Воспоминания
Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 9, 2007
Инга Дмитриевна Шамрай
родилась в 1929 году в Харькове. Во время войны находилась в эвакуации в Актюбинске, Орске. В 1950 году окончила Харьковский горный институт (ныне — Харьковский национальный университет радиоэлектроники). Работала на восстановлении и строительстве шахт Донбасса, в Горном техникуме, институтах «Южгипрошахт» и «Южгипроцемент»; участвовала в проектировании цементных заводов Украины, России, Закавказья, Средней Азии. Умерла в 2006 году. Фрагмент воспоминаний И. Д. Шамрай публиковался в журнале «Харьков — что, где, когда».
НЕПРИДУМАННОЕ
Посвящается моему сыну Вадиму Георгиевичу ШамраюЧАСТЬ ПЕРВАЯ
СРАЗУ — И ОБО ВСЁМ
Давно хотелось мне записать кое-какие воспоминания детства. Ещё живы мои подружки Милочка Тавалинская, Кира Гольфанд, друг детства Тарас Ходько. Может быть, им будет интересно вспомнить вместе со мной счастливую пору.
Я родилась в семейном гнезде Маевских на Конторской1, 2, где до революции занимала весь этаж мастерская моей прабабушки мадам Пике, а потом жило всё многочисленное семейство Маевских во главе с бабушкой Валентиной Юльевной.
Но в конце 1929 года, когда мне было полгода, мы переехали на Госпитальный переулок (потом улицу Данилевского), 12 (теперь — 16).
Здесь и прошло моё детство до 25 сентября 1941 года, когда мы с мамой и Норой уехали в белый свет.
Дом наш назывался «Красный Бродильщик», жили в нём сотрудники и рабочие пивоваренного треста и заводов. В нашем подъезде на первом этаже жил Василий Георгиевич Сихарулидзе с женой Раисой Васильевной и сыном Жоржем, на втором — Гольфанды Абрам Дмитриевич и Нина Григорьевна с Кирой и Юрой, на третьем — Тавалинские Самуил Борисович и Лидия Адольфовна с Милочкой и Лёней, а на четвёртом — мы: сперва, до 1935 года, — с отцом, Дмитрием Павловичем, а потом — втроём: мама — Маевская Жермен Здиславовна, Норочка и я — Инга, Ина, Инук.
С 1936 года с нами жила бабушка Валентина Юльевна — до нашего с мамой и Норочкой отъезда в эвакуацию 12 сентября 1941 года. Дружны были и родители, и дети. Мама особенно была дружна с Тавалинскими.
Среди девочек я была младшей. Милочка старше меня на два года, Кира и Нора на три с половиной — четыре года. Девчонки не всегда принимали меня в свою компанию, любили подразнить; я легко свирепела. Однажды разозлили меня, нарочно трогали мои «сокровища»; я гонялась за ними по квартире с веником и горшком, они спрятались. За Милочкой пришла няня Груша, неимоверно преданная ей и первая защитница Милушки. Девчонки открыли ей дверь, а я из нашей спальни стала кидать в Грушу через весь коридор камнями (из моей другой сокровищницы-тайника, ящика с песком, где были спрятаны кусочки гранита, булыжников — благо везде мостились мостовые и были россыпи осколков).
Груша ретировалась; я испугалась, что мне хорошенько попадёт от мамы, и спряталась под кровать. Мама пришла с работы, спросила ласково: «А где же Иночка?» Я вылезла из-под кровати. Наказания не было, так как Норочка не наябедничала. Я бы на её месте тут же всё выложила маме.
Но свой испуг оттого, что бросала камни в Грушу, и чувство вины, ожидания наказания — хорошо помню.
У нас была няня Поля, она дружила с Грушей. Собирались няни у нас, в детской, пели песни, няня Поля — украинские, Груша — «кацапские». Мы плясали под их пение. Играли. У родителей была своя жизнь.
Квартиры были большие, трёхкомнатные, светлые. У нас, кроме детской, была угловая столовая и кабинет отца. Ещё одна маленькая комната с окном служила то маминым будуаром, то бабушкиной комнатой, то кладовой. Кабинет и столовая были смежными и имели выходы в коридор. Назначение комнат временами менялось; нам очень нравились перестановки, когда забываешь, где что. Когда долго не было перестановки, просили маму переставить хотя бы комод в нашей детской.
Родители устраивали вечеринки на два этажа. Лидия Адольфовна играла на рояле. Она часто играла марш из оперы «Кармен», и у меня с детских лет её образ совместился с образом Кармен.
У нас в комнатах было очень уютно, мама хорошо рисовала, вышивала, со вкусом обставила квартиру. Шторы, ламбрекены, занавеси, диванные подушки, абажуры на лампах — всё было необычно. Хотя и не было дорогой мебели. Мама очень жалела, что перед переездом в новую квартиру пришлось продать рояль, он бы не поместился в назначенной квартире, а потом квартиру сменили, но уже было поздно. Норочка всегда завидовала Милочке и Кире, что у них есть рояль, и они учатся музыке. Как Милку загоняли на эти уроки! А Норочка стояла около инструмента и прислушивалась к музыке. Норочка была девочкой необычной. Мечтательная, немного медлительная (особенно в еде), но очень гибкая, пластичная, музыкальная, хорошо танцевала. Была худенькой шатенкой с серыми глазами. Маму все уговаривали отдать Норочку в балетную школу. Норочка часто танцевала умирающего лебедя. Поскольку она собиралась стать балериной, а я на такую роль совершенно не подходила, то я решила стать певицей — в четыре года, при полном отсутствии данных к этому.
Мои профессиональные метания скоро закончились, так как в шесть лет я уже решила стать инженером-строителем, как мама.
Мама для меня была высший авторитет, высшее божество. Я не могла тогда так сформулировать свои чувства, но меня переполняла любовь к маме; всё, что делала мама, казалось чудесным, особенным, даже манная каша утром в выходной, когда не было няни. Мама очень много работала, часто вечерами.
Но те мгновения, когда мама была с нами, очень запоминались. Поход в кино (это всегда было событием), катание на санках в парке, подготовка к ёлке. Мама сама мастерила игрушки к первой разрешённой Постышевым ёлке — через комнату была протянута верёвка и на ней сохли сделанные из ваты и раскрашенные яблоки, груши, белый кролик с барабаном, белая крыска, домики со снегом. Бабушка шила матерчатых кукол; они были не очень красивые, но родные. Милке папа привёз из командировки коробку с чудесными разноцветными стеклянными шарами. Мы все украшали ёлку, и один шар я разбила! Было жалко!
Ещё одна трагедия произошла у меня. Я играла с Милочкиной куклой с закрывающимися глазами, уложила её спать на двух стульях; собака-овчарка прошла между стульями — кукла упала и разбилась головочка! Ревела Милка, ревела я… Мама нашла выход — сняла голову с моей куклы и пришила её к Милочкиной! Но я-то осталась без куклы, а ведь мне её не так давно подарили на день рождения. Я помню даже этот день, когда я из окна увидела наших гостей с большой коробкой. Радость была какая! А теперь остались мы со старой куклой с глиняной головой, на которую была надета маленькая игрушечная кастрюлька — неснимаемая.
Дело в том, что мы лечили куклу от головной боли, клали ей компресс, а потом надели для верности кастрюльку, она и присохла.
Только в девять лет мне подарила тётя Эрика небольшую куклу — смуглую, с карими закрывающимися глазами. Я долго ею любовалась в новом универмаге в Доме Специалистов2 («на ступеньках»), и Эрика купила её по моему заказу. Кукла пережила войну.
Пришёл черёд рассказать о нашей немецкой группе. Была у нас руководительница Мария Никитична. Считалось, что она учит детей немецкому, но дальше «бутер», «брот», «дер тыш» и «дер штуль» дело, по-моему, не пошло. Я была бесплатным приложением к основному составу, так как была младше всех и начала говорить только в три года. Мария Никитична чудесно рассказывала русские народные сказки, каждый раз по-новому. У неё были зубы, как поломанный забор, и часто болела голова, она её обматывала скакалкой или полотенцем — это была мигрень. Вот от такой мигрени мы и лечили нашу бедную куклу.
Дети собирались поочерёдно, понедельно в одном из домов со своими завтраками и постелью; днём укладывались на мёртвый час. За кулёчек с подушечками сторож пускал нас гулять в сад клингородка. Иногда мы ходили гулять в парк. Детей было человек шесть-восемь. Мама ждала мальчика, а родилась я. В детстве меня одевали как мальчика — короткие брюки на шлейках, длинные пижамные брюки. Что-то мальчишеское всё же во мне было. Мы с Норкой дрались беспощадно. Я наваливалась всем весом и силой, но она меня побеждала ловкостью и ростом. Плевались, обливали друг друга водой. Скрыться можно было в надёжном месте — туалете, так как в ванной комнате крючок можно было поддеть ножом. Бедная бабушка! Как-то она бегала за нами вокруг стола, требуя прекратить драку! Только угроза — «Скажу маме!» — могла нас остановить. Маму мы остерегались, она была вспыльчива, очень утомлена, раздражительна, не терпела непослушания. Доставалось всем. Я после наказания тут же могла идти ластиться к маме, мама была отходчива, а Норочка обижалась — в особенности, если не была виновата в начале драки; замыкалась, запиралась в холодной ванной — мама под дверью просила у неё прощения. Всякое было.
У Марии Никитичны Норочка научилась рассказывать сказки. Я любила слушать её сказки, они были всегда разные, непредсказуемые, она фантазировала на тему «Аленький цветочек». В 1940 году мы с Норой были в пионерлагере в Печенегах, жили в большом зале школы. Тихий час был действительно мёртвым часом, так как все дети слушали Норины сказки.
В 1942 году под Актюбинском мы жили в квартире с двумя маленькими девочками. Они не могли дождаться, когда Норочка вернётся с работы и будет рассказывать им сказки. Я бросала делать уроки и снова и снова слушала Норочку.
Кто тогда мог предположить, что она уйдёт от нашей жизни в свою сказку, станет «русской царевной», а я буду «жидовкой с чёрными глазами, сводной сестрой».
Я знаю, почему долго живу — меня уже один раз хоронили! Собралась немецкая группа, Марии Никитичны не было, няньки тоже. Дети решили играть в похороны. Перевернули китайский бамбуковый столик, уложили на дно подушку, сверху меня, на ножки навесили тюлевую накидку, повесили венки из бумажных цветов с лентами (с наших украинских костюмов) и под пение торжественно понесли меня по столовой, кабинету и коридору. Мне было не очень удобно, ноги свешивались со стола, но я молчала, как мне велели. Дети были довольны. Получилось почти как настоящие похороны, ведь раньше лошадь везла катафалк со столбиками и гробом, сзади шли провожающие.
Как-то наши детки придумали ещё лучшую шутку. Все переоделись в разные костюмы и с воплями и песнями ринулись в соседний дом «Кофок» 3 (дом кондитерской фабрики) к кому-то из наших. На обратном пути нас окружила толпа голодных людей из очереди за хлебом — нас еле отбила соседка из нашего дома. Это было, очевидно, в 1933 году; мы, «барские» дети, наряжались, а рядом была беда.
В то время ИТР4 были прикреплены к «распредам» и получали по карточкам пайки, поэтому у нас голода не было. Няня получала в «церабкоопе» (центральная рабочая кооперация) паёк — сахар в синих пачках, а я воровала сахар из буфета. Ела с сахаром всё — и котлеты, и огурцы. Пряталась под столом, накрытым скатертью с бахромой, — самое укромное место. Вообще — любила поесть. Собирала ручонкой пенку из кастрюли с молоком. Однажды с девчонками съели кастрюлю пончиков — каково было удивление мамы! Перепугалась же мама, когда Нора, Мила и я съели блюдо гусиных шкварок, оставив отцу только жареный лук — мы легли на стол и добрались до блюда. Но ничего с бедными детьми не случилось, мы не объелись. А вот когда я украла из Нориной яичницы кусочек поджаренного сала, то была наказана болью в животе — мне не разрешали есть жареное сало, но очень хотелось!
Откуда же у нас были карнавальные костюмы? Мама старалась одевать меня и Нору одинаково; у нас были матросские костюмы, украинские наряды с вышитыми блузками, бусами, венками с лентами. Но главные наряды были со спектаклей, которые разыгрывались на дне рождения Леночки Красовицкой, дочери маминой приятельницы по «Гипрококсу» Аделины Петровны.
Обе мамы писали стихи, сочиняли пьесы, родители шили костюмы. Мы ездили на репетиции. Разучивали роли. В первом спектакле у меня была роль без слов — какого-то жука. Есть фотография, где я в костюме мака, а Норочка — чудесный колокольчик. Снимали нас со вспышкой; Нора от страха зажмурила глаза, а я скосила глаза, как арабский скакун. Леночка-бабочка распростёрла над всеми крылья. Были там и жуки, стрекозы, ромашки. А перед этим днём рождения был праздник, где Норочка была маркизой в настоящих чёрных бельгийских кружевах. Я, кажется, была пажем — обычно мне роли больше, чем «кушать подано», не доверяли. (Любовь к переодеваниям и представлениям сохранилась, и в тридцать — тридцать пять лет я вела вечера в строительном отделе ЮГЦ5, «заводила» народ на гулянку.)
Последний раз мама делала мне маскарадный костюм на бал во Дворце Пионеров6 29 декабря 1940 года. У меня был костюм солнца — жёлтое платье с юбкой из светлого газа, покрытое золотым дождиком, а на голове — огромная шляпа: солнечный диск с лучиками из жёлтых перьев. Мама упаковала мне шляпу в конверт из двух газет, платье я надела. Вышла на улицу; ветер был такой сильный, что меня сносило в сторону. Я еле дошла до гастронома в Доме Специалистов, позвонила домой. Нора пришла и забрала шапку. Около Дворца Пионеров подскочили мальчишки, дёрнули из-под пальто мою газовую юбку, она оборвалась. Настроение было испорчено окончательно. Я в гардеробной подвязала юбку серпантином, ходила по залам Дворца, в зимнем саду, около ёлки — но радости, удивления, удовольствия не было. Я ещё не знала, что это первый и последний новогодний бал в моей жизни.
На следующий день был бал для старших классов, Норочка была в костюме Ночи — как всегда, очаровательная, — а в моём костюме со шляпой была подружка Норы, Муся Перельштейн. За костюм «Солнце» Муся получила первую премию — «Солнце» и «Ночь» хорошо смотрелись рядом, мама так и задумывала. Конфеты, правда, Муся принесла мне; это немного меня утешило.
А наши дни рождения? Собиралась куча детей, ели пироги, варенье, пили чай. Игры, забавы, фанты. Если приходил брат Адик — Аркадий, — то дом ходил ходуном. Слетали ковры со стен, открывался сундук, вытаскивались старинные одеяния. Сундук был полон сокровищ: веера из страусовых перьев, чёрных и белых, — эспри; отдельные громадные страусовые перья; кружевные перчатки, лайковые перчатки, перчатки без пальцев — забыла их название (кажется, «митенки»); кружевные блузы, накидки. Мы очень любили, когда мама позволяла открыть сундук. (Этот сундук пережил войну — мы в нём хранили уголь в 1944—1945 годах.) В нашем доме было много детей разного возраста. Мы стаями кочевали с одного дня рождения на другой. В четвёртом подъезде жили мамины приятели Фрумкины — Регина Иосифовна и Лев Евсеевич. Их сыновья — Эдик возраста Норы и Шурик, постарше. Там же жили Израилевичи — дама в красной косынке, общественница Полина Мироновна; её муж; сыновья Мирон, Юрка и родившийся перед войной Владик. Дети входили в нашу компанию на днях рождения.
Однажды мы пошли к Фрумкиным, играли в детской, посадили всех в ряд между кроватями поперёк комнаты. Меня, как самую маленькую, заткнули под кровать — одна голова торчала. Мне было неудобно, игра непонятная, но я была со всеми. Я не могла вылезти сама оттуда, игра шла, я уписалась. Было очень стыдно и неприятно, звонили маме, она пришла за мной с сухой одеждой. Мне было года четыре. Но стыд и неловкость помню хорошо.
13 января 1999 года
Наши сборища, спектакли, немецкая группа — всё это было до 1937 года. Дальше люди замкнулись, дома закрылись; у нас умер отец в Киеве, мама потеряла работу — все ждали своей очереди и судьбы. Но об этом напишу отдельно.
Пока ещё все живы, никто не бегает по тюрьмам с передачами. Родители проводят индустриализацию страны, строят социализм, выполняют пятилетку за три года. А у нас — коллективное существование во дворе.
НАШ РАЙОН
«Красный Бродильщик» был заложен в 1929 году, «Кофок» — в 1928 году. Эти два дома стояли в грязи за Госпромом. Госпром — это символ моего детства, моей маленькой родины; я всегда с восхищением смотрела на него — особенно на фоне закатного неба, когда ещё сквер на площади и памятник Ленину не загораживали панораму Госпрома.
При нас уже строились корпуса «Нового Быта»7, «П’ятир╗чки»8, Дома Специалистов, «Красного Химика»9, «Красного Промышленника»10, «Профработника»11, «Табачника»12, Дом Учителя13, Дом Слова14, Дом «Гипрококса»15 и «Мукомол»16. Всюду были заборы, визжали циркулярные пилы; никаких башенных кранов — только на строительстве Мединститута17 я увидела чудо техники: ленточный перегружатель, подававший кирпич на второй этаж. До этого я наблюдала из окна, как «козоносы»-рабочие носили стопку кирпичей на специальном приспособлении на спине по деревянным сходням. Неудивительно, что мне захотелось быть строителем: во-первых, если этим занималась моя мама, значит, это самое интересное и важное дело на свете; а во-вторых, до самой войны в нашем районе шла стройка. То возводили стены, то штукатурили, то покрывали крышу; кто-то падал с лесов; ветром срывало крышу; шквалистый ветер хлопал створками и разбивал стёкла в Госпроме. Упал электрик, монтировавший праздничную иллюминацию на Доме Проектов18. Столько разных событий было.
НАШ ДОМ
Дом был шестиподъездный (мы жили в проходном пятом), четырёх-пятиэтажный; во дворе около котельной — большая куча угля: место наших игр и беготни. Двор был ограждён от двора «П’ятир╗чки». Наш комендант латыш Лабецкий старательно озеленял двор и площадку перед домом. С фасадной стороны он посадил, чередуя, берёзы и пирамидальные тополя (ещё и сейчас, семьдесят лет спустя, осталось несколько деревьев); во втором ряду успел посадить (до своего исчезновения в 1938 году) каштаны; был ряд черёмухи, кусты дикого крыжовника, сирень перед самым домом и кустарник. Даже чайные розы были. Во дворе, с северной стороны дома, деревья росли хуже, но всё было в зелени.
Черёмуховые деревья были закреплены за старшими детьми. На одной черёмухе помню табличку с надписью: «Зина Чаусовская» (ей уже было четырнадцать лет). Очень завидовала. Деревья надо было поливать и белить. Мы объедались зеленоватой черёмухой и кислым крыжовником. Лазали по деревьям, скакали через штакетник. Играли в сыщика-разбойника, прятки, «панаса», «знамя», красных и белых. Самый большой герой был Чапаев. Мальчишки скакали на палке с саблей в руке, играли в чурки, в ножички. В волейбол играли старшие дети — меня туда не принимали; я обижалась. У мамы были педагогические озарения: она купила мне чудесный волейбольный мяч с лосиной покрышкой. Я выходила с этим мячом, и старшие меня из-за него принимали в игру, но быстро «высаживали». И всё же хоть немного, но я с ними играла. Во дворе построили большую беседку для тихих игр с центральным столом и несколькими боковыми. Мы скакали по этим столам; верхом достижения было перескочить со скамейки на скамейку через широкий проход. Хоть я и была толстушкой, но прыгать научилась. В доме был красный уголок с залом, рядом с «жилкоопом» (потом это стало называться домоуправлением, а теперь — ЖЭК). В красном уголке можно было брать напрокат игры, санки, бильярд. Я неплохо научилась играть в бильярд. Старшие дети ставили спектакли на революционные темы для домработниц и родителей; Шурик Фрумкин играл революционера-подпольщика, прятавшего шрифт в кувшине с молоком от жандарма — и так далее.
Одно время у нас даже была пионервожатая, скликавшая нас утром на физзарядку, организовывала нас. Как-то мы расчищали площадку под посадку кустов, потом разделились внезапно на два лагеря и стали кидаться травой. Я чувствовала, что в пучке травы есть камень, но всё же бросила и попала Зойке из шестого подъезда в голову. Хорошенько стукнула! Я её не любила. Но пришла расплата. Зойка с матерью явились с жалобой к маме; мама извинилась за меня, а потом повела меня в магазин, выбрала коробку мармелада, и мне пришлось отнести эту коробку Зойке! Я возненавидела её ещё больше! Даже имена на «З» мне стали неприятны.
Во дворе были качели, лодки. Решили устроить «гигантские шаги» и выкопали глубокую яму. Как водится, столб не поставили, а сбрасывали всякое.
Однажды Полина Мироновна, наша затейница на общественных началах, собрала детей и всё кричала: «Дети, шире круг!» В кругу были Милка, Норочка, я. Девочки не захотели брать сопливого Вовку Гофмана за руку, круг разорвался — и вдруг исчезла Нора, затем исчезла Мила… Я молча это наблюдала, но тут раздался дикий Милкин вопль! Подбежали к яме для «гигантских шагов» — в ней была Нора, а у неё на плечах сидела Мила! Немедленно призвали Грушу — она легла на землю, вытащила свою драгоценную Милушку, а потом и молчавшую Норочку. Они были целы и невредимы, хотя в яме были трубы, доски с гвоздями.
А заорала Милка тогда, когда Нора стала её приподнимать и трогать руками за попку! Вот тут Милка и очнулась от испуга. После этого яму закопали.
Двор нашего дома — это была ячейка коллективного общества. Ходили двор на двор — за забором жили враги; но ожесточение до крупных драк не доходило.
Меня однажды спасла Норочка. Я вылезла на слив подоконника лестничного окна на нашем четвёртом этаже и беспечно сидела, болтая ногами. Норочка тихо подкралась сзади и, обхватив меня, повалила на подоконник вовнутрь. Тут подскочила мама и схватила обеих в охапку. Мне было лет пять, и подоконник был низкий.
Как мы любили кататься на перилах! У мальчишек получалось кататься с поворотами, а я могла только в пределах марша. Особый шик был ходить по ступеням между перилами. Но в шестом подъезде мальчик сорвался с верхнего этажа и разбился. Наше хождение прекратилось.
Уже взрослой я рассказала маме нашу забаву: когда на балконе ещё не стояли цветочные ящики, то мы свешивались вниз с балконной площадки до плеч, держась за стойки перил — кто больше свесится.
У девочек была ещё забава: возиться с маленькими детьми в колясках. Нас оставляли гулять с ними, забавлять малышей. Я до того смешила маленькую Милочку Цейтлину, что она всё время уписывалась, и Татьяна Яковлевна просила меня её не смешить. Это была моя подопечная девочка. На меня оставляла Татьяна Яковлевна старшую Милочку (лет трёх) и Норочку, когда ходила к мужу на призывной пункт летом 1941 года.
В 1937 году состав двора и жильцов менялся. То появились австрийские беженцы (шуцбундовцы19), то они исчезли; исчезали жители хороших квартир на первом и втором этажах — туда поселялись слесари, водопроводчики. Уцелевшую Пиеву поселили в цокольную квартиру в нашем подъезде на противоположной стороне. Вместо коменданта Лабецкого с женой поселился энкаведист с женой и маленькой дочкой. С их балкона в шестом подъезде была видна комната бабушки. Бабушка на столе сушила на всякий случай сухари и боялась, что «из НКВД» их заметит.
В 1937 году, когда арестовали Василия Георгиевича Сихарулидзе и Раиса Васильевна ходила в тюрьму и по инстанциям, мама попросила меня остаться как-то в их квартире, никому не открывать и что-то отвечать по телефону. Старшим важно было, чтобы кто-то был дома. Я с тоской смотрела во двор, там дети играли в «знамя», а я несла с честью свою службу. Надо сказать, что от дружбы с Раисой Васильевной и Жоржем не отказались ни мама, ни Лидия Адольфовна. Заходили, общались, были в курсе дела.
Полон дом друзей у них оказался только через восемнадцать месяцев, когда Василия Георгиевича благодаря стараниям и упорству Жоржа и стойкости самого В. Г. выпустили. Но об этом, о 1937 годе, ещё напишу.
14 января 1999 года
ОТЕЦ
Больно писать об отце. Он умер в тридцать восемь лет. Я уже приближаюсь к семидесяти. Старших уже нет, кто его помнил бы. Может быть, помнят его Милочка Тавалинская, Кира Гольфанд, Эдик Фрумкин — тогда дети. Но вот все ещё живы…
Утром отец в кабинете делает зарядку, вращает головой. Я стою рядом и наблюдаю. Потом он идёт в ванную, умывается, фыркает, брызгает водой — интересно, но малоприятно. За ним приезжает с завода извозчик — пролётка на мягких рессорах. Заходит в длинном балахоне парусиновом, с кнутом.
Папа с ним выпивает со смаком по кружке пива, я стою за портьерой. После их ухода пробую допить остатки из кружки — какая гадость!
Однажды отец повёз меня на машине на свой завод «Новая Бавария» — он был главным инженером. По дороге мелькали в окне какие-то пустыри.
В кабинете отца стояло огромное кожаное кресло — я его заняла, когда папа вышел. Но появилась девочка моего возраста — её тоже звали Инна; она хотела это кресло занять — видно, она здесь бывала и раньше. Это была дочь рыжей секретарши-машинистки. Мне девочка не понравилась и тётка тоже. Обедали мы втроём с этой тёткой рыжей в столовой завода; ела я гречневую кашу.
О своей поездке на завод я докладывала в немецкой группе — наконец мне дали слово. Одна поездка на машине чего стоила! Не все ещё катались на машине легковой. Гудок был снаружи.
Больше я ни рыжей, ни её Инки не видела, но антипатия переросла в ненависть. Эта Инка спала в моей кровати, когда мы были в 1934 году с мамой в Бережках, а отец привёл рыжую в дом. Нянька маме рассказала. Это было последней каплей в семейных отношениях. Неуважения мама не терпела. С этой же дамой отец уехал в Киев.
Расставание было трагическим. Ребёнок не всё осознаёт и может осмыслить, но наблюдать и запоминать может многое.
Было плохо, когда мы ещё собирались ехать летом в Бережки. Мама паковала вещи, отец лежал на диване. Мама поранила палец о лозовую корзину, расплакалась, ушла. Я впервые видела маму плачущей, испугалась. Какими-то репликами они перебрасывались — не поняла. Осенью мама простудилась. Было воспаление тройничного нерва, она страшно мучилась от боли; дома были дедушка и бабушка. Отец с мамой объяснялись в будуаре; отец выскочил, побежал по лестнице; мама ему вслед — трагически: «Митя!» Потом рыдала у себя. Мне сказали, что у мамы болит зуб.
Но этот зуб у неё болел потом всю жизнь. Какую-то долю вины она брала и на себя, считая, что оставила детей без отца — надо было перетерпеть, но гордость не позволяла. Отец хотел вернуться; осенью 1936 года на Норочкин день рождения он приехал, дедушка приходил к маме на переговоры, мама дала согласие. Мы все были на обеде у бабушки Славы и дедушки Павла, было мирно и тихо.
А дальше — 1937 год, ожидание своей участи, когда всех рядом «берут», под тебя «копают»; депрессия, тоска по детям… Отец попытался покончить с собой, перерезав горло и вены. Он ещё прожил две недели. Пытались его спасти — стало лучше; говорить он не мог, но сделал накануне себе маникюр, а 9 февраля 1937 года умер. Сказали, сердце не выдержало.
9-го позвонил утром телефон — мама подскочила в рубашке, заплакала, забилась. Мы испугались, собирались в школу. Бабушка Валентина завела нас к себе в комнату; мама вошла и сказала, что папа умер. Я заплакала — больше от испуга, от маминого рыдания.
Бабушка всё-таки выпроводила нас в школу. Я опаздывала, но чувствовала, что у меня есть серьёзная, уважительная причина — папа умер. В классе мне сделали замечание; я была удивлена и обижена, ведь у меня такая причина (я часто опаздывала без причины) — но мне подчеркнули: ты же всё-таки опоздала! Мне было семь лет.
На похороны отца ездили мама, бабушка Слава Исааковна, тётя Феня (сестра отца), дядя Яша Шульман (её муж).
Маму принимали как вдову Дмитрия Павловича. Главный механик маме рассказал, что, зайдя к отцу в кабинет, он заметил, что отец смотрит на наши детские фотографии и плачет.
Мама всегда боялась, чтобы отец не увёз меня в Киев. Он приезжал к нам повидаться, это было разрешено, но страх оставался.
Помню, отец занёс меня в ванную, поставил на стул под зеркалом, спросил: «Ты поедешь со мной?» Я ответила, что спрошу у мамы. Отец ушёл, а я осталась стоять на стуле обиженная — почему меня не сняли?
Как-то отец неожиданно приехал, когда в немецкой группе был мёртвый час. Я спала на стульях, уступив свою кровать гостю. Отец меня разбудил, заметил, что у меня грязные ногти. Я оделась и пошла с ним в город. Мы с ним пили крем-соду, ели пирожные, потом искали для меня туалет, потеряли перчатки. Папа купил красивые папиросы с Кремлём (у меня осталась такая коробочка на память). В часовом магазине папа купил будильник, я спросила: «Это нам?» Он промолчал, а мне было обидно. Пошли мы к дедушке и бабушке, а мама меня уже разыскивала. Был мне нагоняй — но за что? Мне? А может быть, это было в два его визита, и у меня это сложилось — ведь мне было шесть-семь лет.
Однажды в девять лет я неодобрительно что-то сказала об отце — бабушка Валентина тут же пресекла мои высказывания и запретила мне плохо говорить об отце, хотя в маминых рассказах было много ещё свежей обиды. Стараюсь помнить бабушкин урок. Теперь-то я понимаю, что в неудаче семейной жизни трудно найти одного виновного.
Очень разные были мои папа и мама. Говорили, что я похожа на папу, а мне всегда хотелось быть похожей на маму. Я старалась наморщить лоб и сдвинуть брови, чтобы получились две «сердитки», как у мамы, а у меня на смешливом лице не получалось ни одной (у папы была одна морщинка).
Мамочка, у меня две «сердитки»!
Я поплакала после смерти папы и успокоилась. А Норочка тяжело пережила расставание родителей, а потом смерть отца. От одних слов в школе: «А у тебя папа умер?» — она падала в обморок. Её приносили домой на руках. Пришлось её забрать из четвёртого класса 36-й школы; она побыла дома, а потом снова пошла в четвёртый. Лучше ей стало, когда мама перевела нас в 131 школу около Госпрома. Нора пошла в пятый класс, я — в третий.
Об истинной причине смерти отца мама мне рассказала, когда мне исполнилось шестнадцать лет.
В 1956 году, когда читали материалы XX партсъезда, я осознала, что у меня есть личная причина ненависти: у меня время и власть украли отца. В 1962 году, весной, приехав впервые в Киев на похороны дяди Лёни, я пыталась найти следы захоронения отца — но уже не было никого, кто бы помнил, на каком кладбище его похоронили.
Тяжело об этом всём вспоминать и писать. Дедушка после смерти отца заболел — сердце, сахарная болезнь. Дед умер 11 ноября 1940 года и похоронен на старом еврейском кладбище в Харькове.
Бабушка Слава пережила войну, смерть старшей дочери, замужество трёх внучек, женитьбу внука и умерла зимой 1952 года. Стойкая, сильная маленькая женщина.
