Перевод с немецкого Олега Дарка
Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 9, 2007
Райнер Мария Рильке
родился в 1875 году в Праге. В 1886—1891 годах учился в кадетском училище. Автор поэтических сборников «Жизнь и песни» (1894), «Жертвы ларам» (1896), «Увенчанный снами» (1897), «Сочельник» (1898), «Книга образов» (1902), «Первые стихотворения» (1903), «Часослов» (1905), «Новые стихотворения» (1907—08), «Мне на праздник» (1909), «Жизнь Девы Марии» (1912), «Дуинские элегии» (1912—1922), «Сонеты к Орфею» (1923); романа-дневника «Записки Мальте Лауридса Бригге» (1910). В 1900—1901 годах написал несколько стихотворений на русском языке. В 1911—1912 годах жил в замке Дуино на Адриатике. Скончался в конце 1926 года от лейкемии.
Олег Дарк
родился в 1959 году. Окончил филологический факультет Московского государственного университета. С 1981 по 1995 гг. сменил много работ: от музейного сотрудника до вахтёра и сторожа на стройплощадке. Автор сборника рассказов «Трилогия» (1996). Публиковался в журналах «Дружба народов», «Знамя», «Вопросы литературы», «Старое литературное обозрение», «Новое литературное обозрение», «Пушкин», «©П» №7 и др., альманахах «Стрелец», «Вестник новой литературы», «Комментарии», газетах «Независимая», «Литературная», «Общая» и др., в интернет-изданиях «Русский Журнал», «TextOnly» и т. д. Комментатор изданий Ф. Сологуба, В. Набокова, В. Розанова. Составитель антологий «Проза Русского Зарубежья» (в трёх томах; М., 2000) и «Поэзия Русского Зарубежья» (М., 2001). Живёт в Москве.
в переводе Олега Дарка
ДУИНСКИЕ ЭЛЕГИИ
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
У Генриха Сапгира была книга, может быть, лучшее, что он создал, — «Черновики Пушкина», с эпиграфом из Тынянова: о том, что любой этап творчества поэта имеет самостоятельное значение и ценность. Заглавный и, в свою очередь, лучший раздел к книге — «Музыка»: собственно пушкинские черновики, воспринятые как уже существующее (и внутренне бесконечное) произведение (а не подготовка к нему). Пушкинские наброски выступили прототипом сюжета и стиля, как услышанная и воспроизведённая история для новеллиста, бытовое переживание для лирика и танец или песенка для композитора. Композитор (новеллист, лирик) их аранжирует (легендарное утверждение М. Глинки).
В черновиках Пушкина Сапгир услышал и выявил (то есть дал услышать) завораживающий, то вьющийся, то кружащийся ритм, свойственный всякому черновику. В этом ритме есть исконное, изначальное, архаическое (и довременное), предшествующее всякому индивидуальному творчеству (поэтому ритмически все черновики так похожи). То, что для Сапгира ассоциируется с музыкой, для меня — с движениями — с тем, что музыке предшествует и из чего она возникает.
Дело не в этапе (раннем, начальном) поэтического творчества, то есть не в том, что существует во времени, в нём выделено и ограничено (этап) и, стало быть, зафиксировано. А в преодолении времени: черновик и бесконечен, и все варианты в нём сосуществуют, не отменяя друг друга. Что и есть образ вечности, поскольку мы вообще можем её вообразить: «Послесмертие трудно и полно суеты, прежде чем постепенно хоть немного вечность усвоишь» (Рильке). Черновик эту суету (в другом варианте перевода: «задачи и задания», их круговерть) и предлагает. Работая с черновиками Пушкина, возвращая его стихам вариативность, Сапгир подражал (воспроизводил её) работе переводчика. (Образец он знал хорошо: у него был и опыт переводов, и неслучайно в книгу вошли реальные переводы пушкинских французских стихов.)
Задача любого переводчика (с одного языка на другой, или, по У. Эко, — с языка одной культуры на язык другой, или так: с языка писателя на язык читателя) — это интерпретация. (И наоборот, любая интерпретация — эссеистическая, исследовательская — есть в этом же смысле перевод.) Но что значит «интерпретация»? точнее: «какая интерпретация?»
Переводчик, если только он по-настоящему серьёзен и ответственен, — воссоздает, передаёт тот поток образов, ассоциаций, сюжетов, которые вызывает в нём, порождает, возбуждает переводимый текст. Предполагается, что и не только в этом переводчике (конкретном человеке), но и вообще в читателе этого текста. То есть переводчик должен обнаружить все те чувственные возможности (равно формальные и содержательные, если их различать), которые существуют в тексте и которые он предлагает. Разумеется, «все» (возможности) — вполне не достижимо. Но такая задача существует как цель, как вечно отступающий горизонт — если только переводчик по-настоящему серьёзен и ответственен. Он должен к этому стремиться.
