Проза
Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 12, 2010
Сергей Германович Соколовский —
1972, Москва. Прозаик, издатель. Повести «Утренние прогулки» (1999), «Фэст фуд» (2001). Публикации в альманахах «Окрестности», «Вавилон», «Абзац», сборниках «Очень короткие тексты», «Ремиссионеры», интернет-журнале TextOnly.
ИЗ ЦИКЛА «SHUGAFRANCAPHICAL»
Недорогие съёмные помещения
Как известно, главная тайна 1993 года скрывалась в однокомнатной квартире хрущёвского дома на улице 1905 года. Панельную пятиэтажку в итоге снесли. Мне довелось побывать там в сентябре 1998 года, через пару недель после дефолта.
Квартиру снимал мой друг, ко времени упомянутого визита проживший в ней около полугода. Менять жильё он не собирался: дефолт сильно ударил его по карману, но не настолько, чтобы загнать в параллельное измерение. Работал он поблизости, кажется, верстальщиком в издательстве «Аванта Плюс». Мой друг сказал:
— Перед тем, как я сюда вселился, здесь долгое время никто не жил. Владельцы нелегально свалили на Запад ещё в конце восьмидесятых, каким-то абсолютно невозможным образом, — и об этом никто не знал, кроме двух-трёх друзей, одному из которых квартиру в итоге и продали. Вернулись на пару недель, оформили документы и всё. Новый владелец стал искать жильцов. Нашёл меня.
Далее последовала абсолютно невероятная, абсолютно немыслимая история. В заключение он сказал:
— Открой шкаф. Ты увидишь то же самое, что и я.
Подумав, я ответил:
— Выключи электронную музыку. Хочу тишины.
Агенты чёрного джаза
Без лишних подчёркиваний — но с едва уловимым духом международной безопасности. Растерзанный эриниями тромбон на окраинах Лузервилля. Сломанный зонт подстреленной птицей говорит о свободе выбора.
Учитель риторики, убитый выстрелом в спину (а лучше — тремя) на выходе из подпольного магазина. Гранд Ма и Гранд Па, оба никакие, вместо лиц уже давно последствия ядерной катастрофы. Ядерной же зимы: заменимы ли в принципе эти злые уста, что целуют в макушку, никого не спрося. На опушке избушка, рядом три порося. Какой-то всё ж таки Лузервилль.
— А потом я целовал холодный, влажный лоб, и это осталось главным событием моей трудовой жизни. Что говорить, братские поцелуи с покойниками куда более верный хлеб, чем ремесло рецензента, даже если пишешь про музыку. Какую музыку? Ну вы расслышали правильно: музыку городской бедноты. Она для вас недостаточно бедна? На этот вопрос могу ответить только поцелуем. Нет, я не боюсь, что слишком холодным; скорее, прошу прощения, слишком горячим по отношению к вам, так и вижу эти восковые галереи полярной ночью. Но южнее или, наоборот, севернее, в зависимости от того, с какой стороны от экватора мы находимся, — да, мои поцелуи могут пропасть впустую. Открою секрет: для меня это грошовая, копеечная пропажа. Мне приходилось терять такое, отчего ваша шерсть — будь у вас шерсть — встала бы дыбом. Маленький серебряный колокольчик звенел в груди у каждого, и это мешало Петру слушать музыку.
Я хочу быть твоим псом
Старая песенка Игги Попа, впоследствии переиначенная «Сексуальными Пистолетами», всегда напоминает мне единственный случай в моей жизни, когда я действительно хотел быть твоим псом.
Вечерело. Мы зашли в подъезд, и я понял, что потребность в полном обладании может быть удовлетворена лишь в ситуации столь же полного подчинения. Затёртая сентенция Прудона — «Собственность — это кража» — не то чтобы спасла меня в тот момент, но поставила всё на свои места.
Сейчас я думаю, что это было проявлением религиозного чувства.
Остров
— Враньё!!! — хором ответили мы, не сговариваясь.
