Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 14, 2012
родилась в 1973 году в Харькове. С 1995 года живёт в Вероне. Окончила филологический факультет и аспирантуру при Веронском университете. Проза публиковалась в «їП» № 4 и № 7, журналах «Петербург на Невском», «Остров», «ПитерBook», «Звенья», «Харьков — что, где, когда», альманахе «Улов», на сайтах «Современная русская литература с В. Курицыным» и «eSamizdat». Перевела на итальянский «Дневник неудачника» Э. Лимонова (Рим, 2004). С 2006 года пишет и на итальянском: роман «Voglio un marito italiano» (Виченца, 2006), рассказы в антологиях «Linguamadre 2007» (Турин, 2007), «Cuori Migranti» (Триест, 2007), «Lo sguardo dell’altro» (Неаполь, 2008), «Rondini e ronde» (Рим, 2010), «Latte e miele sotto la tua lingua» (Рим, 2011). Победитель национального литературного конкурса «Scrivere altrove» (секция прозы, 2012).
Тереза
Старушка умерла. Миммо вселился в долгожданную её — теперь свою — квартиру. Мы с Терезой пошли его проведать. Они не знакомы — Терри приезжает ко мне в гости из Болоньи нечасто и, приехав утром, уезжает обратно вечером. Обычно мы ленимся, сидим дома и болтаем о прошедшей неделе, долго готовим поесть, не спеша прогуливаемся по центру. А переезд друзей в живописный пригород — это повод прогуляться. День, к тому же, был правильный: зачем нужны «замечательный», «прекрасный», «превосходный», если есть слово «правильный», включающее в себя все возможные наполнения? День был такой, каким должен быть День всех святых, — первый день ноября, начало последнего месяца осени, день похода на кладбище и пронзительных тонов неба, день с особо чёткими тенями и разнообразием листвы под ногами, от мелкой бледно-жёлтой дроби акаций до задубленных коричневых платановых лап. Прогулка пешком по незнакомым улицам, которые неизбежно выведут к новому дому Миммо. Спешить незачем, новосёлам есть чем заняться. А мы по дороге покружим по лестницам и галереям, взойдём вверх, прорезая влажную, не сдающуюся осени зелень: плющ с хмелем, лавр выше ели, розмарин, орех, платан и ещё неизвестно что за имена составляют старинные заброшенные сады за оградами вилл, между которых вверх над австрийским редутом поднимаясь, ведёт нас мокрая лесенка. Пустые коробки нежилых — дорого ремонтировать — домов. Закрытые покосившиеся ставни. Тени собак и жильцов без прописки. Святилище мальтийских кавалеров. Вывеска «Кинотеатр “Одеон”» над трансформаторной будкой. «Куда ты меня привела?» — спрашивает Терри, а я и не знаю, что ответить.
Эта улица ведёт к Giardino Giusti, к Саду Праведных, но нам не туда, а в противоположную сторону. Медленно проезжает облупленная серебристая машина. В ней — золотые цепи на ярко-красных бейсбольных майках чёрных парней. Старый квартал стал зародышем гетто в нашем благопристойном городе-сувенире. Стены пестрят барашками бангладешских букв. Магазины подержанной одежды кичатся серебристыми штиблетами с длинным носком крокодильей кожи. В окнах турагентств призывы: «Только у нас пересылка денег в Албанию по особо выгодным тарифам». Пересылайте куда хотите, а мы продолжим прогулку! За Епископскими воротами, пропахшими сыростью, дома становятся выше, проще и тусклее: послевоенная застройка. Неинтересно всё, кроме островка старых домов, где поселился мой друг Миммо. Вдоль монотонной монастырской стены, ориентир — Мадонна со свежими пластиковыми цветами, красная свечечка рубином, узорная жесть, прямо напротив — белая распахнутая дверь в новый дом. Не успели даже сказать положенное при знакомстве «очень приятно» — условности были не нужны.
— Привет всем!
— Заходите.
— Так как дело было?
— Умерла на той неделе. Позавчера переехали, точнее, увезли старьё.
— А… Ммм?..
— Ах да, знакомьтесь!
Пересекаются рукопожатия:
— Тереза, Марина, Доменико, Франко.
Со вчерашнего дня они вдвоём скребут стены и моют потолки. Ничего другого в квартире нет, одни стены в серых, жёлтых, розовых разводах, серые следы вещей на штукатурке, тень распятия рядом с камином, портрет Джованни Паоло II у дверей, видения будущего:
— А здесь мы стенку пробьём, правда, Франко?
— Правда, Миммо.
— А здесь сделаем новое окно, а здесь кухню, а туалет вот здесь, рядом со спальней, правда, Франко?
— Правда, Миммо.
— А как же так, разве можно в старинном доме окна пробивать?
— А оно здесь и раньше было, вот смотри…
В тени дальней комнаты, в будущей его (их?) спальне, в серой стене открывается…
— Так это же дверь!
— Да, но со стороны улицы есть след от замурованного окна.
— Странно.
— Странно.