14 января 1999 года
МАМА
Мама — это неподъёмная, необъятная тема. Мама и сын Дима — главные люди в моей жизни.
Завтра 16 января, мамин день рождения. Как всегда, придут дети, и мы вместе отметим этот день за праздничным столом. Думаю, что и Костик в Германии тоже отпразднует, тем более, что в день маминого несостоявшегося семидесятилетия родилась первая мамина правнучка, Костина дочечка Леночка. Это было в 1973 году.
Но пока всё по порядку. Из раннего.
В 1932 и 1933 годах в мае мама с Норой и мной отдыхала в Крыму, в Алупке-Саре. Помню море, много камней на пляже, своё яростное нежелание фотографироваться, особенно раздетой. Нора позировала, а я сопротивлялась. Даже потом, найдя одну ничтожную фотографию нас голых, в панамках, изрезала её ножницами.
Ушла как-то от мамы и остановилась у фонтана, на краю которого лёжа позировал для фотографа мужчина. Сколько меня ни просили оба мужика уйти, обещали сфотографировать отдельно, я стояла насмерть, пока не закончился процесс. Мама меня нашла, а меня «с дядькой» увидела на витрине у фотографа, купила снимки — так появилась моя почти единственная фотография светленькой, с чёлочкой.
Характер уже был. После Крыма я заговорила, а то мама меня водила к врачам. Те пообещали, что «девочка заговорит — ещё будете просить её замолчать».
Мама меня называла по-мальчишечьи — Инук. Мне и самой хотелось быть мальчиком. Ходила вразвалочку, засунув руки в брюки. Но есть мои фото и в платье с фартучком.
В 1934 году мама с Норой, мной и Ренатой, нашей пятнадцатилетней двоюродной сестрой, а также тётя Нюня (Анна Павловна Залкина — сестра отца) с Иночкой поехали отдыхать в Бережки под Лебедином. Жили мы в хатах у хозяек, питались в столовой дома отдыха.
И в это лето, в пять лет, меня настигла первая любовь. Не смейтесь, это было так мучительно и серьёзно!
В доме отдыха отдыхал и давал концерты молодой баритон Борищенко. И вот мы трое: Рената, Нора и я — влюбились в него. Впервые я потеряла аппетит; мы втроём не ели утром манную кашу, если не видели своего кумира и он с нами не поздоровался. В столовой мы делали крюк, чтобы пройти мимо его стола. Он пользовался успехом у дам, мы за ним наблюдали всё время.
Как-то узнали, что он уехал кататься на лодках по реке; началась гроза — с дождём, молнией, громом. Мы долго не спали, переживали за него.
Однажды я стояла в красных трусах на веранде и чистила зубы — и вдруг увидела проходящего мимо Борищенко. Я пулей вылетела за калитку, схватила его за руку и пошла рядом. Я была счастлива! Но в конце улицы он стал меня уговаривать, чтобы я вернулась домой, так как он пойдёт в лес, а там волки. Лес, действительно, виднелся вдали. Каково было мне отпустить его одного к волкам, а ведь самой тоже страшно! (Он, видно, шёл на свидание, а я к нему привязалась — но как мне было это понять!)
В конце сезона Борищенко давал концерт на веранде дома отдыха. Все женщины были взволнованы; маме даже удалось разыскать букет петушков — в этом селе на песке совсем не было цветов.
Мама меня поставила на стол, чтобы меня и мой букет не затоптали поклонницы. Успех у певца был грандиозный, он всё пел и пел. И вот, наконец, меня сняли со стола и направили с цветами к нему. Я что-то произнесла, вручила букет, и он так пожал мне руку, что я чуть не заплакала от боли. И куда исчезла моя любовь!
Поистине, любовь не терпит насилия. Мама потом подтрунивала над нами всеми, но я всерьёз почувствовала сердечное волнение впервые.
Когда отец уезжал, вывозили мебель, собрались дворовые соседи — зеваки. Мама меня предупредила, что если будут спрашивать о папе, переводить разговор на другую тему.
Я стояла внизу у подъезда и на вопрос какой-то женщины: «А что, папа твой уезжает?» — я ответила: «А мама работает в Госпроме». Чётко и ясно. Дети — удивительные дипломаты.
Маме было очень трудно материально, когда она осталась одна с нами. Надо было выплачивать кооператив, содержать няню; отец не помогал, мама работала конструктором в «Гипрококсе» 20.
В доме произошли перемены. Мама сдала «Гипростали» 21 большую комнату — кабинет отца. Там поселился настоящий немец — Карл Фёдорович, старик лет шестидесяти двух, чуть прихрамывавший. Он плохо говорил по-русски, но был милый и внимательный. Тогда же примерно к нам переехала с Конторской бабушка Валентина Юльевна. Она жила в мамином будуаре, мы — в детской, мама — в столовой. Немца я увидела впервые в коридоре; он решил, что я мальчик. Я рассказывала какие-то стихи собственного сочинения. Почему-то дальше двух строчек я не шла, но говорила их непрерывно.
Карл угощал нас консервированным компотом (в глубоком блюдце была одна долька фрукта и немного сока), бабушку — кофе, маму — папиросой. Я любила заходить к нему в комнату. Няня ещё жила с нами, убирала у него, а потом приходил кто-то другой.
Летом мы уехали в санаторий «Ольховка», я с Норой была неразлучно в старшей группе. Была там и Милочка Тавалинская.
Мама однажды приехала и стала странно говорить — неясно, обиняками — о чём-то непонятном, а потом созналась, что Карл Фёдорович умер от грудной жабы. Название было такое страшное — жаба на груди! Нам было жаль нашего немца. Думаю, что это было летом 1936 года. У мамы была целая эпопея с его смертью и похоронами.
А в 1935 году мы впервые поехали в «Ольховку» сами, без мамы. Было очень одиноко и грустно.
Мама приехала на свидание, привезла мармелад, конфеты. У нас их забрали! И выдавали мои конфеты по одной штуке каждому! Это было непонятно, ужасно, обидно, я ревела. Коллективные начала прививаются очень трудно — с собственническим инстинктом ребёнок рождается. Моя мама, мои конфеты!
Мама попрощалась, уходила бором, среди деревьев мелькала её белая юбка и белый берет, а я оставалась одна, сжимая в ладошке маленькую куколку — негритёнка Ли, привезённого из дома.
Такое острое чувство покинутости! Потом привыкла — всё же вдвоём были с Норочкой.
Каким переживаниям мы подвергаем детей! Каково было Димочке, когда — после диких воплей — ему всё же пришлось идти в детский сад, и он пошёл, понуря голову и опустив плечики, совершенно обречённо. Я побежала на работу, ревела всю дорогу от Фанинского переулка до Сумской и весь день тряслась на работе. За что же детям и мамам такие муки!? Хорошо хоть с Алёшей этого не было.
Мама очень любила стихи, много помнила наизусть, часто нам рассказывала, особенно на ночь. Очень страшно и жутковато было услышать:
По ночам, среди ущелий тёмных,
Где ревел осенний ураган,
Шла толпа бродяг бездомных
К водам Ганга из далёких стран…
(мне это стихотворение Мережковского «Сакья Муни» принесла как-то внучка Наташа).
Мама читала Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Гейне (часто на немецком), Блока, Маяковского, Есенина, Тютчева, Фета. А раньше — «Муху-Цокотуху», «Мойдодыра» — всё рассказывала мама: книг было мало.
Ещё одно стихотворение (автора не знаю) — «Белое покрывало»: о судьбе черногорского князя, осуждённого на казнь, и его матери, пытавшейся спасти его честь. Она пообещала сыну выпросить прощение, и если будет в чёрном покрывале — «знай, неизбежна смерть твоя», а если в белом — то он спасён. Мать стояла в белом, но сына казнили.
Зачем же в белом мать была?
Затем была, полна боязни,
Чтоб сын не дрогнул перед казнью.
Недавно в книге о Ф. Г. Раневской нашла упоминание об этом стихотворении начала века22.
С маминых слов я учила стихи: «А у нас» Михалкова, «Бородино» и «Воздушный корабль» Лермонтова. Знала куски из «Сказки о рыбаке и рыбке» и «Сказки о попе и о работнике его Балде». Я ещё не умела тогда читать. Что-то понимала, а что-то воображала своё.
В «Воздушном корабле» я на потеху слушавшей публике вместо «почестей бранных» произносила «почек драных», вместо «сюртук» — «сундук». Мне так было понятнее.
Мама читала стихи на прогулке, дома. Она ещё успела рассказывать их Косте и Диме. Дома мама с бабушкой иногда говорили по-французски. Польскую речь и польские названия, слова мама запретила из страха, чтобы мы где-то не проболтались. Тогда все поляки считались белополяками и подлежали изъятию из общества.
Об этом напишу ещё.
Мама учила меня рисовать, но, к сожалению, я умела только срисовывать. Водила во Дворец Пионеров, хотела меня определить в кружок рисования и лепки.
Дворец был чудесный, полный соблазнов. Но позже я занималась в кружке для председателей пионеротрядов, там учили, как организовать интересно жизнь в отряде. Но это было недолго.
Мама болела гайморитом с дикими головными болями. В семь лет я очень боялась, что у мамы что-то случится с головой и она скоро умрёт.
Из детских впечатлений раньше всего запомнилось: Пушкин, Наполеон и озеро Байкал.
Пушкин и Наполеон — это понятно из вышесказанного. А на озере Байкал работал сосланный Ванечка, сын няни Поли. Семью няни раскулачили, хотя они не были кулаками. Ваня подрался с пьяным комсомольцем, его схватили и услали. Я показывала няне на карте, где Харьков и где Байкал — между ручонками было такое маленькое расстояние, а Ваня был так далеко! (Он там хорошо работал, и ему уменьшили срок, приехал к нам больной, лежал у отца в кабинете.) Няня часто плакала, а я, сидя у неё на коленях, утирала ей кончиками «хусточки» слёзы. У няни были чётки, она давала их мне поиграть. Икон дома не было; утром, когда все расходились и мы с няней были вдвоём, она на коленях молилась перед китайской картиной под стеклом — там были драконы, люди, что-то непонятное, но красивое. Няня била поклоны перед ней.
На Пасху няня ходила пешком домой в Даниловку и приносила нам крашеные яички — гостинец. Уже не работая у нас, она приходила к нам на праздники. Звали её Пелагея Ивановна. Семью разорили, дочь и муж жили в деревне у разных людей.
Любили мы с ней друг друга. Я её учила читать по немецкому журналу: «Y, ny». Ставила ей банки на «поперек», который часто болел. Няня садилась около батареи и грела поясницу: «Ой, поперек болить». Терпеливо сносила моё лечение, стоя на карачках. Норка была вредноватая, задирала няне юбку, когда та на коленях мыла пол. Няня всё ей прощала. Пугала нас москалями, которые нас заберут. А за то, что плевались, обещала страшное наказание нам в аду — горячие сковороды языками лизать. Помогало.
Любила я с ней ходить за хлебом. Она брала меня на руки и давала есть довесок. Какой он был вкусный! (Мама кушать на улице и грызть семечки не позволяла. Я воровала у бабушки из ридикюля монетки и покупала на улице семечки тайком от мамы. Деньги прятала в тот же ящик с песком, где хранились камни.) Няня примус, автобус и панданус — огромный цветок в столовой — называла «антобус». Была однажды трагикомическая история, когда мама после звонка на работу с сообщением: «упал антобус» — примчалась домой, думая, что в доме пожар от примуса, а оказалось — упал цветок.
На генеральную уборку в хорошие времена приходила к нам тётя Надя. Она снимала все вазы с буфета, выставляла на стол, всё перемывалось. Я заметила под одной вазой коробочку от спичек, так мне нужную, дёрнула — и, о ужас! — ваза упала, и верхняя тарелка разбилась. Ждала наказания, но мама меня не ругала: что поделать, уже разбитого не вернёшь. А ваза была чудесная, верхняя тарелка с волнистыми краями — из розового цветного стекла. Две подвески в виде стаканчиков не разбились. Один из них существует и сейчас.
Подобие такой вазы по типу стекла я видела в музее города Риги.
Дума были китайские вазы, целый набор; они стояли на бамбуковом столике. Два стаканчика из слоновой кости с вырезанной в толще стенки картинкой сбора фруктов, очень тонко сделанной.
Всё пропало во время войны. Мама жалела, что не засунула в вещи эти два маленьких стаканчика. Но тогда большую ценность имели эмалированные миски, кружки, простые ложки и вилки, примус, пара кастрюлек. Об отъезде в 1941 году и всей эпопее напишу отдельно.
15 января 1999 года
ПРОДОЛЖАЮ О МАМЕ
Мама часто рассказывала нам о годах с 1906 по 1917 — семья жила в разных городах Украины: Ахтырке, Глухове, Судже, Рыльске23. Мой дед, Здислав Константинович Маевский, преподавал в реальных училищах физику, математику. Он закончил в Тарту (Дерпте) университет, сперва работал в Варшавском политехническом институте, но в 1906 году его выслали из Варшавы без права проживания в губернских городах России. В Харьков семья переехала только в 1917 году.
Дед организовывал местных сахарозаводчиков строить электростанции, иногда прогорал. Прадед из-за этого лишил его наследства. Наследниками были внуки, а их было много.
У мамы был старший брат Евгений (Наполеон) и старшая сестра Габриель (Нора). Младше мамы были Мечислава (Мима) и Рене — славный болезненный мальчик, любимец всей семьи.
Самые любимые рассказы у нас были о проказах, проделках тёти Мимы, об увлекательных играх в индейцев. Обычно снимали дом или полдома, и у детей был жизненный простор.
Рассказы-байки о тёте Миме веселили и маминых внуков.
Я так завидовала маме, что она жила во многих городах, училась в разных школах, а я всё сижу в Харькове. Кто знает свою судьбу? Потом проехали полстраны.
Мама читала нам вслух «Вечера на хуторе близ Диканьки». Книга была старинная, с ятями.
Из попытки мамы прочесть нам Гамсуна мало что получилось. Помню, как мы устроились все вместе на маминой кровати, притушенный свет, мамин голос, а содержание от меня ускользало.
Нравилось мне слушать мамины рассказы о командировках на заводы — всё оживало, было романтичным. Мама часто работала дома, доску укладывала на поручень венского круглого кресла и опирала на колени. Рейсшины, угольники, готовальня, мамин жёлтый кожаный потёртый портфель были неприкосновенны. А у Димы и Кости не было почтения к этим святым реликвиям, и угольники быстро сломали. Знала бы мама…
Осенью 1939 года я заболела скарлатиной, десять дней с высокой температурой была дома; мама мне читала, переводя с польского, «Собаку Баскервилей». А потом я долго была в больнице.
Однажды в воскресенье родители решили влезть по приставной лестнице на широкую балконную площадку второго этажа без перил. Дети, стоя за окнами, наблюдали. И вдруг я вижу, что мама зацепилась за свою юбку и чуть не упала; опёрлась рукой на битое стекло, порезала руку. Она подошла к окну, стараясь улыбаться, зажимая окровавленную руку платком — а мне так жалко её было.
Через несколько месяцев заболела скарлатиной в тяжелейшей форме мама. У неё распухло лицо; думали, что это рожа, и только детский врач поставил правильный диагноз. Бабушка в это время заболела гриппом, за мамой ухаживала Норочка (а ведь она скарлатиной не болела). В больнице мама три раза была при смерти. К нам приходила тётя Феня, всё нам вычитывала, что она уже в двенадцать лет работала, а мы ничего не умеем и так далее. Хозяйничали вдвоём с Норочкой, по бабушкиным указаниям готовили — в общем, это был первый звонок взросления.
У мамы были разные осложнения; особенно болели ноги, она с трудом ходила.
Я старалась приходить к концу работы в Госпром и помогать маме идти домой. С третьего класса я «шастала» к маме в МТТ (Монтажно-технический трест; потом — «Теплоэнергомонтаж»). Мама давала мне сверять кальки, архитектор показывал фасады зданий; ко мне там привыкли и в шутку спрашивали, когда я приду к ним работать. В каждой шутке есть доля правды — в четырнадцать лет я к ним пришла! Невзлюбил меня только один патлатый копировщик — я нашла тридцать ошибок на его чертеже!
Мама очень любила театр, играла в школьных спектаклях. Первый спектакль, мной увиденный, был «Евгений Онегин». Мне было пять лет. Помню сцены, действия. Мама предупредила, что сейчас будет выстрел. Норка зажмурилась, я насторожилась. Но каково было удивление, когда Ленский вышел на поклоны. Оперу давали в старом Оперном театре24. Потом, перед войной, там был Театр русской драмы — мы бывали с мамой и в этом театре. А Театр юного зрителя был в ныне сгоревшем Театре русской драмы на улице Чернышевской. Туда я ходила со школой и сама. Бывали и в цирке25 с классом.
В доме не было радио и никакой музыки. Чёрная тарелка репродуктора молча висела на стене. Мама так уставала, что не выносила никаких звуков.
У Тавалинских был хороший радиоприёмник, и как-то тётя Лида позвонила: «Жермен, сейчас Сталин будет говорить!» Я пошла с мамой. Все взрослые слушали доклад Сталина о советской конституции.
У Самуила Борисовича была хорошая библиотека. Маме, в виде исключения, он давал книги домой.
А я читала Милкины книги. Папа привозил ей из командировок в Семипалатинск. Жюль Верн, Вальтер Скотт, исторические романы, Фенимор Купер. Я даже пыталась читать Шекспира — толстую белую книгу из дома не выпускали.
Удивительно маме удавалось найти общий язык с детьми, нашими подругами, их братьями — она хорошо помнила своё детство. Милка прибегала, плача: «Тётя Жермен, помогите решить задачу по арифметике, папа и Лёня решают её с иксами и игреками!» Мама решала задачи с трубами, где «втекает и вытекает», чисто арифметически.
Любила мама Лёню Тавалинского, помогала ему отмывать дипломную работу — мост.
Мы как-то встретили на лестнице Самуила Борисовича, и он сказал маме, что уже оформил усыновление Лёни. Мама мне объяснила, что он был Лупилов, а стал Тавалинский. Ему было тогда лет двенадцать-четырнадцать, а мне совсем мало.
Из старших детей мама любила Шурика Фрумкина. Он прекрасно учился, был способным к математике. В 1939 году его призвали в армию, и он «протрубил» всю войну до 1945 года. Норочка с ним переписывалась.
Однажды мама устроила Норочкиному классу у нас ёлку — наверное, это был 1940 год. У Норочки был прекрасный классный руководитель — математик, она его любила. Никифор Харитонович был у нас на ёлке. Пришла тётя Лида и танцевала с мальчиком, было так необычно!
А моё звено собралось у нас; сидели на ковре, мама читала воспоминания Бонч-Бруевича о Ленине.
Норочка выпускала стенгазету к столетию со дня смерти Пушкина — и тут мама была рядом.
Воспоминания могут быть бесконечными. Мама была и ласковой и строгой, озабоченной работой и жизнью — и выдумщицей. Авторитет её был непререкаем для меня. Нора иногда брыкалась. Уже во взрослой жизни моё отношение к людям часто мерялось маминой меркой.
Через много лет после её ухода вспоминали сотрудники металлогруппы маму, приходили ко мне, рассказывали. Друг отца и мамы, Симон Григорьевич Весельман, сказал мне, что мама была особой женщиной — она для него стояла на пьедестале. Он помнил её молодой, красивой, темпераментной, умной.
19 января 1999 года
В шестнадцать лет, после смерти отца, мама взвалила на себя заботу о семье и несла этот крест всю жизнь.
Заканчивая экстерном восьмой класс гимназии, пошла работать. Старшие, Геня и Эля, продолжали учиться (Геня в технологическом, Эля — в медицинском) и платили за обучение.
Геня уже был женат на Эрике, преподавательнице немецкого языка старше его на пять лет; она ждала ребёнка (Ренаточка родилась через полгода после смерти деда).
Мама одно время работала сразу на двух работах: лаборантом на хлебозаводе и на кондитерской фабрике. Дома было голодно, за работу мама получала паёк хлебом и чем-то сладким. Сёстры с удовольствием нюхали её шерстяную юбку, пропахшую шоколадом.
Младшие, Мима и Рена, ещё учились в школе. Жермен и Мима всегда мучились от того, что Реночка не получил высшего образования. Мима скоро ушла в кинотехникум, потом уехала в Одессу на кинофабрику, стала режиссёром. Дядя Мечислав сманил Геню уйти в 1921 году (или 1922 году) в Польшу — от безысходности, безработицы и голода.
Эля закончила медицинский, была хорошим врачом-гинекологом, вышла замуж за энкаведиста Александра Шанина (он был начальником транспортного управления, большая шишка) и до 1937 года благополучно жила в Москве, даже разведясь с ним.
Реночка в девятнадцать лет от сильного умственного напряжения болел; потом всё прошло. Он женился на Лидии Степановне Сковородниковой. В 1933 году у них родилась Камиллочка, в 1937 году — Аллочка.
Дядя Рена работал в центральной заводской лаборатории на Харьковском тракторном заводе. Всегда что-то изобретал, выдумывал. Всё умел делать. Семья дяди Рены и Эрика с Ренатой жили до войны на Конторской, 2 — семейное гнездо Маевских ещё не пустовало.
В семнадцать лет мама уже училась в Технологическом институте26 и работала в производственной части ХТИ бухгалтером, потом даже заместителем главного бухгалтера. Отец учился там же и работал «машинисткой». На пятом курсе мама со строительного факультета ХТИ перевелась на мелиоративный в сельхозинститут (хотела быть подальше от предмета своей первой, трагической, любви).
Родители решили, что папа будет первым защищать диплом, так как мама зарабатывала больше, а не работать вдвоём они не могли. Мама вычертила отцу диплом, он благополучно защитился. Но когда подошла мамина очередь готовиться к диплому, должна была появиться Норочка. У отца открылась скоротечная горловая чахотка, мама его отправила в Крым на лечение, а сама полуголодная носила ребёнка. (Когда после НЭПа «чистили» частников, мама узнала, что у деда изъяли золотые монеты, спрятанные «про запас». А в своё время отцу не помогли.)
Так мама осталась без диплома, ей это потом мешало в работе. Она долго работала в ХТИ, пока, уже после моего рождения, по совету Симона Весельмана не бросила всё и пошла чертёжником, потом конструктором на проектную работу. За несколько лет она стала самостоятельным инженером-конструктором, освоила расчёты.
Понятие «ударник», «стахановец» у меня воплощалось в маме. Мы всегда видели мамину фотографию на Доске Почёта. Умное, сосредоточенное, немного суровое лицо. У мамы почти не было других фотографий, кроме как с Доски Почёта.
В конце 60-х годов меня вызвали в местком ЮГЦ и дали фотографию. Меня что-то пронзило — это была улыбающаяся мама! Такой фотографии у нас не было! Как краткая встреча, как удар!
Помимо того, что она была оптимисткой, идеалисткой, действительно строителем социализма — по убеждению, — я понимаю теперь, что она глушила себя работой. Личная жизнь не удалась; на романчики и связи она не разменивалась.
Были дети и работа.
Какое потрясение я испытала, когда прочла мамины лирические стихи после её смерти! Сколько в ней было неизрасходованной любви, нежности, страсти, желания подчиниться любимому! А мы в ней видели всегда в первую очередь железную волю, мудрость, объективность, удивительную работоспособность, любовь к порядку, решительность.
Всё женское было утеряно.
Когда сама прошла через расставание с Юрой, я лучше стала понимать маму. Разница в двадцать шесть лет перестала существовать. Мамочка многое мне рассказывала о своей жизни, о семье. Мы ещё больше сдружились. Время, когда мама ушла на пенсию, была дома центром семьи — около неё Нора и я, Костик и Димочка, — было самым счастливым временем в моей жизни!
Мама всегда была опорой мне и всем. К ней приходили за советом наши подруги, не имевшие контакта со своими мамами. Бывшие зятья рассказывали ей перипетии из своей жизни.
Но вот подошёл 1961 год. 31 декабря 1961 года я отвезла Димочку со скарлатиной в больницу, 9 января попала в больницу мама с желтухой, Нора была в клинике с очередной вспышкой — и пошло, и поехало… Я — из одной больницы в другую, с жутким радикулитом, а дома дети. Дима — с осложнением после скарлатины, Костя — с простудой (я боялась у него повторной скарлатины). Мама настаивала, чтобы я взяла отпуск за свой счёт и забрала Норочку из больницы.
Придя домой, Нора первым делом показала мне кулак под нос. Я боялась оставлять с ней детей, когда уходила к маме в 22-ю больницу.
Потом вроде бы всё обошлось, мама уже была дома, но Нора накинулась на неё, рвала волосы. Опять попала в больницу. Мама всё же решила через месяц её забрать. Сняли дачу в Рыжове. Я ездила на работу, мама мучилась болями, сидела за домом с грелкой, Нора хозяйничала и разряжалась на маме.
Вдруг в июле мама приехала ко мне в «Южгипрошахт»27 (я перешла туда 1 июня из «ЮГЦ», переводимого в ПСП28). У неё снова была желтуха! О ужас!
С трудом устроила маму в терапию 20-й студенческой больницы. Мама немного испугалась, когда я инстинктивно поцеловала ей руки.
Предложили операцию. Чёрный день 30 июля, я жду. Дмитрий Павлович Осадчий вышел через несколько часов, рассказал о ходе операции, прогнозе. Опухоль фатерова соска, головки поджелудочной железы29, не тронули; вынули большой камень из жёлчного пузыря и сделали анастомоз. Увидели метастазы.
Он стоял вдвоём с ассистентом, а я трудом переваривала услышанное. Спасения нет. Хирург вселил в маму надежду; она считала, что ей удалили жёлчный пузырь. И до конца я ей врала. Ложь во спасение. «Белое покрывало».
Дети с Норой в Рыжове. Нора месяц прячет таблетки, не пьёт. Возвращаться в Харьков не хочет, собирается жить с Костей в Рыжове, ищет по посёлку квартиру. Диму 1 августа забрали Ася Шамрай с Фёдором, бабушка Александра Степановна и увезли в Бердянск. Тарас уехал 1 августа отдыхать в Алупку. Костя просил меня увезти его, он боялся оставаться с матерью. Юра выкрал Костю раздетого с лужайки, привёз ко мне на Косую, мы одели его и перевезли к Эрике и Ренате на Ивановку. Когда вернулась из Рыжова Нора, пошли к врачу за направлением. «Скорая помощь» приехала к Шамраям на Дзержинскую30, 93 (я боялась, чтобы забирали её с пятого этажа). Страшный чёрный день 15 августа 1961 года. Нору поместили в больницу, из которой она больше не вышла. Девятнадцать с половиной лет.
Я ещё вернулась на работу, была середина дня, а у меня были сумерки в глазах и ощущение, что прошла уйма времени. Трагический день.
Мама вернулась из больницы с мыслями о жизни. Мы ещё ездили с ней на Павлово Поле смотреть квартиры для обмена. Она увидела школу, в которой будут заниматься Дима и Костя, кое-где — группы деревьев, район ещё был совсем новый, без зелени. 20 декабря мама слегла, промучилась месяц и 21 января 1962 года умерла. 16 января ей исполнилось пятьдесят девять лет.
Норочкина болезнь была драмой моей жизни, а потеря мамы — трагедией!
Старая истина — друзья и родственники познаются в беде.
Тётя Мима приехала в начале января, когда мама была под наркотиками, практически без сознания. А потом с дядей Лёней (Алексеем Семёновичем Маслюковым, кинорежиссёром) приехала на похороны. Дядя Лёня помогал организовать похороны, поминки. Они упаковали для переезда все вещи, пока я ходила как в трансе, рассказывая, что мама вышила, что пошила; только перебирала без толку вещи.
Мама умерла в воскресенье; во вторник были похороны. А в пятницу мы переехали на Отакара Яроша.
Меня спасло то, что не пришлось больше жить в маминой квартире.
За несколько дней до смерти мамы приехала из Днепропетровска Лидия Адольфовна — побыть с мамой и проводить её, оставив дома полупарализованного мужа.
Костика на зимние каникулы я отправила к Милочке в Днепропетровск, и он пробыл там весь январь. Приехал уже на новую квартиру. Я долго не говорила ему о смерти бабушки — вроде бы она в больнице. Надеялась, что Дима проболтается. Но он молчал, как партизан. Костик сам догадался.
Когда Юра узнал о мамином состоянии, то сказал мне: «Наши дела будем решать потом, сейчас я должен тебе помочь». Приходил каждый день перекладывать маму. Помогал и Тарас. Александра Степановна и Анна Степановна занимались Димой, помогали мне. Эрика была около мамы последние дни.
На работе мне дали отпуск за свой счёт. Я не согласилась с предложением помочь уложить маму в больницу. Дома она была обласкана и ухожена. Я всё время с ней разговаривала.
8 января мама пришла в чувство, я поторопилась ей рассказать о приезде тёти Мимы, о многих поздравлениях к Новому году (я боялась, что проболтаются маме о её диагнозе, и никому не говорила о её положении). Несколько раз повторила. Мама попросила закурить. Сказала: «Как приятно». Я спросила: «Что? То, что ты закурила?» — «Нет. То, что обо мне помнят».
Завтра — 21 января 1999 года — очередная годовщина маминой смерти; 22 января — годовщина смерти Норочки. Мои траурные дни.
Наши близкие, любимые живы, пока мы их помним и чтим эту память.
Я успела стать маме опорой — она поняла, что я не брошу Костика и Нору. Она могла на меня положиться.
Несмотря на такую потерю, меня не мучила совесть: я сделала всё, что смогла. Много лет спустя я подумала, что мама облегчила нашу совесть тем, что не допускала даже тона ненадлежащего — не то что грубого слова или дерзости по отношению к себе. И в этом сказалась её мудрость.
Упрекаю себя за то, что мы с Норой не всегда понимали её одиночество — когда обе вышли замуж, мама оставалась иногда одна на Новый год. Мы прильнули к ней, когда нам стало плохо и одиноко. Она возродила в нас чувство семьи, ответственности друг за друга. Она была центром нашей маленькой вселенной, даже когда стала слаба и беспомощна. Стараюсь поддерживать дух семьи в нынешнее время, не поддаваться унынию.
20 января 1999 года
БАБУШКИ И ДЕД
Первая сознательная память о бабушке Валентине Юльевне довольно-таки страшноватенькая. Нас повели, очевидно, прощаться с бабушкой, очень тяжело болевшей воспалением лёгких.
Она лежала в комнате Эрики, и мне было жутковато заходить туда — казалось, что увижу вместо бабушки волка в чепчике, как в «Красной Шапочке». Но обошлось.
Бабушка приехала к нам. Мы встретили её настороженно. Потихоньку передразнивали, когда она картавя (грассируя) кричала нам во двор: «Ина, Нуга!» Нянька кормила нас борщом, котлетами, винегретом, кашами, а бабушка стала готовить необычные блюда — из польской, французской кухни; мы не решались есть. Потом привыкли и полюбили: овощной суп, суп-пюре с гренками, шницели отбивные, зелёный горошек под белым соусом, томатная подлива, молочный крем с пьяными вишнями.
Мама иногда упрекала бабушку: «Почему у тебя не получается такой вкусный борщ, как у Раисы Васильевны?»
Не та закваска была у бабушки.
Я привязалась к ней, мы были вдвоём дома. Она учила меня, готовила к школе. Рассказывала интересно о своём детстве. Родилась в Брюсселе; там оставалась жить со своей бабушкой, когда мать Валентины Юльевны, Мария Викторовна, будущая мадам Пике, молодой портнихой уехала в Россию на заработки, зная о ней только, что здесь большие морозы, волки и медведи. Мария Викторовна добилась успеха, стала известной портнихой, держала свою мастерскую. Она часто ездила в Париж и Брюссель за модами и кружевами. Выучила русский язык, но очень мило неправильно говорила, коверкая слова. Вместо «утюг» говорила «утюгом», вместо «четверг» — «четвергом». Загнала занозу — «У меня калитка в пальце!»