Под «возможностями» я понимаю: как отдельного слова, фразы, стиха, так и текста в целом, и как те, которые были в намерении автора, так и те, что возникли в самостоятельно живущем, более не принадлежащем ему тексте — или в сознании его читателя. Причём мы никогда не сможем с уверенностью различать: образы, ассоциации, сюжеты, заданные автором или сами собой производимые его сочинением, а также (и ещё в большей степени) те, что действительно существуют в тексте (и что значит это «действительно»), и те, которые возникают в читателе из-за особенностей его сознания (родового — времени, места — и индивидуального). Моё восприятие текста, по всей видимости, является такой же действительностью, как и он сам (а точнее — единственной здесь и сейчас действительностью — фактом).
«Все ведь живущие делают ту же ошибку: будто бы есть определённость границы. Ангелам (так говорят) невдомёк зачастую, среди мёртвых они хороводят иль средь живых. Вечной стремниной проносит все поколенья чрез оба предела и без следа растворяет в обоих» (Рильке).
Точно так же невозможно с определённой достоверностью различать ассоциации, порождённые текстом в носителе языка оригинала и в его иностранном читателе, как и в иностранном читателе, читающем оригинал или читающем его перевод (предполагается, что «хороший перевод», по возможности точный). Вероятно, прирождённый носитель языка зачастую безошибочно выберет из возможных интерпретаций (слова, стиха, текста в целом) одну единственную — или несколько их: две, три, мало. И эта неопределённая граница между читателями всегда существует, как бы хорошо иноземный читатель ни знал язык оригинала.
Но в компенсацию этой неопределённости — другая: можно только попробовать вообразить, сколько, возможно, вариантов прочтения в разных местах текста (там и сям, того или иного слова, оборота, фразы) возникнет у прирождённого носителя языка и которые даже не придут в голову (он о них не подозревает) иноземному читателю, как бы хорошо он ни знал язык (или как бы хорош ни был перевод). Стало быть, всегда стоит вопрос об объёме, ёмкости переводимого текста и его переводе. Чем более перевод будет ёмким (чем больше в нём всего будет), тем лучше он и «точнее». Воспроизводиться должна прежде всего эта ёмкость предшествующего оригинального текста. И значит, всегда предпочтительнее при выборе вариантов перевода многозначность: отдельного слова, оборота, фразы, стиха. Чем больше значений возникает при чтении этого слова или оборота, тем лучше — этим и следует руководствоваться при выборе их из словаря.
Однако совершенно ясно, что некоторые варианты прочтения (интерпретации) оказываются за пределами перевода. («Все чувственные возможности текста — это вполне недостижимо». К ним можно только стремиться, как к бесконечно отступающему горизонту.) Обычно невозможно выбрать то слово, которое в переводе воссоздавало бы все те ассоциации и сюжеты, которые вызывает его прототип в оригинале. И тогда возникает такой счастливый приём работы, как варианты, которые перестают быть частным делом переводчика, принципиально отказывающегося от выбора, и предлагаются читателю: варианты отдельного слова или строки, строфы или целиком стихотворения, если различий много.
Эти разночтения (разные чтения; различия: разные лица произведения) могут как угодно оформляться: подстрочные ссылки, параллельные столбцы, выноски-примечания или друг за другом следующие варианты стихотворения. (Такая композиция перевода напоминает академическое издание автора, с разночтениями и вариантами.) Эти пересекающиеся и в отдельных точках совмещающиеся произведения (варианты перевода) будут разными произведениями, но вместе только и дадут полный (впрочем, опять неполный, если речь о великом произведении, но стремящийся к полноте) объём, исходную ёмкость. То есть уже здесь переводчик выступает до некоторой степени в роли того автора. Или так: становится на его место, буквально — в его роли: изображает его собой, воспроизводит сам процесс сочинения. Эти варианты — уже не подготовительные материалы для переводчика, а само произведение в разных ипостасях его существования.
Произведение или автор, которых переводит переводчик, есть для него искомые. Он их ищет. Переводчик отправляется на поиски автора. Стало быть, возможен вопрос: где этот автор (произведение) в переводе, в моём случае — в его вариациях. Можно сказать так: все эти вариации вместе и дают полного автора (разумеется, при такой формулировке — всегда неполного), точнее, стремятся к его полноте. Или: все эти вариации вместе и есть Рильке. А можно иначе (всё дело тогда в этом «стремятся»). Где Рильке? Может быть, во всех вариациях. А может быть и скорее всего — в самом движении от одной к другой, и в «движениях» одноимённой, четвёртой части опыта. Рильке — между, в процессе, в становлении, в смене одного варианта другим и до тех пор (пока) эта смена не завершилась (не стала). Как только вариант выбран (остановка, прерывание процесса), Рильке (любой другой поэт) исчезает, ускользает.
