Эссе
Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 9, 2007
Анна Владимировна Яновская
родилась в 1980 году в Харькове. Окончила филологический факультет Харьковского национального университета им. В. Н. Каразина. Публиковалась в коллективных сборниках «Весло слова», «Wесло. Vерсiя 2.0», «Харкiв Forever», альманахе «Левада», журналах «Сад Б. П.», «Харьков — что, где, когда», «СТЫХ», «Дети Ра», «Всесвiт», газете «Наша Нiва» (в переводе на белорусский язык), в Интернете: «Артвертеп», «Футурум-арт», «Вавилон». Переводит на украинский современную австралийскую, новозеландскую, африканскую, британскую поэзию. Работает в Харьковском национальном техническом университете «ХПИ», преподаёт английский язык.
ПЕЙЗАЖ С ПРОЯВЛЯЮЩИМСЯ ДЕРЕВОМ
Неплохая часть моего дошкольного детства прошла в старом странном доме, в квартире на первом этаже (но на высоте второго). Двор тогда был огромным замкнутым пространством с лавочками, сараем, погребом, там же ребята играли в футбол, теряя мяч в глубоких окнах подвального этажа; по дому вился дикий виноград, а вокруг бомбоубежища росли вишни. При большом желании в бомбоубежище можно было заглянуть сквозь решётку и увидеть скобы-ступеньки, ведущие вниз. На деревьях иногда обитали белки, питающиеся вишнёвыми косточками.
Так выглядела внушительная часть моего жизненного пространства, не считая более отдалённых «сада» и «того двора».
В нашем дворе было что-то. Во второй половине весны на асфальте вдруг оказывались рассыпанными мелкие продолговатые красные колбаски, похожие на ягоды. Их хотелось собирать и сделать из них что-то красивое и хорошее (что именно, я кажется, так тогда и не додумалась). Потом к ним добавлялись жёлто-сине-зелёные серёжки побольше. После дождя от этого всего в воздухе стоял великолепный запах, свежий и горький.
А ещё пахли жёсткие и липкие оранжевые почки, которые тоже откуда-то сыпались на землю вместе с серёжками. Если взять такую в руку, потом долго липнет и пахнет тоже горько, только чуть теплее — похоже одновременно на табак и гречневую кашу.
А иногда так же ниоткуда возникали длинные гроздья мелких зелёных горошин — естественно, лучшего игрушечного гороха не придумать…
А ещё иногда под ногами появлялись блестящие листья с большим узлом на черенке. В узлах сидело что-то мелкое, серо-белое и крахмалистое — наверное, тля. Я не могла точно сказать, с какого дерева падают такие листья.
Однажды я спросила, кажется, у старшего брата об этих листьях. А может, и ещё о чём-то из того, что я описала. Он подвёл меня к толстому дереву, которое росло посреди двора само по себе, выворотив корнями пласты асфальта. И сказал, что это — тополь и листья с серёжками берутся от него.
В общем-то, я сейчас понимаю, почему тогда его не замечала. Тополь не даёт такой тени, как большинство деревьев. У него тень не широкая и развесистая, а длинная и довольно узкая.
Я посмотрела вверх и ничего толком не увидела. Всё было высоко, вдалеке поблёскивали листья, ветки прижимались друг к другу, и где на этом дереве растет горох, было абсолютно неясно. Так же неясно было, каким образом на это дерево можно взобраться — как-никак, в книжках пишут, что по деревьям принято лазить. Толстые продольные рёбра коры не давали никакой возможности опереться рукой или ногой.
Так же точно невозможно было разобрать, где на дереве пух — ведь из зелёных горошин уже совсем под конец весны начинает лететь пух. Мне в детстве это явление нравилось, и я не могла понять, почему пух не используют, например, чтобы делать нитки — он же вата ватой. Мальчишки развлекались поджиганием пуховых куч, мне это казалось чем-то неправильным — несправедливым, что ли. Когда воздух наполняется летающими предметами — снегом, листьями, пушинками — как-то понятнее становится наполненность атмосферы. Ведь у того, кто не побывал в безвоздушном пространстве, где-то в глубине души всё равно остаётся понимание воздуха как «пустоты», «ничего». И вот к этой пустоте, как краситель в биохимическом эксперименте, кто-то подмешивает мелкие хлопья — и они оседают на дно медленно, тормозя по дороге.