Валентину привезли в Харьков двенадцати лет. Отчим учил её русскому языку, заставляя переписывать целые страницы. Она вскоре в совершенстве овладела языком, закончила гимназию с золотой медалью. Играла прекрасно на фортепиано.
У Марии Викторовны была одна дочь и три мужа; по воспоминаниям Жермен, она была полной, весёлой, общительной, доброй, любимой бабушкой для своих пяти внуков. В отличие от неё, прабабушка по линии Маевских — Жозефина Францевна — имела одного мужа и родила двадцать одного ребёнка, в том числе две двойни и одну тройню. До взрослого возраста доросли лишь несколько — мой дед Здислав, Ванда, уехавшая в гражданскую войну с профессором Воробьёвым за границу, и младший — Константин, застрелившийся в восемнадцать лет.
Жозефина была строгой, властной, скупой, тоже солидных габаритов. Внуки её побаивались и не очень любили.
Печальна её судьба. Она пережила мужа Константина Игнатьевича, детей и умерла в 1921 году (как гласит семейное предание — от горячей клизмы, поставленной внучками; но, может быть, это и трёп или чёрный юмор).
Бабушка Валентина рассказывала о Брюсселе, о каком-то храме с фигурками на часах31 — что-то смутное, прекрасное в памяти.
Интересны были рассказы о прадеде, её свёкре Константине Игнатьевиче Маевском. Он был инженером путей сообщения, закончил в Петербурге институт, строил железные дороги, мосты, тоннели в Сибири, около Байкала, потом работал на Китайской Восточной железной дороге. Оттуда прадед и привёз всю «китайщину»: вазы, стаканчики, картину, бамбуковый столик.
Дома были альбомы с фотографиями строительства Забайкальской железной дороги, видов Байкала, рабочих-бурят. Бабушка рассказывала о страшных штормах на Байкале, когда на глазах в водоворот затягивалось судно.
Кстати вспоминается и рассказ мамы о приезде к ним деда — его дети побаивались, но всё же утащили все разноцветные пластыри, чтобы залепить Миме ободранный на «гигантских шагах» бок. А дед, порезавшись бритвой, кричал: «Холера ясная, где мои пластыри?!»
Стройка шла летом, зимой прадед был дома. Так циклично прабабка рожала.
Бабуленька, буненька, как я её называла, учила меня французскому языку, мы уже немного объяснялись. У меня и теперь, когда слышу французскую речь, ощущение, что я это когда-то слышала. К большому сожалению, уже во втором классе я не захотела заниматься французским, мама не настаивала, а бабушка сказала вещие слова: «Ты ещё пожалеешь, когда меня не будет». Ну, куда могла бабушка деться? Кто знал, что 12 сентября 1941 года мы расстанемся с ней навсегда.
В сорок четыре года я принялась сама учить французский язык; Владимир Андреевич стал мне помогать. Язык я не выучила, но замуж за него в 1974 году вышла.
Сохранились документы бабушки — свидетельство о рождении, паспорт бельгийский, выданный для въезда с мужем в Россию, аттестат зрелости.
Хоть бабушка была вписана в паспорт мужа, но имела возможность ездить в Бельгию и Францию. У нас и сейчас есть прекрасно оформленный альбом для фотографий, привезённый бабушкой в подарок своей маме в 1900 году. Очень любила я в детстве рассматривать огромный альбом Парижской Всемирной выставки 1900 года, на которой была бабушка. Россия была представлена картинкой — изба под соломой, крестьянин в лаптях.
Этот альбом случайно пережил войну и таинственно исчез.
Бабушка привезла к нам с собой ноты и папку с репродукциями картин Рембрандта, Ван Дейка. Пожалуй, бабушка этими картинами пробудила у меня интерес к живописи.
Среди нот был клавир оперы «Жизнь за царя» Глинки. Узнала от бабушки, что это настоящее название оперы «Иван Сусанин». К сожалению, инструмента уже не было, об игре бабушки знала по рассказам мамы и тёти Мимы. Бабушка любила играть Шопена.
Бабушка была небольшого роста, худощавая, изящная, с чуть несимметричными чертами лица (это было заметно в зеркале). В молодости у нее были иссиня-чёрные волосы цвета вороньего крыла. Она рано поседела, ещё в Варшаве, когда у неё украли старшего сына, Геню.
Через несколько дней с помощью дворника его нашли у пана, недавно потерявшего сына. Этот господин умолял бабушку оставить ему Геню, видя, что бабушка беременна (очевидно, мамой). Геня спокойно играл в детской, заполненной игрушками.
У бабушки был явно нерусский тип лица. Как-то в очереди за керосином к ней обратилась старушка на непонятном мне языке. Бабушка ответила, что не понимает. Старуха была возмущена: «Старая женщина, а родного языка не знает!»
Я потом у бабушки спросила; оказывается, к ней обратились по-еврейски.
Наша соседка напротив, Фрида Абрамовна, сказала как-то, какая у меня умная бабушка. Ещё бы! Бабушка читала газеты, следила за политикой, объясняла что-то Фриде.
На бабушке было домашнее хозяйство. Надо было придумать, как выкрутиться и накормить семью.
Летом бабушка брала меня на базар. Приучала самостоятельно ходить по магазинам — я была настоящим агентом по снабжению. Бегала по очередям, занимая их в близлежащих магазинах и киосках. Там сахар, здесь растительное масло, дальше — ячневая крупа (я путала — «каша» и «крупа»). Для стимула мне нужна была только похвала. Правда, я себя вознаграждала сама, обгрызая французскую булку или откусывая кусочек масла от стограммовой покупки. Не обходилось и без курьёзов. Купив десяток яиц в Доме Специалистов, решила пройтись по заборчику. Навстречу шёл Пётр Терентьевич, сосед, предупредил меня: «Ина, упадёшь!» Я бодро ответила: «Нет!». И тут же свалилась, разбила яйца — мне влетело от дворника за мусор (и от бабушки, но меньше).
Я не ходила спокойно, а скакала, подпрыгивала, перепрыгивала через лужи и старалась не наступить на трещины в асфальте.
Как-то купила пикули, уложила их в газетный кулёк и авоську. Шла, вращая авоську и подпрыгивая; пикули разлетелись, к моему, удивлению из авоськи во все стороны. Центробежная сила была налицо.
Времена были разные, полосатые — то лучше, то хуже. Пенсии, видно, у бабушки не было. Она собралась продать ноты, чтобы иметь немного своих денег на папиросы, молоко. Мама узнала, страшно разозлилась, был грандиозный скандал. (У мамы с детства были какие-то счёты с бабушкой, она считала себя нелюбимой дочкой.) Я этого не понимала, и мне было жаль бабушку — при всей моей любви к маме я была на бабушкиной стороне.
Одно время мы получали хлеб по спискам в «П’ятир╗чке»; приходилось долго ждать с мешочком, когда привезут хлеб. Бабушка остатки сушила. Как пригодились бабушкины сухари, которые она засунула в наши упакованные вещи! Да ещё и мыло втолкнула в тюк. Но это уже сентябрь 1941 года.
Сперва бабушка жила у нас, в мамином будуаре, а когда убрались квартиранты, мы втроём разместились в большой комнате, а бабушка в нашей детской.
Ещё работая в «Гипрококсе», мама заметила девушку-копировщицу, которая часто оставалась вечерами работать и пересиживала даже маму. Узнав, что она ночует в отделе на столах, мама привела её к нам. Так Ксения Фёдоровна Кириллова, Кася, стала жить у нас вместе с бабушкой. А потом и питаться с нами. Она была весёлой, спортивной, играла в теннис, брала меня на корты. Умела съязвить. С бабушкой дружила. Меня научили играть в карты. Это было такое увлечение! Особенно, когда были репетиции воздушной тревоги — в комнатах было темно, мы выносили в коридор небольшой стол и усаживались играть вчетвером, при свете свечи.
Норка и Кася мухлевали, мы спорили, было весело.
Бабушка научила меня играть в японского дурака, больше никто эту игру не знал. А я научила Диму и Алёшу.
Как тяжело приходилось бабуле приучать меня к хорошим манерам! То я тяну кисель из блюдца — и бабушка макает меня в него; то я сижу, подперев подбородок, и меня под локоть — раз! Но всё-таки чему-то научили. Бабушкиными словами Дима учил Алёшу вести себя за столом. Наука не пропала даром!
Я ещё не хожу в школу. Зима. Солнечно. Жду, пока обе стрелки не станут вертикально, это будет двенадцать. Бабушка выпустит меня погулять. Часы были с римским циферблатом, стеклянные, прямоугольные, видны были все колёсики. Пока бабушка уходит на кухню, успеваю вытащить одну-две серебряные монетки «про запас» из бархатного ридикюля на цепочке.
Завтракаем с бабушкой вдвоём: картошка в мундире с постным маслом, квашеная капуста с сахаром.
Можно продолжать ещё долго…
Теперь вечерами раскладываю бабушкины пасьянсы. Алёша тоже их знает.
24 января 1999 года
Бабушка Валентина была своя, домашняя, а бабушка Слава Исааковна — приходящая в гости. На дни рождения она обычно приносила чудесный сдобный пирог с повидлом и переплетушками!
Бабушка и дедушка Павел Лазаревич жили на Куликовской32, в одной комнате коммунальной квартиры, с окном, выходящим во двор. Уже подходя к дому, можно было видеть дедушку с одним окуляром в глазу, склонившегося над часами. Он был часовым мастером, бабушка — портнихой.
Очень интересно было наблюдать, как дед работает. На столе стояли баночки с крышечками, там лежали шестерёнки. Разложен инструмент, детали часов. Даже в голову не приходит что-нибудь тронуть.
На трюмо стоит портрет прабабушки; говорят, я на неё похожа. У папы и мамы были прямые красивые носы, а у меня нос-курнос. И волосы у прабабки вились, как у меня.
На стене висит групповой снимок мужчин — это бабушкины братья. Шёпотом говорят, что один из них был меньшевиком.
В комнате вкусно пахнет; у бабушки в буфете всегда есть печенье, коржики, хлебцы — чудесный аромат!
Обычно мама приводила нас в субботу, иногда мы обедали у бабушки. Как-то удивилась, что бульон подали после второго. Говорят, так положено. У бабушки ели мацу.
Вся родня отца любила Норочку и меня, старались помочь маме нас поднять, одеть, вывезти летом на дачу.
Тётя Феня дарила ситец на летние сарафаны. Мама шила нам одинаковые. (В магазинах временами было пусто, так что отрез ситца — это было достижение.)
Мы в Красном Куте. Лето 1939 года. Тётя Феня взяла Нору и меня с собой. Дедушка просит почитать Шолом-Алейхема. Откуда у меня взялось произношение, интонации еврейского местечка? Дед был очень доволен! (А мама потом отучала меня от этого говора.)
У деда была круглая лысая голова, и я любила, стоя около него на диване, считать родинки на ней. Дед был добрый и покладистый.
После смерти отца дед тяжело стал болеть — сердце, диабет. Переехали старики к тёте Фене летом 1940 года. Умер дедушка 11 ноября 1940 года. Мы пришли на Куликовскую. У изголовья сидел раввин и читал — раскачиваясь, долго — молитву; горели свечи, зеркала занавешены.
Машина с гробом медленно ехала под моросящим дождём по Московской улице33 и на кладбище. Цветов не было, только Эрика пришла с горшочком цветов. На кладбище было пустынно, ветрено, холодно, кто-то пропел молитву; дедушку в саване, без гроба опустили в могилу. Тётя Феня кричала. Было страшно.
Недаром я так боялась похорон и всегда убегала от процессий, особенно после известия о смерти папы.
Норочка долго болела после похорон деда, температурила.
Бабушка Слава держалась стойко. Мама звала её жить к нам, но она осталась одна на Куликовской. С тётей Феней она уехала в эвакуацию на Урал, а после войны вернулась в Харьков и жила с тётей Нюней и Иночкой.
Я встречала бабушку на аэродроме, когда она сама прилетела из Свердловска. Мы удивлялись её смелости, никто из нас ещё не летал.
Я уже студентка. Бабушка перешивает мне из чего-то сарафан, потом из брюк чёрную юбку. Шьёт, меряет и рассказывает. О том, как работала портнихой у местных помещиков и богатеев — её увозили на несколько дней: обшивать всю семью. О погромах, когда летели пух и перья; прятались, боялись. Последними погромщиками были петлюровцы.
Митю-гимназиста чуть не расстреляли красные — они хватали кадетов в форменных шинелях с золотыми пуговицами и прихватили отца в шинели с серебряными. Везли в санях на расстрел; ему удалось скатиться и побежать на закат солнца. В него стреляли, но не попали: слепило солнце.
Советская власть освободила их от погромов. Из Зинькова они переехали в Харьков. Тётя Феня, старшая, рано пошла работать; у неё было среднее образование, она работала врачом-лаборантом в клинической лаборатории.
Тётя Нюня закончила медицинский институт, защитила кандидатскую диссертацию на сложную тему по крови, заведовала ещё до войны клинической лабораторией в Институте неотложной хирургии и переливания крови на улице Чернышевской. Была нашей палочкой-выручалочкой по всем медицинским вопросам.
Осенью 1998 года Дима и Алёша убирали могилу Анны Павловны и Славы Исааковны Залкиных и могилу Жермен и Норочки. Понятие семьи — не пустой звук (Слава Исааковна для Алёши прапрабабушка, Жермен Здиславовна — прабабушка).
Известие о смерти бабушки Славы привезла нам в Донбасс мама зимой 1952 года.
ШКОЛА
Бабушка научила меня читать и писать (хотя мама считала, что я научилась читать по заборам). Решили отправить меня в школу в семь лет, в 1936 году. Тогда дети шли учиться в восемь лет. Пришлось в Наробразе (слово-то какое!) сдавать экзамен. Я прочла из «Чижа» (был такой детский журнал), что-то спросили меня. Была девочкой рослой, упитанной, розовощёкой. Разрешили.
1 сентября с Норой и мамой двинулись на улицу Иванова в старое здание 36-й школы. Суета во дворе, детей много; Эрика пристраивает меня к группе детей первого класса, расстаюсь с мамой и Норой. Но потом было не страшно. Учительница Людмила Ивановна Тараканова была молоденькая, хотела казаться строгой. Когда мы её не слушали, говорила, что бросит нас, и плакала. Мы плакали тоже. Как-то на перемене в буфете я рассказала Норочке и Эрике о том, что Людмила Ивановна собирается нас бросить. Они переглянулись, и я поняла, что она нас не бросит. У нас был стимул быстро сделать положенное — в оставшееся время она нам читала про Мурзилку.
Я хорошо знала счёт и из-за этого ленилась считать сама. Надо было поднять руку за определённый ответ; я старалась поднять руку за компанию с мальчиком, который мне нравился. Однажды на перемене подошла к мусорной корзине у двери, и с меня упала юбка — конфуз!
Норочка училась в четвёртом классе на втором этаже. (Нас вскоре перевели в новое красивое здание, где теперь школа №534.) Я на перемене прибегала к ней и следила за тем, чтобы её никто не трогал и не обижал. Один мальчик часто дергал её за косу. Я налетала на него коршуном, даже однажды со шваброй.
Нора была храбрая дома со мной в драке, а в школе была застенчивой, стеснительной. В её классе было много детей высоких начальников и профессуры. Избалованные, жестокие, готовые насмехаться35. В 1937 году положение многих изменилось. Родители их стали вредителями. В моём классе у Аси арестовали отца.
Утром едим ячневую кашу с огурцом; за моим стулом стоит бабушка и заплетает мои косы, за Нориным — мама. Завтраки привязаны на верёвочке к портфелю. Мама доводит нас до площади, велит смотреть под ноги и сворачивает к своему подъезду в Госпроме. (Мне хочется поднять ногу и посмотреть, что же «под ногой».)
Иногда из люков теплосети выглядывают беспризорники. Однажды отняли у меня завтрак.
Но веселее всего — возвращение из школы. Часто иду со Стефой Фольборт — она жила с сестрой Мулей, папой и мамой в Биологическом корпусе36 Мединститута на площади Дзержинского37. Катаемся на портфелях с горки. В их дворе девчонки рвали цветы с клумбы, чтобы позлить дворника. Он их называл «шк╗дниками», а они так его прозвали. И вот на уроке украинского языка Людмила Ивановна, читая о цветах, бабочках, спросила: «Дети, а вы знаете, что такое “шк╗дник”?» Я тут же быстро подняла руку и выпалила: «Дворник!»
Надо сказать, что у меня всегда была «активная жизненная позиция», как говорили в брежневские времена. Что знала, то и выкладывала.
Отец Стефы и Мули, немец профессор Фольборт, был известным физиологом, их мать — полька. Дети дома свободно говорили по-немецки и по-польски. Была у них охотничья собака. (Встретилась со Стефой и Мулей уже в 1944 году, они недолго жили в Доме Специалистов, а потом переехали в Киев.)
У меня был ритуал — обход всех канцелярских магазинов при возвращении из школы. Сперва на Сумской, недалеко от 1-ой аптеки, потом в подвале Госпрома, где интересно было наблюдать, как получали товары организации. Я терпеливо ждала и потом просила показать мне перья, с законным чувством платёжеспособного покупателя выбирала одно или два пера №86. Иногда даже покупала открытку с живописью, если было пятнадцать копеек. Дальше следовал универмаг в Доме Специалистов; тут я осматривала все витрины, особенно кукол, игрушек, посуды.
Приходила домой поздно, в чернилах, в снегу, в грязи; бабушка меня не ругала.
В третий класс я пошла в 131-ю школу — она недавно открылась, была недалеко от дома. Дорога сократилась, можно было только в двух будках-киосках купить газированную воду и пару ирисок.
Мучительные воспоминания о третьем классе из-за учительницы Галины Васильевны. Я вернулась на занятия после скарлатины; вскоре у неё заболел сын, и она решила, что принесла заразу от меня. Как она меня третировала, мучила, ругала! А когда заболела мама и у нас дома делали дезинфекцию, она совсем ошалела — подходит ко мне на перемене, дёргает за юбку и вопит: «А это ты дезинфицировала?» Я пришла домой со слезами, обозвала её коровой. Бабушка не разрешила так говорить об учительнице, но я её всё равно ненавидела.
(Я встретила её как-то в трамвае в 1954 году, когда преподавала в Горном техникуме. Галина Васильевна, вполне узнаваемая, пережившая войну, рассыпблась в похвалах мне и называла своей любимой ученицей.)
Как я понимаю Костю, возненавидевшего свою математичку Любовь Фёдоровну, классного руководителя, в шестом классе! Как я просила его перетерпеть ещё седьмой класс! Мне пришлось терпеть ещё четвёртый класс.
А в пятом классе, последнем предвоенном классе моего нормального школьного обучения, сменились все учителя. Историчка, Берта Наумовна, была нашим классным руководителем. Я была председателем пионеротряда, участвовала во всех кружках сразу — юннатов, слова, занималась в сандружине. Это были почти обязательные занятия. Научились делать перевязки, укладывать на носилки. Даже перевязку головы раненого освоили. Кстати, на мне практиковались мамины сотрудники на занятиях по санитарной подготовке. Мама и Нора ходили в тир, научились метко стрелять и получили звание Ворошиловских стрелков.
Что вложила в меня Мария Васильевна, преподавательница русского языка и литературы, то и осталось. Строгая, неприветливая, требовательная, с жабьей физиономией, но дело знала. Есть фотография, сделанная 5 июня 1941 года, — наш пятый класс, улыбающиеся дети, Берта Наумовна, Мария Васильевна, украинка Антонина Григорьевна, директор Фельдман, завуч — длинный, похожий на Шпака из «Шельменко-денщика». Мама отрезала верх фотографии, когда укладывала всё в конверт, а там был Лёня Радченко, которому я симпатизировала. Он мне подарил маленький оловянный самолётик, стёклышко от микроскопа. Я хранила все свои сокровища в коробке-сундучке с разными отделениями. Как я жалела в эвакуации о своих грамотах похвальных и об этом сундучке! На удивление, они нашлись в 1943 году.
И ещё. Май 1939 года. Класс повели в Дом учителя, будут вручать похвальные грамоты. Галина Васильевна шёпотом за кулисами наказывает мне сказать после получения грамоты: «Мы будем как Анатолий Серов и Полина Осипенко!» (они недавно погибли). Я ей шёпотом объясняю, что не собираюсь становиться лётчицей — меня укачивает даже в трамвае. А она мне: «Так надо». Я не ослушалась, сказала, а чувство лжи и вина за неё остались надолго.
И ещё раз мне пришлось сказать не то. Первый курс института, меня приняли в комсомол, на собрании подошёл секретарь комитета комсомола и велел сказать: «Спасибо товарищу Сталину за…» — что-то вроде «нашего счастливого детства». И отказать неловко, и сказать неудобно. Всё же — сказала. И мучает меня эта ложь. Как они умели находить детей, подростков, способных к соглашательству! Конечно, я тогда верила в Сталина, но не настолько, чтобы кричать об этом на собрании.
Хотела о школе, а получилось о муках совести.
Дальше школа пошла пунктиром.
25 января 1999 года
СЁСТРЫ, БРАТ, ПОДРУЖКИ
Мне повезло, что я росла не одна. Сестринское чувство не позволяло стать эгоисткой.
Воскресенье, мама спит, нас не поднимают рано. Я перебегаю к Норке в постель, и мы балуемся; она делает зарядку, «берёзку», учит меня, но без толку. По точному счёту гладим пёрышком поочерёдно друг друга по спине. Щекотно, но приятно. Дерёмся, но защищаем от чужих. Мама установила правила: по голове и в живот не бить. Запрещать нам драться было бесполезно.
В нашей детской был мебельный уголок, иногда меня не брали в игру, пришлось маме организовать два уголка. Из одесского санатория «Лермонтовский» мама привезла нам выпиленный лобзиком чудесный большой буфет — точную копию нашего дубового буфета в столовой. В нём открывались все дверцы, только стёкол не было.
Такой игрушки не было ни у кого. У Норы был деревянный набор кофейной посуды, а мне мама подарила на день рождения столовый сервиз из фаянса — много тарелок, супник.
С ним я играла дома и выносила во двор — меня принимала любая компания. Варили еду из толчёного кирпича, травы, земли, грязи. Играли в дочки-матери.
Однажды я до того набегалась, что подвернула ногу. Дети меня усадили на барьер забора и стали ногу вправлять. Я заорала диким голосом, они разбежались. Уже темно; я еле допрыгала до подъезда на одной ноге, покричала Норе. Она не стала звать маму, а сама тащила меня наверх, посадив на своё колено. Я была толстушкой, ей тяжело было меня поднять.
Мама никогда не отвечала на вопрос, кого она больше любит. Всё было поровну.
Даже в детской на трафарете три гнома, едящие кашу, в красных кафтанах и синих шапках были мои, а в синих кафтанах и красных шапках — Норины. Всё было чётным — конфеты, пьяные вишни, ягоды в варенье.
С получки мама покупала сто грамм шоколадных конфет. Я быстро съедала свою часть, а Нора припрятывала конфету, чтобы подразнить меня. Я не отставала от неё с просьбой дать кусочек. Она медленно отрезала ножом тонкие ломтики и подкармливала меня.
Стоило ей сказать: «Ну, ладно, ладно…» — с угрозой в голосе и обещанием чего-то скверного на мой отказ выполнить её просьбу, — как я не выдерживала. Норка и девчонки любили корчить рожи и пугать меня из-за двери. Я боялась спать в темноте. А рож боюсь до сих пор и не смотрю фантастические фильмы.
Кроме гномов, на трафарете были разные животные. Художник по своей прихоти нарисовал танцующего на хвосте крокодила, после чего срисовывал зверей из Брема. Были и слон, и верблюд на фоне синих гор, и медведь, и волк, и зебра…
Под волком спала я. И вот ночью мне приснился страшный сон, что меня снизу кровати кусают волки; я попыталась закричать, но пропал голос. Я выгибалась над постелью… Ужас меня охватил! Спасла меня няня — она услышала из кухни мою возню, вытащила меня из озера. Днём, глядя на развешенный матрац, было неловко. Но большего ужаса мне не пришлось испытывать.
И ещё один трагический сон. Я нашла на трамвайных путях сундук с пирожными! Только я хотела начать есть, как проснулась. Такое разочарование! На всю жизнь!
В 131-й школе у Норы уже были новые подружки. С Лилей Слуцкой они пытались понять, откуда берутся дети, что-то мне втолковывали по учебнику ботаники про тычинки и пестик. Стало заметно, что вокруг много беременных; мы считали, кто сколько увидел. Немного неловко было подглядывать за ними.
В шестом классе появилась у Норочки задушевная подруга — Алла Мекшун, дочь военного прокурора. Он даже приходил к нам знакомиться, мама угощала его чаем, а он сказал: «Холодный чай пить — всё равно что покойника целовать». Красивый высокий дядька, сибиряк. Жили они в «Новом Быте». Как-то с мамой Аллы и девочками я была на торжественном вечере в Доме Красной Армии38 — красивый зал, много света, зеркала (этот Дом РККА строил Владимир Андреевич Богданович39; во время войны Дом был разрушен).
Перед войной отец Аллы попросился на Дальний Восток, считая, что там развернутся события, а здесь слишком тихо. Норочка переписывалась с Аллой и даже восстановила связь после войны.
И ещё одна Норина подружка — Аня Костина, родом из Васищева. Девочка была бедная, привязалась к Норе, мама её опекала. Как-то шила ей пальто. Это так похоже на маму.
Норочка больше дружила с Кирой Гольфанд; благосклонность Киры ловили и мы с Милой. Кира не всегда брала Милу в компанию; та обижалась. Свой мадридский двор, свои тайны и обиды.
Ближе всех мне была Милочка, я любила бывать у Тавалинских. Мы с Милкой были немного похожи: во-первых, обе были смешливые — палец покажи; во-вторых, курносые и любили держать палец в носу, хоть нас и пугали рассказом о мальчике, который сломал в носу палец; в третьих, обе были трусихи. Перед уходом от нас звонили по телефону, чтобы Милке открыли дверь, а Милка бежала два марша вниз и орала: «Груша!» А я боялась марша и поворота на чердак, где иногда прятались беспризорники; всегда казалось, что там кто-то есть. А замки, двери?.. «Кто там?..» И тихо… До сих пор меня мучают сны с незакрывающимися дверьми, с раскрывающимся замком, с людьми, пытающимися открыть дверь, которую я подпираю. Это всё страхи детства.
Милке было лучше — у них появилась собака! Лёня с балкона показал нам чёрного щенка — овчарку; назвали его Байкал (опять Байкал!) Умный был пёс, настоящий сторож, не выпускал из квартиры. Но у него плохо стояли уши, и Самуил Борисович сменил его на Тарзана, красивого пса с торчащими ушами, но предельно глупого. Он обгавкивал всех входящих и спокойно выпускал выходящих.
Самуил Борисович, дядя Самоша, часто уезжал в командировку — то в Дарницу, под Киев, то в Семипалатинск, где строились мясокомбинаты.
Тётя Лида боялась оставаться одна с детьми дома; с собакой было спокойнее. (Собака получала паёк — кости; в квартире часто пахло собачьим бульоном и мокрой шерстью.)
Тарзан любил пробежать по белому покрывалу, вернувшись с улицы. Этому покрывалу не везло — рыжая кошка Мурка любила на нём рожать котят.
У Милочки в школе были подружки Лена Любарская, Элла Люлько, Кармела Коломийская. Я со всеми была знакома.
У Милки появился велосипед (без номера). Папа разрешал Миле кататься только на свободной площади Дзержинского. Ездить по улице запрещалось.
Лето 1940 года. Жара. Полдень. Мила, Нора, Кира, Лена и я на площади и катаемся по очереди. Ждущий своей очереди создаёт тень для сидящих на корточках.
Старшие девочки научились хорошо кататься, я ещё не умела сама садиться. Нора мне помогала, но я уже ездила.
Наконец мой круг, уже качу под уклон и — о ужас! — сталкиваюсь с велосипедистом, пересекающим площадь. Свалка, велосипед погнут. Появился милиционер. Номера на нашем велосипеде не было — он забрал велосипед. Мила с нами пошла на работу к папе. В общем, наделала всем хлопот. Велосипед выручил папа. Кира иногда снисходила до меня и ласково называла меня «крыска». Мне нравилось её внимание.
Иночка Дукаревич — моя двоюродная сестра. О маме её, моей тёте Нюне, я уже писала. Дядя Савелий работал в Технологическом институте, и жили они в Физическом корпусе. В 1941 году его призвали в армию; больше я его не видела. Он погиб под Сталинградом в 1942 году и похоронен в братской могиле у нефтебазы на одной из железнодорожных станций.
Он был первым политруком Технологического института.
Но вот ещё до войны далеко.
Снова о лете 1934 года в Бережках. Идём всей компанией из леса; мама и тётя Нюня говорят о том, как бы достать хлеба. Вдруг бежит маленькая Иночка с радостным возгласом: «Мама, я нашла хлеб!» В руках у неё была большая подсохшая коровья лепёшка. Все рассмеялись; она очень обиделась, убежала в лес.
Я старше Иночки на полгода — только в декабре она меня догоняла. Ей было тогда четыре с половиной года. Тётя Нюня мучилась с кормлением Иночки. Моя мама усадила Нору, меня и Ину на ступеньку крыльца в ряд, поставила на верхнюю ступеньку тарелки с борщом — и мы дружно начали есть. Иночка забыла, что надо рвать, догоняла нас. А тётя Нюня в щёлочку ворот любовалась этой картиной.
Я любила бывать на Каплуновской40 одна, помимо дней рождения. У Иночки был уголок со столиком, над ним висел детский портрет Ленина, это было необычно. Иногда я упрашивала маму разрешить мне остаться с ночёвкой. Спала я на сундуке в спальне. Утром дядя Савелий делал с Иночкой зарядку; на завтрак подавали яичко, какао. Ина давилась, но со мной за компанию ела.
Дядя Савелий ездил в командировки в Германию. Видела заграничные чемоданы. Из какой-то командировки дядя Савелий привёз мне сандалии — тогда это было редкостью (магазины были пусты, на полках горкой были выложены баночки с сапожным кремом). За обувью, которую иногда «выбрасывали», занимали очередь с ночи.
В пятом классе мне туфли выдали в школе — по списку, за деньги. Такая радость — новые блестящие туфли с перепонкой! А Норочке мама купила на толкучке из-под полы у кустаря туфельки на венском каблучке (это пояснение для тех, кто считает, что при Сталине всё было).
Иночке купили пианино, и она училась музыке в Доме Учёных. Когда мы приходили на день рождения, то Иночка нам уже играла.
Как-то мы зашли к соседям — родителям Лёли Леве. Меня женщины спросили, кем я буду. Я, естественно, ответила: инженером. Они засмеялись и сказали: «Может быть, инженершей?» Я решила, что инженерша — это женщина-инженер, и согласилась. Но что-то мне не понравился их смех. Дома я спросила у мамы; оказалось, что инженерша — это жена инженера. Очень мне обидно стало, что они надо мной посмеялись. Мне было шесть лет.
Лёля Леве ещё жива; отца и мамы её, Евы Рафаиловны, уже давно нет. Они даже не подозревали, какое воспоминание осталось у меня об их доме.