— Ни для кого не секрет, что образ острова — один из наиболее ненавидимых мной. Мне кажется, что в нём скопилось столько грязи и фальши, сколько потребно как раз для создания, будь он неладен, острова: насыпного, естественного. Что более естественно, когда из насыпанного в кучу мусора — душевного, культурного, биологического — вдруг будто по мановению дирижёрской палочки возникает остров? Здесь напрашивается рифма с острым: все остроты и каламбуры, острота высказывания, даже острая пища и, как результат, вред от острого — всё в копилку, всё в одну кучу, всё в остров. Каламбур, как видите, рвотный: меня сейчас вытошнит всеми этими бесконечными островами, всеми уединениями и космическими одиночествами — вытошнит прямо в зал, будь передо мной зал, или куда попало, если зал по каким-то непостижимым причинам отсутствует. Непостижимая причина, меж тем, может быть лишь одна: зал — это тоже остров, островок спокойствия и умиротворения в бушующем океане современности, а меня ведь не может вытошнить в то, чем меня тошнит, правда? Я спрашиваю вас: правда?
— Враньё!!! — снова ответили мы.
Галерея Шилова в 2009 году
Одна гражданка Российской Федерации держала в руках моток бечевы. Она принимала антибиотики, дышала заражённым воздухом нескольких промышленных городов, лет двенадцать назад родила сына, и в целом всё у неё было неплохо, то есть даже хорошо, если немного подумать.
Моток бечевы она держала, чтобы обвязать средних размеров коробку.
— Вы, наверное, педофил, — говорил в это время её сын некоему человеку, стоявшему около портрета одного иностранного государ╛ственного деятеля.
Здесь нужно заметить, что юноша частенько смотрел на досуге крайне циничную анимацию.
— Нет. Я просто очень плохо себя чувствую.
— Не похоже. Зачем бы вы тогда стали со мной говорить?
— Не могу определить по лицу этого человека, подонок он или нет. А хотелось бы, вот и понадеялся на молодёжь.
— Если человеку плохо, то такие вещи не имеют значения.
— Резонно, хлопчик, резонно. Я вот хочу кофе, например. Можно уйти отсюда, из этого ада, у меня остались деньги на кофе.
— Вы всё-таки педофил, дяденька. Или наркоман героиновый. Никуда не пойду, давайте вместе картины смотреть, раз уж вам так плохо, — ёрнические нотки были подхвачены, мальчик был сообразителен не по годам. — Картины тоже плохие, вам должно быть приятно. Но лучше бы вы повесились.
Картонная коробка со свиной головой внутри ещё сыграет свою зловещую роль.
ЛЮДИ, НЕ ЛЮБЯЩИЕ ЛЕОНАРДА КОЭНА
Необходимое предисловие
Намерение написать книгу о поэтах, которых знаю лично и чьи стихи не люблю, возникло у меня, по-видимому, летом 2008 года. В то время я писал небольшой мемуарный очерк об Иване Новицком; выяснилось, что цитировать его стихи — при всей любви к автору — по╛просту невозможно, пришлось обойтись без них. «Человек хороший, но поэзия у него средненькая», — подразумевалась именно эта циничная и высокомерная формула, редко проговариваемая в глаза.
Меж тем, подход крайне распространённый: я даже думаю, что для многих едва ли не универсальный. Будучи вытащен на свет, он — непосредственно подход — вызывает и брезгливость, и любопытство, а если подольше повертеть такое в руках, то возникает естественная необходимость что-либо с этим сделать. Поскольку цинизм и высокомерие здесь оказываются вполне обоюдоострыми, непрерывно тестирующими пресловутую легитимность говорящего о стихах.
Есть и другая проблема, на мой вкус, куда как более серьёзная: о действительно хороших современных стихах вообще говорить нельзя. Просто потому, что всё происходит на одном языке: мы либо снижаем их уровень рефлективным актом как таковым, либо демон╛стрируем, что их уровень ниже уровня рефлексии. Ещё раз подчеркну, что речь идёт исключительно о современных стихах: «диалоги сквозь века» с Шекспиром или Тредиаковским — занятие вполне безопасное.
Надеюсь, очевидно, что моей целью не является производство инвектив и «выведение на чистую воду»: с тем же успехом можно заподозрить претензии на некое окончательное знание. Только чистый опыт взаимодействия (с чужим, непрозрачным, тёмным), дорогие друзья.
