по-немецки это звучит как «дегенерация», и мне это не нравится.
— Ты идиот! — кричал Артём. — Какая дегенерация, нах, это ж артикль — «дер», дурак!
— Да знаю я… Сам ты дурак.
— Да хоть бы и дегенерация — ну дегенеративное искусство, всё правильно, ты забыл, что выставка была такая, Гитлер…
— Я ничего не забыл, — сказал Славик, — мне надо подумать. Скажи ему, чтобы потерпел. Да ведь ты сам говоришь: ему нужно несколько таких, я же за ночь их не намалюю… — И тут Славик едва не назвал время, в течение которого… возникала «Эстафета», но вовремя опомнился — промолчал.
— Я думал, ты, услышав цену, на одну ночь станешь стахановцем! — весело прокричал в трубку Артём…
— Ну значит, неправильно думал, — сказал Славик и повесил трубку. Ему казалось, что месседж, найденный им в коробке, как записка в бутылке, — хоть там не было слов, кроме одного — «духи», ну да… говорил с ним, тем не менее, не только языком линий и шифровкой… цифр, но, «распакованный», он заговорил и словами, то есть картина теперь сама по себе, выпущенная на волю, как джинн, рассказывает себя саму — словами, которые она произносит устами разных людей, вот и этот немец с «эстафетой дегенераций», например, во всяком случае, как он это услышал, Славик-Славик, как раз после того, как сам пришёл к этим мыслям… размышляя теперь уже об инсталляции, в которой должны были быть не только отпечатки — разного формата, может быть, и фрагменты — «Эстафеты»… и обязательно — стенды, рассказывающие о Семёне Сосновском — фотографии, пожелтевшие письма, в том числе с фронта.
Читая в процессе, как бы сказать, «натаскивания» себя на то, чтобы вступить на стезю художника, или — войти в роль, если угодно… читая, стало быть, Василия Кандинского — «О духовном в искусстве», выбор не случайный… ведь Славик в тот момент собирался всё ещё заняться абстрактной живописью, ну или графикой… так вот, читая Кандинского, Славик-Славик — после слов о том, что «фигуративным искусством может овладеть и обезьяна» — повторением то есть линий, — ну как попугай — повторяет слова, понятно… и только вот абстрактное искусство может типа творить Художник — духовная личность, как-то так… машинально-обывательски подумал: а не наоборот? — ведь были же не только обезьяны, но и слоны — куда прикажете отнести слонов, а? К працiвникам мистецтва или — к отряду приматов? Или просто к примату духовного — над материальным… И ведь в самом начале где-то вилял там хвост осла, как-то связанный с Малевичем, ну да, это общество… Нет, Славику не хотелось спорить с Кандинском, вы его не поняли… но и вдаваться в подробности — ему уже не хотелось, он отложил трактат о духовном… Он подумал о своём: что, если когда-то он признается (до сих пор он не сделал этого — не проговорился даже «подруге дней»), что это за картина… То ведь что получится тогда — что он продал её так же, как удачливые циники, повесившие ценники (пятизначные) на «абстрактные картины», написанные хоботами слонов, лапами обезьян, или же хвостами ослов… пусть даже они и трижды сами по себе при этом — Комары и Меламеды, эти продавцы то есть, это их дело, концептуализм — вообще дело тонкое, игра в высер… Но он-то, Славик-Славик, таким же макаром, как они, продаст случайные — непреднамеренные — зигзаги авторучки, находившейся… в руке его собственного деда.
Неумышленные, как движения даже не-человекообразных животных, и не просто продаст, а — если предположить, что он выдаст «тайну этой картины», снабдив её всем этим ассоциативным рядом — богатство которого по-прежнему не иссякало в его немного перегретой голове… то получится несравнимо подлее — что он выдаёт это за «истинную жизнь»… или даже не так, просто — насмешка, насмешка над дедом, по сравнению с которым как раз он — Славик-Славик — как раз и был — во всех отношениях — если не полным дегенератом, то уж точно — тем самым ослом, да, вот так он и шёл по жизни, как дебил, точно-точно.
Нет, это был не только приступ немотивированного и невротического самобичевания температурившего Славика-Славика, ослиным хвостом то есть себя самого… нет, не совсем, во всяком случае, достаточно напомнить о зенитке, которой дед его сбивал во время Второй мировой «юнкерсы» и какие-то сбил-таки, раз получил ордена… а Славик не сделал вообще ни одного выстрела.
Ну, в этом он, положим, был и не виноват, допустим, да, и этому надо радоваться, скорее, конечно, — что не бомбили… Но он же не знал о ней вообще ничего! Простите нас и не принимайте за милитаристов, но так же тоже нельзя: из всего курса — который Славик слушал четыре года (!) в университете — каждый вторник, каждую неделю, целый световой день проходил «на военке», — и вот от всего этого курса в результате — и не через тридцать лет, нет, а на следующий день, или в тот же самый — когда ему «дали погоны»… От всей матчасти осталось… одно-единственное слово — может быть, потому, что оно было немного смешное: «копир». Копир, да, и больше ничего.
Что уже говорить о РЛС… Вы не понимаете, о чём мы? Ну поставьте себя на место Славика — вот в этот момент, когда он ещё не отказался от мысли о расширении поля значений, скажем так, художественного произведения, или того, что, как бы то ни было, уже выдал — по крайней мере, Артёму — за своё произведение, чем спровоцировал на «совместную» картину, — кстати, мы, в отличие от Славика, уверены, что Артём точно так же сделал бы, если бы уже тогда узнал о происхождении палимпсеста, увидел коробку… но речь здесь у нас идёт о Славике — это был его родной дед… и Славику стало стыдно, да.
Он уже взял телефон, чтобы позвонить Артёму и всё рассказать как есть, и не в надежде, что ничего после этого не изменится, а как раз для того, чтобы после этого поставить точку в этой чрезмерно затянувшейся шутке… Но почему-то положил трубку.
Просто картина продолжала с ним говорить, и он не хотел отвлекаться сейчас, он хотел ещё немного послушать — мысли, которые она посылала, сигналы, если угодно… нет, в тот момент он как раз ещё не боялся, что сходит с ума… Фрэнсис Бэкон-художник сказал, что аб-страктная живопись говорит — вещает то есть, как радио, да, но сигнал передатчика при этом очень-очень слабый.
«Возможно, — думал Славик, — это так и есть, но тем более — сейчас, когда она говорит со мной громко и внятно, как отцовский “ВЭФ-202”, так, что я слышу всё, говорит понятным мне языком… не надо сразу прерывать сеанс, надо послушать до конца, а если дед и вправду выбрал такое медиа, которое есть месседж…»
Славик то есть понятия не имел, как бы отнёсся дед к этой затее внука, он вовсе не уверен был, что деда это обидело бы, нет-нет… Да и что значит сослагательное наклонение — в этом превращении росчерков, начавшемся с их оцифровки… то есть с того, что палимпсест был снят «Олимпусом»… и тоже мыльницей, как и аппарат отца Славика, но цифровой, хотя это совсем уже ненужные подробности, мы тараторим, потому что ещё не сформулировали внутри… Ну вот, попробуем: отношение Славика к абстрактной живописи как таковой… было вовсе не таким «хрущёбным», каким оно могло показаться читателю из-за нашего слишком развязного пересказа, по крайней мере, до того момента — который мы вам уже описали, так точно, — но и после точки Х — нельзя сказать, что он что-то такое пересмотрел кардинально, нет… Читая Кандинского, он понимал в то же время, что тот имеет в виду, говоря об «обезьяне», ну то есть о машине, производящей аналогии, и вслед за тем о подлинно духовном — что приходит из глубины и ни на что не похоже… в том-то всё и дело, что «росчерки» деда показались ему — увиделись им так, что это его потрясло… из-за сочетания конфигурации и генезиса линий (хотя с Артёмом в этом смысле был чистый эксперимент), а сомнения, которые мы описали гораздо подробнее, чем, скажем так, трепет, который овладел нашим героем… сомнения эти были связаны с невозможностью спросить у деда его согласия на этот «жест» внука, вот и всё… от этого начался внутренний диалог с настоящим, хоть и неосознанным, автором картины, который не ограничивался уже рамками одной «картины»… Да, можно сказать и так — что всё это стало постепенно приобретать в его голове черты скорее уже инсталляции, посвящённой деду — в голове только лишь его внука пока что, только в голове, да… эта инсталляция стала расти, расширяться, и где-то в какой-то момент Славик вспомнил и то, о чём дед вспоминал почему-то всегда неохотно… Ну то есть не так чтобы он отмалчивался, даже нельзя сказать, что он сразу же замолкал — если Славик его спрашивал, но как-то вот был менее разговорчив, что ли, — чем тогда, когда рассказывал о войне, например, да и не только… по сути, не было закрытых тем, хотя это мы немного всё же упрощаем… он же работал на «почтовом ящике», и — «мы работаем на космос», говорил его дед… И, может быть, Славику так нравились эти слова, что дальше он никогда не расспрашивал, да к тому же и понимая, конечно, что больше дед всё равно ничего не скажет, перейдёт на рассказ об их ширпотребе… а больше… А больше так вроде и не было никаких запретных тем, дед ему всё рассказывал — что вообще рассказывают детям или внукам… И только предвоенные годы, и не самые, а конец тридцатых, — проведённые в авиации, почему-то вот дед не любил вспоминать, да… Славик даже не помнил уже, от самого ли деда узнал, что он был списан на землю из-за ссоры с началь-ством… да нет, кажется, не от дедушки, а от кого-то из родственников, а деда Сеня как раз говорил Славику-Славику, что списали его из морской авиации после аварии, но подробности и тут пропускал, только говорил, что была травма у него… Но какая — он вообще не называл, и все те раны, что Славик знал наизусть, как будто свои соб-ственные, были получены дедом уже под Берлином, — впрочем, их было столько, что могли и наложиться на предвоенные, и что уже их тогда было вспоминать… дед его был и так весь из ран — дед-палимп-сест, ну да, правая рука не работала, и кисть её была изогнута, пальцы навсегда сжаты вместе… шрамы были на теле, в области грудной клетки и на правой лопатке, а в ноге остался навсегда осколок, из-за которого дед никогда не плавал, даже когда однажды поехал с ними на море, — по его словам, осколок так был там расположен, что в воде у него моментально начинались судороги.