С этой стороны — дверь, а с той — окно. Настоящая деревянная дверь, даже замок железный. Интересно, открыт или закрыт засов? Рассматриваю близко-близко. В щели двери набиты газеты, коричневые жгуты старой бумаги в тон дереву. «Послушай, — говорит Терри, — ведь это то, о чём мы с тобой говорили по дороге сюда: следы вещей, их зародыши, их паразиты, как те окурки, что я выковыривала из щелей киношных кресел, доставшихся от дядюшки в наследство. Как тот твой карандаш, найденный в польском шкафу, в подтверждение его польскости. То, что выжило при посредничестве большего объекта, благодаря своей скромности и униженности обрело протяжённую во времени жизнь, неестественностью своей судьбы или своего применения заработав бесплатное путешествие на машине времени. Путешествие в один конец, к нам в руки…»
Осеннее солнце. Первый этаж. Четыре ступеньки. Белые стены. Резкие тени. Сад, красные листья в траве — занесло ветром с лозы из соседнего сада. Терри сидит на пороге рядом со мной. Мы разглаживаем комки газеты. Неспешно разворачиваем скрученные жгуты, осторожно, не настаивая, возвращаем на свет картинки и слова. Мелкие-мелкие складочки, уголки, дырочки, комочки. Рвётся, хрупкая, и Терри незлобно ругается. Первое прочитанное слово было: «дуче». Период ясен. Значит, сколько лет было тогда покойной? Второе слово: «карусель». Детская газета? Как раз лет в двадцать, наверное, у неё родился первый ребёнок. Как же они здесь жили? Почему замуровали дверь-окно? Может, из окна пришло что-то страшное, и забрало детей, и тогда она пожертвовала купленными для них журналами, чтобы предохранить себя от тёмного зла. А может быть, дети ушли сами, и тогда она разозлилась, и порвала в клочья их газеты, законопатила двери и окна, чтобы не видеть вокруг себя ничего кроме пауков, силуэтов сменяющихся владык Ватикана и чужих листьев, залетевших в сад?
Раскрывается, поддаётся постепенно картинка цветная и чёрно-белая на её обороте. Медленно-медленно, тонкими пальчиками разворачивая и разглаживая, Терри воссоздаёт из складок розовощёких детей, на обороте — чёрно-белая плачущая принцесса. У меня выходит только: «каждый день посыпайте ноги» и 140 этикеток томатной пасты «Чирио», и ещё приз — замечательная небьющаяся кукла в полотняном платье. А у Терри сказка почти вся. «Жила-была принцесса, послушная и скромная, принц, привыкший к сражениям, её отец, и тогда долго-долго, прибежали и доложили, что…»
Бумага на ладошке дырявая, ветхая, но мы с тобой чувствуем, какая в ней сила: сдерживать проникновение холода и жары столько лет. Лежит, отбрасывая дырчатую тень на неровный цемент.
— А давай ты останешься у меня ночевать? Чего там! Решай сама, но не знаю, стоит ли терять такую погоду. Зачем тебе возвращаться, ведь в Академии завтра ещё нет лекций…
— Ну не знаю…
— Ты же не любишь поезда, бойскаутов, суету. Знаешь, сколько назойливых старух будет сегодня в вагонах второго класса возвращаться с кладбищ домой? Они будут входить и выходить на каждой остановке, жаловаться на усталость, смотреть на тебя…
— Представляю себе, какая тоска! Но у тебя же тесно… я бы не хотела помешать…
У меня действительно тесно, если считать тесной двуспальную кровать под покатой крышей. Пусть пока подумает, переменим тему:
— Смотри, а на обороте — весёлая сказка, смотри, как изгибается смешно…
— А здесь что-то про школу… Смотри, рубрика «Голос совести»… Да это же ты!
И впрямь, могла бы быть я. Я тоже закручиваю волосы назад, в один прочный узел, чтобы не мешали. И очки у меня тоже круглые и строгие, как у развёрнутой чёрно-белой дамы. Посмотрим, что на обороте? На обороте спешат вниз по склону трое: он с обручем, он с ружьём и она с коляской. Фашисты… 31-й год, «Corriere dei Piccoli», «Вестник малышей». Маленькие итальянцы. Маленькая итальянка.
Моя маленькая итальянка.
Уже пару минут, как Миммо и Франко перестали грохотать жестью и терзать ухо скрипом скребков. Тишина сада прерывается дальними распевами монастырских птиц, шуршанием ящериц и африканских лимузинов. Время идёт к вечеру, и за праздничным биением церковных колоколов — фальшивым, записанным на компакт-диск биением — с трудом, но различаю скрип половиц и тихий шёпот. Любопытно, какую тень застану, если загляну сейчас? Или они уже в будущей спальне? Через плечо Терезы, сквозь просветы запутанной, давно отцветшей мускулистой глицинии слежу за совмещением силуэтов их плеч и усталых рук. День клонится к концу. Обними меня и приласкай.
— Так ты остаёшься?
— Да, пожалуй, на этот раз останусь. Обидно терять закат. Должно быть, из твоей мансарды будет особо…
— Обещаю, будет! Очень-очень! То есть… я хотела сказать, да, пожалуй, ты права. Если верить форме облаков, закат сегодня будет совершенно особым.
Руслан1
Il fanciullo magretto torna a casa
un poco stanco e molto interessato
alle cose del autobus.
<…>
Poi si accorge di me. E raffreddato
si soffia il cuore fra due grosse mani.
Io devo scendere ed и forse un bene.
Sandro Penna2
I
Мне сорок лет, и я всё ещё верю в чудеса. В настоящие, не календарные праздники; в неожиданные встречи; в зиму, которая, подкрадываясь к весне, удивляет маленькими радостями, спрятанными в складках сырых вечеров. Я верю, что неприятные свойства сезона — всего лишь предвестники подлинного тепла, тем больше драгоценного, чем меньше оно очевидно или ожидаемо.