Те тополя, которые я видела и могла рассмотреть, в основном не осыпались загадочными предметами и не пушили. Например, те, что растут по проспекту, которым я девять лет ходила в школу. По одну сторону дороги, вдоль ограды стадиона, — ряд высоких и мощных (издалека, правда, всё равно похожих на прутья гигантского веника). По другую, вдоль проезжей части, тополя попадались кое-где, маленькие и чахлые.
Не так давно я наблюдала пуховую бурю возле одной из донецких шахт. Воздух кишел пухом, траву было еле видно из-под белого покрова, каждый шаг поднимал маленькие вихри под ногами. Тишина и безлюдность буднего полдня усиливали нереальность картины. И — я тоже не заметила тогда тополей. При том, что точно помню кругленькие клёны, под которыми лежал густой пух. На земле белое, лёгкое и мягкое, должно быть, уравновешивало незримое присутствие чёрного, тяжёлого и твёрдого под ней. Волшебство не пропало, всё-таки больше всего изменяют пространство невидимые деревья!
Народная поэзия наделяет тополь неким символическим значением, но связанным больше с высотой и стройностью; в тополь во многих сюжетах превращаются молодые красивые женщины. Длинное, узкое дерево на ровной местности видно издалека. А городской тополь тоже может быть в некотором роде символом. Деревом, которое придаёт нешироким ходам каменных лабиринтов особый оттенок, может, даже смысл, и при этом не выставляет себя вблизи напоказ. Исчезающим элементом пейзажа, проявляющимся на расстоянии. Наверное, как определённого вида талант.
ХОРОШЕЕ ОТНОШЕНИЕ К КОШКАМ
Вместо эпиграфа — маленькая картинка из жизни. Как-то зимой я в компании моей тёзки зашла в гости к нашей общей знакомой — точнее, к её подруге. Тёзка меня предупредила: кошка, живущая в этой квартире, асоциальна и царапается, если её пытаться брать на руки. Честно говоря, мне бы это делать в голову не пришло; опыт общения с кошками показывал, что удобнее всего, когда зверь сам придёт и сядет тебе на колени. Да и вообще, как это: пришла какая-то чужая девица, в первый раз видишь её, а она руки к тебе тянет…
Когда я сидела за столом, на кухню робко зашла маленькая рыжеватая зверушка. Посмотрела на меня, пошевелила усами, походила туда-сюда, подумала, кто я… И через некоторое время слегка потёрлась о мои ноги и ушла.
Позже я сказала тёзке: «А у меня с кошкой контакт удался…»
«Что, неужели в руки далась?» — удивилась моя приятельница.
Мультики моего детства почему-то часто ставили зрителя перед вопросом: «Кто лучше — кошка или собака?» И давали ответ: «Собака, конечно!» Потому что
Жалким котам не понять одного —
Наша дружба превыше всего.
Я ради друга могу —
Гав! —
В горло вцепиться врагу.
Ну, а потом —
Суп с котом
И — адью!
Не дрожать в бою за шкуру свою!
Вот наш закон и девиз:
«Эй!
Кто впереди, берегись!»
Доброжелательно-ироничный кот Леопольд изначально задуман как исключение, это всем ясно.
С другой стороны, как-то интуитивно понимаешь, что на украинской почве сегодняшнее поэтическое отношение к собакам — это нечто вторичное. Хотя бы потому, что так много народных колыбельных — самых любимых, самых добрых, самых что ни на есть колыбельных — о кошках.
Котику сiренький,
Котику бiленький,
Котку волохатий,
Не ходи по хатi,
Не ходи по хатi,
Не буди дитятi.
Дитя буде спати,
Котик воркотати.
У этой очень сонной, очень уютной песенки есть много вариантов. В одном из них хозяйка раздаёт разноцветным котам указания: подмести, затопить печь, наловить рыбы… А процитированный вариант ценен своей универсальностью. Ребёнок, мама, дом, кошка — вокруг них может быть какое угодно время, и крепко вошедшее в городскую разговорную речь слово «хата» никто не подумает воспринимать как архаизм. Кошка тихо-тихо ходит по комнате, довольно фырчит, в её груди гудит тёплый моторчик, вокруг распространяется умиротворение. При этом народную песню про собаку припомнить ну очень тяжело. В сказках собака как положительный герой есть, а в песнях… Хотя, естественно, без собаки хозяйство не хозяйство, и у тех, кто сочинил колыбельную про котика, во дворе тоже наверняка стояла будка со сторожем. Наверное, работа на цепи сделала из собаки непоэтическое животное. И, значит, сегодняшнее отношение к собакам связано буквально с иным их местом в жизни людей: дом — и близкий контакт (ведь конь и даже вол, с которыми хозяин контактирует близко, — частые герои народных песен).