Но Славику всё же казалось, что тогда была не авария, а вот именно ссора с начальством… вдруг, прикрыв глаза, он как бы даже увидел старую квартиру… Полоска света под дверью, только и всего, жёлтый отрезок. Остальное — темнота, он в своей комнате лежит на раскладной кресле-кровати, родители, дедушка и живая ещё тогда бубуля, или даже — два дедушки и две бабушки, — а может, и ещё какие родственники там были, ну конечно — на кухне, которая одновременно и прихожая-гостиная, а ребёнка уложили спать, они думают, что он спит уже… а он видит не сны, а тонкую жёлтую полоску, и слышит при этом — голоса, которые что-то приглушённо бубнят за дверью, он какое-то время не разбирает слов, но чу — постепенно они становятся громче: «Да, Славик спит уже, конечно», — говорит мама, а раз мама так говорит, то так и есть: он спит… и не спит, а может быть, этот свет просачивается сквозь щёлку… не из кухни, а из коробки с фотография-ми… он один сейчас находится и в коробке, и снаружи — и видит эту щёлочку… и спит, и не спит, но скорее всё-таки — не, он слышит наяву этот голос — деда Сени, — который за дверью рассказывает, возможно, что как раз… тот самый эпизод, из-за которого его списали с неба на землю… А может быть, и нет, может быть, это было совсем другое начальство — которое вышло из себя, послевоенное то есть, когда дед работал уже просто инженером на военном заводе, а не бортинженером — на самолёте-амфибии…
Славик почему-то начал слышать голос деда Сени — за дверью — не с начала рассказа, а где-то посреди, поэтому он, наверно, никогда не узнает, когда и где это было: «“…сколько раз я всех предупреждал, что нельзя бросать одежду в комнате, сколько раз, я спрашиваю…” Я говорю: “Простите, но это не моя одежда…” — “Враньё! — он кричит. — Враньё! Это ваша куртка, я знаю!” — “Да нет же”, — говорю я…” И тут он вдруг бросает её на пол и начинает топтать… Да-да, представляете… Долго он её так топтал и что-то кричал при этом — так дикари терзают чучело врага, я думал — глядя, как он топчет ногами куртку, я почти уже видел себя на её месте под его ногами… Когда же он прекратил это делать — выдохся, наверно — и отошёл на несколько шагов, всё ещё что-то выкрикивая, но уже тихо — “вот так, вот так, вот…” — я нагнулся, поднял куртку… засунул руку в нагрудный карман, достал оттуда пропуск… “Что такое? — крикнул он. — Сами виноваты, не разбрасывайте вещи…” Я молча повернул пропуск лицевой стороной к нему, сделал шаг, чтобы он рассмотрел… И вот всё это я вам рассказываю только затем, чтобы сказать, хотя это невозможно — словами описать выражение его лица в этот момент, вот его я его не забуду никогда… когда он понял, что это его пропуск и, стало быть, его куртка…»
Славик понятия не имеет, могли ли за такое списать человека с неба на землю.
Наоборот — наверно, всё-таки нет, хоть это и было примерно в 36–37-м, — деда тогда списали из авиации… Совсем не факт, конечно, что в тот момент дед рассказывал как раз то, из-за чего его… «И я слишком его любил, чтобы повторять вопрос, который, как я видел, был ему неприятен, и я вообще его не повторял, — думает Славик, — я был маленький, но подумать о том, что могло ведь там быть и что-то другое совсем, техническая неисправность, недосмотр, по причине которого самолёт упал в море, и поэтому только все остались живы, потому что на воду… такое подумать я мог уже тогда, вполне. Неисправность, да, вину за которую возложили на деда, а может, и в самом деле недоглядел — я мог только гадать, и тогда и сейчас, он же ничего об этом не говорил, ничего… но, кажется, как-то обмолвился, что самолёт упал в море, что естественно, это же была амфибия…»
Не только никаких больше подробностей он не знал, но вообще был не уверен, что сам не подставил всё это — в молчание деда, хотя вроде бы что-то он всё-таки говорил — дед Сеня, да, но когда Славик был совсем маленьким, — так ему, по крайней мере, теперь казалось, — в общем, всё остальное были дымные домыслы, и только несколько фраз, долетевших из-за закрытой двери, в которых Славик полностью был уверен, «слышал как сейчас».
Да, теперь уже это точно щёлочка в коробке фотографий — Славик прикрыл крышку, держит коробку в руках и смотрит туда сквозь щель — между крышкой и бортами коробки, содержимое которой при этом неразборчиво, только отблески видны — фотографии тихонько блестят в темноте, ползут друг по дружке, похоже на поверхность ночного моря, или поздневечернего, если включить фантазию… но он не включает, он просто снова думает сейчас о том, что это странно, а может, и ничего не странно, не более, чем всё остальное то есть: что одна и та же зенитка… ну, бывает.
Не более странно, чем то, что дед, когда его списали из авиации — не сразу, но, когда с неба грянуло, и он в сорок втором пошёл добровольцем на фронт, несмотря на «броню», которую давал военный завод, из-за чего в сорок первом не хотели брать… стал командовать вот именно зениткой и сбивать самолёты в небе, в котором раньше сам летал… Хотя и здесь — что странного на самом деле… это внук у него получился странный, а дед был — окей, герой, хоть и не «Советского Союза», но — орденá, «Красной Звезды», например… А в эпизоде с курткой есть какая-то сумасшедшинка, недаром дед говорил, что запомнил навсегда… ну да, представить: растоптать куртку ненавистного тебе подчинённого, борт- или просто инженера-диспетчера, всё равно, топтать её так, как будто это он сам, ну конечно, которого ты ненавидишь, — растоптать и вдруг увидеть, что это — твоя куртка, и ты топтал сам себя — часть тебя… И за это — с неба на землю? «А мог бы и расстрелять»… да нет, не мог, если б мог, то и расстрелял бы, конечно, а так как это было до рождения мамы, то расстрелял бы одновременно и её и меня… Славик чувствовал, что эпизод — где бы он ни случился на самом деле, и когда — до войны или после, — начинён какой-то литературностью… но, подсаживаясь к компьютеру и начиная шарить в Сети в поисках сведений о тогдашней форме лётчиков — где там у них были звёзды, на рукавах или… он уже понимал, что ему хочется писать это не простыми — да хоть бы и сложносочинёнными — предложениями, а — написать — вот именно как пишут художники — кистью, или чем там они сейчас… кто чем, некоторые — светом непосредственно, на каком-нибудь айпаде, ну да, сначала появляется полоска света… прищемлённого дверьми, и — можно и не быть поэтом, вот именно… уже всё написано… ветер, море, самолёты… штаб или что там, неважно, большая комната, где стоят офицеры без погон, и один из них… так-так… тыр-тыр… у нас новый командир… топчет ногами — собственную тень… до дыр… Можно ли это показать на холсте, если… в марте нет сирени, гвоздики не достать… а можно на листочке цветы нарисовать… прибью картинку эту… над маминым столом… интересно, гвóздики где я возьму тогда, ладно, как-нибудь разберёмся, — бормотал всякую подобную этой ерунду Славик, делая наброски, да — просто шариковой ручкой — на листочке, ну да.