Аркадий (Адик) — мой двоюродный брат, сын тёти Фени и Якова Марковича Шульмана — был ровесником Норочки. Он родился 10 сентября 1925 года, а Нора — 15 октября. Мамы вместе ходили беременными, вместе отдыхали в Покотиловке в первое лето. Иногда мама опаздывала к кормлению; подкармливала Нору тётя Феня. Десятимесячных Адика и Нору застали за интересным занятием: они добрались до корзины с сотней яиц, брали яйца, бросали, ладошками радостно давили желток, падали в разбитые яйца — управились с половиной корзины (это ещё был НЭП — яйца можно было покупать корзинами).
В середине тридцатых годов Шульманы переехали на улицу Иванова в отдельную квартиру. У Адика была своя комната. Он приходил к моей бабушке заниматься французским языком.
В 1939 году в Красном Куте собралась тёплая компания: Адик, Нора, я и Борис — сын тёти Жени, двоюродной сестры папы. Адик был бесспорным предводителем. Организовал всех на склеивание воздушного шара. Тётя Феня всё безропотно терпела. Комната была заполнена листками бумаги, всюду был клей. Потом мы пытались шар запустить на лугу, но ничего не вышло. Ходили все купаться на ближнюю речку и на дальнюю. На ближней было мелко, грязновато, но безопасно.
Мы не перечили тёте Фене, а Адик скандалил, требовал идти на чистую речку. Пугал тётю Феню и нас шкурой змеи. А однажды украл одежду тёти Фени! Пришлось нам с Норой обвесить её довольно крупную фигуру спереди и сзади своими сарафанами, стать по бокам и сопровождать тётку через село к дому. Аркадий в эвакуации в Богдановичах заканчивал школу, потом артиллерийское училище и с 1944 года ещё успел повоевать. Как бедная тётя Феня ждала от него писем! А писал он редко.
После возвращения на Урал он женился, но затем развёлся и обосновался в Ростове. У него там два сына, Александр и Станислав, и внуки.
Боря Данилевич погиб на фронте. Тётя Женя погибла в душегубке в Пятигорске.
С Аркадием после войны я виделась пару раз. Его мало интересовала моя и Норочкина жизнь.
Тётя Феня и дядя Яша хорошо относились к маме, любили нас, старались помочь. Присылали нам пару раз посылки с Урала, когда нас обокрали.
26 января 1999 года
Ренаточка — моя двоюродная сестра, старше меня на десять лет, дочь Эрики Александровны Печке-Маевской и моего дяди Евгения Здиславовича Маевского.
Опять Бережки. Мы едем на телеге ночью, небо усыпано звёздами. Я сквозь дрёму слышу, как мама показывает Ренате: «А вон Большая Медведица». А вдруг она выйдет из леса?
В 1940 году Рената вышла замуж за Мотю Штерна, младшего друга дяди Рены — они вместе работали на Тракторном заводе. Рената переехала с Конторской в дом свёкра и свекрови на Молочном переулке41. 12 марта 1941 года родилась девочка! Я стала в одиннадцать лет тётей!
Меня и Нору пригласили на семейный совет — выбирали имя девочке. Мама не могла приехать — у неё болели ноги; с ней советовались по телефону. Дед предложил: «Клара», Эрика – «Елена». Мама согласилась с именем Елена. Девочка была миленькая, крошечная, с родинками-серёжками около ушек.
Рената училась на втором курсе Гидрометеорологического института, Матвей работал — всё было нормально. Но началась война, Мотя-комсомолец пошёл добровольцем в армию, воевал, был ранен и умер от ран в госпитале в Дербенте осенью 1941 года. Лена отца не знала. Начала мыкать свою горькую судьбу Рената.
Камиллочка — моя двоюродная сестра, старшая дочь дяди Рены и тёти Лиды. Родилась в 1933 году. Мама очень любила, когда в воскресенье приходили к нам в гости дядя Рена, тётя Лида с маленькой Камиллочкой. Она была очаровательной пухленькой кареглазой куклой для меня. Бабушка усаживала её на тахту, высыпала перед ней пуговицы: любимое занятие для детей — перебирать пуговицы.
А вот с бобами чуть не случилось несчастье: Камилка засунула боб себе в нос — еле его вытащили вечером в клинике.
Мама часто работала дома (тогда ещё больничные листы брать не надо было), Камиллочку оставили у нас на несколько дней — очевидно, тётя Лида или болела, или рожала. Камиллочка замучила маму вопросами: маме надо работать, а она почемучкает.
В 1941 году Камиллочка должна была пойти в школу. Пошла в первый класс уже в Рубцовске на Алтае.
Помню появление младшей сестрёнки, Аллочки. Она родилась весной 1937 года (помню, как принесли её первый раз к нам и положили поперёк маминой кровати). Была с чёрными длинными волосами. Подросла, стала живой весёлой девочкой, танцевала и хорошо пела модную тогда «Катюшу». Дядя Рена и все её любили.
Ренаты и Норы уже нет, я — старшая сестра. С Камиллочкой и её семьёй у меня самые родственные, сестринские отношения.
Порода бабушки Валентины Юльевны чётко видна была в Мечиславе, Ренате, отчасти в Норе, Камилле, а теперь — в дочке Камиллы Тане и внучке Юле, то есть дошла до праправнучки.
В школьные годы подруги я не приобрела. Были соученицы, девочки, с которыми я общалась, бывала у них дома, они заходили к нам. Элла Рохлина — дочь известного модного адвоката, жившая в хорошо обставленной квартире в Доме Специалистов (квартира была на пятом этаже, угловая, с закруглённой гостиной). У нас уже были трудные времена, а им привезли новую мебель в гостиную. Но вскоре их благополучие кончилось — был громкий процесс над отцом, его обвиняли в использовании своих клиенток.
С Тасей Рубинштейн, дочерью Давида Исааковича Рубинштейна, маминого коллеги по ХТИ, мы ходили вместе в кружок русского языка. Там читали «Отверженных» Гюго. Мы сочиняли с ней карту несуществующей загадочной страны, какие-то истории.
Её мать, Инесса Яковлевна, заканчивала в солидном возрасте Строительный институт42. Отец был прекрасным инженером по металлоконструкциям и читал лекции в институте.
У него была удивительная коллекция фарфора. Фигурки стояли в стеклянных шкафах, трогать их было нельзя.
Давид Исаакович мне сказал: «Берегите маму, она у вас необыкновенная».
Все жалели маленькую девочку — Нору Вайнберг, она появилась у нас в конце третьего класса. У неё в Москве умерла от туберкулёза мама, и она жила в Доме Специалистов у дяди, профессора Яхниса. Я редко у них бывала. Была ещё соученица Аня Горяева; она жила в одной комнате в бараке на месте строительства большого дома по улице Данилевского, 17. Наша квартира была царскими чертогами по сравнению с комнатой в бараке. А ведь мне казалось, что все дети живут в таких квартирах, как в нашем доме.
Видимо, у меня не было потребности в задушевной подруге, я не была склонна к мечтаниям, размышлениям — разве что к наблюдению и запоминанию. В общем, мой характер тогда и мою жизнь можно описать глаголами — всё в действии, смехе, жизнерадостности. Типичный сангвиник, в отличие от меланхолика Норочки.
МИМОЛЁТНОСТИ ДЕТСТВА
* * *
По улице ведут корову, подгоняют хворостиной поросёнка, он визжит — зовут меня: «Иночка, иди скорей, вон твоего братика ведут!» Я не обижалась — сходство было: розовый цвет, курносый нос и моя упитанность.
* * *
Около дома настилают асфальт. В чанах варят смолу, лежат кучи гравия, такого соблазнительного. Думаю: вот если бы папа был директором всех этих камней!
В жидкой грязи можно вымазать резиновые ботики, и они блестят, как лаковые.
* * *
Все дети сбегаются посмотреть на китайца, вращающего тарелку на длинной палке! А его сменяет цыганёнок, танцующий цыганочку, выворачивая ноги и похлопывая себя по лодыжкам. Сколько мы не пробовали — не получалось. У меня особенно. Меня и простой гопак с присядкой Норе не удалось научить танцевать. Прибегали от Тавалинских с просьбой прекратить мои танцы — сыпалась побелка с потолка.
* * *
Мама шьёт на ножной машине «Зингер». На уровне моих глаз — шток с поднимающимися и опускающимися плечами. Это папа на работе.
* * *
Няня Поля гладит паровым утюгом, рубелем выкатывает на каталке простыни. Я беру подставку ручонкой и ору диким голосом — обожгла!
Няня мажет ладонь постным маслом, прикладывает картошку и наматывает на руке целую куклу. Я нянчу её и жалею другой рукой.
* * *
С няней идём в Госпром. Поднимаемся в лифте на девятый этаж. Сижу на бархатной банкетке, по обеим сторонам зеркала. Лифтёр на каждом этаже открывает и закрывает решётчатую дверь. Чудеса! Стоим около маминой комнаты. Прошу кого-нибудь выходящего: «Позовите, пожалуйста, маму!» Все уже знают, какую маму. Огромный зал, много столов с рейсшинами; за стеклянной перегородкой — начальник. В перерыв можно выйти через окно на плоскую крышу Госпрома. И тут раздолье камней, вся крыша усыпана гравием! Можно собирать понемногу.
Сверху люди и машины на площади кажутся такими маленькими. Зелёная круглая площадка разделена на секторы; ещё нет ни кустарников, ни деревьев. Теперь я понимаю, какой прекрасный открывался вид! Площадь огромная; впереди — здание ВУЦИК43 с лентами окон на верхних этажах, слева строится гостиница «Интернационал». Выступает на площадь холм с Биологическим корпусом Мединститута, высятся два куба здания Промкооперации (будущая Военная академия). Справа от обкома на Сумской — двухэтажное здание с аптекой №1. А вдоль площади справа тянется одноэтажное здание Ветеринарного института (там, в подвалах, визжат собаки и дурно пахнет). Дальше — Профсад имени Постышева44 и величественный Дом Проектов с четырнадцатиэтажной центральной частью.
Простор и красота!
Потом, после войны, Мединститут снесут (теперь на месте холма — сквер и станция метро «Госпром»); гостиницу восстановят и назовут «Харьков», достроят корпуса; Промкооперации возведут центральную высотную часть и превратят в Академию. В Ветеринарном институте организуют Дворец Пионеров. На месте разрушенного ВУЦИК’а будет сперва сквер, а потом построят здание Обкома КПСС.
Горевшее в 1941 году здание Дома Проектов восстановят, реконструируют, усилят оконные проёмы, сузят окна, полностью изменят фасад, первоначально оформленный в духе конструктивизма, понизят высотную часть, и поселится здесь Университет. Только мой любимый Госпром целым и невредимым переживёт все времена, выстоит в войну и будет навсегда символом Харькова.
* * *
Что будет, если я умру? Как же всё останется, если я этого не увижу? Мучительные, безответные детские вопросы.
Опять болею. Мне так жалко себя. Стою в кровати за сеткой и пою:
Як умру, то поховайте
мене на могил╗
Серед степу широкого
На Вкраїн╗ мил╗й.
Могила представляется толстой зелёной дубиной, которую нужно «поховать» — спрятать.
* * *
Болею часто, приходит доктор Шмундак. Он весёлый, нестрашный, вырезает фигурки. Они дружны с отцом. А к Милке приходил профессор Олевский. Милка очень тяжело дома болела скарлатиной, с осложнениями. Мы не дыша проскакивали мимо их квартиры и носили мешочки с чесноком на шее. Тётя Лида сидела взаперти всё время с Милочкой. Общалась мама только по телефону. Никто не заболел у нас.
* * *
Любимец детворы нашего района — немножко сумасшедший Миша. Он ходил в длиннополой кавалерийской шинели и будённовке, просил денежки, страшно злился, когда ему давали медные деньги, топтал их и разгонял детей. Дети просят: «Миша, Миша, потанцуй». За серебряную монетку он и станцевать мог. Если он начинал сердиться, все бросались врассыпную.
* * *
Нашла во дворе в тени длинный-предлинный одуванчик, но он быстро сломался. Решила его полечить. Дома достала из маминого трельяжа йод, хорошенько полила место слома, но — о ужас! Салфетка на стекле туалетного столика посинела! Йод попал под стекло на вышивку! Что делать? Салфетку испорченную забросила за ванную, постелила другую салфетку из комода. И затихла. Мама сразу обнаружила замену, пятно под стеклом — пришлось во всём сознаться, показать, куда спрятала свой грех. Всё обошлось. Мама не сердилась — я ведь хотела сделать доброе дело: спасти одуванчик.
* * *
Я любила смотреть, как мама дома чертит. Особенно, когда она балеринкой накручивала кружочки заклёпок. Однажды мама поручила мне серьёзное дело — закрасить половинки заклёпок! Я помогала маме!
Пришла к маме на работу, не застала её на месте, увидела чертёж со знакомыми кружочками, стала старательно зачернять половинки. Трудилась долго, заклёпок было много. Не дождавшись маму, пошла домой, но в коридоре она меня встретила. Я с радостью доложила о своей помощи. Мама страшно расстроилась: «Заклёпки ведь не того диаметра!» Оказывается, их не надо было зачернять, и маме пришлось протирать все кружочки.
* * *
Мама в командировке, но я всё же иду к ней на работу. По дороге в коридоре нашла десять рублей. Зашла в комнату, спрашиваю: «Кто потерял десять рублей?» Мне говорят, надо спрашивать, кто потерял деньги. Никто не откликнулся. Предложили мне отдать деньги в МОПР (Международную организацию помощи рабочим) — я пожалела.
Обрадованная находкой, купила мороженое, наелась вволю — и заболела тяжелейшей ангиной с высокой температурой.
Бабушка со мной намучилась. У меня и от маленькой температуры начинался бред. Бабушка забрала меня в свою комнату. Мне казалось, что на двери что-то страшное, волк — это была кофта, она скакала по тахте.
На следующий день просыпаюсь — а около меня сидит мама! В сиреневой кофточке с белыми пуговицами, такая красивая!
Так я была наказана за жадность. Надо было помочь пролетариату, и осталась бы здоровой!
* * *
Я начинаю орать — мне собираются мыть голову. Я дико боюсь мыла, которое может попасть в глаза, и ору всё время, даже закрывая лицо огромным полотенцем.
Наконец, меня выкупали, мама несёт «на барана» (на спине) меня в кровать; я усаживаюсь, закутанная; передо мной на стуле — бутерброд с холодной котлетой и чай с молоком. Сзади бабушка пытается по пасмочкам, по прядочкам расчесать мои вьющиеся, как спиральки, волосы. Уже хочется спать, но надо терпеть до конца.
* * *
8 марта у мамы в «Гипрококсе».
Мы все на торжественном вечере. Приглашены колхозники с детьми из подшефного колхоза. Играет оркестр — «Полюшко-поле». Музыка постепенно затихает, не слышно цоканья копыт.
Мы приводим к себе домой девочку, угощаем её, дарим конфеты.
* * *
Стаял снег, подсохли тротуары, начинаем играть в «классы». Все тротуары около дома исчерчены. Старшие дети рисуют сложную фигуру, с переходами. У нас — обычный «класс» на восемь клеток. Уже хочется ходить в носках; мама категорически запрещает. Приходится до туфель скатывать чулки валиком.
Скачем с упоением.
* * *
Мама в командировке. Бабушка посылает меня за получкой к маме на работу. Строго наказывает, чтобы я нигде не останавливалась и нигде не оставляла мамин жёлтый портфель. Я благополучно получила деньги, но около Дома Специалистов знакомые девочки играли в «классы»; я поставила портфель у подъезда и включилась в игру. Очнулась я от истошного вопля бабушки: «Ина!!!» Она меня высмотрела с балкона.
Вот тут уж мне достался выговор. Виновата, что поделаешь. Мне было лет девять-десять.
* * *
Мама нездорова, работает дома. Просит меня принести с работы чертежи бункеров. Я пришла и попросила чертежи буферов. Все смеялись! Дома мама мне объясняла разницу, а потом показала на стуле, что такое рама, стойки, ригель, пролёт. Как взрослому человеку.
* * *
Перед войной пользовались большой популярностью лекции о международном положении. Были модные лекторы. Некоторых просто любили. Я приходила к маме на работу слушать лекцию. Географию я уже знала, что-то было понятно. Обязательно кто-нибудь в конце спрашивал: «А как положение в Турции?»
* * *
Весна. Вот уже на берёзах серёжки, зацвели тополя перед домом, опадают красные цветы — гусеницы, стоит тонкий запах первой листвы.
Значит, скоро 1 мая, а там и мой день рождения! Всю жизнь жду появления этого запаха и радуюсь весне.
Подходит 1 мая или день 7 ноября. С утра под окнами звучат оркестры, собираются колонны. Мы с Норой прилипаем к окнам, нас гонят одеваться, но оторваться невозможно.
Колонны с оркестрами, группы людей в украинских костюмах с лентами и намыстом, других национальных одеждах. Несут лозунги, портреты, везут макеты фабрик на велосипедах. Из наших окон и с балкона была хорошо видна площадь — особенно до того времени, как построили Мединститут. Весь народ и колонны демонстрантов выливаются из площади на проспект Ленина, растекаются по Данилевского.
Скачут тачанки, кавалерия с саблями на конях, с белыми повязками, идут танки — мы даже видели танки «КВ». Восторг, удивление, столько радости у нас! Гомон, цветы, песни, танцы, хороводы! А вечером на второй день — фейерверк!
В память о тех праздниках мы и теперь собираемся 7 ноября, чтобы выпить за нашу историю.
* * *
Мы в Профсаду с мамой около забора; скоро будут открывать памятник Т. Г. Шевченко, много народа вокруг.
Заработал фонтан на центральной аллее. Единственный в Харькове.
Иногда идём с мамой в гастроном у памятника Шевченко, покупаем глазурованные сырки в шоколаде, моем руки у фонтана и съедаем сырки прямо в саду.
Мама объясняет фигуры на памятнике. Сверкает синими огоньками лабрадорит. Всегда любуюсь памятником, но почему-то редко поднимаю голову на центральную фигуру Шевченко.
27 января 1999 года
* * *
В кино ходим редко. Старшие дети видели «Чапаева», напевают «Кукарача».
Кинофильм «Цирк» был эпохой. Каждый хвастался, сколько раз он его смотрел. Пели песни из этой картины. Красивее Орловой и Столярова не было никого! Все любили чёрненьких детей! Но в кино.
В третьем классе ходили культпоходом в кинотеатр «Парк» на фильм «Профессор Мамлок». Времена прихода Гитлера к власти, чернорубашечники, старого профессора-еврея арестовывают, мучают. У него на руке повязка с шестиконечной звездой. Подробностей не помню, мы писали изложение на тему фильма.
Надо было задумываться, а не еврей ли ты?
Впечатляющий серьёзный фильм на тему гибели евреев в Германии был «Семья Оппенгейм». Для десяти лет это было сложно — и полный контраст с другими фильмами: «Трактористы», «Богатая невеста», «Волга-Волга». Перед войной шли фильмы: «Если завтра война», «Три танкиста», «Граница на замке».
Если завтра война,
Если завтра в поход,
Будь сегодня к походу готов!
Во втором классе увлекалась чтением рассказов о пограничниках; вечный Карацупа со своей собакой — герой моих рассказов детям во дворе.
28 января 1999 года
* * *
И всё же мы имеем отношение к кино. Только у нас тётя Мима и дядя Лёня — кинорежиссёры! Они привезли на просмотр в столицу один из первых советских фильмов в Украине «Партизанская дочка» 45 с девочкой Гулей Королёвой в главной роли. Смотрели мы фильм в кинотеатре на улице Карла Либкнехта (теперешней Сумской). У нас дома остались плоские металлические круглые коробки с плёнкой… Они лежали в ванной комнате. Интересно было показывать детям куски плёнки. Тянешь, тянешь — лошадь всё тонет, тонет и никак не утонет.
Потом научились поджигать плёнку, она мгновенно сгорала и дико воняла. Это нам делать было запрещено.
Во второй раз тётя Мима и дядя Лёня приехали после отдыха в Кисловодске. Они уже сняли «Карл Бруннер» и «Митька Лелюк» на Одесской киностудии.
Мы видели эти детские фильмы и очень гордились ими.
В обоих фильмах играл один и тот же мальчик — то изображал немецкого паренька-блондина, то украинского черноволосого хлопца.
Тётя Мима была для нас окутана ореолом маминых рассказов о её детских проделках. Хотелось узнать, как они с дядей Лёней снимают кино. Но они устали с дороги, отдыхали. Я шелестела газетой, сгорая от нетерпения.
Пришлось дяде Лёне рассказывать нам, как они нашли Лёньку — героя фильмов; как заставляли заплакать маленьких артистов в жуткой сцене — это никак не получалось, пока не заплакал сам дядя Лёня. Дети испугались, заревели, а он крикнул: «Мотор!»
Дядя Лёня бабушке и маме рассказывал о проделках взрослой тёти Мимы. Они как-то, провожая гостей, захлопнули дверь, забыв взять ключ. Тётя Мима, недолго думая, полезла в форточку! Никакой солидности!
Всё было интересно и романтично!
Ощущение прозы жизни и занудства осталось от визита перед войной (примерно в 1939 году) тёти Эли. Она была любимой дочкой. Бабушка часто ей писала — возможно, жаловалась, как трудно ей с детьми, с хозяйством. Тётя Эля взялась поучать нас, как надо помогать бабушке, что надо делать по дому.
А я и так бегала по разным поручениям, за покупками, стояла в очередях, выносила мусор, вытирала посуду, поливала цветы. Нора убирала, вытирала пыль, иногда мыла полы.
Элины нравоучения не пошли впрок. Бабушка сама не давала мыть посуду. В общем, было неприятно, и тётка не понравилась.
Хотя бабушка, наверное, отвела душу и выговорилась.
* * *
Мама будит меня, напевая:
Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
Страна встаёт со славою
Навстречу дня!
Я уверена, что песню сочинила мама про меня, потому что я кудрявая и должна вставать.
Уже взрослой, к своему удивлению, узнала, что это песня Шостаковича к кинофильму «Встречный» 46.
* * *
Я пришла за мамой к концу работы. Она идёт, опираясь на меня, у неё болят ноги. Говорит, держа руку на моём плече: «Ты моя опора».
Лучшей награды не надо!
1937—1938 ГОДЫ
В этом году грядёт празднование двухсотлетия со дня рождения А. С. Пушкина, а 1937 год начался с торжеств по поводу столетия со дня его гибели. Выпускались открытки с его портретами, книги. Маме даже удалось купить две книги большого формата — «Поэмы» и «Евгений Онегин».
Надо сказать, что с тех пор, как мы увидели оперу «Евгений Онегин», её образы материализовались. Норочку считали Татьяной — шатенка с длинными косами, серыми глазами, задумчивая, мечтательная вполне походила на этот образ. А мне уже надо было быть Ольгой — блондинкой с карими глазами, живой подвижной хохотуньей.
29 января 1999 года
Как перейти к трудному, трагическому? Как это описать?
Пережили смерть отца, не зная истинной причины.
Норочку забрали из школы, она дома с бабушкой. Я хожу в школу одна. Однажды вышли утром вместе с мамой, оглянулись на балкон Сихарулидзе — обычно утром Василий Георгиевич в любую погоду делал зарядку.
А теперь стояла на балконе зарёванная домработница, она с мамой объяснилась знаками. Оказалось, «Василия Георгиевича забрали».
Так разворачивался 1937 год.
Летом мама нас с бабушкой отправила в Слатино. Хорошее было лето! Но бабушка заявила, что больше она с нами никуда не поедет.
Конечно, ей доставалось. То ушли на речку без спроса; то я свалилась с кладок — хорошо, что на луг, а не в речку; то мы прячемся за дубами, а бабушка зовёт нас пить парное молоко (Норка его не любила — ей в награду за стакан молока давали батончик; мне его давали за компанию); то я подавилась рыбьей косточкой, и бабушка возила меня в город.
Мама была вся в работе, побыла с нами на даче очень недолго.
И вдруг посреди производственной горячки её — ударницу, стахановку — увольняют с работы «по сокращению штатов». В «Гипрококсе» уже исчез главный инженер; вместе с мамой уволили Льва Борисовича Станиславского. Глухо звучит, что он в Белой армии служил санитаром. Мама подозревает, что её уволили как польку. Она сразу стала как зачумлённая. Никто не здоровается. Даже лучший друг с институтских времен — когда-то просивший маминой руки Рафа Свинкин, встретив маму в коридоре «Гипрококса», оглядываясь, шёпотом здоровается и моментально исчезает. Мама пытается устроиться на работу. У неё прекрасная трудовая книжка, с благодарностями и поощрениями. Люди нужны, но придите завтра. А завтра — отказ по надуманной причине.
Мама попросила знакомого руководителя позвонить в «Гипрококс», спросить характеристику — якобы она к нему поступает на работу. Ему ответили: «По телефону характеристик не даём».
И так из месяца в месяц.
А дома — мы двое, бабушка, надо платить за квартиру. Никаких запасов, продавать нечего (золотые девичьи колечки сёстры сдали в Торгсин ещё в двадцатых годах, больше золота в доме никогда не было). Бабушка с трудом придумывает, чем нас накормить — ячневая каша, перловая. В это время приходит известие: Элю высылают из Москвы в Астрахань. Шанина, её бывшего мужа, арестовали; она пока отделывается высылкой. Успевает переслать нам часть мебели — буфет светлого дуба, стол, трельяж красного дерева, какие-то вещи.
Из Астрахани весть: Эля в тюрьме. Как ей помочь? Мама едет в Астрахань. Смутно помню все перипетии астраханских событий. У мамы было ощущение, что за ней следят, она ждала ареста. Решила возвращаться — и вдруг, на вокзале, её застала Эля! Элю после месяца тюрьмы выпустили и оставили на поселение в Астрахани без права возвращения в Москву. Сколько страха натерпелись все! А бабушка, оставшаяся с детьми, не знавшая, не пойдёт ли Жермен вслед за Элей под арест?
У тёти Мимы тоже начались проверки и неприятности. Дворянка, полька, родилась в Варшаве…
Мама срочно сняла копии с послужного списка деда, Константина Игнатьевича Маевского, где написано было в графе «происхождение»: «из крестьян». У него было личное дворянство — то ли по заслуженному чину, то ли за орден Станислава III степени, которым его наградили за строительство моста через реку Оку в Сибири.
Эта запись спасла тётю Миму.
Мама уже третий месяц без работы. Зашла без всякой надежды в МТТ, в отделе кадров, как обычно, сказали зайти через пару дней. Явилась, старый инспектор хотел уже ей отказать, а молодой вывел в коридор и спросил: «Скажите, какое у вас было выступление против молодых специалистов?» Мама крайне удивилась, а потом вспомнила. Мама проверяла работу молодого специалиста, Сериковой, племянницы Григория Ивановича Петровского, нашла много ошибок, чертёж был красным от замечаний. И на производственном собрании мама выступила и сказала, что молодым инженерам надо вдумчивее работать и не делать столько ошибок. Это выступление превратили в подрыв работы с молодыми специалистами. Молодой инспектор выслушал, посоветовал маме обратиться в ревизионную тройку и всё рассказать. Это был уже 1938 год, тройки пересматривали дела арестованных (уже Ежова сменил Берия). Мама была в «тройке». Вскоре её приняли на работу в МТТ; позже его переименовали в «Теплоэнергомонтаж» (до войны). Проработала в нём до лета 1946 года, потом перешла руководителем группы в «Южгипроцемент». Но это ещё впереди.
Идём к Эрике. Рената с перевязанным пальцем плачет, прижимается к Эрике. О чём-то шепчутся; мне сказано, что Рената плачет потому, что у неё нарывает палец. Потом оказалось, что Эрику вызывали в НКВД — ведь Геня был в Польше. Её допрашивали, но у неё оказался документ о разводе, присланный Геней ещё в 1928 году. Отпустили Эрику. Перепугались все очень.
Мама в анкетах всегда писала, что у неё брат за границей. Это был ещё один отягчающий фактор её биографии.
В 1994 году мне принесли из архивов КГБ копию оперативного приказа заместителя начальника ХОУНКВД капитана госбезопасности Рейхмана, где на основании приказа Ежова предлагалось в двухдневный срок «провести операцию по полякам» в августе 1937 года.
Мама подходила по всем пунктам: полька, родилась в Варшаве, брат в Польше, дворянка.
Она могла быть просто ликвидирована, а её всего лишь (!) уволили с работы! Мама правильно вычислила, что её уволили как польку.
Недаром, когда Норочке надо было получать паспорт и записывать национальность, мама сказала написать «полька» — если будут ссылать, то в одно место. Так мы стали с отцовской фамилией и маминой национальностью.
Но тогда вопрос национальности меня не интересовал.
30 января 1999 года
Кругом говорили о вредителях, шпионах, о процессах. Бабушка читала газеты с отчётами о судебных заседаниях. Я читала следом за ней огромные листы.
Фамилии подсудимых были выделены чёрным шрифтом. Зиновьев, Каменев, Радек, Бухарин. Все признавались, что были английскими шпионами (или немецкими).
Впервые увидела фамилию — Вышинский. Все в ожидании. Мама сказала: «Израилевич копал под Митю». Стала недоброжелательно посматривать на Израилевича. Что он копает?
Самуил Борисович готовится к аресту. Сложил вещи, поменялся с мамой свитерами, у мамы был тёплый, из верблюжьей шерсти.
Немного погодя, нам какое-то время не разрешали заходить к Тавалинским. Но мы зашли вместе с мамой и увидели незнакомого мужчину, который быстро скрылся в маленькой комнатке. Потом я уже его видела за столом. Это был друг дяди Самоши, его недавно выпустили из киевской тюрьмы. Он был худой и очень грустный. Нам строго-настрого было приказано никому ничего не говорить и обо всём, услышанном дома, молчать.
Киевская тюрьма тогда была одной из самых страшных.
Этот дяденька, видно, боялся повторного ареста и скрывался в Харькове.
Василий Георгиевич Сихарулидзе был для нас героем — революционер-подпольщик, сидевший в царских тюрьмах, красный командир в гражданскую войну, награждён именным оружием. У него в кабинете на ковре висели сабли, шашки, клинки. Это холодное оружие фигурировало в следственном деле как склад оружия для подготовки заговора на очередного партийного деятеля. Василий Георгиевич на следствии держался стойко, сказывалась старинная закалка, ничего не подписывал.
Фамилии деятелей, которых он якобы собирался убить, менялись, так как их тоже арестовывали и уничтожали.
Жорж в то время был дипломником в строительном институте, он готовился стать архитектором. Мама заходила к ним, смотрела его проект. Раиса Васильевна и Жорж рассказывали маме и тёте Лиде о своих мытарствах и хлопотах.
Жорж неутомимо ходил по всем инстанциям, писал, требовал пересмотра дела. И вот, наконец, летом 1938 года, как раз накануне выборов в Верховный Совет УССР, Василия Георгиевича выпустили. Мама, тётя Лида и я спускались вниз и услышали шум из квартиры Сихарулидзе. Мы зашли в коридор; навстречу нам вышел Василий Георгиевич — постаревший, немного одутловатый; взрослые расцеловались, поздравили его. В столовой шло шумное грузинское застолье. Мы попрощались и ушли. Где были все эти приятели, когда Раиса и Жорж были одни?
На следующий день подали легковую машину, Василий Георгиевич усадил всю детвору, и мы поехали — двести метров до дома №17 по нашей улице, на избирательный участок. И в списки его моментально внесли.
Говорили, что две недели перед освобождением его держали на санаторном режиме, подкармливали.
На Конторской арестовали Григория Васильевича Ходько, отца Тасика, Тараса — Норочкиного друга с младенческих лет, когда она ещё была Люсей.
Осталась Агриппина Михайловна одна с Костей и Тарасом.