Некоторые дни пережить трудно. На праздник Святой Лючии прилавки на площади перегораживают мой маршрут; на Рождество прячусь от соблазнительной праздничной сдобы, с которой мне не по пути; Новый год заставляет подводить итоги сентиментальных катастроф, банкротств в отношениях, так и не окупившихся инвестиций чувств и убытка на складе доверия, оказанного по слишком низким процентным ставкам. Каждый раз выходит, что результат не блестящий, — ну и что? Ведь хочется посмотреть, что там, за углом. Я заставляю себя подняться с дивана, и иду вперёд, как обычно, сам по себе. Быть одному так привычно и комфортно: нет такой группы, к которой бы я принадлежал полностью. На демонстрациях иностранцев я чувствую себя геем, который здесь вообще ни при чём. На гей-парадах я иностранец — и точка. Среди левых я — аполитичный, среди правых — бывший коммунист. Для пролетариев слишком образован, для университетских… для них я — тот, кто много обещал, но плохо сыграл свои карты, выпал из правильной орбиты и теперь просто не нужен. В ближнем круге ситуация не лучше. Отец записал меня в предатели, когда я уехал из Люблина в поисках приключений, потом со временем переписал в неудачники, ведь я не создал ничего, что, по его мнению, оправдало бы отъезд. Мать уверена, что я — трус, потому что не завёл семью. Ей кажется, что я бегу от ответственности, что не наигрался ещё. Оба умудряются удивительно метко задевать мои болевые точки. Да, я пытался пустить корни. Не удалось. Да, я хотел семью, сделанную так, как мне нравится. Не нашёл. Если бы я принимал их претензии, непонятно, что бы мне оставалось: броситься в реку с Понте Пьетра? Возвращаться по собственным следам? Бегать по кругу? Летать?
Правда, летать мне иногда удаётся. Так было на этот День святого Валентина. Праздник совсем не мой, по случаю — и к счастью — прожитый в полный рост.
День не обещал особой радости, скорее, наоборот. Дело даже не в последней попытке зимы навести тоску, заразить туманом и пронзительной сыростью; этот день особо противен в городе официальной романтики, где строят базары в форме сердца и сердца становятся товаром, где продают по дешёвке мифы и мечты, где тебе вышьют любую фразу на любой ткани, только заплати, где чёрные души красят розовым лаком. Будь я счастливым семьянином-натуралом, постарался бы смыться от суеты куда подальше. А уж такому, как я, гарантированы рвотные позывы от вида сердцевидных гирлянд, парящих над узким проходом во дворик семьи Капулетти, над головами туристов, стремящихся к балкону Джульетты, как осётр на нерест.
Вечно эти туристы, мои радость и мука, тяжеленный якорь, заставивший меня застыть в здешней трясине. Муниципальная лицензия на работу экскурсоводом обошлась мне дорого: пришлось одновременно писать диссертацию и готовиться к конкурсу, но всё получилось, и защититься, и пройти экзамен. Так я стал отбросом академического мира и первым официальным польским гидом. Добавив для комплекта русский, я обеспечил себе кусок хлеба и короткий поводок, сорваться с которого, чтобы расслабиться где-нибудь в Греции или Германии, можно только вне сезона. Конечно, я не сдался на милость одиночества и боролся вплоть до окончательного истощения того органа, который отвечает за воспроизводство надежды. Выхода не нашлось: не нашлось друзей, не нашлось коллег, а это значит — никакого круга общения, в который можно вписаться. Никто не забежит поболтать, никто не устроит неожиданную вечеринку, не пригласит на день рождения. Никаких пикников на Пасху, никакого кино с пиццей в субботу вечером. Не беда: мир, к счастью, широко распахнут. Теперь у меня нет проблем с визой, в пределах Евросоюза можно путешествовать, знакомиться, исследовать. Значит, приключения — да, связи — нет. Мне этого хватает, я так решил. Я не могу позволить себе быть хрупким. Поэтому я так дорожу независимостью, съёмной квартирой, где каждая деталь — на своём месте; удобством гардероба, где всё разложено по цветовой гамме, от носков до пиджаков. А ещё есть друзья-любовники, которые, забыв на часок про работу и семью, забегают ко мне, чтобы сбросить напряжение, оставляя посторонние запахи и пятна пота на простыне. Люди, которых я ценю, которым сочувствую, которых презираю. Их тела отстают от времени, и я чувствую себя увереннее, отмечая их несовершенство. Если бы не они, я бы давно перестал замечать то, что кажется им столь экзотичным — локоны пшеничного цвета, молочную кожу, возбуждающую по контрасту с их вымученной в соляриях смуглостью. Они уверены, что я — особенный, и пусть верят. На самом деле, таких, как я — много. Просто мне захотелось попасть за пределы данной мне сферы обитания, чтобы очутиться там, где статус «не такого как все» будет единственно возможным. Заняв эту изначально проигрышную позицию, можно, при желании восстановить свой мир, собрав его из книг, обид, снов и угроз, солнечных дней и фрагментов забытых фресок, желания жить и хронической усталости. Быть единственным в поиске множества не-принадлежностей. Быть непохожим, влюблённым в себе подобных. Быть чужаком, неразрывно связанным с каждой строчкой и каждой нотой мира, прошедшего сквозь фильтр моего восприятия. Мир, крепость, казалось бы, безупречно закалённая кольчуга. Защита, дрогнувшая от одного-единственного взгляда и раскрошившаяся за восемь часов, пробежавших с первой секунды его появления до той, когда он исчез за широким боком автобуса.
Почему вдруг именно он? Как бы это объяснить… Я работаю с людьми. Туристов вижу практически каждый день. Я их различаю за триста метров: как только группа сворачивает на площадь, я уже знаю, мои это или нет. Каждый раз другие, каждый раз одинаковые, окружают меня, соблюдая определённую дистанцию, следуют моим указаниям, отвлекаются на витрины, фотографируют, мечтают о прошлом или смотрят себе под ноги. Среди них всегда найдётся пара симпатичных и смышлёных типов, которые следят за моим рассказом с подлинным интересом, к которым я обращаюсь, чтобы не говорить в пустоту. В тот день всё было иначе: не я выбирал собеседника. Это он меня выбрал, и больше не оставлял.