Jump
Jump — это спортивная сумка Jump и компакт-диск с графическим файлом Jump. Над нашим прекрасным миром висит дохлая кошка — вот что изображено на картинке.
— У вас очень интересное лицо, — девушка напротив не выглядела испуганной или удивлённой. — Кто вы по профессии?
Испуганным и удивлённым выглядел он сам, старший инспектор межгалактической полиции N_105015, где N — номер, подчёркивание — подчёркивание, 105015 — всего-навсего двенадцать. Смысл последней цифры не был до конца известен инспектору: если бы он узнал, что в организации, где он служит, сотрудников от силы десятка три, N_105015 чувствовал бы себя и того хуже.
У N_105015 были основания выглядеть испуганным или удивлённым. Девушка напротив представляла собой склизкую помесь гриба, морской раковины и разомлевшего на солнцепёке младшего инспектора D_000099, у которого вывалились из рук кишки четырёхметровой акулы. С такой внешностью у девушки проблема одна, думал с тоской N_105015, — как послать куда подальше многочисленных агентов производственных, исследовательских и развлекательных организаций.
— Кто вы по профессии? — повторила она.
— Сотрудник цирка. Администратор, — ехидно улыбнулся N_105015, рассчитывая, что это, возможно, остудит её пыл и снизит заинтересованность.
— Какого именно? В каком именно месте расположен ваш цирк и как именно называется?
— Расположен в раковине. Называется просто «Цирк».
— Нас разделяет хрупкий кофейный столик. Он ведь кофейный? Вы уверены, глубокоуважаемый сотрудник цирка, что столик не чайный?
— На этой планете нет чая. И кофе нет.
— Не кокетничайте, глубокоуважаемый сотрудник цирка. По вашим меркам мне должно быть шестнадцать-семнадцать лет.
— И что это означает?
— Это означает, что между нами стоит двенадцать миллионов межгалактических рупий!!! — девушка брызнула на старшего инспектора рекордным количеством слюны, которое когда-либо обрушивалось тому на голову. — Недоумок! Кретин!
— Двенадцать миллионов — за твою девственность, киска?
— У моей сестры отверстий больше, чем извилин в твоей голове.
Бородатый анекдот про извилины — любимый анекдот непо╛средственного руководства N_105015.
— Готов выполнить любой ваш приказ.
— Берёшь столик и выносишь за дверь. А потом, удерживая его на вытянутых руках, бежишь. Бежишь так долго, как сможешь. Потом прыгаешь. Я тебя прикрою. Мне только семнадцать лет, по вашим земным меркам.
Jump — это спортивная сумка Jump и компакт-диск с графическим файлом Jump.
Полнейший провал
Как выстрел из духового ружья может развеселить необычайно мирного до того человека, так и, наподобие тех самых выстрелов, они сами напросились. Взяли и напросились.
Их встречали: однообразно безжалостные гондолы успеха; лагуна беспечности; стрёмное очарование последней минуты. Не мыл руки перед едой.
— Что, дорогой, желваки напряглись? Узнаёшь себя в этом стыдливом автопортрете?
Хочешь учинить лихое бесчинство, а после, жалуясь на здоровье, списать все излишки? Нет, так не пойдёт. Так он не поёт. Ваш Неандерталец.
— Это подпись. Так он подписывается, и так я говорю с тобой сквозь пелену времён и сообществ. Паук, соткавший эту набухшую от утренней росы паутину, — так же и пастух.
— Попляшешь ты у меня на костре! Ой, попляшешь!
Они так и стояли под выступом высокой скалы, так и продолжали, тяжелели, тележили, превращаясь едва ли не в уличных философов, — а ведь были, по сути, простыми каменными столбами на краю пропасти.
Там, на дне, виднелись скелеты животных и птиц, человеческие останки перемежались отслужившей свой срок техникой. У столбов стоял человек, путешественник, и подслушивал разговор камней. В одной руке у него имелась флейта.
В другой же имелась плеть. Одной рукой он играл на флейте, а другой стегал что было силы камни и приговаривал:
— Разговаривайте, дорогие, разговаривайте, свои тайны разбазаривайте. Дурацкие свои каменные тайны разбазаривайте!