С ними в одной квартире жили Поплавко — отца арестовали, Игорь и Юра остались с матерью, Ниной Ивановной.
Недавно от Тараса узнала, что их семью не репрессировали, так как отец оформил фиктивный развод. Отец Тараса, оказывается, был офицером в царской армии, имел Георгиевский офицерский крест, дающий право на дворянство. В советское время был на руководящей работе в промышленности.
Я смутно помню Григория Васильевича, высокого мужчину, говорящего по-украински. Тарас бывал у нас дома, особенно мы звали его на зимних каникулах — кататься на санях с горки у Промкооперации на площади Дзержинского.
У Тараса дома был аквариум с аксолотлем и сколопендрой. Перед войной Тарас к нам уже не приезжал: видно, мальчишке не пристало дружить с девчонками.
В 1937 году Папанин с Ширшовым, Фёдоровым и Кренкелем высадились на Северном полюсе и дрейфовали потом на льдине. Все волновались за них, особенно, когда льдина дала трещину — успеют ли их снять? Возможно, меня больше волновали папанинцы, чем судебный процесс и аресты.
А ещё, возвращаясь из школы по площади, мы с подружкой думали: приедут ли Ворошилов и Будённый на своих конях на парад 7 ноября — ведь уже двадцать лет Октябрьской революции! Вот было бы здорово! Не приехали. В третьем классе, осенью1938 года, нам выдали новые учебники истории СССР профессора Панкратовой, там было много картинок, портретов, и среди них — пять Маршалов Советского Союза: Тухачевский, Блюхер, Егоров, Ворошилов, Будённый. Но вскоре нам велели троих заклеить — они враги народа, вредители. Остались Ворошилов и Будённый.
Недалеко от нашего дома недавно открылось военное училище. В открытую дверь был виден в вестибюле портрет Ежова — железного наркома, стальной руки Сталина. Вдруг вижу — портрета уже нет.
Нашей квартире повезло — на нашем угловом балконе верхнего этажа всегда к празднику вывешивался портрет Ворошилова с лампочками. Его и продолжали устанавливать.
Зарисовка: мама, Пиева (после ареста мужа) и Лидия Адольфовна сидят за столом у Тавалинских и гадают на картах. Очень пугаются, если туз пик выпадает острием вниз — это «чёрный ворон»! Иногда посылают меня за бутылкой портвейна «Три семерки» в гастроном в Доме Специалистов.
Я уже знаю, что такое «чёрный ворон»: я видела, как из Дома Табачников вывели мужчину и усадили в закрытую машину — фургон. Это было днём. Обычно всё было ночью. Уже после ХХ партсъезда к маме заехал из Донецка Лев Борисович Станиславский. Они вспоминали события 1937 года, как их «вычистили» из «Гипрококса», как старался секретарь парторганизации Крол, возглавлявший тройку.
Я сказала, что работаю в «Южгипрошахте» с Володей Кролом; вычислили, что это сын «гипрококсовского» Крола.
Идём однажды с похорон: Володя Крол, Анатолий Михайлович Гельфандбейн и я; разговорились. Володя вспоминал из своего детства (он младше меня), как в 1937 году его отец приготовил вещи, папиросы, целовал на ночь сына и жену, прощаясь, могли прийти каждую ночь. Тут уж я рассказала Володе о патриотической деятельности его покойного папы по чистке рядов проектировщиков от разных неблагонадёжных элементов. И у детей бывают свои счёты. А, может быть, надо ещё Кролу спасибо сказать, что маму быстро уволили, она нигде не числилась и её не арестовали и не сослали?
…Мне всё же повезло — я увидела живых папанинцев! Я возвращалась из 36-ой школы, подошла к площади — а по Сумской проехала открытая машина с Папаниным и двумя его спутниками (кажется, Кренкель заболел). Они объезжали города и показывались народу.
31 января 1999 года
Летом 1938 года у мамы отпуска не было, она ещё недавно начала работать в МТТ. Норочку забрала с собой тётя Феня на дачу, а меня мама уговорила ездить целый месяц каждый день в пионерлагерь в Лесопарке. Награда после возвращения — пирожное «наполеон». Конечно, я согласилась. Утром на остановке «Госпром» я садилась в специальный трамвай с красными флажками. Детей было полно. Высовывались в окна и пели революционные песни.
Дан приказ: ему на запад,
Ей — в другую сторону.
Уходили комсомольцы
На гражданскую войну.
И в конце:
Напиши куда-нибудь.
Не совсем понятно, в какую такую «другую сторону» и зачем писать «куда-нибудь»?
Мне нравился высокий, красивый пионервожатый; хотелось быть к нему поближе. Я подавала большие надежды: первая любовь — в пять лет, вторая — в девять.
Деньги на пирожные у мамы скоро кончились, но я добыла свой срок до конца.
Пребывание в инфекционной больнице в Померках со скарлатиной было и пугающим и весёлым. Я очень боялась, что мне отрежут косы; увидев парикмахера с тележкой, пряталась в холодном туалете. Страшно, что тебя могут схватить и насильно остричь! Обошлось. Девочки в палате научили меня заплетать косы. Горе всему научит.
А весело было потому, что в палате было много детей, старших и младших. Мне велено было лежать из-за осложнения на сердце, но я скакала на кровати; дети баловались, бесновались.
Мама приносила вкусные передачи, конфеты. В 1937 или 1938 году неожиданно объявили, что наши квартиры стали государственными, их забрал горсовет. В качестве компенсации за выплаченный кооператив у нас в коридоре и на кухне покрасили дощатые полы и выдали деньги, на которые мама со смехом купила коробку конфет. Люди уже смеялись! Нам нравилось ходить по доскам, пока красили полы.
(Я была с мамой на собрании в жилкоопе, когда сообщали о решении горсовета. Жилкооп переименовали в домоуправление. Перед войной домоуправом был Бродский; он хорошо пел, бывал у Лидии Адольфовны, она ему аккомпанировала. Жизнь продолжалась.)
СНОВА МИМОЛЁТНОСТИ
* * *
Мимо группы детей у четвёртого подъезда проходит «детский» профессор Фришман, говорит, что надо закаляться, чтобы не болеть — вот его дочка Милочка в любую погоду спит при открытой форточке! Никто из нас такого не делал, и немножко жаль Милку, что она мёрзнет под форточкой.
Услышала о микробах. Все говорят, что их нельзя увидеть — а мне кажется, что я их вижу в луче света, если прищурить глаза.
* * *
Дети собираются играть в прятки. Старшие ведут счёт:
На золотом крыльце сидели
Царь, царевич,
Король, королевич,
Сапожник, портной —
А ты кто такой?
Или:
Эныки, бэныки
Ели вареники,
Эныки, бэныки — клёц!
И выходишь. Мне самой не пришлось считать считалку: не было компании младших.
Задавали загадку:
А и Б сидели на трубе.
А — упало,
Б — пропало,
Что осталось на трубе?
Очень интеллектуальная загадка.
Хуже было, когда попадался на загадку:
Ленин, Троцкий и Щипай
Ехали на лодке.
Ленин, Троцкий утонул —
Кто остался в лодке?
Вот тут-то и начинали щипать.
* * *
Мама рассказывала, что после революции Троцкий был вторым человеком после Ленина, был хорошим оратором и пользовался популярностью.
Рассказывала о смерти Ленина, о его похоронах, как гудели гудки, какой был мороз.
Я всё мерила от года смерти Ленина: Нора родилась через один год после его смерти, я — через пять лет.
В календаре было подряд два траурных чёрных дня — 21 и 22 января. Надо же, что в моей жизни именно эти дни навсегда остались траурными.
Норочка как-то доказывала няне Поле, что Бога нет; няня Поля рассердилась и сказала, что вашего Ленина нет. Обе расплакались, их мама мирила.
* * *
Какое счастье, когда летом тебе покупают лёгкие белые прюнелевые прорезинки — тапочки с перепонкой!
Ты надеваешь их и чувствуешь, что стоит лишь оттолкнуться от тротуара — и ты полетишь! А если запачкаются, можно начистить их зубным порошком.
Я и теперь во сне иногда летаю, чуть-чуть оттолкнувшись от земли. И каждый раз думаю во сне: «Что же мне не верят, что я летаю? Вот — опять полетела!»
Видимо, это всё ощущения детства дают о себе знать.
И цветные сны вижу. Говорят, таких не берут в космонавты.
Так что ни в балерины, ни в певицы, ни в космонавты я не вышла.
1941—1943—1945 ГОДЫ
Не буду подробно писать о времени, которое потом стало называться «до войны». Были разные политические события — договор с Германией, поход в Западную Украину, война с Финляндией; мне десять-одиннадцать лет — многое помнится, но как-то обыденно. Мама — опять стахановка, но по тридцать шесть часов, как в «Гипрококсе», не работает. Мы учимся; семейные страсти улеглись.
В зависимости от политической ситуации продукты то есть, то исчезают. Так как я выполняю поручения по покупкам, меня это касается непосредственно. Стоять ли в очередях или пойти и купить. Мама как-то порадовалась, заглянув в кладовку — удалось купить картошку, лук, запасти крупы, варенье.
А было и так, что она выпрашивала у буфетчицы сто грамм сливочного масла — я его тут же относила домой.
Как стали кормить Германию, перестали есть сами.
Новый 1941 год начался с сильных морозов — ниже минус 25°C.
Каникулы продлили, так как в нашей 131-ой школе лопнули трубы. Потом занимались в 116-ой школе.
А на каникулах решили с Норой проведать бабушку Славу. Возвращались пешком через сад Шевченко, замёрзли, я отморозила щеки. Встречные говорили: «Девочка, у тебя щёки белые!» Норочка пыталась мне их растереть, я не давала. Завела меня Нора к маме на работу (в шестом подъезде, на первом этаже). Мама ахнула, выскочила на улицу, схватила снег и давай мне оттирать щёки снегом, потом шерстяными варежками. Щёки отошли, а на висках были ссадины.
Я несколько дней сидела дома, а потом бабушка мазала мне щёки гусиным жиром. Это было первое в серии моих обморожений.
К лету мама пошила мне юбку — светлую в клеточку, вышила крестиком чудесную блузку, я ходила на экзамены нарядная.
Закончила пятый класс на «отлично». Норочка получила аттестат отличницы, закончив седьмой класс.
Маме, наконец, должны были дать летом отпуск; местком выделил ей три путёвки, и мы 22 июня должны были поездом ехать в Волчанск.
Утром 22 июня Кася и я поехали в городскую кассу, взяли билеты, купили ещё возле дома туалетные принадлежности. Собираемся; скоро должен прийти дядя Рена — провожать нас на поезд.
Вдруг, в 12 часов, прибегает Лидия Адольфовна: «Жермен, война!»
Случилось то, чего подспудно ожидали — и верили и не верили, что война будет. Мама скомандовала: «Девочки, в магазин!» Пошли в подвальчик в «Кофоке», покупали крупу; люди подходили и подходили.
Вскоре выдали хлебные карточки — для получения их надо было заполнить стандартную справку и заверить в домоуправлении. Этим занималась я.
Выступление Сталина 3 июля я прочла на листке, приклеенном к стене Госпрома. Впервые поняла, что будут организовывать партизанские отряды, что надо уничтожать всё, ничего не оставляя врагу. Слова Молотова 22 июня врезались в память, как заклинание: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами».
Около Дома Специалистов установили витрину с сообщениями Совинформбюро и карикатурами на немцев, с частушечными подписями.
Детям поручили собирать деньги по квартирам на подарки для бойцов или вещи. Мы в универмаге покупали носки, платки, папиросы47.
Потом ходили по домам, собирали бутылки. Они были нужны для борьбы с танками; бутылки заполняли горючей смесью.
5 августа уезжали в Семипалатинск Тавалинские и Долины, укладывали вещи в кузов грузовой машины. Мы прощались, мама металась, помогала. Самуил Борисович сожалел, что мы остаёмся. Мама была растерянной и очень расстроенной.
О том, чтобы не уезжать, речи не было. Но как? Мама говорила: «в крайнем случае, уйдём пешком». Куда бы мы ушли с её больными ногами?
У Самуила Борисовича была Большая Советская Энциклопедия. Он показывал маме, и я видела, карту Германии, покрытую жирными чёрными точками концентрационных лагерей. Доходили сведения о погромах еврейских, об уничтожении евреев. Мама не обольщалась воспоминаниями о том, какие немцы были в 1918 году. Она знала, что мы погибнем, если останемся.
В недостроенном корпусе Мединститута организовали госпиталь. Один раненый, стоя у открытого окна, очень хорошо пел, ему аплодировали с балконов Дома Специалистов.
Останавливались санитарные машины на проспекте Ленина около нашего дома; мы выносили яблоки и заглядывали в машины. Раненые были внизу и на подвешенных койках.
Появились беженцы с Западной Украины. Вести становились всё тревожнее, хотя каждый день по радио сообщали, сколько убили гитлеровских солдат, сколько уничтожили машин, пулемётов, танков, пушек. Особенно описывали подвиги отдельных красноармейцев. Уже сдали Гомель. Нашла его на карте (почему-то запомнился именно Гомель).
Передают марши по радио.
Как нам нравилось до войны смотреть на отряды марширующих курсантов! Они утром и вечером проходили мимо наших окон к военному училищу. Шли они всегда с песнями. Обещали разбить врага на его земле, а своей и пяди не уступить. А как красиво и чётко они отбивали шаг перед командой: «Стой! Раз-два!» Наши мамы умилялись.
Окна заклеили полосами крест-накрест. Сделали маскировочные шторы. Начались воздушные тревоги. Ещё в июле получили противогазы в Осоавиахиме — он помещался на втором этаже теперешнего Дворца бракосочетаний на Сумской.
Ходили на стадион «Динамо» с мамиными сотрудниками; там на поле пожарные показывали, как тушить зажигательные бомбы в бочках с водой и в ящиках с песком. Вроде бы просто: схватил щипцами — и погасил.
Расчистили чердаки от хлама, поставили ящики с песком.
Проектная контора треста «Теплоэнергомонтаж» не эвакуирует своих сотрудников. Выдают расчёт, увольняют. Или выписывают липовую командировку на Урал, чтобы можно было достать билеты.
Говорят об эваколистах, но их получить сложно. Эшелоны не отправляются по несколько дней. Как выехать, как вывезти бабушку?
1 февраля 1999 года
3 сентября идём на улице Иванова прощаться с тётей Феней, дядей Яшей, Аркадием и бабулей Славой. Дядя Яша работал в Институте огнеупоров48, и они выезжают организованно.
Посидели, попрощались; тётя Феня нагрузила нас узлом со своим пальто, вещами.
Подходим к площади, уже темнеет. По небу, затянутому облаками, рыщут, пересекаясь, лучи прожекторов, отражаются на тучах. Тревожно.
Пересекли площадь, стали вместе с другими в подворотне гостиницы «Интернационал», наблюдаем за небом.
И вдруг, в разрыве туч, два луча скрестились и высветили маленький самолётик! Сразу завыла сирена воздушной тревоги. Заухали, загавкали зенитки, зависли белые облачка разрывов, полетели трассирующие пули. Небо совсем чёрное, зрелище грандиозное! Внезапно в здании обкома ярко засветились два окна на четвёртом этаже. Кто-то подаёт сигнал! Появились дежурные; один бросился к обкому, но вскоре там свет потух, а другой стал загонять всех людей в вестибюль гостиницы. Мы устроились около колонны в кресле и на полу, сидя на узле.
Где-то грохотало — видно, сбросили бомбы; зенитки стреляли. Отбой дали нескоро. Вышли на улицу. Небо было совершенно чистое, усыпанное звёздами.
Пришли домой в двенадцатом часу; бабушка, наконец, успокоилась, увидев нас. Это был первый налёт на Харьков. Бомба упала на дом в начале Московской улицы, Нора с девочками ходила смотреть на первые развалины.
Школа открылась первого сентября. Было классное собрание — решали вопрос, как устроить светомаскировку окон. Уже чувствовалась какая-то вольница: я сидела сверху на парте.
При очередной тревоге нас повели в подвал Госпрома по классам. Мама, узнав об этом, велела мне в школу не ходить и галстук снять. Последнему я удивилась, но подчинилась.
Мама из штор пошила четыре рюкзака: большой — для себя, средний — для Норы и маленький — для меня. Это на случай нашего ухода. У меня в рюкзаке лежало демисезонное пальтишко, юбка, кофта, бельё, полотенце. Начали паковать вещи. Выяснилось, что дядя Рена с семьей и бабушкой едут эшелоном Тракторного завода. Бабушка успела в наши тючки с постелью засунуть мешочки с сухарями, мыло. 12 сентября мы попрощались с бабушкой. Больше мы с ней не увиделись.
Мама пошла проводить тётю Нюню с Иночкой — их эвакуировали как семью майора. Тётя Нюня уже усаживалась в машину; мама у неё спросила, не осталась ли дома водка. «Стоит розовый ликёр в буфете». Мама поднялась в квартиру и взяла его. Он сыграл существенную роль в нашем отъезде.
Постепенно уезжали соседи: Израилевичи, Фрумкины, Гольфанды.
Оказалось, что всем им помогала Ната Петрова, тётка Киры Гольфанд. У неё был знакомый проводник в поезде Москва — Махачкала, и за бутылку водки плюс в несколько раз увеличенную стоимость билетов он помогал сесть в поезд.
Отправив своих родственников, Ната пообещала маме помочь достать билеты.
Маме в Проектной конторе выписали командировку Харьков — Астрахань — Златоуст — с тем, чтобы она часть денег, полагавшихся при расчёте, получила на монтажном участке в Астрахани. В Златоусте нас ничего не ждало — это была мифическая точка назначения.
День шёл за днем; сигнала от Наты не было. Наконец, она сказала: послезавтра!
800 рублей плюс бутылка. Мама выхватила из упакованных вещей своё пальто, ещё наиболее ценные одёжки и пошла с Норой на толкучку. Они удачно продали, сумма на билеты набралась.
Отъезд отложился ещё на один день, тогда мама собрала кое-что из оставленных в квартире вещей и опять с Норой отправились на базар. Продали, привели дядьку, он забрал два ковра за сто рублей.
Надо сказать, что в сентябре тревоги и налёты шли каждый день, всё настойчивее. Мы спускались в квартиру в цокольном этаже к Сигидиным. Екатерина Ивановна после смерти мужа жила с больной девочкой Валечкой и сыном Мариком. Ей не очень нравилось нашествие соседей — мы стояли у капитальных стен, сидели в коридоре. Однажды мы без мамы с бабушкой спустились вниз, пережидали тревогу, ревели зенитки. Незадолго до отбоя прибежала запыхавшаяся мама — её тревога застала в городе; она спустилась на Клочковскую и по спуску Пассионарии бежала вверх на гору спасать детей! А она ведь с таким трудом ходила. И вот пришёл назначенный день — 25 сентября. Всё уложено, приготовлено, за нами должен приехать приятель дяди Рены Степан Родионович Герман. Его дядя Рена просил нам помочь.
С утра и в полдень воздушные тревоги. Пошли в бомбоубежище в первом подъезде. Там нас нашёл дядя Степа. Погрузили наш нехитрый багаж на грузовую машину и уселись в кузове.
Ключи от квартиры мама оставила Эрике — та при отъезде передаст их Матрене Поликарповне Губченко с Конторской.
Едем мимо Госпрома, нас подбрасывает в пустом кузове, мы с Норой рассмеялись, а мама трагическим голосом произнесла: «Что вы смеётесь? Смотрите — может быть, в последний раз видите!» Оглянулась я на Госпром. Наверное, тут и кончилось моё детство. Отрочества и юности в понимании Толстого не было; началась полувзрослая жизнь. Выгрузились под навесом привокзальной площади Южного вокзала. Ждём вечера. Часов в 5 — опять тревога; мы видим два самолёта, идущих навстречу друг другу: завязался воздушный бой; нас перегоняют милиционеры к зданию ЮЖД. Уже темнеет. Дядя Стёпа решил взять носильщика и провести нас на перрон через вход для пригородных поездов. Слышу: «Мы на Мерефу». Проходим. В полной темноте подают поезд на Махачкалу. Опять тревога, налёт, суета; проходят красноармейцы, отделяют нас с Норой от мамы; нас зовут, кричат, у нас в руках плетёная корзина, которую мы держим с двух сторон. Солдаты выбили её из рук. Подымаем высыпавшееся; мама зовёт; пробиваемся на её голос; нас подхватывают и всаживают в вагон. Состав быстро отходит. Вагон плацкартный, мама устраивает меня на верхней боковой полке (я вся дрожу), укрывает меня. В окно видно сильное зарево. Говорят — это Основа, горит нефтебаза. Жутко и страшно.
Утро солнечное, спокойное. В купе паренёк-задавака из Москвы хвастается, сколько в Москве кинотеатров.
Издали видны снежные вершины — это Казбек.
Вот мы и в Махачкале. Встречаем здесь всех харьковчан. Норочка обрадовалась встрече с Кирой. Дальше надо плыть по Каспию — или в Красноводск, или в Астрахань. Все решают ехать в Астрахань. Ушёл пароход в Красноводск — и нет больше никаких никуда. Взрослые и дети дежурят в морском порту у билетной кассы и на берегу, высматривая пароход. Пусто.
Уже октябрь, Каспийское море — серое, суровое, неприветливое. Норочка с Кирой любили сидеть на скамейке на высоком берегу; далеко было видно.
Осваиваемся в городе. На базаре купили чёрные валяные бурки мне и маме, их надо носить с калошами. У Норочки есть тёти Фенины фетровые боты. На улицах продают жареную рыбу. В кафе можно получить, долго ожидая, стакан жидкости под названием «кофе» и кусок настоящей коврижки. Вопрос хлеба — первостепенный. Дома, в снятой комнатёнке, наскоро варим манную кашу — и снова на дежурство. Стоя на небольшой площади около почты, можно увидеть горы.
Да, чуть не забыла: продают вкусную, крупную каспийскую кильку.
Мы уже две недели в Махачкале. Шансы выехать — всё меньше.
Наконец, прибывает пароход. Но это грузовое судно, должно в Астрахань перевезти четыреста демобилизованных татар. Пассажиров не берут. Наши взрослые собрались кучкой. Что делать? Подошёл капитан, спросил: «Нет ли среди вас врача?» Отозвалась Нина Григорьевна Гольфанд; она согласилась быть врачом — ей предложили каюту на две койки и возможность забрать всех нас.
А было харьковчан немало: Фрумкиных — трое, Гольфандов — пятеро вместе с мамой Нины Григорьевны, сестра её Ляля с мужем Саввой Фуксом, профессором-юристом, и его мамой, нас — трое. Плохо помню, плыли ли с нами Израилевичи — их пятеро.
Наш багаж — один чемодан, четыре тюка с мягкими вещами, постелью — прямо с крюка крана падает в трюм. Мама сказала: «Пропал наш будильник!» Находим себе место на обходном мостике между нижней и верхней палубами. Сидим на рюкзаках, прижимаясь к перегородке надстройки, поджав ноги. Мимо нас ходят татары — может быть, не все четыреста , но много и часто.
Остальные разместились на верхней палубе. Две старушки — в каюте. Отплыли.
5 февраля 1999 года
Наконец-то я избавилась от противной девчонки, которая меня дразнила в порту: «Пуговица, пуговица!» А всё дело было в пуговице — огромной, четырёхугольной — на пальто тёти Фени по моде двадцатых годов, в которое я была одета. Наказать девчонку, побить я не могла, так как сторожила вещи, пока взрослые решали проблемы.
Начало укачивать. Сидели, опустив головы и не глядя на море — на нём была противная серая зыбь (потом капитан сказал, что на наше счастье не было сильной качки и волн, иначе он бы нас не довёз).
Мама пошла с чайником за кипятком, ей стало плохо. Обычно меня укачивало даже в трамвае, а здесь я держалась.
Нора поднялась на верхнюю палубу, потом и мне удалось туда попасть. Все наши разместились на вещах, расстелили на палубе подстилку и пили чай. На верхней палубе было веселее, не так мрачно, как на нашем мостике.
К вечеру я заболела ангиной. С высокой температурой меня поместили в каюту Нины Григорьевны на верхнюю полку. Пришлось старушке Фукс сидеть на стуле в узком проходе. Вскоре ночью пришёл больной татарин — у него оказался приступ аппендицита. Его уложили на нижнюю полку. Иногда подходила мама.
Ранним утром третьего дня вошли в дельту Волги и долго шли по реке.
Вот и Астрахань. Весь цыганский табор с вещами двинулся к тёте Эле. Идти далеко. Я что-то несу, отстаю, ноги не двигаются, температура под сорок. Пока у всех остановка для передышки с вещами, я стараюсь пройти вперёд до ориентира, указанного мамой.
Это было 15 октября — день рождения Норочки: ей исполнилось шестнадцать лет.
Добрели до улицы Бабушкина, 42. Мы трое разместились в комнате у Эли, наши попутчики — у соседей.
Из-за моей болезни мы задержались в Астрахани на десять дней. Гольфанды уплыли вверх по Волге на пароходе; не помню, как уехали остальные.
Эля энергично взялась за моё лечение и быстро поставила меня на ноги.
Я с ней ходила на татарский базар, где торговля шла с лодок; на скамьях выставляли глиняные кувшины с топлёным молоком, покрытым коричневой корочкой. Молоко было очень вкусное.
Эля потребовала свои вещи. Мама своё новое демисезонное пальто продала в Харькове, оставив Элино. Вернула Эле пальто и ещё какие-то вещи, осталась на несколько лет без пальто.
Мама металась между речным портом и вокзалом, пытаясь достать билеты.
Деньги небольшие на монтажном участке она получила.
Железнодорожные билеты не продавались без справки о прохождении дезкамеры. Удалось попасть в баню и получить эту справку.
Перед самым нашим уходом на вокзал пришло письмо от тёти Мимы — ей и дяде Лёне удалось вырваться из Одессы, и они оказались в Ташкенте. Мама захватила конверт с их адресом.
На пассажирском поезде доехали мы до Урбаха — станции на левом берегу Волге напротив Саратова. Это была республика немцев Поволжья.
Увидели на путях эшелон, в который грузились немцы, их высылали семьями, всех подряд. Немка зовёт малыша: «Ком хир!»
(Забыла написать. В поезде встретили начальника Проектной конторы «ТЭМ» Владимира Львовича Галина; он сказал, что управляющий треста Дремлюга, всё начальство — в Саратове.)
Как же уехать из Урбаха? Ведь нам надо сворачивать к Уралу. Высмотрела мама эшелон, идущий в Среднюю Азию, решила доехать им до Илецка (под Чкаловым). Загрузились в теплушку, сидим на своих вещах. Народ разный, отношения упростились, нет стеснения. Двое чужих мужчин «высаживают по делам» на ходу старуху в открытую дверь. Небольшого роста толстенький мужчина всем говорит, что он — семья военнослужащего, так как у него жена — врач на фронте. Требует к себе внимания, будто кто-то ему должен.
Беременной женщине захотелось арбуза, и молодой мужик выскочил на стоянке поискать для неё арбуз.
Доехали до Илецка. Выгрузились. У нас чётко разработана схема передвижения с вещами — челночная. Мама — челнок между двумя точками: мной и Норой. Самый тяжёлый — единственный — чемодан весил килограмм шестнадцать, тюки поменьше. Я с рюкзаком и двумя самыми тяжёлыми вещами могла бежать бегом. Знала на память номер маминого паспорта — 612704, чтобы в камере хранения не доставать паспорт и действовать побыстрее.
Сели в пригородный поезд до Чкалова. Через несколько часов мы там.
И встретились снова с Фрумкиными, Гольфандами. Фрумкины собирались недалеко, в Медногорск. Гольфанды и Фукс — в Алма-Ату. Обе семьи жили в снятых комнатах. Мы разместились на двух садовых скамьях в сквере.
Как пригодилось спрятанное бабушкой мыло! Выменяли за один кусок буханку — кирпичик хлеба!
Разболелась Норочка, у неё температура 40°C, у мамы — 38°C. Ночь провели на скамьях, на своих вещах. Ещё вечером услышали, что наши войска оставили Харьков. Передали это сообщение 30 октября.
Поезда на Златоуст нет, надо ехать до Челябинска, там пересадка на Златоуст.
Страшно ехать в полную неизвестность. Мама боится, что у Норы брюшной тиф, что её и Нору могут снять с поезда — что буду делать я одна?
Абрам Дмитриевич Гольфанд познакомился с военным комендантом вокзала — вернее, Нина и Ляля уговорили его помочь их семье сесть в поезд на Ташкент. Комендант обещал. Тогда Абрам Дмитриевич, имевший как орденоносец право первоочередного получения билета, уступил свою очередь маме. Мама решила ехать к Миме в Ташкент. Продала билеты до Златоуста, дежурит у билетной кассы. Норочка сидит в зале ожидания; рядом мужик, по которому ползают вши.
Я стерегу вещи, сидя на них. Мама велела смотреть в оба, читать стихи и не засыпать. Я задрёмываю, спохватываюсь и пересчитываю: 1, 2, 3, 4… 11! Вспоминала басни Крылова. Смотрю на вокзальные часы: уже прошёл один час, второй, третий. Никто не приходит меня сменить, я совсем закоченела. Уже холодно, заморозки.
Вдруг вижу бегущую по скверу маму, она подхватывает под руки двух красноармейцев: «Помогите женщине с двумя детьми!» Подбегает ко мне, я пытаюсь два пальто надеть, но я так замёрзла, что руки и ноги не слушаются. Парни подхватили вещи, мама и я — остальные, бегом к поезду, закидываем в тамбур плацкартного вагона. Там и Нора: её нашли, бедную, в туалете. Оказывается, мы сели без билетов, Ляля и Нина ходят недалеко от вагона с военным комендантом, мило беседуют, создают «фон». Они договорились с проводником, чтобы он нас пустил в их вагон, мы уплатили за билеты и штраф, а на следующей остановке он возьмёт билеты. Как назло, поезд никак не отправляется; мы прячемся в тамбуре.
Наконец, тронулись!
Потом уже мама рассказала, что в кассе на этот поезд мест не было! На Златоуст билеты проданы; Гольфанды уезжают, мы остаёмся ни с чем. Вот тут и созрела мысль договариваться с проводником и ехать без билетов. И это всё за время короткой стоянки поезда. Норочку уложили на верхнюю полку, укрыли. Она горела. Все помалкивали, она отлежалась, температура прошла. У неё во всё время нашего сорокадневного путешествия из-за перемены воды были желудочно-кишечные неприятности, температура.
Характерная сценка. На боковой нижней полке два энкаведиста укладывают чемодан, полный папирос «Казбек». Ляля, Нина, Жермен переговариваются довольно громко: «Как хочется закурить!» У этих двух типов — никакой реакции, оглохли.
В тамбуре мужик курит самокрутку с махоркой. Мама осмелилась и попросила: «Товарищ, дайте потянуть». Он отдал маме половину недокуренной самокрутки, не пожалел.
Многие моменты человеческих отношений врезались в память и делали меня взрослой.
Мы перебрались в общий вагон. Там были странные верхние полки, сходящиеся посредине. Уложили свои тючки и разместились на них.
Остановки и стоянки были непредсказуемые. Мама выскакивала, чтобы купить какую-нибудь еду. Попалась ей пареная тыква, потом жареная картошка; пришлось всё свалить в одну миску. Долго потом я тыкву не ела. То купили непривычный кумыс — пытались его задобрить порошком какао. Выпили, никуда не денешься. Обнаружили с торца в одном из тючков с постелью бабушкины сухари — они попахивали нафталином, но мы их грызли, размачивая в кумысе.
Ехали долго. На станции Арысь распрощались с Гольфандами и Фуксами — у них была пересадка на Алма-Ату.