А через неделю примерно Славик стоял перед первой своей картиной — на которой было несколько военных людей, и в центре — лицо полковника, нога которого ещё стояла на лётной куртке, лежавшей на полу… Дед Сеня показывал полковнику что-то, что зритель картины не видел, похоже было и на то, как если бы дед просто выставил перед командиром пустую ладонь… Главным в картине было выражение лица полковника — оно было дано крупным планом.
Славик думал было подписать картину «Я — это не я», хотя он был не уверен… слишком общее какое-то место, два местоимения и перемена мест… А потом, когда Артём рассказал ему, что есть такой цикл у Боба (Михайлова), Славик уже точно отказался от этого названия, но рассказ Артёма о презентации, которую Боб («Так может, он и в самом деле — Боб?» — рассмеялся Славик, выслушав рассказ Артёма, и имея в виду фильм «Твин Пикс», разумеется) сделал перед этой своей выставкой, — а фотограф лежал там перед входом, и все посетители через него переступали, а в зале уже видели огромные фотографии его голого тела, по мнению многих харьковчан, «совершенно непотребные», — говорил Артём, смеясь, сам-то он ставил Михайлова высоко… И вот это — «лежал перед входом, у порога, на земле…» — напомнило Славику рассказ его дяди: уже после того, как деда Сеня ушёл второй раз — с земли на небо, — тут уже Славик позволял себе высокопарно выражаться, и мы следуем его примеру… А дядя рассказал Славику то, что он не знал: деда его спасла сначала работница госпиталя… проходя мимо груды сваленных вместе трупов, заметила вдруг какие-то признаки жизни, может быть, какое-то движение… в лице, или кисть руки шевельнулась, это никто теперь не знает, может, просто почув-ствовала, что там есть живые, живой… подошла и, заметив, что он дышит, вызвала подмогу, и деда Сеню отнесли в госпиталь, где главврач — известный военный хирург, — определив его состояние как полностью безнадёжное, решил всё-таки попробовать — «поставить эсперимент», так он сказал.
Причём этот эксперимент — подробности которого дед не рассказывал и дяде (жившему маленьким мальчиком вместе с семьёй Сосновских первые годы после войны), — да, скорее всего, и сам не знал — он же был «подопытным кроликом», — смеялся дед, но вот что дядя ещё запомнил: Семён был не единственным «подопытным» главврача, был ещё один — лётчик, так же признанный безнадёжным, как и дед, и потом, после всех операций и манипуляций, каких-то необычных для того времени переливаний… они лежали в одной палате на двоих — безымянный в рассказе дяди лётчик, упавший с неба, и дед Сеня — зенитчик, но и бывший лётчик в то же время, списанный когда-то с неба на землю — ещё до войны, за что — неизвестно, во время войны едва вот не выписанный обратно.
Славик какое-то время не только не сомневался, что следующая картина будет изображать деда Сеню и неизвестного лётчика в госпитале Арневельде, лежащих на соседних койках, — они смотрят на нас, деда Сеня уже приподнимает голову, а между ними сидит тот самый главврач, которого Славик намеревался изобразить в белом адмиральском кителе… Он примерно уже представлял себе, как это будет выглядеть, он как будто был уже сам в той палате, он знал, в какое время суток как там ложился свет…
Не будем уточнять, начал ли он уже делать эскизы — может, и начал, за всем не уследишь… важно то, что он отказался от этой мысли, почувствовав, что дальше… он начнёт превращать в картины семейные фотографии — о количестве которых мы уже говорили, и да, Славик в самом деле почувствовал, что ещё немного — и перейдёт туда совсем — в них, будет там жить этаким маляром, внутренним рисовальщиком, непрерывно крася стены памяти, которых уже нет… как-то так, переписывая прошлое… то есть одновременно почувствовал, что он там — совершенно не нужен, обошлись как-то и без него, спасибо, дорогой, не нужен, не вызывали пока что, да, а что это если кому-то нужно, то не этим людям — на фотографиях, в том числе и ему-вчерашнему, кстати, говоря условно — Славику Сосновскому, но это нужно ему — сегодняшнему, как бегство от пустоты, в которой он оказался в этой своей квартире-ловушке, недавно опустевшей совсем уже не по-детски — когда даже «подруга дней его суровых»… но не старушка ещё вовсе, нет, — решила вдруг, что она ему и «не няня»… может быть, ей и в самом деле немного поднадоело, что он её так называл — не только заочно, по телефону, скажем, но и при ней, она могла быть при этом рядом, или совсем уже очно — своим друзьям, только своим, — её-то друзья его бы не узнали и на очной ставке.
Ну да, он её так называл, потому что она приходила к нему — днями, вот именно, по ночам же она была замужем, причём лет этак двадцать пять, или уже все сто, это была его первая школьная любовь, ну или одна из первых, мы не будем сейчас проваливаться в его прошлое, мы как раз хотели бы остаться в настоящем — повествовательном, по крайней мере… Хотя нет, два слова скажем всё-таки, и дело тут даже не в самой его ПДМС — её мы оставим без лишних уточнений, адюльтер всё-таки… а в том, что было у неё за окном тогда — двадцать пять лет назад, или все тридцать пять уже, или лучше сразу уже сказать — сто, — ну да, сто лет назад в самом центре микрорайона, в котором жили Славик и ПДМС, — стоял летний кинотеатр. А это значит — экран, казавшийся издалека размером точно с девятиэтажку (хотя на самом деле он был, скорее, с пяти-, но к тому же ещё пустырь в центре микрорайона был на возвышенности), в которой жил Славик, и ПДМС тоже в точно такой же, но из его окна был виден только верхний краешек белого экрана, кусочек то есть — вдали, белая полоска, ненамного толще, чем жёлтая на старой квартире, под дверью… А вот из её дома, стоявшего гораздо ближе к «летнему», экран был виден почти целиком. Немного мешала ограда — зелёная такая, метра четыре высотой, или даже больше… Но с высоты её девятого этажа это было не очень существенно, и почти незаметно, весь белый экран был — как на ладони — как наладонник… За сто лет до смартфонов то есть у них был такой вот свой экранчик на двоих — размером примерно с сигаретную коробку (из его окна — со спичечную), звук тоже до них долетал — наверх, ну не все слова… да, это было, может быть, и не лучшее качество, как звука (звук был не таким уж и тихим, но сильно деформированным — отражаясь от стен бетонного лабиринта, до них долетало наложение сразу множества эх, да), так и изображения (всё-таки далековато), но, безусловно, это был самый лучший кинотеатр.
Это было окно в будущее, если хотите, причём ещё более далёкое, чем романное настоящее… Ну да, приватные экраны уже стали огромны, и сейчас панели, биммеры и т. д… Но такую масштабную инсталляцию сделать и сейчас было бы не просто: представьте бескрайние — вплоть до колхозных горизонтов — бетонные катакомбы, совершенно серый то есть 3D-лабиринт, в самом центре которого вдруг зажигается гигантский, как бы вынесенный из чьей-то квартиры, цветной телевизор «Берёзка».
Славик, когда это увидел с её балкона, спросил: «А можно я зайду ещё?»
Он зашёл к ней — в первый раз — не из-за кинотеатра, нет, он как-то и не сообразил даже заранее, что с её балкона балка — плешь в центре микрорайона — и экран, соответственно, должны быть так хорошо видны… он зашёл — формально — к ней за… перьями. Да, за чертёжными перьями — рейсфедерами… им в школе задали делать чертёж тушью, он уже теперь не помнил, по какому предмету-поводу, рисованию или… по физике? Черчения вроде бы не было в школе, но неважно, им вот задали на дом что-то начертить тушью, а может, и нарисовать, он её спросил, и она сказала, да, можно, зайди, я дам тебе, у меня их много, то есть — у отца; вот он и зашёл, ну да, предлог, чертёжные перья были и у его отца, на работе он уже давно ничего не чертил то есть, но готовальни лежали со студенческих ещё времён.