Его группа приехала с гор: после недели катания на лыжах по заснеженным Доломитам и перед возвращением в не менее заснеженные районы России программой был предусмотрен день культуры и шоппинга. По большей части семейные, активные и обеспеченные люди. Крепко сбитые мужчины, безвкусные блондины, на которых я по доброй воле вообще не посмотрел бы, и спортивные, рослые женщины, готовые исследовать магазины и церкви; и вот среди них — паренёк, ростом где-то метр шестьдесят, по всей видимости, одиночка. На нём была очень широкая куртка, рукава скрывали ладони; военные штаны с массой карманов, фотоаппарат через плечо, на шее — диджейские наушники поверх чёрно-белой арафатки: международная униформа неформала. Он посмотрел на меня снизу вверх, и улыбнулся.
Оторваться от него я уже не смог. Внутренний голос шептал: «Наслаждайся каждой минутой, их будет так мало! Наблюдай, впитывай, и смотри не промахнись!» Чуб светлых волос, который делал его похожим на героя японских комиксов, чётко очерченные тёмные брови, серые глаза, полные доверия, готовые к чуду. Я начал экскурсию, стараясь показать, насколько подлинно трагически-любовное призвание этого города, и насколько фальшива заполнившая его мишура, на которую влюблённые туристы липнут, как мухи. Я вошёл в ритм рассказа, многие в группе слушали с искренним интересом, задавали вопросы, стоя вокруг меня большим кругом, а он себе оставался в стороне. Я крутился, как дирижёр, собирая удивлённые и любопытные взгляды то слева, то справа, жестикулируя, указывая на малозаметные детали над витринами лавок и за фигурами мимов. Туман постепенно отступал, и я поднимался над землёй на пару миллиметров каждый раз, когда взгляд этого парня останавливался на мне.
Группа втянулась в романтическую скотобойню центральных площадей, и мне уже не приходилось его искать: он всегда был у меня за левым плечом. Я хотел, чтобы во всём городе, во всём мире не было никого: только он у меня за спиной. Экскурсия окончилась на набережной за Сан Криспино. Последние энтузиасты закончили благодарить, последние проголодавшиеся узнали всё о лучших ресторанах, жаждущие подарков отметили на картах Пам, Упим и Коин. С замиранием сердца, даже ещё не обернувшись, я уже знал, что он стоял поодаль, увлечённый фотографированием чаек, парящих над рекой. Я прикоснулся к его рукаву со словами: «Пойдём, надо ещё столько всего увидеть». Он поднял глаза, растерянно, и я поспешил добавить: «Разумеется, если ты не устал…» — «Конечно нет!» — ответил он, и пошёл за мной, не задавая других вопросов.
II
Я уже не такой безответственный, каким был в двадцать лет, и не такой озабоченный, каким был в тридцать. Мне сорок лет, и я учитываю все последствия. Мы просто пошли по дальнему маршруту. Я углублял объяснения и обращал его внимание то на стены старинного замка, то на заброшенную австрийскую казарму на вершине холма, похожую на капризную принцессу, состарившуюся, так и не выйдя замуж. Он снял реку и мосты сверху со спокойной, сдержанной радостью. Обратно в город мы спустились по дальнему склону холма, распугивая сонных котов и заглядывая за ограды монастырских парков. У стены, укрытой плетёнкой плюща и обнажённой виноградной лозой, я остановил его и сфотографировал: он даже не спросил зачем.
Мы много разговаривали. Оказалось, что он остался один случайно: приехали в горы с отцом и младшим братом, у которого на четвёртый день случился приступ аппендицита. Брата оперировали, отец остался с ним в больнице. Переживая за них, мой новый знакомый часто проверял, не пришла ли смска на мобильный, и фотографировал всё подряд, чтобы поделиться с родными этими фрагментами. Когда разговор коснулся образования, он очень удивился, что аспирантура не привела автоматически к гарантированной университетской ставке. Сам он учился на инженера. Я рассказал ему об итальянцах: те лет до тридцати особо не задумываются о карьере и не представляют себе, что значит быть строительным инженером, специализирующимся в информатике и коммуникациях, работать и взрослеть, не дожидаясь, пока наиграешься. Потом мы обсудили силу воли, влияние случайности и фантазии на достижение поставленных задач. Он цитировал отца; я старался не акцентировать, насколько согласен с его словами, прогоняя мысль, что сам мог бы быть его отцом, или что его отец мог быть одним из тех студентов, с которыми я жил в незабываемо близком контакте в те месяцы, которые провёл в Казани на стажировке.
Время шло, мы рисковали остаться без обеда, и хотя он утверждал, что не голоден, я настоял, что надо найти подходящий ресторанчик хотя бы для того, чтобы ознакомиться с местными деликатесами. Траттория «Ропетон» была закрыта; пока мы дошли до центра, с учётом специфики дня, отведённого под показушно-любовные обеды, свободных столиков на двоих нигде не осталось. Я попробовал запасной вариант и отвёл его в «Фонтанелла», где мог рассчитывать на поддержку знакомого официанта. Джанни действительно был на работе, но свободных мест не было. Тем не менее Джанни, как обычно, воспользовался случаем влезть не в своё дело, глянул на нас быстрой украдкой и прошептал мне на ухо:
— Брось, веди его к себе домой, без разговоров! Какой там обед, такие лакомые кусочки не каждый день встречаются!
— Да ладно, через пару часов он уедет, смысла нет, — запротестовал я, а он неожиданно перешёл на серьёзный тон:
— Знаешь, сколько я видел таких парней, с которыми хотелось бы всего, а не получится ничего? Приехали, уехали, и до свиданья. Я с ними даже поговорить не мог, только принять заказ. С этим ты хотя бы на одном языке говоришь. Давай иди!