Абрам Дмитриевич и Савва несли по перрону бесформенный тюк; он рассыпался, подбирали на ходу вещи. Двое мужчин не могли толково упаковать вещи. А мама так всё перевязала, упаковала в клеёнки с обеденных столов, что ни один узел не развязался, только утрамбовалось всё и стало ещё меньше. Выезжая из Харькова ,мама сказала нам: наши тючки можно бросить в первую очередь, если будет бомбёжка. К поясам для чулок пришила карманчики, где были наши метрики и по триста рублей на случай, если потеряемся.
От Чкалова (Оренбурга) до Ташкента ехали четыре дня. По дороге мама уже слышала, что в Ташкент не пускают, высаживают из эшелонов. Не знали, что нас ждёт.
Прибыли. У вагона мама взяла носильщика, он велел: «Идите за мной». На выходе с перрона — заслон, проверяют документы, пропуска для въезда в Ташкент.
Впереди нас забилась в истерике женщина: у неё что-то не в порядке с документами; суета, замешательство, носильщик проскочил — мы за ним! Привокзальная площадь поразила: она вся была заполнена группами людей, между ними текли ручейки; ходили с чайниками — видно, люди здесь давно и обречённо чего-то ждут.
Мама подошла к будке справочного бюро: узнать, как проехать к Коларовскому переулку, 10. Женщина сказала, что это около улицы Жуковского, можно подъехать трамваем — только не соглашайтесь, чтобы вам помогали молодые парни. Один сядет в первый вагон, второй в прицепной, и — пиши пропало: исчезнут. Мама увидела зелёную военную полуторку, вроде такой, какие до войны развозили почту. Водитель-военный кого-то ожидал. Он согласился нас подвезти за тридцать рублей. Это были последние мамины деньги.
Быстро погрузились и поехали по вечернему Ташкенту.
Какое разительное впечатление!
Только что мы сутки замерзали в сквере в холодном Чкалове — а здесь теплынь, нам жарко в зимних пальто. Едем между рядами высоких пирамидальных тополей: они растут в четыре ряда на улице, между парой рядов — арык с водой.
Шофёр города не знал, но всё же улицу Жуковского нашли; свернули на Коларовский переулок, номера с перебивкой, №10 — нет, кружимся на машине; наконец, находим отросток переулка с №10.
Из калитки выскакивает тётя Мимочка, в юбочке и белой кофточке, в носочках — обрадовалась нам! Заходим в комнату — горит свет, на столе роза! Чудо!
А мы — грязные, завшивленные — боимся сесть.
Уже ночь; уложили нас покотом на полу. Наутро тётя Мима взялась за меня, намазали мне голову керосином, замотали. Потом дядя Лёня спрашивает: «Что это вы считаете?» Он услышал наш счёт: «Сто, двести, триста…»
Утром дядя Лёня принёс с базара клубнику! 4 ноября — клубника! Оказывается, здесь снимают два урожая.
На улице жарко — переоделись во всё летнее.
В городе за пять копеек можно выпить стакан газированной воды.
Тётя Мима и дядя Леня снимали комнату у хозяйки, вдовы русского инженера, много лет работавшего в Ташкенте. Она не любила узбеков, а евреев ненавидела. Первым делом тётя Мима предупредила маму, чтобы ни слова не было сказано о том, что Митя — еврей, иначе мы здесь и одной минуты не будем. Их комната была со двора, а со стороны переулка жил писатель Борис Лавренёв с женой и домработницей. В этом же переулке жила невестка Максима Горького с его внучками, семья лётчика Громова.
Первое впечатление было радостное, а дальше пошли будни, особенно тяжёлые для мамы.
Дядя Лёня и тётя Мима были на простое — одесские кинематографисты на Ташкентской студии сидели без работы, получали 50% зарплаты. Хлебные карточки у них были по семьсот грамм. А нахлебников — трое. Чтобы получить карточки, надо прописаться, а чтобы прописаться, надо иметь работу. А чтобы получить работу, надо иметь прописку. Заколдованный круг.
Мама каждый день ходила по учреждениям, проектным организациям в поисках работы — и безрезультатно.
Ташкент был перенаселён беженцами, эвакуированными из Молдавии, юга Украины; считалось, что в нём три миллиона жителей. Начали проводить облавы, чтобы выселять людей из города в кишлаки.
Дядя Лёня, как член партии, был в составе ночных бригад, делавших обходы домов. А у него дома скрывались трое непрописанных!
Спасал нас Борис Лавренёв. Пока мама дрожала за дверью при визите ночных гостей, он выходил из калитки в кителе с орденом, представлялся — и на вопрос, есть ли в доме непрописанные, отвечал отрицательно.
А мама ведь присмотрела в саду яблоню, на которой хотела повеситься.
8 февраля 1999 года
Я осваиваюсь в городе. Много удивительного. Дома-особняки стоят в садах, за забором. В центре есть многоэтажные здания.
На базаре увидела странный овощ зелёного цвета с белым хвостиком — оказывается, такой редис; белый продолговатый сладкий лук; горы изюма-кишмиша, урюка, орехов. За прилавком стоят степенные узбеки с бородами, в стёганых халатах, подпоясанных цветными платками, на головах тюбетейки, обмотанные белыми шарфами. Встречаются женщины в чёрных паранджах — из-под платьев выглядывают шаровары. Муж едет на ишаке; жена идёт сзади, тащит поклажу. Видела красивые, смуглые, молодые мужские лица.
Базар очень большой — прилавки, киоски, магазинчики. Ищу в книжных лавках учебники себе для шестого класса, а маме — оставленные ею справочники по металлоконструкциям. Я знала их названия. (Как мама обрадовалась, когда нашла их в декабре 1943 года в нашей квартире! Долго я их хранила как реликвию, с маминой подписью. Дети их выкинули за ненадобностью.)
Моё дело было, как всегда, охотиться за продуктами. Мы с Норочкой ходили по городу, занимали очереди — авось где-нибудь повезёт. На тыльной стороне ладони химическим карандашом писали номера. Иногда удавалось купить крупу или лапшу. Трудно было с куревом — все курили. Долго выстаивала очереди у табачного киоска. Уже зима, то минус, то плюс, снег выпадает и тает, слякоть, заморозки, сыро. Приехавшие с Украины плохо переносят гнилую ташкентскую зиму. Я обморозила ноги, стоя долго в очереди за папиросами — на ногах были шерстяные носки с калошами. Я боялась потерять очередь и здорово замёрзла. Дома ноги отогрелись, покраснели, зудели, болели, мама смазала их мазью Бом-Бенге — стало ещё хуже. Это было второе обморожение, после щёк.
Узнали, что в гастрономе можно достать половину французской булки с листиком колбасы. Вставали с Норочкой в три часа ночи, шли через весь город к гастроному, занимали очередь, записывали номера.
Когда открывался магазин, очередь выстраивалась в затылок друг другу, обхватив впереди стоящего под локти, чтобы не проскакивала одесская шпана. Часам к двенадцати удавалось получить полбулки. Съесть её нельзя было, несли домой: это был наш вклад. Мама занималась хозяйством, научилась готовить плов — сперва с мясом, а потом с сухофруктами.
На веранде стояло интересное приспособление — манган: ведро, обмазанное глиной, с колосниками и поддувалом. Топливом служили катышки-брикеты то ли угольной пыли, то ли ещё чего-то. На мангане можно было готовить.
В кухне была плита, топили её саксаулом — странное растение, не поддающееся топору; его можно было раскалывать ударами обуха по узлам.
Иногда протапливали голландскую печь — туда мама ухитрялась засунуть кастрюлю. Однажды, вытаскивая, облилась кипящим молоком; это было накануне отъезда. Спасли руку крепкой марганцовкой.
Вскоре после нас появился и четвёртый иждивенец-нахлебник.
Знакомая тёти Мимы нагадала, что её ищет какой-то чёрный мужчина. Все вечером посмеялись. А на следующий день тётя Мима привела со студии Лёньку — паренька из Одессы, который снимался у них в «Карле Бруннере» и «Митьке Лелюке». Отца его арестовали в 1937 году; с матерью ему удалось вырваться из Одессы. Он её оставил в Невинномысске и через Каспийское море и Красноводск добрался до Ташкента, нашёл тетю Миму и дядю Лёню. Нас стало в комнате шестеро. Тётя Мима и дядя Лёня спали на кровати, мы втроём валетами на тахте, а Лёнька — на койке.
Лёньке было столько же лет, как и Норе. Он был настоящим одесситом — решительным, нахальным, беспардонным.
Мы выстаивали с Норой по восемь-девять часов за бутербродом, а он с такими же одесситами брался устанавливать очередь и быстро добывал полбулки.
За столом мама категорически запретила тянуть руку к тарелке с хлебом, можно было взять один ломтик. Мы с обидой следили за Лёнькой — ему можно было всё. Мы не голодали, но хотелось есть всегда. Так жалко было, что тётя Мима отдала остатки бабушкиных сухарей хозяйской собаке. Иногда удавалось найти орех в саду или наколоть несколько косточек от абрикос из хозяйской корзины, стоявшей на веранде.
Сведения с фронта приходили всё тревожнее — немцы под Москвой! У взрослых гнетущее ожидание взрыва, выступления узбекских националистов в случае поражения Красной Армии. Но вот узнали о нашем контрнаступлении: немцы от Москвы отброшены!
Засветилась теперь и у нас надежда. В Ташкент приехала группа киношников из Алма-Аты, и тёте Миме удалось уговорить парторга (через его жену, получившую в подарок шёлковые чулки) вставить в список на прописку Маевскую Ж. З. — кинорежиссёра. Получилось! Нам выдали хлебные карточки! Я даже успела пойти на пару дней в школу перед Новым годом.
А Лёньку дядя Лёня и тётя Мима усыновили и таким образом узаконили его пребывание в Ташкенте. Он тоже получил карточки.
Меня ввели в класс посреди урока. Дети тут же прислали записки. Первая — откуда ты? Вторая — какой ты национальности? И третья — как тебя зовут? Это врезалось в памяти навсегда.
После каникул я ещё успела начать учить узбекский язык. Буквы были русские, несколько звуков имели своё обозначение. В двадцатых числах января мама неожиданно получила телеграмму из Саратова: «Командируетесь на Актюбинский Комбинат НКВД в распоряжение Гинзбурга».
Это был ответ на мамину телеграмму, посланную в трест. (Оказывается, телеграмма пришла через месяц, как обычное письмо.) Что делать? Ехать в Актюбинск зимой — страшно, там сильные морозы, мы плохо одеты. Но там работа, коллектив. Авось не пропадём. Тётя Мима и дядя Лёня просили маму оставить Норочку у них, они к ней очень привязались. С одной дочкой ей было бы легче. Мама решила ехать всем вместе — разделить нас она не могла.
В Ташкенте мы с Норой последний раз подрались, вернее, собирались подраться — из-за того, кому мыть посуду. Дело было на кухне. Мама так на нас шикнула, пристыдила — мол, война идёт, а вы дерётесь! Всё, как отрезало.
Норочка мечтала стать киноактрисой, но тётя Мима и тядя Лёня ей объяснили, через что надо пройти девушке, чтобы стать актрисой. Наше романтическое представление о кино развеялось.
Надо было собрать деньги на дорогу, еду. Тётя Мима уже продала всё что могла, чтобы прокормить три месяца четверых иждивенцев. Пришлось маме занять под мою пенсию у Весельманов на дорогу.
В дорогу мама сварила несколько картофелин, бурачков, в баночке была селёдка, кусочек сала и немного хлеба. Надеялись, что скоро доедем. Ведь мы уже этот путь проделали в ноябре 1941 года. Видели из окна бескрайние бурые степи. Проводник-узбек в тамбуре пел что-то заунывное, бесконечное, как эта степь.
Распрощались с гостеприимным домом тёти Мимы и дяди Лёни.
Ехали в общем вагоне; мы с Норой на третьих полках — это было наше коронное место. Отработанным жестом выворачивали пальто наизнанку, стелили на полку, в изголовье — рюкзак. Спальное место готово. Напротив нас на продольной багажной полке ехал в Бузулук польский солдат — там собиралась польская армия. Мы немного кокетничали с ним; он нас угостил орехами.
Едем, едем — конца и края нет дороге и заснеженной степи. Мы уже съели свои запасы, в который раз жуём корочку от сала; хлеб был разделён на три части — мама свою часть снова делит на три. Выехали мы из Ташкента 27 января 1942 года. Были в дороге дней пять или шесть.
Прибыли в Актюбинск ранним утром. Вынесли вещи. В первые пять минут показалось не так уж холодно (в Ташкенте был 0╟С). Густой пар шёл изо рта. Сдали вещи в камеру хранения, и маме объяснили, откуда идёт автобус на Комбинат НКВД. Нашли; ждём первую машину. Закоченели окончательно. Мороз —35╟C. Подошёл «автобус» — грузовая машина с фанерной надстройкой и двумя скамьями по бокам. Женщина, сидевшая напротив, глянув на меня, сказала: «Девочка, снимай бурки, я тебе ноги разотру». Спасибо ей!
Приехали к проходной комбината ещё затемно. Увидели вдали огонёк — оказалось, столовая вне ограды. Мама стала в очередь в буфет, мы вдали устроились за столиком. И вдруг она приносит три пиалы с пшённой кашей, посредине ямочка с жёлтым маслом, и ещё три порции винегрета!
Уставились мы на это чудо, а мама говорит: «Ну, девочки, если здесь дают такую кашу, то мы не пропадём!»
Ничего вкуснее той каши я в жизни не ела!
Мама ушла на комбинат разыскивать Гинзбурга. Мы долго ждали в столовой, в коридоре. Появился Григорий Васильевич Игнатенко, мамин сотрудник по Проектной конторе «ТЭМ», и повёл нас в жилпосёлок. Он шёл быстро, мы старались не отставать, Нора в фетровых ботах, я — в бурках и калошах. В первый раз дорога по степи к посёлку показалась такой долгой, а было там четыре километра.
Привёл Гриша нас к себе в квартиру, поручил пожилой соседке — та первым делом накормила нас, чужих детей, супом. (Хорошо помню уроки гостеприимства, так поступала и наша мама, стараюсь так делать и я — первым делом гостя накормить.)
Гриша жил в небольшой комнате с молодой женой Катей (Екатериной Михайловной), у них недавно родился сыночек.
А в другой комнате жила пожилая пара с внучкой, их сын воевал в Севастополе.
Нас устроили на кухне, покотом, на полу. Мама мучалась от того, что не могла вытянуть больные ноги, они упирались в печку. Мама сразу вышла на работу; на комбинате работала проектная группа, проектировала котлы для ТЭЦ, обеспечивавшей электроэнергией строительство завода ферросплавов.
Вскоре мама вернулась с работы и решительно сказала: «Хватит мне одной тянуть. Надо тебе, Нора, идти на работу». Норочка опешила, я даже за неё обиделась. Потом мама объяснила, что если Нора пойдёт работать копировщицей, то получит рабочую карточку и восемьсот грамм хлеба.
Я же, в двенадцать лет, уже вышла из категории детей и получала четыреста грамм хлеба и триста грамм сахара в месяц (так обидно было, что мне уже двенадцать лет — детям давали пятьсот грамм сахара!)
Я быстро узнала, где находится школа. Мама советовала пойти опять в пятый класс, ведь уже подходила к концу третья четверть. Но я сама договорилась с директором, и меня приняли в шестой класс. Так я оказалась в школе, а Норочка — на работе. Она стала для меня настоящей старшей сестрой. Занималась со мной математикой, помогала делать уроки. В школу я попала 19 февраля.
Маме за четвертушку водки удалось договориться с комендантом посёлка, и он поселил нас в двенадцатиметровую комнату, уплотнив жену большого начальника из НКВД (мы потом поняли, что муж оставил Дебору Израилевну с двумя девочками и пожилой тёткой; он работал на Орско-Халиловском комбинате).
На кухне у Игнатенко мы прожили две недели.
Комната наша была нетопленая, на наружной стене и окне — снег толщиной в два пальца. Дал нам комендант небольшую печку чугунную с рифлёными боками и одной конфоркой. Сверху засыпали опилки. Они плохо разгорались; я додумалась однажды плеснуть из бутылки керосина — вылетел столб пламени, опалил мне ресницы, брови, волосы. Мама спала на кровати, а мы с Норой — на двух сдвинутых топчанах. Козлоногий стол у нас был, за ним я делала уроки. Зажигали каганец — фитилёк в бутылочке с керосином; он чадил, коптил, вонял. Мама с Норой с утра до ночи на работе, я — на хозяйстве и в школе.
9 февраля 1999 года
В ту зиму было столько снега, что из-за сугробов не видно было двухэтажных домов. Идёшь по снежному коридору — и вдруг, на повороте, сталкиваешься с мордоворотом-зеком в чёрной телогрейке. Сперва пугалась, а потом привыкла. В посёлке работало много бесконвойных заключённых.
В школе было холодно; отопление, как и во всех домах, не работало, водопровод и канализация тоже перемёрзли.
В классе стояла круглая печка-буржуйка, топили чем придётся. Дети иной раз сидели, вытянув ноги к печке. Иногда подкладывали вар, он заливал отверстия в решётке — валил дым и срывался урок. Я злилась на детей, ведь мне надо было нагонять материал за две с половиной четверти.
На первом уроке я ещё писала, на втором — еле «карябала», а потом вынуждена была прятать руки в огромные рукавицы, которые мне пошила мама из обрезков меха, обтянув их чулком.
Руки покраснели, опухли, и врач сказала на медосмотре, что я их обморозила. Это было третье обморожение после щёк, ног.
До большей перемены никто из класса не уходил — нам давали по ломтику хлеба с маленькой горкой сахара.
Первую контрольную по геометрии я кое-как написала, сообразив на ходу и подглядывая в учебник. Получила тройку. А контрольную по алгебре не смогла написать — я не знала целого раздела. Меня в третьей четверти не аттестовали. По остальным предметам получила пятёрки. Четвёртую четверть, экзамены сдала на «отлично» и получила похвальную грамоту. Пожалуй, она была самая дорогая для меня. Мне не стыдно было смотреть на плакат с указующим перстом: «Что ты сделал для фронта?» Чувство долга уже тогда было заложено.
Казахский язык преподавал пожилой казах. Дети немного пренебрежительно относились к этому предмету, а я была согласна с учителем, что, раз мы живём в Казахстане, то должны — из уважения к народу, который приютил нас в трудное время — учить язык.
Уже выучила некоторые слова, понимала отдельные фразы.
Как-то в зале был концерт учеников — возможно, на 8 марта. Паренёк из шестого класса очень хорошо пел песни. Мне было неловко, что поёт он о любви — какая любовь, когда идёт война? И как в школе можно петь о любви?
Я вся была в учёбе, а девочки вздыхали о мальчиках.
В конце года, после раздачи грамот, мы влетели все гурьбой в комнату, где стояли столы, а на них — пиалы с галушками. Очень вкусно!
В конце марта обычно было потепление, а затем — самые сильные бураны. Даже зеков не выводили на работу.
Как-то мама осталась ночевать на столе на работе; Норочка пришла с сотрудниками домой. Утром был такой буран, что она не могла около дома перешагнуть через траншею. А тут по радио предупредили, чтобы из посёлка люди не шли на комбинат. Я выскочила и вернула Норочку домой. Во время бурана бил колокол. Несколько мужчин всё же вышли из поселка, добрались до столбов телеграфной связи, шедших вдоль железной дороги, и попали на комбинат — все в снегу и в сосульках.
Жутко было слышать бой колокола.
Были и смертельные случаи: люди сбивались с дороги и замерзали.
Рассказывали о двух рабочих, которые возвращались домой, потеряли ориентир и собирались уже закапываться в снег, как обнаружили засыпанную собачью будку — оказалось, они были совсем рядом с домами.
Норочка в первую зиму сильно обморозила щёки — до синих пятен и струпьев.
Печник сложил у нас печку, не очень удачную, но стало теплее. Норочка приходила с работы и замирала, отогреваясь, прижавшись спиной к печке. Очень трудно далось ей переключение от мирного безбедного довоенного существования в школе, с бабушкой, уговаривающей поесть, — к жёсткой жизни среди взрослых, вырывающих друг у друга стакан чая в столовой.
Она терпеливо и с удовольствием помогала мне по математике. Девочки-соседки и я ждали, когда она начнёт рассказывать сказки.
Приближалась весна. Снег в степи днём подтаивал — под снегом уже была вода, он оседал, а укатанная дорога возвышалась над степью. Когда вели колонну заключённых или ехала машина, надо было отходить в сторону и проваливаться в снег. Однажды Норочка пришла домой чуть не до пояса мокрая — сошла с дороги и провалилась в пласт мокрого снега.
Пригревало солнышко, быстро таял снег — вода стекала к маленькой речке Дженешок; появились мелкие жёлтые и красные тюльпанчики, цветы.
Зацвела полынь. Уже в июне всё высохло, выгорело, в степи — только сухая серая полынь и ковыль около железнодорожной насыпи.
Огородная кампания прошла у нас неудачно. Здоровые мужики захватили земли получше, а вдовам, бабам с детьми оставили участки на солончаке.
Трактор вскопал землю, вывалил огромные пласты, на солнце всё задубело. Как ни пытались мы разбить глыбы, ничего у нас не получалось. И силёнок не хватало оттащить камни на межу. Кое-как посадили немного картошки. Результат был плачевный — собрали меньше, чем посадили, и картофелинки были мелкие и причудливой формы (они росли между камнями).
Довольно далеко от посёлка нарезали участки под бахчу. Сплошная целина. Полоску вспахали и забороновали. Посадили семена арбуза. Вскопали несколько лунок на целине. Копать было очень трудно — вся почва проросла корнями растений, лопата не шла в землю. Закапывать семена надо было с хитростью — палочкой проделывать ямки и из кулёчка высыпать зернышко. Эти предосторожности всё равно не спасали от вездесущих сусликов — они находили все семена. Пересаживали по несколько раз. Арбузики у нас выросли величиной с яблоко, но созрели и были вкусные.
На бахчу мне было поручено ходить самой. Ослушаться я не могла, но и результатами своих трудов похвастаться не получилось.
Идёшь по степи, марево над землей отрезает полынь, вдали видны синие горы — это отроги Южного Урала.
Нашла гнездо жаворонка, в нём — яйца. Жаворонок поёт высоко в небе.
В другой раз нашла это же гнездо — пусто. Жара, сухо, дождей нет. На дороге — пыльные смерчи. Однажды была гроза — сильная с чёрными тучами.
Школьники ходили купаться на речку; от шумной весенней речушки оставались бочажки. Там я стирала бельё.
Воду в посёлок привозили в бочках — надо было успеть хоть два раза вскочить на машину, набрать два ведра и взлететь на второй этаж.
Воду экономили. Сперва надо было помыть голову, вымыться, постирать и потом вымыть пол.
Зимой ходили с Норочкой на Дженешок к проруби с санками, на них — вёдра. Руки в муфтах, верёвка продета на локоть. Как-то нас догнали санки, кучер-зек ехал за нашим соседом, парторгом комбината, Головановым. Мы уселись на сиденье с откидным верхом, санки прицепили сзади — и помчались! Такое удовольствие!
Набрали кучеру под кроватью котелок картошки. Воду, конечно, расплескали, пришлось снова идти четыре километра на речку.
К следующей зиме маме удалось сложить новую печку — с большим зеркалом; к нему приставили наши топчаны.
Летом у нас месяц жили Ирина Сергеевна Помазовская и её мама Анисья Петровна.
Как-то меня Анисья Петровна спросила, не вывихнута ли у меня рука в запястье. Я ответила: «У меня и другая рука такая же». Так торчали косточки на запястьях! За год я выросла на тринадцать сантиметров, очень похудела — мама плакала, глядя на меня во время мытья, говорила, что у меня живот прирос к спине. Я вся состояла из углов. Одно измерение — в высоту. Но я перестала болеть, кончились частые ангины.
В Казахстане люди болели сразу двусторонним воспалением лёгких или обмораживались.
Была у меня беда — стали малы туфли. Не в чем было ходить. Маме по талону выдали ичиги — сапоги из мягкой бараньей кожи, у которых голенище складывалось в гармошку. Мало того, что они были сорок первого размера и поднимались носки, так ещё и мои худые ноги торчали из ботфортов, как у кота в сапогах. Но если их натянуть на икры, то можно было всё же полюбоваться.
Ещё на нашей первой чугунной печке я начала свои кулинарные опыты. Решила приготовить маме и Норе сюрприз — сварить пшённую кашу. Налила в маленькое чудо воды, всыпала крупу — каша быстро загустела, я была довольна. Каково же было у меня разочарование, когда мама обнаружила, придя с работы, что крупа совсем сырая. Отбирали кашу во все миски, доливали воду, пытались её спасти.
Старуха соседка, колоритная местечковая еврейка с очень своеобразной речью, учила меня готовить. Например, как из сушёной воблы сделать тушёную рыбу с картошкой. Или как употребить несъедобное старое верблюжье мясо.
Мама уехала в командировку. Мы остались вдвоём. Мучались с растопкой нашей новой печи — никак не получалось: полная комната дыма, а печь не горит.
Пришла к нам Анечка Городецкая, копировщица, удачно растопила печку, а я угостила её своей тушёной воблой. Она так меня расхваливала!
Летом я ходила вместе с сотрудниками на менку. У меня для обмена были трусы и майки, полученные по промтоварным карточкам. Пошли в сторону комбината; долго-долго обходили зону, ограждённую двумя рядами колючей проволоки. Часто стояли сторожевые вышки, проходила охрана с собаками. Шли далеко, долго, мимо полей, степью. И вдруг вышли на Украину: перед нами были тополя, хаты-мазанки под соломой, садочки — хутор переселенцев с Украины ещё времён столыпинских реформ начала века. Две бабы сидят рядком, ищут друг у друга вшей в волосах, расчёсывают деревянным гребнем. Наступила ночь, небо ясное в звёздах, луна, тополя — идиллия посреди казахстанской целины.
Что-то выменяли, переночевали; утром пошли на речку, заросшую камышами — наши мужчины пробовали ловить рыбу, даже мне дали подержать удочку.
Зимой сотрудники ездили на менку, привезли нам мясо, замёрзший бараний жир. Мама вывесила сумку за форточку. Ночью её украли. Зеки приспособились длинным шестом снимать сумки с высоты второго этажа.
От жилпосёлка до Актюбинска было километров восемь. Летом я сама ходила на базар за овощами; иногда удавалось на обратном пути подъехать на попутной машине немного.
Актюбинск был пыльный малоэтажный город. Как-то зимой с мамой поехали поездом от нашего полустанка около комбината в Актюбинск. Побывали на базаре, переночевали у Ани Бернштейн (она жила с мамой). Я впервые спала на перине. Читала у них «Десять лет спустя» Дюма. А вот обратную дорогу домой мама осилить не могла: прошла привычные четыре километра, как до комбината, — и хоть плачь. Хорошо, что подвезла нас машина.
Когда мама уезжала, Норочка меня опекала. Меняла хлеб на дрова, приносила их в рюкзаке. Её прикрывали на проходной сотрудники. Ничего нельзя было выносить с территории комбината; запрещалось общаться с заключёнными. Она оставляла в условленном месте хлеб, а ей оставляли вязанку щепок. Первое она съедала сама, а своё второе блюдо приносила в баночке мне. А ведь ей так хотелось есть!
В другой раз маме, уехав, удалось оставить жетоны на завтрак. Утром мы вскакивали, одевались прямо на маминой кровати, вода в ведре замерзала. Я шла с Норочкой в столовую километров пять завтракать — давали миску каши из крупной пшеничной крупы, такую вкусную.
Солнце всходит, снег розовый, мороз сильный — мёрзнет нос. Но часто бывало, что когда сильный мороз, то нет ветра. А в школу шла на вторую смену.
В очередную командировку мама отправилась 16 января 1943 года — в день своего рождения. Мороз был —52╟C. Сообщили по радио, чтобы не шли на работу — даже зеки не работали. Мама привязала чемодан к санкам, Норочка пошла её провожать до полустанка, чтобы забрать санки. Степь от мороза казалась круглой. У Норочки так замёрзли ноги в фетровых ботиках, что в здании полустанка она упала, ноги онемели. А мама в бурках и калошах так обморозила ноги, что в Чкалове, в бане, у неё стала кожа слезать со стоп.
В Чкалове, на заводе «Красный Маяк», за отличную работу её премировали валенками! Вернулась она с ценным приобретением.
Норочка приходила с работы — поедим что-нибудь, сядем рядышком на топчане, спиной к печке, разговариваем. Норочка умела мечтать о том, кто ей встретится, кого полюбит, какие у него будут глаза. Я пыталась тоже думать об этом, но ничего путного в голову не приходило.
Как-то ночью вдруг — стук в нашу дверь; мы испугались, за дверью слышим голос Ивана Ивановича, полковника, нового соседа Деборы: «Девочки, Харьков взяли!» Мы подскочили к двери — он в белье, повторяет, что наши войска освободили Харьков. Это было в феврале 1943 года. Он так торопился, что захлопнул за собой дверь. Пришлось будить Дебору, передвигать мебель, и через её комнату Иван Иванович попал в свою.
Вскоре приехала мама, её переводили на строительство Орской ТЭЦ, мы быстро собрались и 8 марта были уже на новом месте.
Нас хорошо встретили мамины сотрудники — там собралась целая проектная группа во главе с Владимиром Львовичем Спиваком.
13 февраля 1999 года
Проектировщики жили вместе с монтажниками и ИТР треста в длинном одноэтажном саманном бараке.
Наши мужчины без семей жили в одной комнате, напротив — комната женщин; только мама — с детьми.
Из мужчин были В. Л. Спивак, Абрам Наумович Кублановский (его заместитель), Зиновий (Нова) Бродский, Григорий Васильевич Игнатенко. Позже появился Игорь Васильевич Андронов; был в командировке и совсем молодой Виктор Степанов. А с нами в комнате жили молодая симпатичная вдовушка Аня Берштейн, Аня Городецкая, Валя Бондарева — у них мужья были на фронте.
Мама была из старших; ей было всего сорок лет. Жили коммуной, скидывались на утренний завтрак и по очереди все готовили. Мужчины — затируху из тёмной муки; женщины, если не ленились — галушки из крутого теста, порезанного на мелкие кусочки. Обедали в столовой ТЭЦ, полагался и ужин в 6 часов. Для передовиков производства, работавших с восьми утра до двенадцати ночи, был стахановский ужин по специальным талонам; к нему давали сто грамм водки-сырца.
Мы с Норой уже многих знали по Актюбинску (и по Харькову), быстро освоились.
В этот день 8 марта пришли к нам гости; жена одного монтажника пела хорошо «Землянку» — я её впервые тогда услышала. А командированный инженер из Москвы спел:
Дорогая моя столица,
Золотая моя Москва!
Приятно было, что нас так весело принимали.
Я пошла в седьмой класс школы-семилетки, пропустила немного. Впервые меня учительница назвала на «вы». Я не поняла и ответила ей: «у нас», «мы»…
Мы изучали в школе военное дело. Ещё в Актюбинске я научилась быстро собирать и разбирать винтовку образца 1891 дробь 1930 года. У нас появился военрук с золотыми погонами, их недавно ввели в армии. С каким удовольствием мы маршировали и дружно пели:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой…
Прямо мурашки пробегали от этой песни. Долго во мне поднималось какое-то чувство, до слёз, от «Интернационала» и «Священной войны».
По росту только одна девочка была выше меня, но она ходила правой ногой и правой рукой, военрук называл её нерадивой. Я решила, что нерадивые — это именно те, кто так ходят, как мустанги-иноходцы. Так что часто я была правофланговой.