Славик любил эти чёрные бархатные футляры — и когда ПДМС дала ему такой же, благодарно погладил его, а заодно… и руку дающую, которую она не отдёрнула сразу… И уже в лифте, всё ещё поглаживая — готовальню, а потом, приоткрывая её на мгновенье и видя блестящие даже в тусклом свете лифта ножки циркулей в их окопчиках-нишах, он, выходя уже из подъезда…
Да нет, это было не в тот раз — не в первый, а когда он отдавал ей готовальню, но неважно — напевал про себя «из чего же сделаны наши девчонки…», а может быть, уже засыпая, дома, и вспоминая первый поцелуй и одновременно — видя в чёрной глубине поблёскивание ножек циркулей… В общем, началось всё с «черчения», но он стал потом заходить к ней «из-за “летнего”», и вот это было не совсем уже «под предлогом», не только, — они и в самом деле сидели на балконе и смотрели кино, изредка вместе с её родителями, и всегда летом — это же был летний кинотеатр, совершенно бесплатный, если сидеть на балконе, — ну, может, родители её пошутили пару раз, что могут продавать билеты…
И ещё её отец сказал, что это похоже на кинотеатры для автомобилей в США… нет, он не был, конечно, он читал в книгах.
А Славик всего лишь два раза был в самом кинотеатре — потому что «летний» был не самым приятным местом даже в их непростом во всех отношениях, кроме, разве что, простой геометрии, лабиринте, где бродило много «рогатых» (тогда ещё не было слова «гопники», да это и не совсем одно и то же, хотя и близко… но нет, если уж быть совсем точным, «рогатыми» на районе называли, скорее, просто «деревенщину», безотносительно к её агрессивности, то есть «нерогатые» могли быть в тысячу раз опаснее и т. д.), особенно когда темнело, и можно было запросто напороться на чей-то рог совсем в другом месте…
Но всё-таки в «летнем» драки и поножовщина случались чаще, чем в любой другой точке лабиринта (Славик вспоминал об этом «через сто лет», когда вместо «Кинотавр» в новостях ему послышалось просто «минотавр», ну да).
Славик был там — ходил в «летний», внутрь — всего раз или два, как мы сказали, не больше, а потом уже только с балкона ПДМС — пока кинотеатр не закрылся, или нет… они ещё раньше перестали с ней «встречаться», чему причиной был их одноклассник, вот именно… Что касается причины заката «летнего», Славик теперь уже не мог восстановить это со всей точностью в памяти, была ли она — причина — хотя бы и частично в том, что… на свет экрана слетались не только «мотыльки», скажем так, в цветных мини-кофточках, то есть путавшиеся со шпаной путаны-малолетки… но и, соответственно, и — вполне естественно, конечно — заодно и сама шпана — «сявота» то есть, святое дело, ну да, причём из всех окрестностей — летний кинотеатр был один-единственный на гигантский (то есть равный по населению какому-нибудь Кривому Рогу, или даже больше) «жилой массив»… В общем, так или иначе.
Но скорее всё-таки — так, то есть если и не из-за драк непосред-ственно, то из-за того, что из-за драк туда почти перестали ходить мирные люди, а шла туда только шпана, которая всё равно пыталась перемахнуть через ограду, или просто так пройти без билетов, сделав страшное лицо, например… и там были ещё какие-то интересные, наверно, для сплэттеров, случаи, но хватит, стоп… пока у нас тут не забил фонтан крови в центре микрорайона, и не экранной притом… заткнём его, даже если он там и был, теперь это уже неважно, короче говоря, этот «закат солнца вручную», как кто-то назвал тогда закрытие «летнего», — было примерно тогда же, когда Славик, его ПДМС и ещё один их одноклассник — закончили школу и разошлись в разные ВУЗы, — но не все в разные направления: ПДМС вскоре вышла замуж за бывшего одноклассника, хотя «бывшего» тут уже лишнее, да им не было ещё и восемнадцати… и вот так они и жили — до сих пор, и пока что, как оказалось, не остыли полностью… Ну а «летний» — о котором, собственно, и был этот вложенный рассказ — ещё какое-то время зиял бельмом на пустыре, а потом уже экран совсем пропал-истлел, то есть белой простыни — простыл след… и оставался ещё какое-то время страшноватый зелёный остов и вокруг — скамейки, ограда-то упала давно, а что упало — разобрали, наверно, на заборчики для участков, мало ли на что — в хозяйстве всё пригодится, в общем, постепенно совсем исчез этот «летний», да, растворился в темноте пустыря — и осталась там голая балка-плешь, поросшая, впрочем, местами высоким бурьяном — в самом центре микрорайона, и там долгие годы, если не десятилетия, потом гулял ветер, собаки и какие-то призраки той — былой — шпаны, да… и только в самое уже новое время пустырь заполнили дома-чужаки несалтовской какой-то планировки, и Славику-Славику, когда он там проходил — довольно редко, впрочем, — казалось, что «сказку о летнем кинотеатре» теперь знает только он один — старый сказочник, старпёр уже, ну да, ну да — кино-театр-призрак, белевший ещё долго после своей смерти парусом в тысячах окон.
Да, он припоминал: простыня экрана на самом деле не сразу пропала, сначала повисла её половина, по диагонали свесившись, и это на самом деле страшно напоминало… парус одинокий… среди бетона похожих на корабли, но начертанные на листочке в клеточку для морского боя… и вот среди них — этот парус, да.
Никто его не помнил, кроме Славика, отчего у него мелькнуло как-то даже странное чувство, что летний был в центре его микро-косма, а не -района. Даже, казалось бы, как минимум (она-то видела экран гораздо чаще, чем он) соглядатайка — ПДМС, полностью забыла, стёрла из памяти «летний», этот его «символ счастья»… во всяком случае, она, кажется, не любила его вспоминать — презрительно передёрнула плечами, когда Славик напомнил, — наверное… что-то у неё было связано неприятное с ним, с этим «летним», что-то своё, тёмно-девичье, так что и через сто лет она сделала такую гримасу, что Славик больше не вспоминал при ней… Но сам по себе Славик не то чтобы сильно любил этакие красивости, как «первая-любовь-балкон и мир-как-кинотеатр»… на экране которого — ну что они там видели, собственно, а? Он вдруг понял, что не может вспомнить ни одного названия фильма, и это было несколько смешно, вот так хранитель «музея кино»… Мелькнула бронзовая голая индеанка… в воде горного озера — она там как будто летела в прозрачной, как воздух, воде, бронзовая, да… или золотая… «Золото Маккенны», ну да — точно, он вспомнил… голос Ободзинского — долетал, и… Ну и чего, это было круто: «Золото нас манит к себе…» — вспоминал Славик-Славик.
Да, так вот, мы ведь хотели только сказать, что Славик стал так часто вспоминать «летний» в этот период своего «тихого помешательства» на старых фотографиях, которые он всё время перебирал теперь, возможно, ещё и потому, что серо-белые снимки казались ему похожими на бетонные девятиэтажки — как они выглядят с балкона, выглядывают друг из-за дружки… а «летний» там же — в его памяти — казался ему, ещё живой «летний» то есть, а не призрак на острове и не остов на пустыре… его памяти… да вот чем-то похожим на него самого, Славика-Славика, — начавшего было раскрашивать серо-белые снимки, всё больше проникаясь их атмосферой… и как бы даже — проникая в них, чтобы превращать их там в цветные картины, но факт, мы немного запутались в своём пересказе его сказки… О сне в летнюю ночь… в летнем кинотеатре, whatever… есть вещи, наверно, которые надо оставлять героям для внутреннего употребления, как-то: первая любовь, особенно если она же и последняя… иначе получается вот так вот — витиеватая околесица, конечно… и мы ведь предчувствовали с самого начала, что этот флешбек здесь нужен, «как зайцу стоп-сигнал», как тогда говорили… Но стирать почему-то не хочется, мы в раздумьи… пока двинемся дальше… Так вот, стало быть, та самая, ещё не совсем то есть столетняя, его ПДМС — недавно решила поставить точку, сказав: «Я ухожу, Сосновский, ищи себе другую няню». — «Уходишь? — удивился Славик. — Няню?» — «Ну неважно, кого… Хотя мне кажется, что без меня ты всё равно пропадёшь, знаешь… Но если я останусь, я пропаду вместе с тобой».