И стегал их, и стегал, и приплясывал, танцы отплясывал.
Этот человек научил камни врать. Это ему мы обязаны современным упадком архитектуры. Мы — ты слышишь?!! — обязаны!
Как бы не так! Не дождётесь! Не надейтесь! Не надейтесь!
Телевизор
Тридцать четыре канала в коробке с чёрным игривым шнурком.
Thin Line Entertainment
Каждое слово, звучавшее в их беседе, говорило о том, что они не знают мира, в котором живут. Семейная ссора, могло показаться со стороны; жесты отчаяния и любви, как думали они сами. Мальчик и девочка, тысячелетние старики и старухи, наличие третьих, четвёртых и пятых лиц.
Руки по локоть в крови. Подумать только, если эта скотина умела бы размножаться руками, каково потомство! И прекрати склонять незнакомое тебе имя, солдат удачи, да мало ли, кому удача. Горячая точка на склоне твоего холма; твоё хозяйство, холодное и безжизненное, как обратная сторона Луны. Левая рука, правая рука.
Кинематограф должен начинаться с пощечины. Заканчиваться — аптечными весами. Она говорила:
— Левая рука, правая рука, мы будем делать это в общественном транспорте?
Он отвечал:
— Проститутка.
— Левая рука, правая рука, а вы — вы делали это в общественном транспорте?
— Проститутка.
Прохожие любопытны. Поглядывают, посмеиваются, но держат руки в карманах, пальцы на спусковых крючках. Сочные, как апельсины. Публичная сцена ревности, государственный театр, основная сцена. Вторая пощечина. Третья пощечина.
Они любили друг друга, но на этот раз она вернулась домой одна. Они снова поссорились: она сама была виновата, он назвал её истеричкой, а потом как-то поскучнел, погрустнел, извинился и ушёл. К телефону в квартире его родителей никто не подходит; она решила лечь спать, утро вечера мудренее, завтра воскресенье, ну и так далее. В конце концов, их примирения не уступали ссорам по накалу страстей. Она смотрела на себя в зеркало. Потом достала из холодильника огурец.
Переход от второго к третьему числу всегда как-то особенно драматичен. Что-то управляет тобой, а ты знай держись.
Или вот гвозди: это я его забил, чтобы гость не уходил. Забил — мы все это знаем — не гостю в голову, а сам себе, навроде записки, прилеплённой к холодильнику. Чтобы не прерывалась связь времён, чтобы утром знать, о чём мечтал вечером, когда открывал шпроты или рылся в карманах.
Иногда я вспоминаю тебя. Трудно назвать «светлой грустью» мои чувства в такие минуты. Намного лучше подходит «тяжёлое отвращение». Довольно странно, что мы здесь говорим не о человеке или событии, а всего лишь о порядковом номере. Мне самому странно. Мы заслуживаем большего, не так ли? Мы с тобой.
Хорошо, а если о человеке? Или, например, о бывшем человеке, который был человеком, а потом перестал? Чувствуется сразу прямо-таки величие: был, да перестал. Дробное, конечно, мозаичное величие, фрагментарное, но величие, никуда не денешься. И не нужно меня упрекать за разговорные интонации. Мне ещё ужин готовить, и на письма отвечать надо.
Вот, отвлечёмся на минуту от поэзии и кинематографа: что у нас сегодня на ужин? Чьи — огурчики-рёбрышки? Пролетариат, не иначе.
А вы что, действительно хотели, чтоб с вами разговаривали честно, как на духу? Действительно, да? Вот с вами и разговаривают. Какие-то посторонние люди. Совсем посторонние. Потусторонние даже.
Меня живо интересует технология самооговора. Не самообвинения, как более общего случая, а именно самооговора. И ещё меня интересует то жизненное пространство, в котором эта технология используется не то чтобы тайно, но, скажем так, не вполне проявленно, не вполне самоочевидно. Чтобы гость — подчёркиваю — не уходил.
Мне кажется, что в этом фрагменте нам удалось избежать агрессии. И мне кажется, нам удалось «немножко пооткровенничать» и «немножко пофантазировать». Разве нет?