Как всегда, возникает вопрос о цели перевода. В просветительское, культуртрегерское его значение я не верю: всегда можно создать только легенду о произведении, а не действительное переосуществление на другом языке (то есть это всегда будет до известной степени ложная информация, и хорошо ещё если не клеветническая). Самому произведению перевод, как и любая интерпретация (эссеистическая, исследовательская), уж тем более не нужен.
«Выходит, мы им без надобности, рано ушедшим, отвыкаешь от земного легко, как, повзрослев, от материнской груди. Мы же — дело другое, нуждаемся в тайне великой, нас созидает <развивает…> печаль <мы же, кому так тайна потребна…>… мы же, кто так нуждается в тайне, для кого <у кого…> из печали распускается <из скорби… страданья… проистекает…> благословенный… мы же, кто так настойчиво ищет великую тайну, кому скорбь помогает расти <кого благословенная скорбь созидает и учит…>, — можем ли мы без них?» (Рильке).
Задача тут может быть другая: создание (или вос-создание) некоего пространства воображения и произведения (в смысле отглагольности этого слова), со-творения, которое на выходе даёт тот или иной вариант стихотворения.
Но внутри этого пространства можно и остаться: переводчик погружает читателя в это пространство суеты и бесконечности, с перекликающимися всплывающими, играющими, как рыбы, вариантами. Которые, собственно, уже и не варианты (то есть предполагающие окончательность выбора между ними). Это и есть явление стихотворения: стихотворение является и растёт, как расширяющаяся вселенная. Тут уже речь о предельном случае вариативной работы переводчика: о черновом письме, черновике, где все варианты существуют вместе, не отменяя друг друга, они не следуют, а текут, перетекают. (В корне слова «черновик» позволительно почувствовать отсылку к черноте, темноте, впрочем — вполне лучезарной, вселенной или рождающей утробы.)
И напоследок одно замечание по поводу иногда используемой мной формы записи. Я вытягиваю строки Рильке «как бы» в прозаические. Дело в том, что строки Рильке интонационно переходят одна в другую, продолжаются, рассчитаны на бесперерывное чтение внутри строфы (строфа как мельчайшая единица стиха), рассчитаны на фонетическое восприятие, противоречащее визуальному. Ритмические перебивы (перенос ударения, вместо дактилического — ямбическое) — часто кажущиеся (если довериться взгляду), а на самом деле безударный слог следующей строки просто присоединяется к последней стопе предшествующей: тогда дактиль восстанавливается. Это действительно подобно тому, как поэт пишет черновик, не разбивая на строчки, подчиняясь ритму и интонации, а потом уже разбивает и иногда как бы произвольно. Моя «прозаическая» запись — интонационная, изображает на листе способ беспрерывного чтения.
Олег Дарк
ПЕРВАЯ ЭЛЕГИЯ
I
С. Б.
Крикни я, кто бы услышал меня из ангельских сонмищ? А если б случилось, и некто меня вдруг ободрил, я бы пропал в его близости тяжкой. Ведь что красота, как не начало ужаса в мере, в какой мы ещё выдержим. Оттого-то мы так ею и восторгаемся: щадит нас, отвергая, вместо того чтоб разрушить. Каждый ангел
Вот почему я смолчу, схороню в горле возглас жалобы смутной. Ах, кому ж суждено нас тогда выручить? Ангелам — нет, но и не людям, и учёные звери чуют давно, что не такие уж мы хозяева в истолкованном мире. Нам оставлены разве что дерево то на вершине, чтоб ежедневно мозолить глаза, да вчерашняя улица, да проклятая верность случайной привычке: однажды в нас заронилась, обжилась и не уходит.
А, ну и ночь, эта ночь, когда лица нам рвёт вихрь вселенский, у кого же её не бывало, манящей, вкрадчиво лгущей, готовящей муку и труд одиноким. Но добрее ль она к любовникам? Ах, они лишь прячут друг другом свою обречённость.
Знаешь ты это? Брось пустоту, которую держишь, наружным пространствам; одним только птицам пробовать воздуха ширь надёжным крылом.
Да, эти вёсны тебя встречали с надеждой. Взывали и некие звёзды, чтобы ты за ними приглядывала. То поднимало в тебе волну из минувшего, то окликала скрипка, когда ты проходила в открытом окне. Всё есть посланье. Расшифровала ли ты? Не всегда ль занята ожиданьем, точно всё вокруг было предвестием друга. (Где же станешь его укрывать, когда посторонние грозные мысли бродят в тебе и с тобой зачастую ночуют.)
Но ты беспокойна, так пой любовников — давно не бессмертно их пресловутое чувство. Тех, кто почти завиден тебе, покинутых, их ты находила всегда милее утешенных. Без конца заводи им ненасытное «славься», думай же так: вот, что строит героя — погибель сама для него лишь преддверие жизни: второе рожденье. А влюблённых к себе забирает, иссякнув, природа обратно, словно сил не имеет над ними вторично трудиться. Ты о Гаспаре Стампе вдоволь передумала? достойный пример подражанья для девушки некой, от которой любимый ушёл, грезит она: уподоблюсь ли той любящей? Не пристало ли этим старинным терзаньям и в нас наконец прорасти? Не пора ли с любовью нам отослать возлюбленных и, трепеща, претерпеть: так стрела терпит трепет струны, дабы, напрягшись, в прыжке стать больше себя. Нет нигде постоянства.