И это были не шутки никакие… какие шутки — после этого он больше не видел ПДМС вообще, иногда только натыкался в шкафу — платяном, среди своего белья — на забытые ею полосатые гетры, на красные трусики, раздумывал каждый раз — выбрасывать, нет… почему-то оставлял… наверно, она просто сделала то, что хотела, то, из-за чего сошлась с ним вскоре после того, как он вернулся в Харьков из Энска, встретив в саду Шевченко, возле кафе «Жили-Были», то есть не уходя от мужа, — просто отдохнула немного от него — от своего вечно-благоверного однокашника, после чего ушла к нему от Сосновского, как бы и не приходя… да и не уходя, собственно, — от мужа перед этим… оставив, в общем, Славика-Славика — совсем одного, да ещё с этим своим пророчеством, — в совсем уже пустой квартире, где он, может быть, ещё и не совсем пропал, но… как сказать, как сказать — когда человек всерьёз подумывает-присматривается о том — к тому, чтобы… при жизни переселиться в коробку с семейными фотографиями и что… — и шуршать там, как крыса, или мышь… Он, кстати, давно отключил старый «Днепр», так что в квартире ничего больше не дребезжит, он купил новый холодильник, бесшумный, а в замолчавший «Днепр» переместились книги и альбомы с фотографиями, да, это теперь просто ещё один шкаф, неплатяной и некнижный и… Нет, до того, чтобы заполнить фотографиями и новый — работающий и почти всегда пустой при этом холодильник — Славик пока что ещё не дошёл, но — лиха беда начало, знаете, прочитав в чьей-то статье в том же «Вашем здоровье» — куда он больше не писал, но по инерции, что ли, почитывал… о том, что южноамериканский писатель Ричард Форд хранит свои рукописи в холодильнике — причём в морозильной камере, сам не зная, зачем, «ну может, если пожар будет, они сохранятся, по крайней мере, я так думаю…» — Славик подумал, что неплохо бы и ему положить самые ценные фотки в моро… Через секунду он вытряхнул из головы идиотскую мысль и, кстати, продолжив чтение статьи, узнал, что эту мысль Форду подкинула — по крайней мере, так говорили злые журналистские языки — его жена, чтобы его интервью не были так скучны и пресны, что ли.
Да, но суть в том, что Славику его нежена подкинула в голову напоследок совсем другую мысль…
В общем, в старом холодильнике (перенесённом из кухни в комнату деда) теперь лежали старые фотографии; в новом, как говорится, мышь повесилась, а крыса (ПДМС) сбежала с его корабля — всё больше напоминающего тот самый «летний», когда зелёный остов его стоял ещё посреди бетонного тумана, а парус уже сорвали, но он ещё какое-то время белел… И ещё: очень вероятно, что он шёл таки ко дну, Славик-Славик, но он не стал переписывать своей, «довольно-таки живой», по словам Артёма (может быть, потому что только что ещё и, возможно, совсем ненадолго — ожившей?), кистью фотографии… он вдруг почувствовал всю, как мы уже сказали, неуместность этих жестов… после чего закрыл глаза и увидел яр в саду Шевченко, в темноте, ну то есть неярко освещённый фонарями, которые стояли сверху, тактично так, на опоясывающих овраг аллеях или на мостике, откуда он смотрел вниз на это удивительное… по крайней мере для суши, зрелище, хоть бы и влажной осенней суши… потому что оно напоминало — как смотрят в воду с мостков на быстро снующих в воде рыб… или с палубы корабля на спины дельфинов… Пока он не по-грузился… не перешёл то есть прямо туда, как в сон — спустился по вытоптанной собачниками тропинке, всё больше ускоряясь, держа за руки родителей, по колено в жёлтой листве, — в его внутреннем саду Шевченко всегда был октябрь, в этой его державе… и юный октябрь впереди, ну да… хотя там была вроде цезура — после «юный», то есть юный — Ленин, а может, это была просто чья-то шутка… в общем, в личном «саду Шевченко» Славы Сосновского всегда был октябрь, то есть даже когда он шёл по саду в июле или в январе, ему казалось, что, закрыв глаза, он сразу увидит весь этот яр, засыпанный жёлтой листвой, ярко-жёлтой — поверх тёмной озимо-яровой листвы всех лет, которая там скапливалась… недалеко — совсем рядом с зоопарком, яр, весь покрытый… шуршащими листьями, над которыми так и летали вороные собаки, как кляксы туши на золотом фоне… Хотя нет, «клякса» — это совсем другое, другая порода, а здесь было такое странное скопление…
Да-да, там была тогда какая-то тайная сходка-слёт, и почему-то только чёрных и больших — гладкошёрстных — собак, да, только доберманы и доги там были, и — нет, не то что пушистых болонок-пуделей, но и овчарок там не ступала нога, хотя они ведь тоже бывают чёрные, если немецкие, ага… И даже чёрных по определению — терьеров, например, — нет-нет… только доги и пинчеры, летавшие там, как огромные вороны… Это всё было просто баснословно для мальчика, главная мечта которого в то время была — «своя собака»… Славик, сбежав с родителями на дно оврага (у них не было собаки, конечно, на старой квартире это объективно было невозможно, и они там — в овраге — очутились из-за каких-то друзей родителей, у которых была догиня… которая, кстати, как потом оказалась, измывалась над бедной бабушкой… когда все уходили, догиня подходила к кровати, где лежала маленькая старушка, стягивала её на пол, и — укладывалась на её место… Услышав же, что хозяева возвращаются, догиня покидала кровать, и нет — не затаскивала бабушку полностью обратно, но подталкивала её мордой, и та сама, опять-таки плача и причитая, как-то перебиралась всё-таки — с пола на кровать, и так это безобразие продолжалось довольно долго — бабушка очень боялась догиню, боялась признаться внукам — чтобы тварь её тогда совсем не загрызла, когда никого не будет дома… даже что-то там было, кажется, ещё более страшное для неё, чем смерть, — «и эта тьма она сама», как писал в стихах другой маленький мальчик, но хватит уже… Славик не уверен был, что слышал всю эту историю непосредственно в яру, где бегала в том числе и та самая чёрная догиня, может быть, по дороге, когда шли обратно, — а они шли вместе, и собачники-друзья родителей со смехом рассказали эту историю, а мама Славика сказала: «Хороший смех», — а Славик-Славик… с грустью подумал, что теперь ему уже точно не купят собаку, после таких-то историй, — и зло покосился на хозяйку догини.
Потом, потом — он это услышал, а тогда, стоя на дне яра, он, как ни странно, не воспринимал проносившихся рядом с ним огромных чёрных псов… не только как угрозу, но вообще как тела то есть… эти пролетавшие мимо, рядом с ним, во все стороны — куски ночи, взмывающие над листвой, резко меняющие направления, — эти собаки превращались здесь во что-то другое, населяющее ночной парк… Славику казалось, что это ожили четыре каменные чёрные пантеры, сидящие днём над центральным входом в Харьковский зоо, — что это они соскочили оттуда в яр, багиры, да, после чего превратились уже там — в собак, но не четырёх, конечно, он за всю свою жизнь в этом городе не видел столько чёрных догов.