В школе не было немецкого языка, я присутствовала на уроках английского. В результате получила аттестат за семь классов, где по всем предметам, даже по иностранному языку (англ.), стояло «отлично».
Поскольку мы уже сравнялись с Норой по образованию, мама решила не давать мне преимущества, оставляя в школе, и я пошла на работу в проектную бригаду «Волгоэнергомонтажа» ученицей копировщицы, с окладом сто пятьдесят рублей и карточкой на пятьсот грамм хлеба.
До этого было знаменательное событие. Мама пошила мне платье из синей хлопчатобумажной спецовки — на руках! Нашли шёлковый бантик-галстучек; я повесила платье на палочке над своей кроватью и любовалась им. Я же из всего выросла, а тут новое платье.
Уже вышел указ, что подростки в четырнадцать лет имеют право работать по шесть часов. Так что я приходила на два часа позже. А Норочка, бедная, работала, как и все, по восемнадцать часов в день, без выходных. Только в субботу вечером не работали.
В мужской комнате садились играть в преферанс — пульку. Мама увлеклась этой умной игрой, играла истово, серьёзно, не допуская подначек и шуточек. А кое-кому хотелось подтрунить — мама сердилась. Пыталась и меня научить, но я не поддалась. Уже на ТЭЦ мы узнали, что Харьков снова у немцев. Кто-то из работавших в Саратове успел побывать в Харькове, доходили разные слухи. У многих монтажников и у Кублановского семьи были в Харькове.
У Новы Бродского был один наушник, вечером все собирались в мужской комнате, и он синхронно повторял за Левитаном сообщения Совинформбюро. В августе пошли знакомые названия, с нетерпением ждали сообщения о взятии Харькова — и, наконец, 23 августа Харьков освобождён! Все ликовали!
Утром я позже всех шла на работу и как-то забыла об этой новости. Только подходя к проходной ТЭЦ, увидела щит с сообщениями Совинформбюро — и так мне стало стыдно! Как я могла забыть?
Что я делала на работе? Вырабатывала терпение и почерк, исписывая ГОСТовским шрифтом многие страницы. Тёрла тушь! Это занятие меня доводило до белого каления — в фаянсовом блюдечке с малым количеством воды надо было так долго растирать палочку сухой туши, чтобы получилась настоящая тушь.
Аня, Валя, Нора были хорошими копировщицами. Они давали продукцию — понятно, что тёрку туши поручали мне. Но всё во мне восставало: у меня уже семь классов образования, я всё знаю и понимаю — а надо по три часа тереть, не переставая, эту проклятую тушь!
Но давали мне и более ответственные задания; я получала в карточном бюро (у маминой знакомой) карточки на всю группу, оформляла у главного инженера строительства талоны на стахановский ужин. Я была управделами, меня хвалили, и я старалась.
Заболел Игорь Андронов, и мне поручили носить ему в больницу обед из столовой; это мне не нравилось, я бурчала, сопротивлялась. «А почему я?» Я себя чувствовала уже взрослой и наравне со всеми. Мама мне втолковывала, что я младшая, не могут от работы отрываться другие сотрудники.
Примирил меня с моей судьбой Гриша Игнатенко. Он выписал пропуск в котельный цех и для меня тоже — и повёл меня по всей территории ТЭЦ, объясняя всю технологическую цепочку: и химводоподготовку, и углеприготовительное, и шаровые мельницы, и транспортёры, и грандиозное сооружение третьего котла, который готовили к пуску; показал мне и гусаки, и экономайзер, и участок КВО, где всегда грохотало — там гнули трубы.
В турбинный зал мне зайти не пришлось — он был за стеклянными дверьми, у которых стояла женщина-охранник с шашкой. Видно было, что в зале чисто, пол из метлахских плиток и вдали оборудование.
Туда надо было выписывать пропуск.
Гриша так толково мне объяснял всё, что хорошо уложилось в памяти — я тем более утвердилась в своём решении стать инженером. Ещё бы, проектировать такие сооружения!
Аня Городецкая копировала общий вид котла на 1,5 или 2 места. Я видела ещё до войны у одного теплотехника на стене такой чертёж, выполненный разными цветами. Завораживающее зрелище!
Все настолько были сосредоточены на работе, что даже когда выпивали, то тосты были сперва: «За третью турбину!», потом «За победу!» и «За Украину!»
Мама рассказывала, какое ликование было, когда испытания прошли успешно и запустили третью турбину. Проектировщики были вместе с монтажниками; мама экспромтом сочинила стихи, в машинном зале ночью накрыли столы, выпили за турбину!
Такой подъём был, такой энтузиазм у всех! Не из-под палки — все сознавали, что без нашей ТЭЦ не могут существовать военные заводы во всём районе Орска.
14 февраля 1999 года
Случались и курьёзы. Когда подпирали сроки и надо было ещё больше нажать на людей, на стройку приезжал представитель ГКО — Государственного Комитета Обороны. Он мог карать и миловать. Абрам Наумович заболевал медвежьей болезнью (Спивака уже не было), и приходилось отдуваться маме за всю группу и за работу — женщину брони не лишишь, на фронт не пошлёшь.
Многим нашим сотрудникам запомнилось пребывание на Орской ТЭЦ ещё и мамиными стихами. Она сочинила целую поэму «Орсиада» обо всех жизненных перипетиях, особенно комических. Как все ждали новые страницы! Если мама была в ударе и садилась писать стихи, её уже никто не трогал, не отвлекал. Как-то летом потянул сквозняк и полетели в окно листки папиросной бумаги, исписанные новыми стихами! Мы с Норой бросились бежать с четвёртого этажа вниз — ловить, хватать, но безуспешно.
У меня хранится мамина рукопись «Орсиады». Кто-то из сотрудников уже в Харькове взял переписать вторую часть и «замотал».
Иногда удавалось затеять вечер отдыха. Однажды главный инженер участка Вербицкий выписал на группу два литра водки — ему и самому хотелось выпить с нашими. Один литр продали за тысячу рублей, купили всё для украинского борща, а второй литр оставили на всю компанию. Дело в том, что водка использовалась как премия, и каждый получивший талон старался её продать и отослать деньги семье. А если выписано на группу, то можно позволить себе её выпить.
Мы с мамой пошли на базар, купили всё, что нужно для мясного борща, и арбуз, возились, готовили — и вдруг нагрянули непрошеные гости: командированные москвичи. Их угостили, а мы с мамой довольствовались лишь ароматом!
Мама проучила этих москвичей: они сели играть с нашими мужчинами в какую-то азартную игру, выиграли большую сумму денег и хотели уйти. А мама им сказала, что у нас не принято уносить выигрыш, пришлось им предложить угощение компании.
Приезжала к нам в командировку Надежда Семёновна Габриелова. Как она растерялась, когда прямо перед ней на стол упал маленький мышонок из щели потолка, пробежал по столу и исчез! Мы-то привыкли к возне крыс и мышей на потолке — там шли настоящие бои; единственное место, где можно было спасти продукты и хлеб, это была духовка. Саманные стены барака крысы прогрызали, утаскивали в норы перчатки, пояса.
Стою я летом в жару голышом около таза, мою ноги, поднимаю глаза на занавешенное окно над маминой кроватью, а оттуда сверху на меня смотрит крыса. Я завопила — и в постель. Мама спохватилась и бросилась в комнату мужчин. Примчался Гриша в трусах, вскочил на мамину кровать и схватил крысу снизу через одеяло, она у него выскочила, но он настиг её и схватил хорошенько за туловище около головы. Решил попугать Аню и Валю; они верещали, укрывались простынями. Крыса извернулась, хотела Гришу укусить, он выскочил на крыльцо и с силой её бросил. Утром мы увидели этого зверя. Большая была. Вот такой случился переполох!
Весной делили участок земли около барака; нам достался кусочек чернозёма около чужого забора и яма глины, в которой делали саман для нашего барака. Рядом был конный двор — мы хорошо унавозили землю в этой яме, посадили кустов шестьдесят помидоров, немного гороха, моркови, несколько зёрен кукурузы. Высыпали в ямку очистки картошки. Урожай превзошёл все ожидания. Каждый вечер Нора и я поливали наши помидоры; выросли они на славу — и красные, и жёлтые. Если намечалась выпивка, то бежали на наш участок за помидорами, а на печке долго лежал пакет со ржавой селёдкой.
Перед тем как идти на работу, я сворачивала на огород, набивала карманы зелёным горошком и морковкой. Веселее было шагать на ТЭЦ.
Кстати, проходила я по своей метрике, на ней сохранились штампы: «Принят», «Уволен».
В собесе в 1994 году инспектор раздражённо и недовольно сказала: «Так вы что, в четырнадцать лет работали?!» Да, в четырнадцать лет. Поверила, так как я принесла справку из института о работе в 1943—1944 годах (моя первая трудовая книжка затерялась). Начальник отдела кадров позвонила Григорию Васильевичу Игнатенко, и он подтвердил мой рассказ о том, что работали Маевская Жермен Здиславовна, дочь Нора Залкина (её трудовую книжку я принесла) и дочь Инга Залкина. И Костя Ляшенко сказал мне: «Конечно, я помню и Жермен Здиславовну, и тёмненькую Норочку, и блондинку Ингу». А ведь прошло пятьдесят лет.
И Виктор Степанов помнил, и Игорь Андронов, с которым я встретилась в клубе краеведов — он так обрадовался мне.
Мама была настолько неординарным человеком, что её не забывали.
Примерно в 1970 году работала в институте «Донбассэнергомонтаж» Ксения Фёдоровна Кириллова и рассказывала мне, что на производственном совещании старый контролёр на чьи-то слова, что все делают ошибки, ответил: «Был один человек, работавший без ошибок, — Маевская». А ведь мама ушла оттуда в 1946 году! Мне так приятно было слышать это.
16 февраля 1999 года
Вернусь в 1943 год. На ТЭЦ работало много мужчин из Трудовой армии — узбеков, киргизов среднего и пожилого возраста. Их не брали на фронт, а призывали отбывать трудовую повинность. Зимой они очень страдали от холодов. Работали неэффективно, болели от недоедания, опухали от голода. Богатые откупались урюком у врачей.
В столовой всегда стояли за нашими спинами несчастные, ожидавшие остатки. Нам по карточкам давали суп — в миске на дне немножко пшена, сверху блёстки жира. Если удавалось получить две миски, то мы сливали жидкость, а подобие гущи съедали. Трудармейцы подхватывали миску с жидкостью и выпивали. Жалко было смотреть на этих людей, оторванных от родной земли, плохо говорящих по-русски, неприспособленных к суровой жизни и тяжёлой работе при таком питании.
В степи у нас был огород с картошкой. Однажды к нам подошёл пожилой киргиз и предложил помочь копать картошку, но запросил дорого. Мама отказалась, мы продолжали работу. Он постоял, подумал, спросил, где же наш мужчина? Узнав, что мы только втроём, согласился нам помогать. Привели его к себе в барак, накормили. Он ещё долго к нам приходил. Я ходила с ним на огород. Пыталась писать письмо под его диктовку, он смешивал искажённые русские слова с киргизскими, они были похожи на казахские. Кое-что я понимала. Он с такой тоской говорил о своём доме, жене, пяти сыновьях (баланчук — мальчик), урюке около дома. Письмо я написала, а вот адрес никак не могла понять.
У Норочки после отравления в Актюбинской столовой повторялись приступы колита, надо было организовать ей диету. Подкапливали за два-три дня буханку хлеба (мама и Нора получали по восемьсот грамм), продавали за сто восемьдесят рублей, покупали ей стакан риса за восемьдесят рублей, один-два килограмма старой картошки по сорок рублей. Из Чкалова привозили капли Иноземцева.
С мамой случилась настоящая беда — она заболела тяжёлой малярией. Раз в три дня приступы с высокой температурой, потом 34╟C и страшная слабость — спасалась камфарой.
Хинин прислала тётя Феня из Богдановичей. Достать его было очень трудно, а акрихин помогал слабо.
Норочка доработалась до невроза сердца — она уже засыпала за доской. Ей даже дали больничный лист. Она лежала на животе, а мама ей массировала спину.
17 февраля 1999 года
И всё же наша Норочка была настоящей принцессой. Обаятельная девушка, с хорошей фигуркой, в расцвете семнадцатилетней красоты.
Конечно, её выбирали принцессой, когда мама затевала вечеринку с играми. Норочка стояла на табурете, а желавший её поцеловать должен был вскочить одной ногой на табурет и успеть её поцеловать, хотя бы в щёчку.
Полная воля принцессы была подставить щёку или губы или отвернуться. Нора чаще отворачивалась. Я тоже.
Менялся состав нашей бригады. Прислали из Чкалова двух девушек-копировщиц — Жанну и Свету. Они закончили ФЗО. Девочки рассказали свои истории. Жанна, украинка со жгучими чёрными бровями, из Житомира, эвакуировалась со своей сестрой; состав бомбили, они потерялись, Жанна оказалась в детдоме.
А беленькая, светленькая Света была из осаждённого Ленинграда. Её отец служил на границе, семью не эвакуировали. Зиму 1941—1942 годов она с сестрой и мамой пережила в городе, рассказывала обо всех мучениях той страшной зимы. Весной их вывезли по Ладожскому озеру в Ярославль. Мама скончалась от дистрофии в больнице; девочек выходили и поместили в разные детдома. Нашлась бабушка, она забрала младшую сестрёнку, а Света, как и Жанна, была определена в ФЗО (фабрично-заводское обучение49).
Девочки были свидетелями ужасов страшной войны. Насколько наши невзгоды были мелкими по сравнению с их судьбой, ведь мы были с мамой!
И мы же не голодали, хотя всегда хотелось есть. До войны тётя Нюня мне советовала: «Надо вставать из-за стола с чувством лёгкого недоедания». Несколько лет нам приходилось выполнять этот совет — мы часто её вспоминали.
ВЕРНУСЬ НЕМНОГО НАЗАД
Лето 1942 года на Актюбинском комбинате. Я одна дома — и вдруг вижу тётю Нюню: она пешком прошла восемнадцать километров из Мартука, где жила с Иночкой. Мы не виделись с 1941 года; я очень удивилась. Тётя Нюня сказала: «Дядя Савелий погиб под Сталинградом».
Попросив у меня воды помыть ноги, Нюня сделала мне замечание, что вода холодная. А я так растерялась, подумала, как можно обращать внимание на то, какая вода, если такое горе — дядя Савелий погиб!
Вечером пришла с работы мама, горевали вместе, плакали.
Вскоре тётя Нюня с Иночкой переехали на Урал, в Богдановичи, к тёте Фене, дяде Яше и бабушке Славе. Жизнь там была полегче; дядя Яша работал заместителем директора завода огнеупоров, тётя Феня работала врачом. У них была корова. К ним как-то приезжала Ренаточка с маленькой Леночкой на день-два, они ей помогли с продуктами. Рената эвакуировалась с полугодовалой Леночкой вместе с родителями мужа как семья мобилизованного работника Тракторного завода — сперва в Сталинград, а потом в Первоуральск. Работала там табельщицей на трубном заводе.
Эрика выехала с одним из последних эшелонов Тракторного завода (как тёща Матвея Штерна). Хоть она и немка, но у неё и в мыслях не было остаться и ждать немцев. В Сталинграде, в здании цирка, где поместили всех прибывших с предыдущими эшелонами, она нашла Ренату — по развешенным пелёнкам.
Вскоре её как немку выслали в Казахстан, на станцию Шокай под Карагандой. Работа была — подбивать балласт под шпалы на железной дороге. А она была после тяжёлой операции (перед войной), носила корсет. Теряла зрение.
Потом пошла на повышение — готовила пойло для свиней, ворочала чаны. Начальник участка увидел её старательность, аккуратность, исполнительность и взял её к себе домой помогать по хозяйству. Позже ей удалось переехать к Ренате в Первоуральск; поселились вместе — Эрика тоже работала табельщицей. Благодаря своей многолетней педагогической практике она скоро выучила по номерам своих рабочих: человек подходит — а она ему уже номерок отдаёт. Затем приняли её в школу, доверили уроки труда, и много позже она вела уже и русский язык и немецкий. Таково было обаяние личности Эрики, что многие выпускники её класса захотели стать педагогами. Награда за все унижения!
СНОВА В ЛЕТО 1943 ГОДА
Идем вдвоём с мамой на огород. Она мне объясняет, внушает, что нельзя разговаривать со взрослыми моим тоном, нельзя грубить, дерзить. Я пытаюсь спорить, требуя доказательств: «А когда это было?» Мама не может указать день и час — но вдруг до меня «доходит»; я смотрю на себя со стороны и чувствую, что мама права.
После этого старалась сдерживаться и действительно вести себя по-взрослому.
Мы получили комнату в нашем бараке с противоположной стороны. Стало уютнее; мама соорудила даже туалетный столик из двух чемоданов, накрыла салфеткой.
Вспоминаю шкатулку из ватмана, украшенную цветным орнаментом.
Вскоре нас обворовали — висячий замок был сломан. Утащили мамины часы, промтоварные карточки (хорошо, что продуктовые и хлебные были с нами), моё шерстяное платье, ещё что-то. Подходило 1 сентября. Мне хотелось пойти в восьмой класс вечерней школы в соцгороде — пригороде Орска, по соседству с посёлком ТЭЦ. Удалось уговорить Вербицкого; я его «достала» — он дал согласие, чтобы Норочка тоже могла ходить на вечерние занятия.
Недели две мы ходили в школу — там ещё толком не развернулись занятия, не хватало преподавателей, учебников. Но справку о том, что мы учились в восьмом классе, мы получили.
Дело в том, что назревало возвращение части Проектной конторы треста в Харьков. Как я понимаю, мама сама добивалась включения нас в эту первую группу. Казалось бы, у нас была комната, работа, кормёжка в столовой и хлеб, картошка с огорода, можно было спокойно пережить зиму, а не ехать в неизвестность. Мы знали только, что живы Губченко на Конторской, что цел Госпром и в четвёртый подъезд нашего дома упала бомба.
Но маму так мучила ностальгия, она так хотела вернуться на Украину, в родной Харьков, что сомнений не было — мы едем домой!
Приехали в Чкалов, поселились на несколько дней у Новы и Раисы Бродских; мама привезла в подарок их маленькой дочке сшитое на руках шерстяное платьице.
Спали на столах в конторе, потом дали нам места в комнате приезжих треста.
Отправление эшелона затягивается (Помазовские нас к себе не пригласили, хоть они месяц жили у нас в 1942 году).
Идём с мамой на ночёвку по снежной тропинке; улица пустынная, горит фонарь — вдруг мама говорит: «Ина, я ничего не вижу!» Остановились, ждём неизвестно чего. Я перепугалась, мама тоже. Она чувствует меня рядом, хочет успокоить — может быть, пройдёт. Долго стояли неподвижно; зрение вернулось, и мы пошли дальше, на другой конец города.
Что это было? Нервное перенапряжение, авитаминоз, белый снег?
Но, слава богу, мы, наконец, в теплушке; вагон небольшой, посредине — буржуйка. На полу стоят ящики с архивом Проектной конторы: мы выбрали место на них, второй ярус — нары. Едут человек двадцать во главе с начальником Владимиром Львовичем Галиным. С нами рядом на ящиках — сёстры Габриеловы, Надя и Броня, и их мама Софья. Едут Помазовские, Костя Ляшенко с женой и маленьким сыном, Чернов; остальных не помню.
Около печки суточное — дежурство. Выезжаем в первых числах декабря. Питание скудное; в свою очередь варим быстро манную кашу на воде. В больших городах иногда удаётся по рейсовым карточкам получить хлеб. У нас мало продуктов и мало денег. Едем через Россию. В Пензе шли за хлебом по улице с серыми неприглядными бревенчатыми домами.
По дороге мужчины опекали нас. Стоянки были непредсказуемые, вне всякого расписания; время стоянки никому не известно. Выбрасывалась лестничка, прыгали в снег; мужчины велели далеко не отходить: «Вы налево, мы направо». Если состав трогался, то первым делом втаскивали лестницу, а потом за руки хватали опоздавших. Однажды Норочку втащили со спущенными рейтузами, но никто даже не отреагировал на её смущение.
Уже ближе к Украине. Остановились напротив платформы с мороженой сахарной свёклой. Потихоньку от охраны натаскали коренья. Пекли их и варили в кастрюльке. На дне остался чёрный сладкий осадок, такой вкусный.
Запомнилась остановка в Чугуеве. Двое мужчин, две женщины и я, представитель нашей семьи, решили идти за хлебом по рейсовым карточкам. Поднялись от дороги на возвышенность, пошли по Харьковской улице. Тут я в полной мере увидела, что сделала война. Домов на улице не было, только ряды печных труб и развалины. Города не было. В центре всё же обнаружили здание, где помещался горисполком; ничего о хлебе не узнали, пошли порожняком обратно. Подходим к железнодорожной станции, глядим сверху — пусто, нашего эшелона нет. Он был приметный — ряд одинаковых закрытых теплушек, наш вагон с трубой и за ним вагон проводников, охранявших груз. Что делать? Пошли на вокзал; узнали, что на Харьков через Мохнач пойдёт пригородный поезд. Дождавшись его, я улеглась на вторую полку; соображаю, как я буду идти от Южного вокзала по улице Свердлова до Конторской — вроде бы, дорогу найду. На станции Мохнач все отставшие стояли у окон и увидели наших — их Галин расставил дозорными вдоль всего состава. Мама тоже высматривала меня. Как она обрадовалась мне, как ругала себя, что отпустила меня! Она всегда боялась, чтобы мы не потерялись в дороге. Мне не было страшно; я держалась поближе к Надежде Семёновне. Всё обошлось.
Позже мы узнали, что наши войска стояли на низком берегу Северского Донца, в Малиновке, а немцы были на высоком берегу, в Чугуеве; линия фронта держалась тут долго, поэтому Чугуев был совершенно разрушен. Почему-то я больше не была в Чугуеве, не видела его отстроенным — наверное, тяготело надо мной воспоминание о нём декабря 1943 года.
Наконец, ровно через четыре месяца после освобождения, 23 декабря мы прибыли в Харьков, на станцию Основа. Была задержка с разгрузкой вагона; мама оставила Нору с другими семьями ждать (у неё нарывали пальцы рук), а вдвоём со мной решила идти на разведку.
Шли пустырями; на первом же заборе у жилых домов увидели надпись: «Проверено. Мин не обнаружено» — и подпись. Долго шли пустынными, безжизненными улицами; встречались редкие прохожие в пальто из одеял, немецких кителей. Видели частные киоски с незатейливыми вывесками — леденцы, бублики.
От Основы до центра мы не увидели и десятка человек. Центр был разрушен страшно: начало Московской улицы, Павловская площадь50, Универмаг51, гостиницы «Красная» 52 и «Спартак» 53 — всё было в развалинах. Выстоял Дворец Труда. Мост через Лопань был деревянный. Попали на Екатеринославскую54, а тут и Конторская, 2 — рядом. Заходим в полуподвал к Губченко. Матрёна Поликарповна жива, с ней дочь. Увидели на стенах наши чёрные лаковые полочки.
Поговорили с ними. Мама считала, что если наши вещи помогли кому-то выжить, то и слава богу. Ведь и мы выжили. В квартире дяди Рены жила тётя Шура. Она хорошо нас приняла, чем-то накормила, дала помыться — и мы с мамой улеглись в чистую постель!
В квартире стояли все вещи Маевских. Тётя Шура на них не претендовала.
Нам не терпелось утром отправиться к нашему дому. Ночью выпал первый снег, стало светлее и веселее.
Пошли по Клочковской, поднялись к Госпрому — цел, родной! Идём мимо Дома Специалистов, заворачиваем за угол — вот он, наш дом! Стоит! Только в самом углу нашей столовой — след от разорвавшегося снаряда. Поднялись на первый этаж — на двери табличка: «Сихарулидзе В. Г. Управляющий строительным трестом». Мама от неожиданности даже нажала кнопку звонка по довоенной привычке. Поднимаемся наверх. Навстречу нам от нашей квартиры идёт Екатерина Ивановна Сигидина. Оказывается, она с сыном живёт в нашей квартире. Вернулась, пустила нас в жилую кухню. Рассказала, что в первую зиму оккупации умерла Валечка. В цокольном этаже её всё время беспокоили, и она перешла в нашу квартиру, договорившись с Ксенией Фёдоровной.
Узнали, что Ксения Фёдоровна жива, работает рядом, в «Гипрококсе». Пошли скорее к ней. Она искренне обрадовалась нам, сказала, что в бабушкину комнату составила часть нашей мебели, объявив её от реквизиции своей. Даже обрадовала нас, что сберегла швейную машину, но прятала её у знакомых. Пошли опять в квартиру (жила она в кладовке); одностворчатое окно уцелело, стояла в углу маленькая печка из чугунка. Ксения Фёдоровна пустила Сигидину, так как одной было страшно — она уходила в Полтаву.
В комнате стояли буфет, трельяж, стол, тахта, кровать и стулья.
За выносом остальных наших вещей при немцах проследила Екатерина, так как у неё две комнаты были превращены в склад мебели своей и других жильцов, вроде бы сдавших ей мебель на хранение.
Две недели мы жили вчетвером в кладовке. Укладывались, как селёдки, вплотную друг к другу и поворачивались по команде. У меня опять разболелись обмороженные ноги — утром с трудом надевала бурки и становилась на них; идти сразу не могла, пока не расхожусь. Мама и Нора везли меня на санках.
Мама хлопотала о получении ордера на две комнаты, одну комнату она хотела оставить Касе. А квартира Сигидиной стояла свободная. Как только она заикнулась в райисполкоме, что квартира Сигидиной свободна, — тут же на неё был выписан за взятку ордер. А маме дали ордер только на одну большую комнату площадью двадцать четыре квадратных метра: нашу довоенную спальню.
Мама предупредила Екатерину, что 16 января мы будем въезжать в комнату. Утром Катя закрывала комнаты на ключ, хотела уйти; мама остановила её руку с ключом, открыла дверь, я зашла в комнату — и уже не выходила. Екатерина побежала за братцем, но он уже был на базаре. Пришла его жена на подмогу, увещевала меня, что у Марика отца нет, он сирота, а я огрызнулась: «У меня тоже отца нет».
Екатерина ещё пробовала устроить истерику, бросила вазу на пол — но мама ей, не повышая голоса, внушала: «Давайте спокойно перетаскивать вещи, ведь нам дальше жить соседями». Позвала Катя знакомого мужчину из шестого подъезда; он помог передвинуть мебель и Кате, и нам. Вот мы и в своей комнате! Это было в день маминого рождения — 16 января 1944 года. Окна без стёкол, только три форточки целы. Нет света, воды, канализации, отопления, естественно.
От тёти Шуры притащили буржуйку; мама обложила её кирпичом, навесили трубы в кухню — хорошо, что дом строился с дымоходами. Мама выписала рулон пергамина — забили им окна; с Конторской привезли Эрикин буфет на растопку. Пошли вдвоём с Норочкой за углём на Балашовку. Нам выдали двести килограмм угля. Сложили мы его в два мешка — один побольше (сто двадцать пять килограмм), другой поменьше. Уложили на детские санки, привязали верёвками. Уже вечер; рано темнеет, в городе — абсолютная темень; от Харьковского моста до дома мы не встретили ни одного человека. Идём по мостовой, шарахаемся от машин — они едут с потушенными фарами; сани переворачиваются, силёнок не хватает уложить мешки снова друг на друга. Привезли, наконец. Теперь — марш-бросок на пятый этаж. У меня уже выработалась норма: в рюкзаке двадцать — двадцать пять килограмм с передышками на подоконниках второго и третьего этажей.
Буфет наверх тащили, как заправские грузчики — мама командует: «Заноси, поворачивай, поднимай!»
Привезли с Конторской старый шифоньер. Нам повезло: на Конторской сохранилась старинная керосиновая лампа, двадцатилинейная — это было целое богатство! Она светила и грела. Нашлись и две семилинейные фарфоровые лампы. Особую ценность представляли стёкла к ним.
Воду таскали из колодца в яру на Павловке. Потом появилась вода в кране во дворе.
А что же есть? Хлеба Нора и мама стали получать по пятьсот грамм, я — четыреста грамм.
Администрация помещалась на улице Фейербаха (при немцах висело дореволюционное название — Дворянская). За рекой получали у женщины-распорядителя хлеб; его привозили не каждый день.
Хлеб был с мороженой картошкой, пах табаком; его делили сразу на три части и съедали. Столовая была недалеко от конторы, на Кузнечном переулке; один раз в день можно было что-то получить — суп, иногда омлет из американского яичного порошка. Есть хотелось всегда, всё время.
Приехали мы без продуктов, с долгом Галину в двадцать один рубль. Работы ещё не было. Деньги из Чкалова не переводили.
Ещё перед Новым годом нашли мы ёлочные игрушки в тахте, учебники; обнаружились мои лыжи. Это были первые мои продажи — они меня порадовали. На базаре продавали всё, целые ряды разложенной на земле дребедени. Лишнего для продажи уже не было. Продали удачно мамины галоши, затем Норины резиновые ботики; проели. Мама и Нора должны были являться на работу — я же ходила на толкучку, как на работу. Если я что-то продавала, то мама разрешала мне купить один пирожок с фасолью за десять рублей. Тут надо было не прогадать. Торговки стояли в два ряда, продавали пироги с картошкой, с фасолью, с мясом, кукурузу, «какао». Проходила весь ряд, выбирая, чтобы пирог был побольше. Однажды мы с мамой продали удачно шёлковые чулки Эли, случайно у нас оставшиеся, — и мама купила нам по треугольному пирогу с маком по пятнадцать рублей! А как в коммерческой будке вкусно пах свежеиспеченный хлеб по сто пятьдесят рублей за килограмм! Как довоенный круглый хлеб за полтора рубля. Масло сливочное стоило тысячу рублей (это для справки), картошка — двадцать рублей килограмм, пшено — сорок рублей пол-литровая банка. Масло растительное продавали крошечными бутылочками по сто грамм. Кусочек туалетного мыла можно было продать за тридцать пять рублей.
Я уже знала всех карманников и воров на базаре. Их ловили, но через день они снова были в деле. Базар был колоритный; слепой дядя Гриша из Богодухова гадал женщинам, предсказывал судьбу.
Долго я ходила на толкучку, пытаясь продать простыню и скатерть — никто не покупал.
Кстати, сразу после нашего приезда маме удалось продать Элин буфет (он стоял у дяди Рены) и трельяж красного дерева, который сберегла Кася; мама тут же отправила деньги Эле.
Есть и продавать больше было нечего. У мамы возобновились тяжёлые приступы малярии. Однажды, после тяжёлого малярийного бреда, мама сказала: «Я придумала: будем делать куклы». Пригодились уроки выживания в гражданскую войну.
Мама попросила на монтажном участке моток провода и бумажные концы. Продумала технологию: каркас из провода обматывался бумагой, затем бумажными концами из мотков, шились чулочки, головка, ручки, а дальше шёл украинский костюм с юбкой, фартучком, кофтой с вышивкой, платком. На личико использовали наши старые батистовые розовые блузки, на одежды — красили всё, что было. За вечер и часть ночи сделали три куклы, они получились хорошенькие, у них сгибались ручки и ножки, их можно было посадить. Первые куклы удачно продали мама и Нора по тридцать — тридцать пять рублей. За них можно было купить картошку, пшено, стопку масла и луковицу на пшённый кулеш. Вот мы и сыты!
Больше месяца мы делали ночами и продавали куклы. На базар ходили вдвоём с Норой или я одна.