Это — одна сторона отношения к кошкам и собакам. При этом существует и другая. Что требуется от кошки, живущей в доме? Прежде всего гигиена, в общем и так ей свойственная; функция ловли мышей зависит от их наличия. Разве что проблему создаёт заточка когтей о ковры и мебель. А от собаки? От собаки чего только не требуется — её нужно научить множеству правил поведения, без которых она вроде как и не друг человека. Самое главное — собака должна чётко слушаться хозяина на уровне «вперёд!», «фу!», «к ноге!», «место!» Поэтому общение с собакой и общение с кошкой принципиально различны. Собаку нужно воспитать, кошку нужно в значительно большей мере принять такой, какая есть. И, наверное, в этом заключается разгадка системы ценностей в советских мультиках: их создатели подсознательно чувствовали, что государству не нужны те, кого нужно воспринимать как есть — ему нужны те, кого можно научить слушаться. Значит, собаки тут будут «свои», а кошки — «чужие».
Результат такого воздействия на сознание — непреодолимое желание «строить» не только собаку, но и кошку как тоже разумное домашнее существо. Приблизительно в то же время, когда я смотрела описанные мультики, вычитала в какой-то книжке, что сиамскую кошку можно научить приносить тапочки! Не собаку (для той приносить предметы — забавная игра, удовольствие от которой закреплено чуть ли не в генах). А кошку (причём из не очень покладистых), склонную разве что демонстрировать добычу тем, кто способен её оценить…
В доме моих киевских родственников матёрая кошка-крысолов не без оснований считала очень достойным лицом мою тётю, и дяде приходилось рано утром потихоньку уносить из спальни и зарывать в саду добытых по всем правилам зверьков с неповреждённой шкуркой. Тётя кошку уважала, но крыс очень боится.
Продолжая тему мультфильмов, нетрудно вспомнить и почувствовать, что их «свои» — это, конечно, не так собаки, как экстраверты и коллективисты. А в сегодняшней массовой культуре наряду с ними становится всё больше героев «не таких, как все» — то есть интровертов и индивидуалистов. А индикатор уважения непохожего — это, в частности, хорошее отношение к кошкам.
ТЁМНОЕ «И»
Снова я на чужом языкеПересуды какие-то слышу, —
То ли это плоты на реке,
То ли падают листья на крышу.
Впервые я услышала эти стихи как песню. Пела женщина-бард, чьё имя я, к сожалению, забыла. Дома я пролистала весь сборник Арсения Тарковского — и нашла: вот она, песня про плотовщика.
Мутное осеннее зеркало — что в нём?
Начинается стихотворение со звуков. В общем-то, в первых четырёх строчках, кроме звуков, почти ничего и нет, разве что представление о том, что мы в доме и где-то внизу река, а на ней некие понятные автору плоты. И главный звук здесь [Ы] — он тянется через всё стихотворение, особенно густо скапливаясь у его начала.
Русское [Ы] в компании гласных как родственник со странностями: его хоть и включают в семейные дела, но стараются не выставлять напоказ; буква «ы» обязательно выглядывает из-за спины какой-нибудь благонадёжной сестры и не попадает в центр внимания. Тюркские слова Ыгыатта (приток Вилюя) и ыр (песня у некоторых тюркских народов) — белые вороны крупных энциклопедий. Слово на букву «ы» вызывает какое-то стыдное хихиканье, как не очень приличная шутка.
Глубокое горло, физиологический, первобытный, тяжёлый, непристойно мохнатый, как мамонт, звук. Украинское [И] живёт на полпальца ближе к выходу и вылетает изо рта более лёгким и, что ли, цивилизованным, отчего вездесуще и всюду обозначается собственной буквой, а не прикрывается чужой маской, как бывает в жИзни русского [Ы]. На букву «и» начинаются даже некоторые собственно украинские слова. Например, ирiй (место, куда на зиму улетают птицы) — нечто похожее на рай, воздушное, наполненное гортанными голосами ветров и тварей небесных.
И если натуральный русский попробует ласково обратиться к натуральной украинской кошке киця, то дискомфорт гарантирован и ему, и кошке. Потому что она услышит что-то напоминающее скорее «кыш!»