Чем бы там они ни были, спрыгнувшими с места в карьер пантерами, или перепрыгнувшими через ворота — удравшими из клеток… Или это могли быть сбежавшие от своих хозяев на дно оврага тени прохожих, которые стеклись со всего парка… короче, они как-то связаны были — не только между собой… нет, они там не спаривались, конечно… но были связаны без вязки все вместе со всем густым тогда ещё садом-парком, с его запутанной паутиной теней, иероглифами деревьев, написанными на золоте склонов… или, может быть, это были комья-груды земли, от взрыва вылетевшие из-под слоёв листьев, а потом уже снова их же взметающие — быстро-быстро, длинными задними лапами… Да, скорее всего, они выныривали оттуда — из су-гробов листопада, — а не сверху — не с ворот, не с неба, а — со дна, из залежей листьев — и проносились мимо — стремглав, в попонах из листвы, быстро слетавших с их лошадиных крупов, когда они обегали галопом овальный яр по кругу, как в цирке… и ни разу никто из них не задел, даже не прикоснулся к мальчику — так что это было даже странно, как будто это в самом деле были только призраки — эти его «мечты о собаке» и больше ничего, мечты-мечты… которыми он жил в те годы и которые там — в яру — так теперь легко носил перед ним ветер, как листья, как сухие ветки «апортов», за которыми они мчались, кивая, это было как сон… И вы, наверно, уже догадались, что эти кудрявые строки — не что иное, как наша попытка переписать картину Соснов-ского «Black Dog’s Ravin» своими словами, насколько неудачная, не нам судить, потому что мы-то видели саму картину, масло-холст, метр на полтора, а вот видите ли вы её, если вы не видели её раньше — на полотне, что вряд ли, — это большой вопрос, конечно, и не зная на него ответ, мы не будем переписывать другие картины Славика — как он не начал переписывать «ожившей кистью» фотографии семейного альбома… в самом деле, возьмём с него пример в том смысле, что пойдём дальше и не будем переписывать даже то, что он всё-таки написал… Он то есть, отказавшись от первоначального замысла, пошёл прямо туда — в непроявленную темь, где для начала сбежал в яр с летающими добердогами, странными, конечно, и в самом деле похожими — на его картине — на пантер, но не маленьких (по сравнению с догами, которые, если уж сравнивать с их кошачьим семей-ством, скорее тогда уже были подобны львицам) — а на тех длинношеих, выпятивших грудь колесом пантер, что сидят на воротах zoo, где Славик провёл бóльшую часть своего детства; можно и так сказать, не сильно преувеличивая, — что детство Славика прошло между клеток с животными, ведь он ходил туда маленьким едва ли не каждый день — в зоосад после детсада, с дедушкой или с бабушкой, по выходным — с родителями, он знал по именам всех тамошних львов и тигров, он был там не совсем чужой, и вот, увидев это зрелище в ночном яру вне, но рядом с зоопарком, он в первый момент — секунду, — но подумал всё-таки, что по ночам обитатели, как в каком-то из снов… Да, но опять-таки: мы не будем переписывать словами его картины, нет… И писать свою «Луну и грош», скажем так, да это и не тот сюжет совсем, у нас это вообще — конец, а не начало произведения… Разве что: слова о том, что Гоген — или как его звали у Моэма — начал писать картины просто потому, что они стояли перед его глазами, когда он их закрывал, то есть чтобы избавиться от них… от картин, вот это правда, да, то есть это точно относится и к нашему «художнику от слово “худо”», как Славика никогда не называли родители в детстве, никогда…
Но говорили так при нём довольно часто, ну такая была присказка, ещё у дедушки, да и у мамы… вообще, отношение к художникам в «интеллигентной, но не артистической» семье Сосновских было слегка презрительным, скажем так, и когда Славик в шесть лет стал ходить — по собственному желанию, или даже настоянию — в изостудию Дворца пионеров, как-то по дороге… его мама, встретив подругу, как бы извиняясь, сказала после того, как ответила ей, в какой именно кружок она ведёт сына: «Ну это просто так, времяпровождение… таланта у нас нет, просто Славику захотелось немножко попробовать — это ненадолго, правда…» — говорила она, стоя посреди Города Солнца, где в тридцатые расщепили атомное ядро, и ещё и в семидесятом году… все инженеры мечтали, чтобы их дети стали физиками, а не безумными лириками, размахивающими кисточками в темноте.
Когда Славик — со смехом — припомнил маме эти слова, она обиделась и стала называть его выдумщиком, она категорически отрицала, что говорила нечто подобное, а вот он — всегда был выдумщиком; а отец добавил: «Ты вспомни, как ты в садике говорил, что твой дедушка видел Ленина». Славик уже давно к тому моменту не обижался ни на маму, так рано «отказавшую ему в таланте живописца», ни на отца, преувеличившего в сотни раз примерно — его склонность к выдумке… Он никогда ничего подобного не говорил о дедушке, и с чего это взял отец — который не шутил, а всерьёз, кажется, так потом всю жизнь и думал-верил, — что Славик — совсем ещё маленьким — говорил это в садике… Тогда как Славик помнил совершенно отчётливо: как раз наоборот, придя из детсада, он со смехом рассказал родителям, что один мальчик у них в группе говорит, что его дедушка, или бабушка — это была теперь единственная деталь, которую Славик не помнил, — видели Ленина, да и вообще, впоследствии это же была такая поговорка, означавшая просто более чем почтенный возраст, и больше ничего… И всё это нам бы надо было стереть, переписать всё это пустословие — как Славик, не задумываясь, переписывал, когда он их ещё писал, свои картины, нанося поверх прежнего другой слой, слои… Но так как мы говорим о памяти, скажем ещё два слова, вместо того чтобы стереть предыдущие: Ленин, не Ленин, но был другой эпизод, мы не будем на нём долго останавливаться, правда… который в каком-то смысле, наоборот, — совершенно явственно присутствовал в памяти Славы, и которого напрочь не было в памяти его родителей: дед Семён в ресторане «Интурист». Возможно вообще единственный раз в жизни — в ресторане. А тут ещё какое-то воплощение названия: на всех столиках стоят маленькие флажки, изображающие государственные флаги Англии, Франции, США, Италии… И вот Славик навсегда запомнил… да он и тогда смотрел на это как бы уже отсюда, из другого тысячелетия: дед Сеня за одним из этих столиков, только флаг — какой там стоял флажок, Славик не помнил, а так — вот «как сейчас», он как будто это сфотографировал — без камеры, но со вспышкой… как яр в саду с жёлтыми листьями и чёрными догами, как остальные кадры — внутреннего его архива, ставшие картинами, масло-холст, земля-небо-земля… У него не было ни малейшего сомнения, что это было наяву, причём не в Харькове, а в Киеве, где дед был проездом — он ехал по-сле этого дальше к своей сестре в Чернигов, а родители были в Киеве в командировке, может быть, вместе, а может, и кто-то один из них, но в любом случае — Славика «взяли с собой». И он всё запомнил… Длинный зал, барная стойка — которую он видел впервые, конечно, — как будто повторяющая своей волной изгиб большой реки, светлая полировка, бесконечно длинный эскалатор в метро, путешествие к центру земли… И то, что всё это категорически отрицали потом родители, придавало кадрам в памяти только ещё большую чёткость и одновременно чувство, что ли, множественности миров: вот эти столики с государственными флагами, его дед в соломенной… или не соломенной, но похожей на соломенную — пенсионерской, в общем, шляпе, его дед инвалид войны, который вообще никогда не был в ресторане, по крайней мере, после этой самой войны… смотрит на всё вокруг таким взглядом — какого Славик у него никогда не видел… каким он мог бы смотреть и сегодня, наверно, если бы проснулся в новом мире, в капстране, неважно, — проснувшимся взглядом, в общем, поверх всего, понимаете, пространства времени. Родители Славика отрицали самую возможность такого, — кажется, отец тогда снова припомнил Славику, что он говорил, «что его дедушка видел Ленина»…
Ну вот, а потом Славик наш стал тормозить… После быстро пришедшего успеха, после почти «золушкиной» истории: Густав Кройтер — немецкий бизнесмен, живший какое-то время в Харькове, и купивший «Эстафету поколений» (с показавшимся ему несколько странно-смешным, но так просто ведь выполнимым — условием: обещанием то есть, что картина никогда не будет называться на немецком — ни на выставках, ни в каталогах, — только на русском и на английском («The Generations Relay-Race»)… «Нет, — подумав, сказал ему Славик, — и на других языках тоже не надо, только русский и английский…» Так вот, покупатель, которого, конечно, не отпугнули такие мелочи, продолжил приобретать все работы, подписанные «Сосновский и Волевой» (нет, не думайте, это было по-своему справедливо… потому что Артём ведь со Славиком делился не только помещением, красками и другими материалами — но и навыками. И хотя очередную картину после этого Славик писал сам на 99%, перманентные уроки — ну, или прерываемые и возобновляемые, но постоянно, — которые давал ему Артём, конечно, играли свою роль, да и многие точки над «i», скажем так, которые делал Артём уже своей кисточкой, играли свою роль, будучи даже и меньше 1% «общей» площади полотна, конечно).
«Но на 1% из Микеланжело!» — воскликнул Славик как-то в ответ на предложение Артёма пересмотреть их «творческий контракт»… Артём узнал цитату и вообще замахал руками, но настаивать не стал, и они так и остались «соавторами».
Так или иначе — процесс мы не будем подробно описывать. Он достаточно редок, но и не так чтобы уникален — не настолько, чтобы мы его здесь тематизировали, зная (мы лично), как минимум, два подобных случая, когда человек, так сказать, «просыпался художником» (не абстрактным — тех мы знаем больше, — и не мастером перформанса и/или т. п.), и даже без всяких «так сказать» — в одном из известных нам случаев, помимо Славика, просто буквально — поутру проснувшись, девушка почувствовала потребность рисовать, как чувствуют голод, да-да, это было даже как-то так страшновато… и началась всемирная карьера и т. д., но мы здесь не называем вообще никаких имён собственных, и все совпадения — случайны, если мы ещё об этом не говорили, то вот — говорим, да… В общем, это слишком известный феномен, чтобы его детально здесь ещё описывать, впадая в ЖЗЛ-занудство… Тем более что всё это продолжалось не так долго.