Голоса, голоса. Слушай, сердце моё, как некогда только святые слушали: голос громовый когда же их поднимет с земли; а они на коленях, невероятные, всё бы стояли, ни за что почитая. Так они пребывали, вслушиваясь. Нет, не то чтобы ты Божий вынесла глас — другое. Слушай роптанье, несмолкаемый благовест, что вырастает из безмолвия. Это к тебе шёпот доносит тех юных умерших. Как и всегда; только вступишь под церковные своды, в Неаполе, в Риме, не их ли доля сейчас же с миром к тебе обратится? А то для тебя вдруг проступит какая-нибудь величавая надпись, как та, что недавно, с плиты в Santa Maria Formosa.
Что им до меня? Или призван я только загладить мнимую несправедливость, которая духов, бывает, немного тяготит в их безгрешном движенье.
Действительно, странно: на землю изволь не вступать, едва приобрёл привычки — от них отказаться, не придавать значенья цветам, зеркалам и другим красноречивым вещам, что так важно трактуют грядущее, и никогда не бывать тем, чем каждый привык в бесконечно усердных руках, наконец, даже имя своё отбросить как разбитую цацку.
Странно: в желаниях нет продолженья желанья. Странно увидеть, как всё, что крепилось, самовольно резвится в пространстве. Послесмертие трудно и полно суеты, прежде чем постепенно хоть немного вечность усвоишь. — Все ведь живущие делают ту же ошибку: будто бы есть определённость границы. Ангелам (так говорят) невдомёк зачастую, среди мёртвых они хороводят иль средь живых. Вечной стремниной проносит все поколенья чрез оба предела и без следа растворяет в обоих.
Так что мы им без надобности, рано ушедшим; от земного легко отвыкаешь, как, возрастая, от материнской груди. А вот мы, кто так нуждается в тайне великой, кого развивает благословенная скорбь, — без них можем ли мы? Есть досужая сказка о том, как с плачем по благородному Лину первая музыка оборвала глухое безмолвие края, как в ужаснувшейся местности той, откуда ушёл навсегда полубожественный юноша, всколыхнуло пустыню великим волненьем, которое нас до сих пор трогает, тешит, бодрит.
II. ВАРИАЦИЯ 1
Кто бы услышал, когда бы я крикнул, меня из ангельских сонмищ? Мощный, который вошёл бы в меня — он меня б уничтожил своим пребываньем. Ведь что красота как не преддверие ужаса, пока мы его вытерпеть можем. Оттого-то мы так ей и рады, что нас избегает, милуя, вместо того чтоб разрушить. Каждый ангелВот почему я сдержусь, одолею глухого стенанья жалобный возглас. Ах, на кого ж в нашей воле тогда полагаться? Не на ангелов, не на людей, а проворные звери верят давно, что мы не так уж и дома в многозначащем мире. Что нашего здесь? Может, дерево то на склоне холма нам оставлено, чтобы с ним ежедневно встречаться, и вчерашняя улица — наша, да проклятая верность случайной привычке: однажды запав в нас, осталась и не уходит.
А, ну ещё ночь, что томит ветром вселенским нам лица, и у кого же её нет — ночи, которая манит, обещает и лжёт и поджидает тяготами одинокое сердце. Но легче ль она для любовников? Ах, они лишь друг другом скрывают свой жребий.
Знаешь уже? Брось пустоту, за которую держишься, наружным пространствам; разве что птицы пробуют воздуха ширь надёжным крылом.
Правда, вёсны на тебя уповали. Взывали и некие звёзды к тебе, чтобы ты их послушал. Тебя накрывало волной из минувшего, либо, когда ты проходил под открытым окном, скрипка тебе отзывалась. Всё суть обращенья. Осилил ли их? Не всегда ль ожиданьем рассеян, как будто бы всё возвещало любимую? (Где же думаешь прятать её, когда незнакомые странные мысли бродят в тебе и с тобой зачастую ночуют.)
Но ты беспокоен <но ты тревожишься… ты томишься…>, так пой любовников — давно уже не бессмертно их знаменитое чувство. Тех, кто почти завиден тебе, покинутых, их ты всегда находил милее утешенных. Снова и снова заводи им хвалу, что всегда недостойна их, думай же: вот, что творится с героем — погибель сама для него лишь преддверие жизни: второе рожденье. А влюблённых заберёт изнурённая природа <истощённая> обратно, словно сил не имея над ними вторично трудиться. Ты о Гаспаре Стампе вдоволь передумал? достойный пример, чтобы девушка всякая, от которой любимый ушёл, грезила: стану ль как та, любящая? Не пора ль тем старинным терзаньям, наконец, прорасти в нас? Не время ль и нам, полной силой любя, от возлюбленных освобождаться и, трепеща, претерпеть: так стрела терпит трепет струны, дабы в напряжённом прыжке себя превзойти. <Ибо прежнему нет нигде места.> Ибо нет нигде постоянства.