[Ы] — это тёмное «и», гордость и глубокий выдох древнего гэльского языка. И мелковатые среднеевропейские глотки англичан не всегда на него способны. Послушайте, какое приветствие: «Дёсготь Н’Мыр Н’Пыдраг!» («Да помогут тебе Бог, Святая Мария и Святой Патрик!»). [Ы] в именах святых — это de profundis, с большей глубины уже не долетит звук, освещающий слово изнутри. Так способно подавать голос подсознание, огромное, мохнатое, непричёсанное, и потому первыми строками Арсений Тарковский вводит нас в пространство сна. Сон поёт «Ы-ы-ы…» — и не очень обращает внимание на слова. Сон ценен сам по себе.
Осень, видно, и впрямь хороша.
То ли это она колобродит…
Лет в пятнадцать мне снился замечательный сон о побеге. Побеге как таковом. В его начале, наверное, была тюрьма, но я её не помню. Были, возможно, и преследователи, но их я не помню тоже. Зато был бег через осенний лес, машущий в лицо яркими жёлтыми и красными листьями, по щиколотку в них же, как в песке, и опьянение движением, цветом и чувством свободы. Я не ощущала усталости, не видела ничего похожего на дорогу, да и не нуждалась в ней. Я не могла сказать, куда бегу, у сна не было ни начала, ни конца.
…То ли злая живая душа
Разговоры с собою заводит…
Ну вот, опять порывалась заменить «живая» на «чужая». Потусторонняя. Ведь звуки, описанные то ли как шелест, то ли как бормотанье, идут непонятно откуда, даже их происхождение неясно. Но, бесспорно, живая, потому что именно её [Ы] вплетается в трансовую канву текста.
Вот другой сон, совсем недавний. Я хожу по совершенно пустому — снова осеннему — городу и оставляю в разных местах поминальные стаканчики белого вина и куски хлеба. Людей, по крайней мере видимых, мне так и не встретилось. Со мной время от времени переговаривался вредно-тревожный внутренний голос, пугая какими-то «мертвецами». Один раз я ему поверила и, увидев в парке огромный чёрный пакет («жертва киллеров!» — сказал голос), поставила на него вино и хлеб. Но сама почти не боялась. Ни в парке, ни на кухне в какой-то квартире на верхнем этаже (из неё я выходила через окно, прыгнула с подоконника и взлетела). Однако местами становилось жутковато. Например там, где стоящая на кладбище голая железная кровать наводила на мысль про живую злую душу.
…То ли сам я к себе не привык…
Осенью уже который год переходишь в рабочую фазу. Ускоряется темп, но ускоряешься и ты. Почему-то мне особенно много сочиняется именно тогда, когда по-хорошему должно быть не до того. Но осень — пора скорее медленная, и такое противоречие склоняет к разным формам эскапизма.
Плыть бы мне до чужих понизовий,
Петь бы мне, как поёт плотовщик, —
Побольней, потемней, победовей…
В этой строфе — последний подсознательный всплеск. Дальше всё понимаешь умом. Теперь мне яснее, куда вёл тот подростковый сон с осенним лесом. Если достаточно долго спускаться вниз, то можно выйти к илистому берегу реки в чёрных сухих камышах. Чёрно-бурой густой реки под деревьями, с которых сыплются обжигающе-жёлтые листья.
И «плоты» упомянуты вначале только ради [Ы]. Плот-то один. И плотовщик, далёкий от берега, тоже. Он не подплывёт, потому что он не Харон. Он — чудо, он почти что сам ходит по воде, лишь пугая длинной жердью готовящихся к зимовке больших рыб и раков на дне. И ты имеешь право быть чудом тоже. И петь огромную песнь, где много звуков [Ы], только для себя и божественных сил, понимающих твою истинную природу.
…На плоту натянуть дождевик,
Петь бы, шапку надвинув на брови,
Как поёт на реке плотовщик
О своей невозвратной любови.
Понятное, но какое-то нехарактерное слово «невозвратный» — из тех, которые после пробуждения хочется посмотреть в словаре.
Но это деталь, а вот ещё не найденная картина Ван Гога: серое небо, густо-чёрная река, и деревья роняют жёлтые, аж глазам больно, листья в реку. Два-три сероватых отблеска под ногами фигуры, скрытой мятым густо-синим, цвета электрик, плащом и чёрной шапкой, надвинутой почти на глаза.
А вперёд, сколько хватает глаз, — все краски, на которые способны сентябрь с октябрём вместе взятые.
И читаешь снова: «Петь бы мне, как поёт плотовщик», — а река отражает: «Плыть бы мне, как плывёт плотовщик», — и тёмное «и» рыбьим глазом выглядывает из-под поверхности.