— Ой, ну ерунда сопливая, сериал для домохозяек.
Люди, не любящие Леонарда Коэна
* * *
Хочется сделать что-то в высшей степени ординарное, но вместе с тем катастрофически неосторожное. Люди, которым хочется сделать что-то в высшей степени ординарное, но вместе с тем катастрофически неосторожное.
* * *
Разные люди, абсолютно разные, заметим. Трепетное отношение к шестидесятым их объединяет разве что, да и то, нельзя так сказать. Стоит вернуться к этому чуть позже, когда можно будет выразиться определённо.
* * *
Всё, что так или иначе можно было назвать жизнью, оказывалось «как-нибудь в другой раз». Мы видим слишком острое желание использовать так называемую «прямую разговорную речь», но будем осторожны. Хотя слова здесь подобраны не совсем верно.
* * *
Смешно, конечно. Они так не говорят, никто, но создают постоянно какие-то сообщества, как-то кучкуются, в смысле, собираются вместе. И всё это очень нервно, и очень не к месту, и слишком сильно напоминает каких-то «жалобщиков». Так, пожалуй, чуть более точно, но всё равно плохо.
* * *
Она так говорила, пока была жива, а потом ещё кто-то так говорил: залить эпоксидкой. В смысле, забыть, не дать делу ход, если угодно. А там были основания для того, чтобы это выражение было в ходу. «Не дать делу ход», «было в ходу», — всё, это уже конец. Можно переходить к изложению основного сюжета.
* * *
Художественная выставка. Две секции, в большей или меньшей степени недоступные для публики, оформленные, как обычные жилые комнаты. Точнее, как заметно пустоватые жилые комнаты, где каждый предмет наперечёт. Могут быть вывешены списки предметов. И никаких комментариев, даже общего названия нет. Сгодятся, на худой конец, две коробки. Коробки-моробки.
Мы дали им имена
— Как бы Вы хотели назвать эту станцию?
— Я бы хотел назвать эту станцию «Угандошенный Лёлик». По-моему, неплохо. Я бы и планету какую-нибудь так назвал.
Лишняя точка над буквой «ё»
Судьба щедра на циничные подсказки: кому-то выделена избыточная память тела, кому-то, напротив, — способность называть вещи своими именами, не испытывая при этом ровно никаких чувств.
Эти подсказки плохо пригодны для литературы, чему есть масса разнообразных примеров. Взять хотя бы ахматовскую «безгеройную» — вспомнить бы, по чьему выражению — поэму. В ней многие упомянуты, и в частности упомянут некто, скроивший свою жизнь по лекалам среднего Педерсена.
На данном примере мы видим безусловное присутствие означенных подсказок, подсказок судьбы, но не видим ни малейшего механизма, запускающего процесс сопереживания или понимания — даже самого поверхностного свойства. Поэтому я стараюсь, чтобы узел на верёвке вокруг моей шеи был спереди, а не сзади. А то столыпинский галстук в столыпинском же вагоне — это как-то слишком. Ещё лесопилку кто-то упоминал.
Да, лесопилку. О, сколь цветущей она была, выстроенная, подобно Нью-Йорку, выстроенному вокруг статуи Свободы, вокруг одной не вполне легальной русской буквы. Отличная лесопилка.
Смерть слепого астролога в канализации Варанаси
— Покажи ему деньги, дай половину, остальное спрячь мне в карман, вот сюда, — говорил высокий, неопрятный человек в тёмных очках и европейском костюме своей спутнице, белобрысой хиппушке студенческого возраста, несколько одуревшей от свалившегося ей на голову счастья в виде слепца.
Сейчас он пытался ей объяснить, что нужно делать с местным мальчишкой, который взялся быть проводником и ожидал в стороне, ковыряя куском медной проволоки потрескавшуюся штукатурку. Она не понимала.
Она не понимала многого, если уж на то пошло. Она не понимала, почему месяц назад в Ришикеше согласилась принять предложение одного бородатого сказочника, одолжившего ей немного денег в обмен на обещание помочь одному его старому другу найти нужный путь в Варанаси. Не понимала, почему, встретив слепца в аэропорту Мумбаи, словно проглотила язык, когда он обратился к ней с очень странно произнесёнными словами на её родном языке. Не понимала, почему этот человек ходит по земле и не проваливается вовнутрь.