Интереснее было бы, хотя бы коротко, попытаться понять, почему Славик так быстро оттуда вышел, или, по крайней мере, притормозил, и мы, пожалуй, попробуем… Нет, ну что значит «побоялся сойти с ума», «не дай мне бог…» — у нас тут не история болезни, и не кейс хистори, это другой «кейс», не бомжи, а бичи, и вообще, как там пел Галич — «а кто не псих, а вы — не псих?»
Нет, наверно, мы бы так и написали, если бы решили отделаться от этой темы — «не дай нам бог сойти с ума», мол, подумал он — и перестал нырять в темноту с зажатой в руке кистью, или в зубах мастерком… Ну если хотите, причиной был начавшийся диалог Славика с бытием, да, мы понимаем, что у вас уже от этого слова оскомина… ну зовите это как хотите, и мы не будем долго об этом говорить, хотя бы потому, что у Славика диалог со всем этим — был не более долгий, возможно, и более всего похожий на тот, что случился однажды в снежную вьюгу с Гансом Касторпом, например, ещё не полностью оправившимся от обострения, что ли, своей, а может, и всеобщей, хвори… «вельтшмерц» — один за всех и все… немного ещё опрометчиво — вышедшего в открытый Давос, да-да… а вот когда он там стоял в темноте посреди горной метели, на темени Горы, прислонившись к сарайчику, в котором хранят сено, и куда он тоже попытался спрятаться-сохраниться — от вьюги, как соломенный Страшила… но дверь не открылась, конечно, зато — вдруг слетела внутренняя дверь с петель, отъехала другая заслонка… и Касторп увидел бытие как ячейки отдельных вроде бы миров — состояний, это как пена… или как икра — миров — перед ним разметалась тогда за снежной пеленой, за деревянной стенкой, за которой он хотел спрятаться от вьюги, а там его поджидало то, что в нашем пересказе уже точно — пурга. А мы, как вы уже могли заметить, и не цитируем по первоисточнику, и не уверены вообще, что там всё это было, но рискнём — не будем пока это стирать… а заодно скажем: в голове Славика это описание — соб-ственно манновское, конечно, а не «Миша по телефону напел…» — как бы даже вспыхнуло, а не просто «вспомнилось», когда в тот же день (какой такой тот же? Ну он всегда один — День, и тут уже точно неважно, и далее — всегда) один известный харьковский художник, с которым Славик познакомился накануне у Артёма, вот именно по телефону — практически повторил мысли, которые пронеслись тогда во время вьюги сквозь голову Касторпа, но только, как бы сказать… перенеся ещё больше акцент в них с «перетирания» словесного — слова-слова, «ну да»… на — визуальное, хотя бы и с предшествующим перетиранием… красок, окей… В общем-то, ничего нового маэстро ему не сказал тогда, а может, это вообще — самое старое, что было в этом мире, когда в нём ничего ещё не было, кроме того, кто видит сны, или что… эк нас заносит, однако, ну да, вьюга-пурга-позёмка, ветер в спину, в этом мире бушующем, а теперь в бок и под дых… ну так вот: просто услышав это признание из уст бывалого человека — совпавшее с его собственным ощущением накануне, скажем так, тщеты любого изображения, whatever.
Художник Н. признался в тот момент в том числе, как смешны эти усилия — все эти смешивания красок, да, какими они кажутся микроскопическими — усилия — после того, как видел во мраке яр-кие миры, например, «под калипсолом», выныривать оттуда с каким-то камушком со дна, и с ним носиться после этого, как с писаной торбой… а это — то, чем он и занимается, по сути, всю жизнь, даже если это просто стул, скажем, то это — стул из того, другого мира, в общем, зовите это, как хотите, товарищи товэтовцы… только помните — они с майстером были друг с другом (со Славой) — на вы, художник ведь был стар и супер-стар, да… что это, если и не никчёмные, то всё равно — жалкие, по сути, ничего не значащие «перетаскивания», «игра в уголки», — ничего общего не имеющие с прометеевским огнём, и вообще — с чем-то, что можно назвать «откровением», «разве что можно было бы сравнить результат для печени, зная, сколько пьют художники… но это пóшло, знаете…»
Дальше стало ясно, что причины, по которым художник Н. этим продолжает заниматься, банальны: во-первых, что ещё делать прикажете, лучше всё-таки, чем только водку пить… и во-вторых, деньги, естественно, чтобы было хотя бы на что покупать эту самую… водку, ну и масло, конечно, и масло… «Как в том анекдоте: “А по-моему, масло” — только тут наоборот…» Славику в какой-то момент было скучно это слушать, он из вежливости периодически повторял в трубку «да», хотя в этом не было никакой надобности, — казалось, художник точно так же старчески брюзжал бы и при отсутствии слушателя, слышно было вполне отчётливо, что он как минимум алкоголизирован… И Славик никогда бы не подумал, что на него это вообще окажет влияние, но это срезонировало как-то… как слабенький электрический сигнал в прежних телефонах — с угольным порошком, но только тут — с чёрными… кирпичиками-угольками в нём самом, то есть чуть дальше от трубки — с составляющими ночи, в которой он проснулся, можно сказать, живописцем — и электрическим самописцем, ну да… и которую он начал было уже так храбро осваивать, вооружившись штапелем и факелом… и не то чтобы там начинался обвал — пока ещё нет, но что-то такое он почувствовал — метан, или просто угрозу, что вот сейчас вся эта чёрная масса, если не взорвётся, то придёт в движение, и тогда.
Мы упрощаем, ну конечно, мы прекратим это сейчас делать, ведь причин, по которым Славик отложил в сторону кисти — почти син-хронно, надо сказать, с нами… то есть мы вот-вот тоже отложим, в свою очередь, — ручку, ещё два-три штриха, правда… так вот, причин у Славика было намного больше, чем мы назвали, но одну мы попытались в самых общих чертах всё-таки вам объяснить, ну, как могли.
В общем, к моменту завершения нашей истории Славик-Славик сидел в мастерской Артёма Волевого скорее уже просто как гость старый приятель — прошло уже больше двух лет (снова была перемотка, и если вы, что маловероятно, оказались терпеливее, чем мы, и хотели бы слушать всё подряд, ну тогда — сорри) — как он не написал ни одной картины, что будет дальше — неизвестно, мы пишем только то, что видим: скорее уже бывшие — соавторы — сидят совсем недалеко от Рождества и от планетария, то есть как бы и на Рымарской, но не совсем, а в одном из этих проходных и кажущихся навесными — как мостики или мостки над тёмной рекой, или как вагоны какого-то застрявшего на запасных путях деревянного поезда — в одном из двориков, благодаря этим их мансардам, идущим такой волной по пространству города… Мы с вами видим, что на улице горят костры из ёлок, или елей, по крайней мере, один такой большой костёр мы наблюдаем сейчас как раз недалеко от того дома, где как бы на дорожку — сейчас-сейчас мы его отпустим… насовсем, как он сам в дет-стве выпускал щегла из клетки — по весне… но пока что он там ещё сидит — наш герой, наш человек, не во дворе, конечно, и не у костра, да и костёр там — не во дворе, — мансарда деревянная и вообще похожа на сложенные дрова, в темноте только прикидывающиеся мансардой с мезонином — ну как живые деревья в лесу в темноте могут прикинуться… вообще чем душе угодно, правда же… Внутри пахнет красками и лаками — и это всё тоже, кстати, огнеопасно вполне, лакокрасочные материалы, хорошо, что этакий костёрище разожгли не во дворе, а на каменной мостовой… Совсем недалеко отсюда тот дворик, где когда-то стояли десятки бюстов Ленина, рядами, на земле и на деревянных полках-полатях, как на нарах, с тонкими молодыми месяцами на лысинах — отблесками полной луны, но теперь их там уже нет, «разошлись» и без ножек, и не на обелиски, а… как инвалиды раньше на этих досках с колёсиками, разъехались в темноту, и слава богу, что вы их (если) не помните, этот вид инвалидов войны, эти половинки, но не в сладко-греческом смысле, а в сурово-прямом — это тело без ног на доске с колёсиками, а в руках у этих «кентавров» из не такого далёкого, впрочем, ещё прошлого были такие… деревянные кирпичи-утюги, которыми они отталкивались от земли…
Так вот, штук десять бюстов Ленина купил по дешёвке товарищ Артём Волевой, да, который в первую голову харьковский живописец, конечно, но иногда делает и скульптуры, если не ленится, «если родина скажет», так он тогда сам говорит (например, ещё в застойное время он прославился тем, что, как тогда говорили, «посадил Дзержин-ского», ну то есть изваял едва ли не единственный в стране памятник Феликса-сидящего… Да, и вот «ленинов» он прикупил в такую свою фазу, ну как материал для ваяния… Поверх то есть — используя их как такие шаблоны, «орден темплейтов», он тогда сделал дюжину довольно живых… «экспрессивных», во всяком случае, про такое говорят — гипсовых работ, — назвав их все вместе «А куда я дену мысли?» (№ 1, 2…10) — цитата из анекдота, кстати, который если вы не знаете, то и слава богу, не обязательно всё знать и пересказывать не обязательно, мы закругляемся, и каждое слово и так уже кажется лишним, а при желании теперь всё можно погуглить… Ну вот, мы не знаем, как это место выглядит теперь, но нам это и не нужно, — как мы уже сказали: где-то в переулочке, почти перпендикулярном Рымарской, — если можно его так назвать, а не просто закоулком — «это что у нас тут, проходной двор?» — вот он самый и есть, да… Где-то там — неподалёку от планетария в пространстве, а во времени — от Рождества… Мы их и оставим пить глинтвейн с корицей… и немного гвоздикой пахнет к тому же, не говоря о запахе красок и дыма — отчего кажется, что за окном осень; а на самом-то деле январь, но снега нет совсем, разве что где-то в лесопарке, если проехать достаточно на «двойке», увидишь белые пятна… Ага, у них там и ёлка ещё стоит, позже они подбросят её в костёр, возможно, но пока она блестит в комнате дождиком, как бы отражающим заоконный, а ваты на ней нет — как и снега, и два-три шара… и, кстати, раз ёлки жгут, это, скорее всего, уже даже не старый новый, но ещё и не 8 марта… да мы и сами не знаем, зачем нам так точно определять время — может, чтобы не уточнять пространство по GPS, а может, просто топчемся на пороге… но всё-всё, мы теперь уже в комнате, там же, где и наш герой, наш человек, наконец-то… Звучит King Creamson — «Talk, it’s only talk…», — причём тихо, как и должна звучать эта композиция — фоном в уголке мастерской, где пахнет дымом, и старая магнитола Артёма тихонько поблёскивает в углу… И вот к ним заходит Слепой.