Верхом маминого искусства были клоуны бело-голубые, такие симпатичные; рожицы мама рисовала тушью тонким чертёжным пером. Клоуны шли по пятьдесят — пятьдесят пять рублей. Никаких ведь игрушек в продаже не было, и сельские женщины покупали детям наших кукол, да и расхваливали мы их хорошо — ведь они не бились и не ломались. Мама научила мастерить кукол Габриеловых; они делали их с полгода. Конкуренции мама не боялась.
В апреле, когда закончились все наши рубашки и не стало материала на куклы, мама выписала на участке лист фанеры, раздобыла лобзик и села выпиливать мебельные гарнитуры — они получались такие красивые. Я их продавала из деревянного школьного чемоданчика. Вскоре у меня его украли, пустой — обманулся вор.
Когда делали ночью кукол, часто смеялись — то когда нога длиннее получалась, то рука. Много ли надо в четырнадцать лет для смеха!
При полном безденежье меня одолевала мысль, что я, может быть, найду кошелёк. Иду по саду Шевченко с обедом из столовки и смотрю по сторонам аллеи — авось увижу кошелёк. И ещё я завидовала женщинам в нормальных туфлях. Зачем бабе в сорок лет туфли? Когда у меня их нет! Пожалуй, это был единственный предмет зависти за всю мою жизнь. Ещё зимой пришли к нам гости — Жанна и Света. Мы как раз получили хлеб за несколько дней и не поделили его на части, а нарезали его ломтиками на тарелку и были рады, что хлеб лежит «как до войны» и можно угостить девочек.
Весной стали возвращаться люди в город. У нас перебывали все мамины знакомые, сотрудники, по двое, по трое — кто ожидая пересадки, кто ожидая квартиру.
И Лев Борисович Станиславский с сыном, и Нова Бродский с женой и её сестрой, и жена Рафы Свинкина с сыном, и друг отца Моисей Хананович Меламед с дочкой Ниной. Нина у нас болела ангиной дней десять — Моисей Хананович её проведывал, он устроился в другом месте.
В зависимости от количества ночующих устраивалось ложе: к тахте придвигались чемоданы на книгах, мы или приехавшие укладывались покотом поперёк тахты. И на кровати могли спать двое.
Эдик Фрумкин спал ночью на обеденном столе.
Рената приходила к нам ночевать, когда ей было невмоготу со свекровью. У неё были страшные трофические язвы на ногах; спала она на полу на тюфяке около печки.
В мае приехала тётя Нюня с Иночкой; они спали вдвоём на кровати, а мы втроём поперёк тахты. Прожили у нас месяц, пока тётя Нюня получила комнату на улице Дзержинского, 10, нашла часть своей мебели.
Тётя Нюня заняла нам деньги на посадочный материал для огорода, и мы в Рогани посадили огород — километрах в семи от станции. Уже разворачивалась работа, появлялась какая-то зарплата, регулярнее стали давать хлеб, стало веселее.
Маме предложили первую халтуру по восстановлению жилого дома по улице Данилевского, 8; уплатили ведром чёрной патоки. Мы на ней сварили варенье из вишен.
Интересен был переезд конторы в Госпром. Галин решил занять довоенное помещение Проектной конторы — на первом этаже в шестом подъезде. Было ещё холодно, в комнате большой поставили печку. Наша организация первая поселилась в Госпроме; нас даже летом хотели снять для кинохроники.
До нас в Госпроме жила только обезьянка из зоосада. Говорили, что раньше она жила в «Красном Промышленнике», но когда там стали появляться жильцы, она перебралась через дорогу в Госпром. Мы сами её видели зимой, проходя мимо Госпрома. Она бегала вниз-вверх по застеклённой лестнице — там сохранились маленькие стёкла. Говорят, что её подпоили работники вернувшегося зоопарка (дали хлеба с водкой) и забрали к себе. Многих животных в зоопарке переловили и съели.
Если теперь, в 1999 году, в зоопарке воруют цесарок для еды и чугунные скамьи для металлолома, то что говорить о 1941 годе!
Не помню, как появились стёкла в зале, но в коридоре их долго не было, и от снега вспучивался паркет.
Галин при переезде послал мужчин по этажам искать мебель; притащили шкафы. Мы нашли только чернильницу.
Городской транспорт не работал. К лету пустили трамвай 11-го маршрута от Парка55 до Южного вокзала. Около Госпрома трамвайные пути поросли травой. Летом стали натягивать красивые блестящие медные провода — значит, скоро пустят трамвай марки «А» и «10».
Кстати, только в Харькове говорили: «Какая марка идёт?» В эвакуации дети-харьковчане узнавали друг друга по словам «ракло» (вор) и «марка трамвая».
Летом маме удалось добыть стекло, и к следующей зиме у нас оставались забитыми пергамином лишь верхние фрамуги. Это было большое достижение.
На посадку огорода отправились втроём. Земля была вспахана и заборонена грубо. Сажали пять соток два дня; попросились ночевать в селе — нас пустила молодая женщина, дала по кружке молока и по куску хлеба. Мама была счастлива, что мы на гостеприимной Украине!
Запомнился мой день рождения — пятнадцать лет. Я себе купила подарок — книгу Лермонтова «Избранное», грубо изданную в 1941 году, за один рубль. Мама сварила мамалыгу и вылила её на кузнецовское блюдо. Она красиво застыла, как крутая манная каша. Иночка удивлялась, как мы можем съесть целую миску пшённого кулеша. Иногда варили с расчётом на два дня, но уговаривали маму — съедали за один.
Действительно, Бог даст день — Бог даст и пищу. Иночка боялась, что у нас растянутся желудки. А каково месяцами не видеть белковой пищи, овощной, фруктов? Долго после войны я не хотела есть пшено — наелась, слава богу.
Теперь выяснили, что Владимир Андреевич «наелся» в гражданскую перловки. Я в Отечественную — пшена, а Алёша уже страдает от гречки то у мамы, то у меня. Стараюсь для него готовить пшеничную или пшённую кашу, если нет картошки. Его уже «рыночная экономика» «достала».
19 февраля 1999 года
Вспомнила день рождения Норочки в 1943 году, на Орской ТЭЦ — ей исполнилось восемнадцать лет. Решили отметить это событие в столовой за стахановским ужином в двенадцать ночи. Я тоже осталась со всеми. В столовой стоял длинный стол, все группой уселись. Выпили за Норочкино здоровье и счастье. Я тоже выпила немножко водки-сырца — не понравилось.
Все Норочку любили, как могли оберегали.
По сути, это был последний запомнившийся вечер — коммуна уже распалась.
Но всё же помнится больше июньский вечер, а затем воробьиная ночь с зарницами от дальних гроз; устроили скромное застолье, настроение у взрослых было романтическое — я не совсем это понимала. Пожалуй, это был лучший вечер нашего маленького коллектива.
В Харькове уже все были разобщены, замкнулись в семьях, были озабочены выживанием.
Только ещё раз сказалась объединяющая сила маминого ума и обаяния — на её день рождения 16 января 1945 года пришли близкие сотрудники; Аня Бернштейн привела мужа со скрипкой, Надежда Семёновна принесла паштет из фасоли, мы приготовили много винегрета, посидели, как в недалёкие добрые и трудные времена.
Приближалась первая годовщина освобождения Харькова. К 23 августа организовали около Госпрома и на части площади ярмарку — с машин и повозок продавали яблоки. Чудесная ароматная антоновка лежала у нас в буфете, доходя до янтарной спелости. Таких крупных яблок я больше не видела. Отъелись яблоками за все предыдущие годы.
Ходили в госпиталь в клингородке56 проведывать раненых, носили им яблоки.
Весной и летом стали разбирать завалы, закладывать проёмы первых этажей кирпичной кладкой. Каждый житель должен был сверхурочно отработать часы по восстановлению города. Это был наш город, возрождающийся к жизни, и эта повинность не была в тягость.
Целой бригадой проектировщиков мы работали на закладке проёмов в разрушенных зданиях на Университетской улице. Возвращались уже домой — нас настигла в саду Шевченко гроза, ливень; сняли обувь и побежали мокрые по тёплым лужам!
Были совершенно разрушены все магазины, лабазы, склады57 на старинном Купеческом спуске58 — там теперь сквер от здания с диетическим магазином. Не стало Дома Красной Армии, Дворца Пионеров — их не восстановили. Расчистили развалины обкома, устроили сквер; конструкции возили мимо нашего дома в овраг за «Новым Бытом». Овраги за «П’ятир╗чкой» и «Новым Бытом» были огромные и глубокие. Долгое время они были местом городской свалки. Теперь там с одной стороны сквер, завод маркшейдерских инструментов, с другой — станция метро «Научная».
Многие здания в 1941 году поджигали и взрывали советские диверсионные группы, чтобы не оставить ничего врагу. Рассказывали, что Дом Проектов пылал целую неделю — на площади нельзя было стоять. А Госпром не поддался. Были следы пожара от склада медикаментов в нескольких комнатах в третьем подъезде на втором этаже — но, кроме паркета и оконных переплётов, гореть было нечему.
В части Сумской недалеко от парка были сгоревшие здания. Там есть первый дом, восстановленный в 1950 году по проекту архитектора Линецкого. До этого года в жилом фонде восстановления не было, разбирали завалы и восстанавливали заводы.
В районе Госпрома разрушений не было; конечно, дома стояли без стёкол, кое-где они были забиты фанерой или заткнуты чем-то.
Уже летом 1944 года заметно прибавилось населения.
Около памятника Шевченко (он уцелел полностью, только были заметны следы осколков) устроили могилы офицеров, освобождавших Харьков. Позже их перенесли в Лесопарк.
Летом город повеселел. Радостнее стало и у нас на душе — пережили самую тяжёлую зиму за всю войну.
Мама много работала — шло восстановление электростанций Донбасса. Хорошо, что сохранились архивы чертежей — и мы их привезли в первую очередь.
Предвиделся неплохой урожай картошки.
Мама решила, что нам пора идти учиться. О школе не могло быть и речи — там давали триста грамм хлеба и карточки иждивенца.
Мы с Норой предполагали, что пойдём в вечерний строительный техникум или на курсы конструкторов. Но мама решила, что мы должны заниматься на дневном отделении. В строительном техникуме давали пятьсот грамм хлеба (рабочую карточку) и стипендию. Нас охотно приняли, ведь у нас были аттестаты отличников за седьмой класс.
Неожиданно мама встретила Давида Рубинштейна. Он преподавал в Горно-индустриальном институте59. Давид расспросил о дочках и предложил помочь устроить нас на подготовительное отделение в институт. Там были группы на базе восьми классов; за одиннадцать месяцев надо было пройти программу девятого и десятого классов, сдать экзамены на аттестат зрелости экстерном, и эти экзамены засчитывались как вступительные в институт.
Обеспечены были пятьсот грамм хлеба и стипендия сто пятьдесят рублей (её хватило бы на покупку хлеба по карточкам по государственной довоенной цене).
Мама пришла, рассказала нам. Была интересная перспектива, но страшновато — ведь мы в восьмом классе не учились, надо было параллельно дома осваивать программу восьмого класса, а на подготовительном проходить курс девятого.
Мне было не так страшно, ведь у меня перерыв в занятиях был всего один год, и был опыт учёбы в шестом классе в течение полутора четвертей. Норочка больше опасалась, ведь у неё перерыв был четыре года. Но всё же мы решились, иначе институт отодвигался от нас на четыре года обучения в техникуме.
Давид пошёл с мамой к профессору математики Алексею Борисовичу Тицу за содействием. (А. Б. Тиц преподавал в Технологическом институте у мамы и Давида.) Все вместе пошли уговаривать декана подготовительного отделения Валентина Васильевича Берестова. У нас ведь не было другого документа о восьмом классе, кроме справки из Орской вечерней школы. Решил он принять нас на «поруки»: если сдадим зимой экзамены за девятый класс — останемся учиться дальше, если нет — нас исключат.
С трудом вызволили наши документы из техникума — и вот мы студентки подготовительного отделения!
Сразу начали заниматься вдвоём дома. Трудно было с учебниками, с бумагой; о тетрадях речь не шла.
20 февраля 1999 года
Первое собрание подкурсов было в школе на Клочковской, недалеко от Речного переулка. Велели приносить табуреты, стулья — мебели не было никакой. Кое-что собрали, но вскоре мы перекочевали в здание Техникума промтранспорта на улице Свердлова. Сидели кто на чём; коронное место — занять подоконник.
Начались уроки и наши страхи. Пугала нас тема «Уничтожение иррациональности в знаменателе», мы ещё не знали, что это такое. Я пыталась на лету соображать; Норочка дрожала от одной мысли, что её математичка вызовет к доске.
Вскоре нас перевели в аудитории Юридического института60 на Пушкинской. Взяли мы в руки столы, стулья и пошли через весь город. Посидим на дороге, отдохнём, идём дальше.
На новом месте появились уже скамьи; доски никакой не было — писали на стенах, окрашенных коричневой масляной краской.
Послали нас группой на подсобное хозяйство института под Новой Водолагой. Шли ночью от поезда к месту ночёвки, во главе — длинный Олег Виноградов: запевала; поём: «А ну-ка, девушки, а ну, красавицы, пускай поёт о нас страна…» Под песню пришли к сараю; здесь в темноте и разместились на соломе. Хорошо, что мама посоветовала нам взять ватное одеяло — улеглись, прижались друг к дружке, согрелись. По одну сторону сарая спали девушки, по другую — парни.
Дело было в октябре, уже холодало. Убирали морковку, пекли на кострах всё, что можно. Расселили нас потом по хатам. Трудились честно с утра до вечера. Познакомились поближе с девочками. Запомнилось возвращение в дачном поезде — уж очень было холодно, дуло из разбитых окон.
По сути, для занятий оставались ноябрь и декабрь, в январе — экзамены за девятый класс.
Отвлекались только на топку печи, приготовление еды, доставание в очередях продуктов по карточкам — это всё были наши обязанности. Мама включалась в хозяйственные крупные дела — покупка дров, посадка и уборка огорода. Она так нам и сказала: «Раз я дала вам возможность учиться, то все хозяйственные текущие вопросы решайте сами».
А мама работала днём на работе, ночью выполняла стороннюю работу — халтуру. Во всё время нашего обучения в институте, когда ни проснёшься, видишь одну и ту же картину: горит свет, мама за доской, на полу — газета, чтобы строгать карандаши. Как трудно было её, бедную, утром разбудить на работу — ведь только под утро она ложилась. Бывало, раскуривали папиросу, вставляли ей в губы; только сделав затяжку, она просыпалась.
Занимались мы с Норочкой вдвоём, а после успешной сдачи экзаменов за девятый класс к нам примкнули Нина Алёхина и Лина Леонова. С ними готовились к экзаменам на аттестат зрелости.
Сегодня вспомнила много имён и фамилий коллег по подготовительному отделению. Запишу их. Мне было приятно представлять их лица: близнецы Юра и Женя Богословские, Люба Шкейрова, Володя Анцелевич и его будущая жена Аня, Муся Гальперина, Яша Абакумов, Володя Конев, Ева Стерлина, Гриша Крастошевский, Рита Шойхет, Света Деревянко, Аня Мильман, Лида Розенберг, Валя Гупалова и её сестра Лина (Социалина), Римма Бейлина, Витя Морозов, Витя Пугачёв, Женя Пономарёва. Я была самой младшей. Однажды декан Берестов обратил на это внимание — не хотел мне давать стандартную справку для получения хлебной карточки. Возмущённо сказал: «Что же вы, в шестнадцать лет в институт попадёте?» Я робко ему пыталась отвечать: «Неужели, если хорошо закончу подкурсы, мне не разрешат учиться в институте?»
Велел прийти через два дня, поставил около моей фамилии птичку. Я пришла попозже, наивно сказала, что не знаю, почему стоит птичка около моей фамилии; он дал мне справку — всё закончилось благополучно.
(Уже на первом курсе схватился декан Исидор Григорьевич Габай — как это я в шестнадцать лет на первом курсе? Но я была отличницей — оставил меня в покое.)
Математику преподавала у нас тётка Вити Морозова — суровая, строгая, требовательная, малословная. Объясняла материал чётко, ясно. То, что вложила она в нас, я потом вкладывала в Диму, а теперь в Алёшу.
Заходит в класс, садится за стол, командует: «Часы! Задачник!» Часы и задачник — одни на группу. А она ещё любила рисовать в чужом задачнике!
Как-то физичка исписала выводом законов Бойля-Мариотта, Гей-Люссака и Клапейрона три стены. Спросила: «Кто повторит?» Я вышла и тоже исписала три стены, вытирая написанное ею. Без ошибок. Она была довольна, я тоже — получила сразу пятёрку.
Помещения, естественно, не обогревались; на окнах и наружной стене был слой инея. Сидели одетые. Я ходила в старом длинном зимнем мамином пальто с котиковым воротником, в бурках; Норочка — в демисезонном драповом пальто с подшитым ватником.
Администрация Горно-индустриального института размещалась в здании Сельскохозяйственного института на улице Артёма, 44. Там же занимались студенты. На 23 февраля 1945 года был устроен торжественный вечер с концертом студентов в большей аудитории с расположенными амфитеатром сидениями. Запомнился студент Борис Резник — он пел «Благословляю вас, леса и воды» Чайковского. Его бас звучал для нас странно, классическая музыка вызывала смех. Мы были совершенно музыкально не образованы и не подготовлены. Казался странным такой репертуар в день Красной Армии. (Боря Резник потом пел в Оперном театре, участвовал всегда в городской самодеятельности; мы с ним работали вместе в «Южгипроцементе».)
Шла весна 1945 года. Наши войска — всё ближе к Берлину. На экранах кинотеатров появился фильм «В шесть часов вечера после войны». Так загадочно звучало название. Неужели кто-то знает, что будет после войны? Сбежали с уроков в кино. Идёт сеанс — вдруг зажигается свет; собрались кричать: «Сапожник, давай кино!» — как раздался голос: «Товарищи, наши войска взяли Берлин!» Что тут поднялось — крики «Ура!», аплодисменты, всеобщий восторг!
Только выйдя из зала, я поняла, что хлопала по чернильнице-непереливайке и была вся в чернилах. Это было 30-го апреля.
7 и 8 мая нам предстояло ехать сажать огород, а на 9 мая мы с Норой взяли билеты в Русскую драму.
Сажали огород втроём; вечером 8 мая еле доползли домой, уснули, вдруг ночью нас будит Кася: «Жермен, девочки, победа, подписали акт капитуляции!» Мы бросились к окнам — в домах зажигался свет, шли люди, всё больше и больше, к площади Дзержинского, кто-то палил в воздух из пистолета с балкона. Но мы были такие измученные и уставшие, что остались дома.
9 мая собрались идти в театр пораньше. Шли аллеями сада Шевченко — народу полно; впереди группа студентов, вскакивают на скамью и кричат: «Да здравствует Победа и студенты ХАИ!» Подходим к репродуктору у памятника Шевченко и слышим: «Наши войска освободили город Прагу!»
Кто знал, что в день Победы мы окажемся в театре? Зал заполнялся людьми, знакомые здоровались, поздравляли друг друга. Стоял шум голосов, радостное оживление.
Не верилось, что конец войне, что уже наступил мир. Теперь будет время «после войны». Что смотрели? Кажется, «За тех, кто в море» Бориса Лавренёва, нашего ташкентского спасителя.
Летом случилось солнечное затмение — совсем наступили сумерки, тревожное состояние в природе; мы смотрели в закопчённые стекла — все сбежали с занятий во двор Юридического института. Но вот опять засветило солнышко. Я впервые увидела солнечное затмение.
Усиленными темпами шло восстановление первого корпуса здания бывшего Строительного института Наркомугля, отданного ХГИИ61. Экзамены на аттестат зрелости в августе 1945 года мы сдавали в новеньких аудиториях, сидя за новыми столами. Принимали экзамены преподаватели 116-й школы.
Готовились мы с Норочкой, Линой Леоновой и Ниной Алёхиной упорно и много.
Кстати, занятия с Норочкой меня приучали к аналитическому мышлению; у меня была хорошая память, я быстро схватывала — всё казалось ясным, не требующим доказательств, как аксиома. Норин вопрос: «А почему?» — заставлял меня задуматься.
По сочинению нам поставили четвёрки, все остальные предметы сдали на «пять». Никому из сдававших пятёрку по сочинению не ставили — иначе пришлось бы давать золотую медаль, а она при сдаче экстерном не полагалась.
От нашей шестой группы мы преподнесли Валентину Васильевичу Берестову бутоньерку с георгинами, в которую запрятали бутылку хорошего коньяка (он это дело любил).
Славный был дядька, помогал и переживал за нас. На подкурсы поступило вместе с нами человек четыреста, закончило — сто, а Горный институт без академотпусков закончило человек десять. Трудное и голодное время было и «после войны».
Мы написали заявления о приёме в институт на специальность «Промышленное и гражданское строительство», явились на собеседование к директору — Григорию Григорьевичу Лукину; представлял нас Берестов. Мы были сёстры Залкины (меня часто принимали за старшую — я была выше и решительнее). У директора Валентин Васильевич охарактеризовал нас как отличниц и с хитрецой добавил, что мне всего шестнадцать лет. Всё он помнил!
Так начался новый этап нашей с Норочкой жизни — мы стали студентками института! Одна мечта наша воплотилась.
Летом мама купила мне чёрненькие туфли на венском каблучке; закончилось моё бестуфельное существование в течение трёх лет.
На вторую годовщину освобождения города от немцев на площади Дзержинского организовали сельскохозяйственную выставку; продажи уже не было. Можно было любоваться «мичуринскими» плодами и овощами.
Приехала погостить на несколько дней Милочка из Днепропетровска, угощала нас пирожными по двадцать рублей в Особгастрономе62 у памятника Шевченко.
Мы были с ней в Музкомедии на спектакле «Табачный капитан» (я была в старых босоножках, но меня это не угнетало: я знала, что у меня дома есть новые туфли).
Милочка закончила школу с золотой медалью и поступила в Днепропетровский медицинский институт.
У всех начиналась многообещающая и чудесная пора — студенческие годы!
О дальнейшем писать не буду — всё как у всех. И удачи, и неудачи, и горе, и радость, и потери, и приобретения.
Только ещё один эпизод. Лето 1947 года. Группе отличников дают бесплатные туристические путёвки на десять дней — в Крым, в Ялту. Я — в этом числе. Но нужны деньги на дорогу, что-то с собой. Мама, не раздумывая, отдала Екатерине Ивановне продать кусочек крепдешина, который маме выдали как передовику, и даёт мне пятьсот рублей. А ведь она была очень плохо одета и собиралась пошить себе блузку. Только недавно дошла до неё очередь покупки туфель. Но она знала, что делала.
Я очутилась в сказке. Море, пальмы, Никитский ботанический сад, Ореанда, Золотой пляж, Ливадия, пеший поход в Алупку, Воронцовский дворец, парк, хаос камней. Всё было настолько ошеломляющим, разительным — мне не верилось, что это я здесь.
Мамочка подарила мне такое воспоминание о Крыме. Снова я попала в Крым только десять лет спустя.
А главное, она преподала такой урок доброты!
Всё материальное изнашивается и исчезает. Остаются с нами наши впечатления, воспоминания, память о любимых и близких, любовь к детям, родным и друзьям.
Приближается моё семидесятилетие.
Хочется покаяться, попросить прощения у всех, кого обидела.
Пытаюсь протоптать свою тропинку к Храму.
22 февраля 1999 года
1
Ныне — ул. Краснооктябрьская (кроме особо оговорённых случаев здесь и далее — прим. К. Б.).
2
Просп. «Правды», 7.
3
Сокр. от «кондитерская фабрика “Октябрь”» (ныне — кондитерская фабрика «Харьковчанка»); ул. Коцарская, 24/26.
4
Инженерно-технические работники.
5
Проектный институт Южгипроцемент; просп. «Правды», 10.
6
Дворец Пионеров (б. ВУЦИК, до этого — Дворянское собрание; здание построено в 1820, перестроено в 1923, разрушено в 1941—1943) — пл. Конституции (приблизительно между нынешними выходами из ст. м. «Советская» и «Исторический музей»).
7
Квартал (изначально — корпуса жилищного кооператива) между ул. Данилевского, Ромена Роллана, Культуры и просп. Ленина.
8
Точнее — «Пять за три», т. е. «Пятилетку — за три года» («П’ятир╗чку — за три роки»): квартал (изначально — корпуса жилищного кооператива) между ул. Данилевского, пер. Самокиша, ул. Культуры и просп. Ленина.
9
Ул. Бориса Чичибабина, 4.
10
Просп. «Правды», 5.
11
Не идентифицирован.
12
Просп. «Правды», 1.
13
Не идентифицирован.
14
Точнее — Дом «Слово»; ул. Культуры, 9.
15
Не идентифицирован.
16
Не идентифицирован.
17
Ныне — Харьковский государственный медицинский университет; просп. Ленина, 4.
18
Ныне — Харьковский национальный университет им. В. Н. Каразина; пл. Свободы, 4.
19
Schutzbund, Шуцбунд (нем. «Союз обороны») — «военизированная организация Социал-демократической партии Австрии. Основана в 1923 для защиты Республики от наступления реакции. Вместе с коммунистами и беспартийными шуцбундовцы участвовали в февральском вооружённом выступлении в 1934, после его подавления и запрета СДПА многие вступили в компартию» (Австрия. Лингвострановедческий словарь / Сост. Муравлёва Н. В., Муравлёва Е. Н. — М.: Русский язык — Медиа, 2003).
20
Ныне — Государственный институт по проектированию предприятий коксохимической промышленности «Гипрококс»; ул. Сумская, 60.
21
Ныне — Государственное НИПИ металлургической промышленности «Гипросталь»; просп. Ленина, 9.
22
Автор «стихотворения начала века» — австрийский поэт Мориц Хартманн (в традиционной русской передаче — Гартман, Хартман; 1821—1872). Приводимый И. Д. Шамрай отрывок — неточная цитата из «Белого покрывала» в переводе М. Л. Михайлова (1829—1865).
23
А. К. Суджа и Рыльск — райцентры в Курской области.
24
Ныне — Харьковская областная филармония; ул. Рымарская, 21.
25
Т. е. в старом здании Харьковского государственного цирка (ныне — школа-студия циркового искусства «Старый цирк» и Украинская творческая дирекция по подготовке цирковых аттракционов и номеров); пл. Красного Милиционера, 17.
26
Ныне — Харьковский национальный технический университет «ХПИ»; ул. Фрунзе, 21.
27
Государственный институт проектирования шахт и обогатительных фабрик «Южгипрошахт»; ул. Пушкинская, 5.
28
Институт Харьковский промстройниипроект; просп. «Правды», 8.
29
Фатеров сосок — большой сосочек двенадцатиперстной кишки.
30
Ныне — ул. Мироносицкая.
31
«Храм с фигурками на часах» — вероятнее всего, знаменитое здание Городской ратуши (построено в 1401—1455) на Гран-Пляс, центральной площади Брюсселя.
32
Ныне — ул. Мельникова.
33
Ныне — просп. Московский.
34
А. К. Где с 1977-го по 1987-ой — все десять классов — учился и я.
35
А. К. Спустя пятьдесят лет дети не изменились. Хотя родители их были преимущественно работниками ЖЭКов, дворниками, продавцами, рабочими, секретаршами близлежащего обкома… Я — не в счёт.
Ю. Ц. Не увиливай. Сам-то — чей?
36
Правильно — в Химическом корпусе.
37
Ныне — пл. Свободы.
38
Дом Красной Армии (б. исполком Харьковского Совета рабочих и крестьянских депутатов, до этого — Губернские присутственные места; здание построено в 1798, перестроено в 1853 и 1933, разрушено в 1941—1943) — на месте нынешнего памятника Борцам Октябрьской революции на ул. Университетской.
39
Вероятно, аберрация памяти. Архитекторы Дома Красной Армии — А. А. Таций и А. М. Касьянов (Харьков: архитектура, памятники, новостройки / Сост. А. Ю. Лейбфрейд, В. А. Реусов, А. А. Тиц. — Х.: Прапор, 1987).
40
Ныне — ул. Фрунзе.
41
Вероятно, имеется в виду Молочная улица (ныне — ул. Кирова).
42
Ныне — Харьковский национальный университет радиоэлектроники; просп. Ленина, 14.
43
Не ВУЦИК, а ЦК КП(б)У (с 1934 — Харьковского обкома КП(б)У/КПУ). До перевода столицы Украины в Киев в 1934 ВУЦИК (Всеукраинский Центральный исполнительный комитет) размещался в здании б. Дворянского собрания на пл. Конституции.
44
Ныне — Сад им. Т. Г. Шевченко.
45
Точнее — «Дочь партизана». Справка о Мечиславе Маевской из электронной энциклопедии «Киномания 97»:
Маевская Мечислава Здиславовна (р. 25.12. 04 в Варшаве, умерла 12.10.75 в Киеве). В 1923—1924 училась на актёрском ф-те Харьковского музыкально-драматического института, в 1927 окончила операторский ф-т Одесского кинотехникума. С 1927 — монтажёр, асс. реж., сценарист и режиссёр Одесской к/ст. С 1945 — режиссёр к/ст им. М. Горького, с 1954 — режиссёр к/ст им. А. Довженко. Снялась в нескольких фильмах. Фильмография: «Их улица» (1930, асс. реж.); «Чистка» (1930, асс. реж.); «Дочь партизана» (1934, асс. реж.); «Казнь» (1934, асс. реж.); «Карл Бруннер» (1936, совм. с А. Маслюковым); «Митька Лелюк» (1938, совм. с А. Маслюковым); «Педагогическая поэма» (1955, совм. с А. Маслюковым); «Партизанская искра» (1957, совм. с А. Маслюковым): поощрительный диплом ВКФ в Москве-58 — творч. коллективу; «Военная тайна» (1958); «С днём рождения» (1961, совм. с А. Маслюковым).
46
А. К. А слова — ещё не расстрелянного Бориса Корнилова, обращающегося (и посвящающего ей песню) к своей белокурой, кудрявой и, по-видимому, не желающей вставать жене Ольге Берггольц.
47
А. К. О! Вспомнил: а ведь и мы собирали то же самое (!) для посылки солдатам какой-то подшефной дивизии — в третьем, что ли, или в четвёртом классе, то есть в 1980—1981 гг.
Ю. Ц. Нет, не помню. Детям Африки, или на Кубу, или во Вьетнам — это да.
48
Ул. Мархлевского (ныне — Гуданова), 18.
49
С 1940 школами фабрично-заводского обучения именовались профессионально-технические учебные заведения (с полугодовым сроком обучения) для подготовки «рабочих массовых профессий»; в 1958 ФЗО преобразованы в ПТУ.
50
Ныне — пл. Розы Люксембург.
51
Харьковский Центральный универмаг; пл. Розы Люксембург, 1/3.
52
Гостиница «Красная» (б. «Метрополь»; построена в 1914, разрушена в 1941—1943) — на месте нынешнего жилого дома с Харьковаптекой-2 и частными предприятиями; пл. Конституции, 20.
53
Гостиница «Спартак» (б. «Гранд-отель», до этого — дом Павлова, Малый театр; построен в конце 1830-х гг., разрушен в 1941—1943) — на стыке пл. Пролетарской и Розы Люксембург.
54
Ныне — ул. Полтавский Шлях.
55
ЦПКиО им. А. М. Горького.
56
Клингородок при Харьковской областной клинической больнице (просп. «Правды», 13).
57
Иначе говоря, городской Пассаж (построен в 1858).
58
Ныне — спуск Халтурина.
59
Ныне — Харьковский национальный университет радиоэлектроники; просп. Ленина, 14.
60
Ныне — Национальная юридическая академия Украины им. Ярослава Мудрого; ул. Пушкинская, 77.
61
Харьковский Горно-индустриальный институт Наркомата угольной промышленности СССР.
62
Ул. Сумская, 44.