Так что пришлось нам довольствоваться быстрым обедом у меня дома, а до этого заскочить в овощную лавку, которая, к счастью, не закрывается никогда. Он настоял на том, чтобы помочь мне выбрать фрукты. Пока я рылся в помидорах и перцах, он положил в корзинку упаковку салата и застыл перед грудой разносортных апельсинов. Когда я пробрался к нему, огибая башни из ящиков лука-порея, он спросил:
— Вы бы не посоветовали, Бруно Янович, какие лучше выбрать?
— Красивые, — ответил я, проглотив конец фразы: «красивые, как ты».
III
Моя квартирка пряталась под крышей элегантного кондоминиума. Он был в восторге от лифта, оставшегося неизменным с сороковых годов, с откидывающейся скамеечкой, обитой кожей, и табличкой «прислуге пользоваться лифтом запрещено», которую я перевёл, спровоцировав новую лавину вопросов об истории, языке и о том, почему эта страна столь неподвижна и безразлична к современности. «Мой отец говорит, что итальянцы — крутые, умеют жить красиво, спокойно, не так, как мы. Нам всего хочется добиться, везде успеть, всё заработать». И снова я был вынужден согласиться с его отцом, вот только для меня это отсутствие стимулов к развитию было застоем, смертельной слабостью, которая ограничивает наше жизненное пространство до эфемерно-краткого личного удовлетворения и расстраивает любые попытки выйти за пределы личного счастья.
Зайдя в дом, он снял обувь и куртку. Под ней обнаружился тонкий серый свитерок в стиле английского колледжа. Какой он был худенький! Я начал сомневаться, действительно ли ему девятнадцать лет. Может он это сказал так просто, для солидности? Размышлял он, как тридцатилетний итальянец, но выглядел лет на пятнадцать максимум. Пока я готовил обед, он устроился в кресле, широко расставив ноги и рассеянно листая первый попавшийся под руку журнал. Я всё прикидывал, рискнуть или нет, а потом обратил его внимание на окно в крыше. Если подтащить стул и выглянуть из окна, то откроется прекрасный вид на реку, церкви, колокольни. Недолго думая, он сбросил тапочки на пол и с фотоаппаратом в руке забрался на стул. Пока он усаживался поудобнее, поставив одну ногу на полку, чтобы не потерять равновесия, я с радостью убедился, что под одеждой oversize скрывалось такое тело, от которого тарелки в моих руках задрожали. Рассматривая украдкой, скорее воображая, чем видя, я отслеживал этот сладкий изгиб, к которому мой живот мог бы прилечь так удобно.
Вот точно, живот… В его возрасте я вообще не знал, откуда он берётся! А теперь этот проклятый живот растёт, суставы скрипят, пробиваются седые волосы на груди, или в ушах. Больно смотреть на старые фотографии, а уж про зеркало лучше вообще забыть. Подавая к столу, я старался расхрабриться, собрать вместе комплименты, которыми поили и кормили меня мои пятидесятилетние любовники, чтобы не ощущать себя стариком рядом с ним. Он соблюдал дистанцию, обращался ко мне по отчеству, задавал непростые вопросы, в общем, помогал не терять голову. Но успокоиться было трудно, даже когда мы сели за стол. Просто смотреть, как он внимательно пробовал пасту, а потом поглощал карпаччо с рукколой и пармезаном, с видом первооткрывателя, тщательно осматривающего экзотические плоды, подаренные аборигенами. Наблюдая за ним, я таял, и, тая, рассуждал про себя о вероятности родства между словами «умиление» и «umiliazione», то бишь о крайней нежности, которая ослабляет тебя, делая одновременно скромным и униженным, потому рядом с ним я пропитывался именно этой возвышенной и убийственной отменой самого себя перед лицом красоты и ума. Желание простереться и быть растоптанным, капитулировать перед лицом доверия, перетекающего в безразличие. Желание окунуться в чистый источник его бесстрашного непонимания жизни, очиститься от грязи прожитого, воскреснуть, прикоснувшись к чужой чистоте. Всё это я оставил внутри, спрятав в промежутках между улыбками, между долгими учёными рассуждениями о причинах падения итальянских нравов и щедрыми вилками хитро закрученных спагетти.
За десертом я завёл разговор об итальянской музыке: кроме дешёвой попсы, которую здесь уже давно никто не слушает, он ничего не знал и про Де Андре, Баттисти, Далла, Конте слышал впервые. Он хотел было помочь с посудой, но я сказал, что это не срочно, важнее — музыка. Присев на угол кровати, он склонился над компьютером, а я устроился у него за спиной, прислонившись к книжным полкам. Я смотрел на эту шею, на светлый, спускавшийся под свитер пушок, такой лёгкий, что если провести по нему пальцем, он не почувствует даже щекотки; склоняясь над ним, пытался уловить запах, и продолжай я в том же духе, вскоре пришлось бы ретироваться в ванную. Квартира у меня тесная, и я в этих делах шумный, поэтому я взял стул и отодвинулся от кровати на безопасное расстояние.
Паренёк часто проводил языком по губам, потрескавшимся от горного солнца. Я старался подобрать слова, чтобы описать эти губы — и не мог найти. Русские ребята редко отличаются яркой красотой, мне больше нравится средиземноморский тип, плотно сбитые широкоплечие брюнеты, но в нём был тот особый свет и ясность чётких очертаний, которого не найти в обычных русских — крепких, круглолицых, грубоватых. Прямой носик, уверенный подбородок, щёки с намёком на ямочку, раскрасневшиеся от жары, царящей в квартире благодаря пожилым дамам с нижних этажей, которые не скупились на отопление. Он задумчиво притрагивался пальцами к шее, над воротом чёрной футболки: видно, ему стало жарко.