Голоса, голоса. Слушай, сердце моё, как только святые некогда слушали: чтобы голос громовый их поднял с земли; а они на коленях, невероятные, всё стояли, ни за что почитая. Так они пребывали, слушая. Нет, что ты Божий вынесешь глас, так это уж слишком. <Нет, не чтобы Божий вытерпеть глас, [а другое]… Не для того, чтобы ты… тебе… а другое…> Но веянье слушай <роптанье… дуновенье… лепетанье…>, эту непрерывную весть <вещанье… непрерывный благовест…>, что возникает из тишины <является… из тишины к нам доходит… тишиной создаётся…>. Это с тобой теперь шепчутся те юные мёртвые? Где бы ты ни вступил в церковь, в Риме или в Неаполе, разве не их доля взывала к тебе <мирно… чуть слышно… спокойно… к тебе обращалась…>? Или к тебе поднимала плита величавую надпись, вроде той, что недавно [ты видел…] в Санта Марии Формоза.
Что им во мне? Уж не должен ли я их избавить от видимой несправедливости, что порой затрудняет немного духов в безгрешном движенье.
И правда, не странно ль: на земле не селиться, прежним привычкам, едва обретённым, больше не следовать, не придавать значенья цветам и другим красноречивым вещам, что так важно трактуют грядущее, и не бывать никогда тому, к чему каждый привык в бесконечно усердных руках, наконец, даже имя своё отбросить, подобно разбитой игрушке.
Не странно ль, желаниям нет продолженья. Не странно ль увидеть, как всё, что крепилось на месте, бессвязно валится в пространстве. Послесмертие трудно, полно задач и заданий, пока постепенно хоть немного вечность поймёшь. — Все живущие делают ту же ошибку: зря они так различают. Ангелы (говорят) часто и сами б не знали, среди мёртвых они [пролетают… шествуют…] иль [или же] средь живых. Вечный поток проносит сквозь оба предела все поколенья и растворяет в обоих <и их в обоих мешает…>.
Выходит, мы им без надобности, рано ушедшим, отвыкаешь от земного легко, как, повзрослев, от материнской груди. Мы же — дело другое, нуждаемся в тайне великой, нас созидает <развивает……> печаль <мы же, кому так тайна потребна…>… мы же, кто так нуждается в тайне, для кого <у кого …> из печали распускается <из скорби… страданья… проистекает…> благословенный… мы же, кто так настойчиво ищет великую тайну, кому скорбь помогает расти <кого благословенная скорбь созидает и учит…>, — можем ли мы без них? Есть досужая сказка, будто б однажды с плачем о Лине впервые проникла музыка <в> бесплодную <сожжённую… выжженную…> пустошь, будто бы эта суровая местность ужаснулась………………………………
III. ВАРИАЦИЯ 2 (НАЧАЛО)
Кто, если крикну, меня б услыхал из сонмищ
Ангельских? Тот пресловутый,
Кто меня б приголубил: и я б изошёл
В его мощных объятьях. Что ещё красота,
Не начало ли ужаса, доколе мы выдержим,
Вот почему славим её, ибо, нас отвергая,
Милует, чтоб не разрушить. Ангел ужасен.
Так что сдержись лучше и подави в горле возглас
Смутных стенаний. Ах, в нашей воле
На кого ж полагаться? Не на ангелов, не на людей,
И проворные звери верят давно,
Что мы не чувствуем дома себя
В многозначащем мире. Нам остаётся
Разве что дерево то на вершине, чтоб ежедневно
Нам являлось, да вчерашняя улица,
Да проклятая верность случайной привычке,
Что в нас запала, обвыкла и не оставит.
А, ну ещё ночь, эта ночь, что нам лица метёт
Вихрем вселенским, а у кого её нет, манящей,
Обманчивой, что припасает томленье
Одиноким. Но легче ль любовникам?
Ах, им лишь друг другом скрывать свою участь.
Знаешь уже? Брось наружным пространствам,
Которыми дышим, из рук пустоту, только птицы
Одни пробуют воздуха ширь надёжным крылом.
………………………………………………………
………………………………………………………
IV. ДВИЖЕНИЯ
Ведь прекрасное — только преддверье
Ведь прекрасное — только начало <исток>
Рвущийся крик глухого стенанья
И в горле покорно спрячу мольбу и глухое стенанье
Мощный, он бы меня приголубил: и он бы меня уничтожил
И я бы был уничтожен <раздавлен>
Я бы был уничтожен…
Но меня изведёт
Но меня изведёт лишь одна его близость
Одной своей близостью <славной>
<мы её сносим… терпим… да ещё восторгаемся>
Отвергая нас, милует, вместо того чтоб разрушить.