«Слепой» — это кличка, как Безымянный, к примеру, но благодаря ей он теперь вот именно не безымянный, и не Малой, который тоже мог бы быть с ним, и его, в отличие от Слепого, Славик знал-помнил, ещё по Бухте Любви, ходил там такой… с такой флягой вдоль берега, полной «молока» — такого же цвета, как чехол той армей-ской фляги, — и всем предлагал, и в посёлке… но его нет, а есть — один только Слепой, и он заходит к Артёму, собственной персоной, ну да… Наверно, это единственный человек в нашем жизнеописании, которого мы не переименовали, знаете… Конечно, не потому что он с тех пор умер — совсем молодым… Просто раз уже слово в самом конце нашего странного произведения мы почему-то сейчас решили дать именно ему, то это имя — Слепой — кличка, ну да, мы поняли вдруг: звучит так, что её нельзя изменить, мы пробовали — не получилось… ну вот никак, то есть это как «из песни слов», так что: к ним заходит вот именно Слепой, да.
Сначала в окне показывается подвижный огонь — факел — горящая еловая ветка, которую Слепой выдернул из костра, проходя по Рымарской… Дав Артёму таким образом знать, что он пришёл, Слепой обменивается с Артёмом несколькими словами — тот ненадолго открывает окно, а потом уже Слепой идёт в подъезд, чтобы зайти в мастерскую — через дверь, войти, как полагается… И пока он проделывает этот короткий достаточно путь по скрипящей лесенке и коридору мансарды, Артём успевает рассказать Славику кое-что о Слепом — «ну как же, это известный персонаж в нашем городе… Да, но где же он?»
А он за дверью, кажется, слушает, что о нём говорят…
Или нет — открыв дверь, Артём видит, что Слепой подошёл к окну коридора мансарды и смотрит в ту сторону, где горит костёр из елей…
Слепой входит в комнату и жмёт руку Славика — высокий и крепкий парень, с виду без каких-то признаков ебаньковства… или декаданса — так будет всё-таки точнее, и нет, он не такой, как Славик его представил по рассказу Артёма, он выглядит с первого взгляда — братком, но если присмотреться, то в стальных его глазах немного другой оттенок, отблеск.
И вот сидят и пьют глинтвейн, о чём-то тихо говорят, кого-то костерят, укр. политика, всё такое… и мы снова немного перемотали втихую — а всё равно в уголке звучит «Кинг Кримсон», по-прежнему то есть, тот же концерт, не то чтобы он нам не нравился — It’s only talk, ну да, взаимно… Слепой, глядя на огромную копию — Артём, то ли для себя (ну то есть «для нас»), то ли для другого немца — гипотетического, или там американца… увеличил «Эстафету» ещё больше: два на полтора, что ли, метра, Слепой вдруг встаёт и говорит, глядя на картину:
— …это похоже на то, что я видел на Мангупе… знаешь, где пещеры… Я там недавно совсем был, один… Впервые такое там застал — никого, представь, ни души, ни в одной из трёх… пещер, только чей-то сундук там стоял.
— Сундук, — смеётся, удивляясь, Артём. — И шо там?
— Да не, пустой. Совсем пустой сундук такой, прикинь. Кто-то оставил… типа чемодана, но огромный такой… пришёл на Мангуп со своим, можно сказать, комодом… И ушёл… И никого, пустые — все три зала… Я потом уже узнал, что там перед этим что-то стряслось… Кто-то кого-то грохнул, что ли, наркота, передозис, ну не суть… Ну и кто-то из разбежавшихся во все стороны хипарей об этом успел, наверно, со страху доложить куда надо… Но я ж ничего не знал — я смотрю, никого, все почему-то уехали, вообще ни одного человека… Но так как уже поднялся, то ночевать решил там, а поскольку я с детства страх как боюсь кажанов…
— Да там вроде их и нет, — прервал его Артём. — Я не видел.
— Не заметил. Были, во всяком случае, что-то там трепыхалось, в темноте крылья, ну я не знаю… А там кто-то оставил сундук, но это я уже сказал… Вот, представьте, что-то среднее между древним чемоданом — коричневый, с железным кантом, заклёпки, замки… и настоя-щим сундуком… да нет, скорее это был вот именно что сундук — типа комода, в чемодан бы я точно не поместился так, чтобы и крышка закрылась.
— А ты что, туда залез? — рассмеялся теперь уже Славик-Славик, представив себе эту картину.
— Ну так я ж говорю, я боялся, что когда усну, твари выпьют кровь.
— Враньё… Это только в Латинской Америке, да и то — один вид, «пиры» называются, — сказал Артём. — Я точно тебе могу сказать, потому что иллюстрировал такую книгу, где они были…
— Ну а мне никто не объяснял, что кажаны кровь не пьют… Да я всё равно бы боялся — дед мне рассказывал, что они могут в волосы забраться, на голову если сядут, и потом не выпутаешь оттуда эту тварь, с ним такое было, пришлось стричься под ноль, а я бы вообще со страху помер… Так что даже если кровь не пьют — мозг едят…
— Есть такой анекдот про Чапаева, — сказал Артём.
— Да знаю я все твои анекдоты про Чапаева… В общем, я залез в комод, лежу себе там, тихо так, прохожу процесс типа аккомодации, космос… Да, там дырки такие в нём были — как от пуль, а может, и «почему как», там же что-то стряслось… или мыши прогрызли, но не летучие… и сквозь эти дырки звёзды видны.
— Ну ладно, мыши… Но какие же звёзды, если ты в пещере? — сказал Славик.
— Ты там не был?
— Нет.
— Это странные пещеры, — сказал Артём. — Они только так называются, скорее это комнаты, ну кельи такие с окнами, это же крепость была, я потом тебе нарисую или покажу в Сети, пусть Слепой доскажет.
— Ну вот, лежу там в сундуке, считаю, чтоб уснуть, вижу закрытыми глазами наскальную живопись… и так лежу там без сна, как говорится, целую вечность… Мангуп-Кале, тишина, космос… и вдруг шаги… И не просто шаги, а топот, блядь, и явно что — сапоги, и очень много — сапог, я же слышу… и тут у меня измена… типа: вот оно, значит, войско… это ж древняя крепость осаждённая… Турки пришли?.. Караимы?.. И вдруг — крышка надо мной — бах — открывается резко… И почему-то уже светло… долежался, думаю, до зари… Возле сундука ОМОНовцы, стволы на меня… Вы бы видели их лица… Немая сцена… И один шёпотом: «Что ты здесь делаешь?» — «Ховаюсь», — говорю.