Я моментально представил себе, что он вот-вот снимет свитер, или неловко потянется к стоящему на полке стакану с водой. Моя бурная фантазия была бы счастлива чуть подробнее рассмотреть силуэт его бёдер, его груди, изгиб его спины. Но он аккуратно и сосредоточенно выбирал и копировал себе файлы. Я было подумал, не сдвинуть ли разговор на кино, может, подбросить ему какой-нибудь сомнительный фильм, когда он, закончив копирование, решил поделиться со мной содержимым своего плейера. Первым в списке стоял Джастин Бибер, которого, по его словам, он скачал для младшей сестры, и у меня ёкнуло сердце. Я отправился на кухню приводить в порядок посуду, а когда вернулся, он уже стоял у дверей, посматривая на часы. Ему хотелось посетить какое-нибудь «модное и элитное» заведение, чтобы ознакомиться с местными рецептами кофе.
Мы стояли друг напротив друга. Последние лучи сочились через окно в крыше и заливали ему лицо. Он улыбался, и мой пристальный взгляд заставлял его опустить глаза. Ему лучше было не видеть меня таким, и я пообещал отвести его в самые шикарные кафе, в которых можно будет заказать какие угодно напитки, пусть только даст мне пару минут, чтобы освежиться.
IV
Выйдя из ванной, я тоже глянул на часы. Оставалось два часа до
того момента, когда ему надо будет возвращаться к автобусу и отправляться в
аэропорт. Я прикинул маршрут, и мы вернулись в центр, всё более плотно набитый
парочками всех возрастов и рас, наводнившими
улицы и заполнившими магазины. Я предложил ему ряд вариантов, и он выбрал
традиционное местечко, где стены уставлены ёмкостями со смесями разных сортов
кофе и чая и посетители обращаются к бармену по имени. Экзотические рецепты
были написаны от руки на разноцветных листах бумаги, и я помог ему их
расшифровывать. Толпа нас столкнула, и на мгновение я прильнул к его спине. Он
никак не отреагировал, увлечённый рассматриванием пёстрых товаров,
расставленных по полкам, поднимавшимся вверх, до потолка.
Потом мы отвоевали крохотный мраморный столик, проложив себе дорогу среди собачек в розовых пальто и дам в тяжёлых шубах, и он смог спокойно заняться капучино. Оторвавшись на несколько долгих минут от всего мира, молчаливый, далёкий от весёлого щебетания публики, ожидающей послеобеденного кофейка, он полностью погрузился в изучение капучино. Спрятавшись за чашкой из тонкого фарфора, я безнаказанно и пристально рассматривал его, отмечая всё в деталях и подавляя мысль, что в ином мире мы могли бы заходить сюда каждое воскресенье после обеда, в обнимку, и что эту молочную пенку на верхней губе я с удовольствием снял бы поцелуем, и что этого не будет никогда, вообще никогда. «А что если попробовать, перед прощанием, навязать поцелуй — в последний момент, когда мне уже будет не важно, что он обо мне подумает? В таком случае надо было бы оставить его подальше от стоянки автобусов, не хватало ещё подпортить себе репутацию в глазах других экскурсоводов и шофёров, которые всегда лезут не в своё дело. Значит, попрощаемся раньше? Может, выбрать пустынный переулок для дороги обратно, найти предлог, чтобы расстаться?» Мысль, пойманная в капкан подробностей, не хотела сдаваться на милость неизбежного прощания. Он вывел меня из задумчивости, когда, на выходе из кафе, объяснил:
— Знаете, я подрабатываю в «Кофе Хауз». Это очень современная сеть, типа «Старбакс», вы не слыхали о таких?
— Слыхал? Да я там целыми днями сидел, в «Старбаксах», в Нью-Йорке…
Поток слов прервали воспоминания о случайных счастливых встречах, которые дарил мне «Старбакс» в Вильямсбурге, на углу между улицами, названий которых я уже не помню, но я вернулся к теме:
— И в Берлине тоже есть похожая сеть, сделанная по американской модели, но с особым стилем. Помню, однажды в сентябре, в Пренцлауэрберге…
Он смотрел на меня с восхищением, и это только увеличивало расстояние между нами. Я решил порадовать его, заглянув в фирменный магазин «Нескафе», где толпа веронцев предавалась празднованию современного ритуала: выбор капсул для новоприобретённой блестящей кофеварки. В толчее, следуя за ним, внимательно отмечавшим все особенности дизайна этого ароматного храма современной буржуазии, я решил, что ничто, ровным счётом ничто не важно. Оставлю этого ангела там, где нашёл, без осложнений и приставаний, ведь я всё равно счастлив, — не уловив запаха его тела, не согревшись теплом его кожи, — одним только отпечатком его лица на моей сетчатке и на матрице фотоаппарата.
Мы шли вдоль остатков римской стены, которые разворачивались вплоть до площадки, где автобусы отдыхали от трудов праведных и нервные сопровождающие суетились, как наседки в ожидании цыплят, разбежавшихся по улицам города, пока туман вновь сгущался вокруг нас, накрывая фонари жёлтыми капюшонами. У одного из перекрёстков, где расходятся две улицы, я остановился и объявил, что здесь мы и попрощаемся. Он на меня так глянул, что я, забыв все свои планы, сказал:
— У меня ещё две последние просьбы.
Вышло как-то строго, и я моментально смутился.
— Конечно, Бруно Янович, говорите!
— Первое, я хотел узнать, как тебя зовут. Я тут подумал: на мой взгляд, выбор между Вадимом, Русланом или Артёмом. Одним словом, имя очень русское, но не банальное, лёгкое, полное гласных, простора, не знаю, понимаешь ли ты.