Кто бы услышал меня, если б я крикнул, из ангельских сонмищ? Нашёлся б один, кто б меня приголубил: и я бы пропал от одной его близости мощной.
Тот пресловутый, который меня б приголубил: и я бы погиб в его мощных объятьях.
Тот самый мощный, который меня б приголубил: и я бы пропал в его мощных объятьях.
Но тогда б я погиб…
Но нашёлся б такой, кто б меня приголубил, и я бы пропал в его близости мощной. Что иное ещё красота, как не источник… начало ужасного. Мы её
Что ещё красота, как не начало ужасного.
Не в прекрасном ль таится начало ужасного?
В красоте начинается ужас.
Крикни я, кто бы меня услыхал из ангельских сонмищ?
Крикни я, кто услышит меня из ангельских сонмищ?
Так что сдержись
Вот почему я сдержусь
Так что я лучше сдержусь
Так что сдержусь-ка я и проглочу
Сглотну
Поборю
Подавлю
Так что сдержусь и подавлю
Глухих рыданий
Смутных
вместо того чтоб разрушить. Каждый ангел
Так что сдержусь-ка и в горле покорно оставлю рвущийся крик и глухое стенанье. Ах, на кого ж в нашей власти тогда полагаться? Не на ангелов, не на людей
Ах, в ком тогда мы опору найдём? Если это не ангелы, если не люди, а учёные звери уже давно примечают, что не так уж и дома мы себя ощущаем в истолкованном мире.
Что не такие уж мы и хозяева в истолкованном мире. Разве что остаётся нам какое-то дерево на склоне холма,
Оставлено нам разве что дерево какое-нибудь на склоне холма, чтобы к нам возвращалось оно ежедневно, да вчерашняя улица нам оставлена, да проклятая верность случайной привычке, что однажды запала нам в душу, осталась и прочь не уходит.
С которой сжились мы.
Что однажды нас выбрала, задержалась <осталась> и прочь не уходит <и не уходит>
глухого стенанья
Ах, на кого ж нам тогда полагаться? Не на ангелов, не на людей
Ах, на кого ж нам рассчитывать?
Ах, в ком тогда мы опору найдём? Не в ангелах, не в людях… в ангелах — нет, но и не в людях…
Ах, кто ж нам в помощь тогда? Если не ангелы, не люди
Если не ангелы, но и не люди
Если это не ангелы, если не люди
Ангелы, люди?
Ангелы — нет, люди — нет,
И проворные звери уж давно замечают, что мы не так и уверены в нашем истолкованном мире.
Не такие уж и хозяева в нашем истолкованном мире
Что мы не очень-то чувствуем дома себя в истолкованном мире
А, ну и ночь, ночь, что томит ветром вселенским нам лица, у кого ж её не было, полной напрасных желаний и вкрадчиво лгущей, обещающей тяготы <муки… труд… тягостный труд…> одинокому сердцу. Но разве любовникам лучше? Но разве добрее она к любовникам? Ах…
Но лучше ль влюблённым? Ах, они лишь друг другом <друг в друге> скрывают свой жребий. <участь>
Столь тягостной для одинокого сердца.
Столь тягостной для одиноких
А, ну и ночь, эта ночь, что дышит нам в лица ветром вселенским, да у кого ж её не было, манящей и вкрадчиво лгущей, обещающей одинокому сердцу томленье < тяготы … муки… >
одинокому сердцу готовящему
да у кого же её не бывало — ночи, что манит, обещает и лжёт, и готовит томленье одинокому сердцу.
Ожидающей одинокое сердце томленьем.
Но лучше ль любовникам?
Но разве любовникам лучше? Ах, они лишь друг другом скрывают свой жребий.
Разве не знаешь?
Или не знаешь? Оставь пустоту пространствам, которыми дышим.
Или не знаешь ещё? Выпусти из рук пустоту в пространства, которыми дышим; разве что птицы чувствуют воздуха ширь под надёжным крылом
чувствуют воздуха ширь в надёжном полёте
Чувствуют воздуха ширь надёжным <верным> полётом <в верном полёте… в надёжном…>
Да, ты был нужен и вёснам. Взывали и звёзды к тебе, чтобы ты им подчинился.
Да, это правда, вёсны на тебя полагались. Взывали не один раз <разные… некоторые… отдельные… иной раз…> звёзды к тебе, чтобы ты их послушал.
И некие звёзды взывали к тебе…
То тебя накрывала волна из минувшего, то, когда проходил ты открытые окна <открытым окном… в открытом окне…>, оттуда скрипка тебе отзывалась <откликалась…>.