Астролог перед сном переставал быть слепым, снимал очки, читал Боулза в русском переводе и всё время чего-то боялся. Однажды она спросила, что служит причиной его страхов. Он неожиданно рассмеялся и сказал одно только слово:
— Менты.
Больше она не спрашивала. В конце концов, какое ей дело до чужих проблем с охранниками и защитниками действующего миропорядка. Старик и без того утомлял: говорил об аспектах её Венеры с Сатурном и Плутоном, каялся в шарлатанстве, бубнил, что спас человеческих жизней больше, чем Иисус Христос и Эйнштейн, вместе взятые. Его внезапные вспышки маниакальной активности ей не передавались.
Дело близилось к концу. Она, наконец, поняла.
Взяла у старика деньги, половину незаметно засунула в нужный карман, половину дала мальчишке. Попрощалась и пошла прочь. А нашего с вами красавца повели к реке, к знаменитым гатам.
Hикто не мог знать, насколько он большой человек. Крупный политик и бизнесмен. Выглядящий на пятнадцать лет старше своих из-за перенесённой в среднем возрасте тяжёлой болезни. Никто его не любил.
Никто. Никто. Никто.
Фронт недостаточного освобождения
Поставить эту музыку для тебя: в мои пять лет её слушали продвинутые домохозяйки Соединённого Королевства. Стоило бы с утра положить цветы на твою могилу. В сотый, наверное, раз пишу о тебе.
Лет в четырнадцать-пятнадцать я так же писал про своего деда. Ограничимся музыкой.
Ума не приложу, что делать с этим «о тебе», кроме как превратить в «про тебя». Потому что я ведь не могу притвориться, что пишу о марокканских цитрусовых, если речь идет вовсе не о них.
Могила, могила, вот привязалась ко мне эта могила. Я же сказал, ограничимся музыкой. Той самой, диски с которой ты мне подарил по случаю собственного пятидесятилетия. Воспроизводить их всё равно было не на чем. Такое чувство, что все люди голые навсегда.
То есть, ведь не зря в сотый: что-то надламывается внутри текста, превращая его то в чудовищно сюсюкающий прибормот, то в какие-то скалы, в какую-то булыжную мостовую. Дословно помню фразу из одного твоего письма: «Двоюродный брат мой Владимир — чудовище, изрыгающее грязной плеврой нечистого горла короткие злые фразы».
В день твоего рождения поставить эту музыку для тебя: истинная потеря не знает публичности, не подвержена эрозии в рамках интенсивных речевых манипуляций, врут «психиаторы» и врачи. Вроде бы не слишком серьёзный повод, чтобы вспоминать медицину да ещё и дедушку впридачу, но раз уже всё равно сплошная нескладность, нескладываемость, то пусть и для медицины найдётся место.
Хочешь, я включу телевизор? Там не покажут твою могилу, а медицину покажут.
Только здесь нет телевизора.
Мне было бы проще, если бы можно было как-то прицепиться к какой-нибудь узкой культуре, как-то присоседиться хоть к мотоциклистам в коже, хоть к торчкам в коже, хоть к сексуальным меньшин╛ствам в коже: кожаные диваны всегда из человеческой кожи, потому что надо её как-то использовать после того, как самих людей съели. «И человек доедает человека», — как ты и подозревал.
Я, например, в каком-то смысле доедаю тебя. Со всеми потрохами: смесь каннибализма, некрофилии и копрофагии. Да что там «в каком-то» — в самом что ни на есть прямом!!! Непосредственно здесь, непосредственно сейчас.
Если это слишком неприлично, простите. В каком-то смысле это всего лишь проблема второго лица множественного числа. Я с лёгкостью приношу извинения.
Не зря — в сотый. Ровно за сто лет до тебя в Бердичеве родился Джозеф Конрад. Ты взял восточнее — Мариуполь. Я вовсе не пытаюсь сравнивать тебя с Конрадом, тем более мне чужды насмешки над Мариуполем и Бердичевым: просто пустое, бессмысленное наблюдение. В каком-то смысле.