Он лукаво улыбнулся и сказал:
— Ответ — Руслан. Давайте второй вопрос!
— Я хотел бы к тебе притронуться, то есть просто к руке, я хотел сказать…
— Ах, ну конечно же! — воскликнул он, распахнув руки, наклонив голову и приглашая меня к объятию.
Всего лишь секунда. Я не успел почувствовать ничего — ни капли тепла, ни биения его сердца — и полетел как камень, брошенный вдоль левой стороны улицы.
Он остался стоять на перекрёстке, в ожидании зелёного цвета, серо-чёрный силуэт на фоне привычной средневековой стены из красного кирпича. Слёзы щипали нос, и я делал вид, что иду, глядя вперёд, хотя на самом деле мои глаза были закрыты, чтобы задержать ещё на миг его сладкую, бессознательную улыбку.
Подарок
Cigola la carrucola del pozzo
l’acqua sale alla luce e vi si fonde.
Trema un ricordo nel ricolmo secchio,
nel puro cerchio un’immagine ride.
Accosto il volto a evanescenti labbri:
si deforma il passato, si fa vecchio,
appartiene ad un altro…
Ah che giа stride
la ruota, ti ridona all’atro fondo,
visione, una distanza ci divide.
Eugenio Montale3
Сидит у раскрытого окна, с книгой на коленях, локоть положен на облупленный подоконник; смотрит на листья клёна, думает: дотянусь — не дотянусь (а кошка вот думала дотянуться и упала, разбилась, но она была маленькая, а я — больше), и ещё: позвонит — не позвонит. Звонит телефон. Бежит в коридор по прогретому раздолбанному паркету (занозы, анамнез забывания тапочек, жемчужины в щелях). Зайдёшь? К обеду? Буду ждать (а себе: уже жду). Рассеянно присаживается на ворох одежды, наваленной на стуле у телефонной полки, как и на каждом стуле в этой квартире. Смотрит через дверь в кухню. Там варится обед: сегодня дедушка зашёл проведать детей и внуков. Поэтому когда приходит гость, не боязно посадить его за стол вместе с семьёй: будет вкусно. Дед ставит на стол рубиновый борщ. Разливает по тарелкам с ободком цвета прогоркшего сливочного масла. И всё же она стесняется громких разговоров родителей, крупно нарезанного салата, и своей детской тарелки с Курочкой Рябой на дне. Не хочет доедать, чтобы гость не заметил. Пообедав, прощаются, обращая вглубь квартиры: «Ну, мы пошли» и «До свиданья». Никто не отвечает.
Идут вдоль серого дома, вдоль его подъездов, сараев, деревьев, оград, ступеней, мимо чужого детсада, чужих мастерских, подвальных нотных комнат музыкальной, встроенной в тело дома, школы, прочь от квашеных бочек, бубликовых лотков, прочь от диковин, от скандинавского полосатого носка, натянутого на шар научной ненужной антенны, от цепей, на которых пару лет назад можно было качаться, от изумрудных искристых плиток, от оливковой серебристой пыли, — вниз от проспекта туда, где дома реже и ниже, где сады, разрастаясь, занимают всё пространство, превращаясь в парк, из парка в лес, всё ниже, где ни красного пятиугольного кирпича, ни серого асфальта, ни добрыми людьми сложенных камушков да досточек, а только — земля сначала, потом раздолбанная глина, а потом трава. Давно уже, с тех пор как вышли из зоны, просматриваемой от дома, держались за руки (никто никогда не смотрел им вслед, но прятались они вне зависимости от внимания других), а здесь расстались — никого нет, отдалённо прокатывается шорох троллейбусов, крики детей далеко, здесь слышнее насекомые и можно молчать. Здесь можно быть, just be, без необходимости подтверждать этот факт словами или сцеплением рук. Находят место, местечко, долинку, ложбинку, где смотрят пристально красные глазки волчьей ягоды, жёлтые брусочки облепихи, туповатые мордочки белого барбариса. Укладываются: он — заложив руки за голову, она — сбоку, рядышком, ладошки под щёку, на время, недолгое время чтобы прислушаться к миру, к его дыханию, замереть, запомнить, раскинуться, распахнуть руки крестом, приткнуться обратно, поближе. Протягивает пальчики. Хочет. Дотягивается. «Нам некуда спешить и нечего бояться». Греет солнце траву, поднимается от трав и цветов тяжёлый запах, как покрывало, от болотистого ручья влага, и комары, не злые; там никто не злой. Во всяком случае, пока солнце не начинает уставать.
Тогда лучше уйти вежливо, первыми. Пойдём наверх? Пойдём ко мне? Пойдём. Тут уж руку подаёт из нужды подняться; если вернуться в людскую зону парка, то можно быстро, избегая одним махом троллейбус, ожидание его и содержимое, перебраться поближе к другому дому. Есть на это канатная дорога, непрестанное поскрипывающее коммунальное удовольствие. Он садится первым, она — за его руку цепляясь и чуть на выдёргивая его из кабинки — привыкла к подсадке дедушкиной сильной руки, смеётся, закрывает заботливо задвижку. Оба худенькие, сидят на одной скамейке обнявшись, смотрят на деревья. Эта дорога была сделана, чтобы дать горожанам устройство для определения собственных пределов и беззащитности. Земля — вот она, вьются тропинки, холмы прилаживаются к небу поближе, всё видишь, как будто рукой дотрагиваешься. Да сам же там лежал, сидел, ходил четверть часа назад (в промежутке между землёй и небом: первые фонари парка, эклер с глазурью, музыка, зелёная пантера, красный виноград, праздные люди), а достать — достигнуть — настигнуть и счесться — никак нельзя. Тянет вот здесь прыгнуть, вот точно, в этот раз прыгну, плёвое дело — ан нет. Благоразумие, тяготение, но рано или поздно доедем, пусть хоть треть часа повисим надо всем этим, на железной нити, на паутинке развлекательной механической прочности. Но тогда не думалось о неизбежности прибытия, и о том, что один раз спрыгнув, обратно уже не вернёшься ни за какие деньги. Тогда думалось так.