То в раскрытое окно, когда проходил ты его, скрипка тебе отзывалась.
А то проходил ты в открытом окне, и скрипка тебе отзывалась <скрипка тебя окликала>
Чтобы ты им следовал тоже. Поднималась волна из прошлого <наступала… из минувшего… настигала…>, или, когда ты проходил
Отзывалася скрипка.
То тебе отзывалась <откликалась…>
Всё есть обращенье. Справился ль ты?
Было всё обращеньем. Ты расшифровал?
Но расшифровал ли? был ли ты не всегда ожиданием занят, точно всё говорило с тобой о любимой? <будто всё возвещало тебе о любимой… будто всё обещало любимую… будто всё было только предвестьем любимой… > (Где ж её ты укроешь, когда <как незнакомые… незнакомые мысли великие> мысли, большие и чуждые <тяжёлые…>
Где ж её ты думаешь прятать, когда незнакомые <незнаемые…> мысли забродят в тебе и останутся на ночь <норовя на ночь остаться…>
Где же ты думаешь прятать её, когда незнакомые, странные мысли бродят в тебе и на ночь чаще всего остаются <и с тобой зачастую ночуют… >
Где же станешь её укрывать…
Когда мысли, незнакомые, страшные <неведомые… мысли враждебные… посторонние… потусторонние…>
Ты их разобрал? <расслышал… воспринял…>
Осилил?
Не всегда ли ты был рассеян в ожиданье, как если бы всё предвещало любимую? Где же ты хочешь, чтоб укрылась она.)
Но если томишься <тоскуешь… терзаешься…>, [так] пой же влюблённых; долго, но не бессмертно их знаменитое чувство. Тех, кто почти завиден тебе <кому ты почти завидуешь…>, покинутых, их ты всегда находил прекрасней снискавших взаимность. Без конца возноси <без конца заводи> им неутолимую <ненасытную…> хвалу <славу…>, думая: вот участь героя <вот, что происходит с героем… творится… ожидает героя… достается герою…>, погибель сама для него лишь преддверье новой жизни: второго рожденья. А влюблённых природа <усталая…> истощённая <изнурённая… утомлённая… израсходованная…> забирает
А <в то время как…> влюблённых природа, утомившись, себе забирает обратно, словно сил не имеет над ними вторично трудиться. Вдоволь ли ты передумала о Гаспаре Стампе, вот ведь достойный пример <поучительный… пример подражанья для…> девушке некой, от которой любимый ушёл <любимым покинутой…>, [влюблённая та], мыслящей <мыслит…>: стану ли я как она? <буду ль достойна её?… вот бы и мне так…>. Не должны ль наконец <не пора ли тем старинным терзаньям> терзанья старинные те сделать нас плодотворней? Разве не время, чтоб и мы, продолжая любить, от возлюбленных освободились
Не время ль и нам, полной силой любя, от возлюбленных освободиться, чтобы в трепете вытерпеть это страданье: так стрела терпит трепет струны, чтобы в невероятном <последнем…> прыжке стать больше себя самой. Ведь всё проходит. <Ведь ничто не вечно… Ведь всё мимолётно… Ведь нет ничего навсегда… Ничего навсегда не даётся…>.
Не время ль нам, полной силой любя, от возлюбленных освободиться, чтобы терпеть трепеща
Не время ль, чтобы мы, [полной силой] любя,
чтоб, трепеща, исполняться страданья
чтоб, трепеща, терпеть
чтоб трепетать и терпеть <и страдать>
чтобы, трепеща, вытерпеть это страданье
как стрела терпит трепет струны, чтобы в прыжке стать себя больше. Всё быстротечно.
Нет пребыванья ни в чём <нигде>. Неизменности, постоянства.
ТРЕТЬЯ ЭЛЕГИЯ
Лучше петь о любимой, чем, стыд мне! о том всевинном и тайном Влагобоге из Крови. 1 Кого она издали узнает, милый её, что сам он ведает о владыке желанья, из одинокого прежде, чем подруга успеет унять, а то и как если б её никогда не бывало, ах, из какого явившись незнаемого, который Богоглаву подымает, ночь обращая бесконечным смятеньем. О кровяной Посейдон и его страхолюбый трезубец! О глухой вихрь, что рождён в его груди, а выходит витою ракушкой! Слушай, как извергается, опорожняется ночь. Вы, звёзды, не ваше ль влеченье влюблённого к лику любимой? И не для него ли бликом2 сочувствия — одно из прекрасных светил на прекрасном лице3.Нет, не ты и не, увы! его мать напрягла ему ожиданьем атласные дуги. И не ради тебя, его ласкавшая дева, губу изогнул в благодарной гримасе. Или ты, правда, мнишь, будто твоя лёгкая поступь так его потрясла, о ты, что проходишь ветром весенним? Пусть душу ты ему проняла; но это лишь древние страхи в него вторглись, а нужен был внешний толчок.