В конце концов, пластинка вот-вот доиграет. «Последняя затяжка чуть коснулась губ, и мёртвый всё сказал таинственным побегом».
Нечётные номера домов
* * *
Старая я, бедная больная крысонька! Ветеран психоделической революции. Хожу вот по кухоньке.
* * *
Крысонька я — поскольку родился в год Крысы, девяносто четвёртый. Т. е., прошу прощения, восемьдесят четвёртый, а не девяносто. И с девятнадцати лет вершу революцию почти ежедневно. Год жизни под этим делом можно считать за десять. Так что я уже глубокий старик. Суперглубокий, можно сказать. Начнём с производства.
Хотя нет, ну его, это производство. Начнём с запретов. Самых разных запретов — от незахождения в дома с нечётными номерами до неупотребления сырого теста. Раньше я очень часто себе что-либо запрещал. Любил это дело, что уж. А потом надоело. Хожу вот по кухоньке. Есть у меня, братцы, кухонька.
* * *
Эвтаназия здравого смысла. Он у меня был, и это он сам всё сделал, по собственному желанию. Я тут, можно сказать, невиновен, просто оказался случайным носителем этой штуки. Этого дела. И мне, как носителю, пришлось обеспечивать процесс.
Здравый смысл для меня теперь — это такой Золотой Век. Сам себя в гроб загнавший, добровольно, добровольнее некуда. В дома не с теми — вы должны это понимать — номерами. С не теми номерами, какие нужно. Чтобы выживать, чтобы жить.
Чтобы торжествовать хотя бы: мне кажется, это важнейшая деталь эмоционального мира — способность торжествовать.
* * *
В каждом — по мяснику в окровавленном фартуке. Но в чётных-то ещё хуже!
* * *
Яблони моей родной федерации: сколько раз, всматриваясь в мутные окуляры, видел вас цветущими и плодоносящими, лежащими под снегом и — пропустил осень — стонущими под безжалостными порывами ветра. А груши моей федерации! Что тогда говорить о грушах!
* * *
Прошло лет сто, может, двести. Он ответил:
— Пустые восклицания! Словоблудие! — и торжественно погрозил пальцем.
* * *
Околотил перед праздником требуемое количество груш, и, это дело, с кухоньки-то — долой! Прочь! Вон!
Камаз Шатова
Вернемся к Hiroshimas: на перекрёстке сидит цыганка, в руках, известное дело, машина, в машине, мой дорогой друг, ханка.
Чёрный контроль
Невезение вообще штука достаточно доступная. Вроде того, как не повезло нашему миру в рассказе Альдо Нове «Призрак с голубой пиздой». Прийти домой и сварить, например, одно яйцо.
Я не помню, было ли в оригинале «одно». Вполне возможно, там стояло просто «яйцо».
Чёрный контроль всегда подходит к тебе со спины. Ласково растекаясь по всей поверхности твоего тела — спустя мгновение. Распространяясь по всей, мой дорогой друг, кровеносной системе.
Ищешь меня? Ищи, скоро найдёшь. Я внизу, я уже потерял одно ситечко, зато нашёл под подушкой чайную ложку. Я довольно легко обнаружим, если подумать. Хотелось бы, подобно Альдо Нове, сравнить эти поиски с попурри из всех песен, побеждавших на фестивале в Сан-Ремо с самого начала и по сегодняшний день.
Но я не буду приводить его полностью, так, как это сделал итальянский писатель.
Сперва сумка, потом пакет
— Со словами «я знаю, что мне нужно» она оставила меня одного. На фонаре висеть за грехи, чужие грехи. На спинке стула! — так говорил-убивался Пиджак в сэконд-хэнде.
— Сперва сумка, потом пакет, — там же, в сэконд-хэнде, Джинсы попытались его утешить.
— Звучит утешительно, — Пиджак не считал нужным скрывать иронию. — Сперва сумка, потом пакет! Сперва сумка, потом пакет!!!
Гроза
Гроза.
Дал себе волю
Дал себе волю.