— Ой, я сейчас только поняла, на что эта штука похожа.
— Ну и?
— Кабинка — как ведёрко; мы — как песочные человечки в нём.
— Не бывает песочных. Бывают глиняные.
— Бывают! У Гофмана был один, но ты прав, глиняные — лучше, глиняные — это как в самом начале.
Он не отвечает, вот ещё глупости. Думает о своём детском ведёрке: зелёный зимний лес, глянцевый снег, непропорциональный заяц. Она о своём: круглолицые дети в автобусе, в руках флажки, цветы, все куда-то едут. «Весёлые соседи, хорошие друзья». Или наоборот? По ту сторону долины стоит его квартал: квадраты и прямоугольники, синий вечер, жёлтые звёзды окон, ситцевый трепет кухонных занавесок, жар подгоревшего варенья, падающие под ноги яблоки (коричневая гниль, бледно-зелёные недоростки). Время ужинать. Приглашает её в дом. Стесняется натянутого молчания родителей, того, что она говорит с набитым ртом и так обстоятельно и громко. Подают золотой бульон в тарелках с тёмно-синей (кобальтовой) каёмкой. Чай пьётся из фарфора с китайской беседкой на боку, она грустит про себя: у нас тоже ведь были чашечки тонкого на просвет фарфора, с розами, но родители подарили всё дочке профессора Любича, и зачем, если они потом всё равно уехали? Пока думает, размешивает звонко чай общей серебряной ложечкой. Бог мой, сейчас ещё и положит её, мокрую, в сахарницу! Но это она уже выучила. Кладёт мимо. Разговор иссякает. Пора домой. Проводи гостью, ну же!
Провожает до двери, потом до двери подъезда, до остановки. А, ну его, пошли так, на этот раз под локоток — чтобы не споткнуться в темноте. «Quiet is the night, so turn off the light». В подъезде садятся попрощаться на подоконник. Тень от паутины вверху высоких подъездных окон, жёлтая тарелка фонаря. Скоро все соседи вернутся по своим квартирам, привет, Макс, беги домой давай… да, а вы тут чего? не твоего ума дело, здрасьте, тёть Нина, вам помочь? да нет, чего уж, добрый вечер, Тамара Николаевна, добрый, тётя Фира, что же вы без Тоши? ой, деточка, заболел, такое нешшщастье! — когда все вернутся по домам и точно никому ничего не нужно будет наверху, под крышей, он доведёт её до дверей квартиры. Ну что? Написано всё на лице. А давай… Что меняет ещё один пролёт лестницы, гранитные ступени, потом железные; дверь на чердак никто не закрывает, все забыли, у кого договорились оставить ключи. Тогда — темнота. Она перестанет стесняться себя, откинет волосы с лица, спрячет очки в карман. Стоят обнявшись, целуются, исследуют проходимость одежд, летних, лёгких, несложно, пока он в награду за день, молчание, доверие и преданность не опускается на колени. Луне не рассмотреть их, там нет окон, только дыры между балками; через дыры льётся в дождь вода, заливая тётю Нину, тётю Фиру с её дворняжкой, родительский стеллаж с иностранной литературой. Ей не на что смотреть, закрыть глаза или открыть их — одинаково, не подсмотришь за ним, ни за собой; приходится сдаваться на его непрерывную милость и кончать. После чего — домой. Такой у них распорядок дня: она — последней, потому что после этого ей всегда ужасно хочется спать; в парке спать нельзя.
Так что, сделаем себе этот подарок? Пройдёмся посмотреть на пустые окна наших квартир, твоей на первом этаже, моей на четвёртом? Протянем руку к пустым стёклам, сломанным скамейкам, снесённым оградам? Почувствуем, как прогибается под ногами пространство, как уходит вниз долина, как скрипит и жалуется железная паутина? Прокатимся — каждый в своей кабинке, ведь чтобы знать, что мы есть, не нужно больше держаться друг за друга, всё закреплено, подвижными колёсиками приведено в замкнутое, постоянное движение. Договоримся заранее о правилах, из негостеприимства гостиницы и скуки неузнавания проедем от не моего дома в не твой. Выберем время, правила, направление движения, сумеречный час, когда видно, но только нам двоим, нашим новым зорким глазам. Она пусть стоит, расстегнув блузку, он — откинувшись, вытянув ноги, на неё глядя, украшая пятнами ржавую жесть борта. Пусть родной город видит то, что обычно скрывается от городов и деревьев. Пусть они так делают.
А мы посмотрим.
1
Авторский перевод с итальянского.
2
Худенький паренёк возвращается домой
немного усталый и сильно увлечённый
тем, что происходит в автобусе.
<…>
Потом он замечает меня. И чтоб согреться,
дует себе на сердце, зажатое в ладонях.
Мне пора выходить, и наверное, так лучше.
Сандро Пена
3
Скрипит колодезный вал, восходит
к свету вода и со светом сливается.
Дрожит воспоминание в полном ведре,
в чистом кругу отражение смеётся.
Приближаю лицо к ускользающим устам:
искажается прошлое, стареет,
другому отдаётся…
Ах, и снова скрипит
колесо, возвращая на дно
тебя,
видение, расстояние нас разделяет.
Эудженио Монтале