Кликни его… — не выкликнешь совсем его из тёмной округи4. Правда, что он хочет, он возникает [с желаньем]; себя обрести ему легче в сердце укромном твоём, и собой обладает, и зачинает себя. Но было ль начало его5?
Мать, ты его сотворила младенцем, той ты была, что его обучала: он был тебе внове, и над глазами его новыми ты воздвигала мир дружелюбный и заграждала враждебный. Где теперь, ах, далеко, эти годы, когда было просто тебе стройным твореньем ему заменять6 хаос кипящий! Многое так от него ты сокрыла; зыбконочную спальню ты обращала вмиг безмятежной, в сердце утешном своём черпая, чтоб примешать к миру ночному7 его немного от мира людского.
Не в темноте, нет, в твоём пребывании близком ты восставляла ночник, и казался огнём дружества. Не было скрипа, который бы ты, улыбаясь, не объяснила, как если бы издавна знала, когда половицы дурят8… И он слушал, его оставляла тревога. Столь многое превозмогало нежное бденье твоё; а за шкафом судьба его в пальто долговязо топталась, да тревожная будущность, в складках штор драпируясь9, повременить шутя соглашалась.
А сам он, он так и лежал, успокоенный, под дремотными веками зыбким созданьем твоим отпускаемый в сладкое предвкушение сна10 [так грехи отпускают], внешне казалось, он в безопасности… Но внутри: кто в нём внутри возбранит, помешает разливу предбытия?
Ах, как забыл этот спящий сейчас осторожность; спал, но и грезил, спал в упоенье: как распустился. Он, этот новенький, робкий, как он втянулся, поглощённый бесконечным ветвлением действа, упиваясь жадным развитьем и зверскою гонкой форм. Как весь отдавался… Любил. Он любил своё нутро11, сокровенную дикость, первобытные дебри свои, на ярко-зелёной мешанине12 которых всходило его сердце. Любил. И оставлял [чтобы следовать дальше], своими корнями, в тот могучий исток, где появленье его малое было уже позабыто. От любви трепеща, погружался в дряхлую кровь, в седые провалы, где залегало ужасное, ещё сытое предками. И всё в том страшащем его узнавало и оживлялось13, будто было с ним в сговоре. Да, кошмарное ему усмехалось. Мама, нечасто, ты ему улыбалась столь нежно. Как же было ему не любить это всё, если это ему улыбалось. Прежде чем ты, оно его полюбило, ведь когда ты носила его, это всё уже было напущено в воду, что зародышей холит14.
Видишь ли, нам не дано, как цветам, будто впервые, любить; в нас прибывает, ежели любим, эликсир стародавний15. О дева, то, что мы любим внутри себя, не что-то одно, нам желанное, но, напротив, безмерное варево; не младенец, которого ждём, а отцы, что каменной грудой на дне нашем сложены16; но иссохшее ложе потока матерей прежде бывших, но притихшая местность под пасмурным или прозрачным шатром: это, девочка, прежде тебя родилось.
А сама-то ты, что ты знаешь… Ты возмущаешь во влюблённом правремя. Сколькие чувства вон из его отлетавшей души вырывались. Сколькие жёны тебя в нём ненавидели. Что за суровых мужей ты пробудила в жилах отрока? Мёртвые дети хотели к тебе… Но успокойся, а лучше твори перед ним свой насущный днесь труд, возводи на порог того сада, позволь пересиливать ночи… Пестуй его…
ЧЕТВЁРТАЯ ЭЛЕГИЯ
А коль придёт зима, о древа жизни?Согласия в нас нет. Не так, как птицы
Сообразны цели. Медлим и спешим,
То вдруг неволим ветер или пруд,
К нам безучастный, приступом берём.
Нам ведомо, как разом цвесть и гнить.
А где-то ещё бродят львы, и знать
Не знают слабости, доколь могучи.
А мы Единое едва помыслим, как
Наткнёмся на обилие другого. Раздор —
Уделом нашим. Так любовников
Ждёт одного в другом конец желаньям,
Им обещавшим даль, и гон, и землю.
Так, чтобы краткий миг изобразить,
Грунтуют холст. И тщательно — чтоб только
Мы зрели. Кто-то там печётся
О нас. Мы знаем не границы чувств,
А лишь что их извне определяет.
Кто не дрожал пред занавесом сердца?
Взвился. Картина первая. Прощанье.
Легко расшифровать: знакомый сад.
Он весь движенье. Входит танцовщик.
Не тот! Подделка! Сколько он ни ловок,
Ни приодет, а всё он — филистер
И кухней направляется в квартиру.
Мне не по нраву эти полумаски,
Уж лучше куклы полностью. Стерплю
Их скорлупу и нитки и
Их прорези сквозящие. Я здесь.
Я перед вами. Если даже лампы
Погаснут, если скажут мне:
Всё кончено, и на меня со сцены
Потянет холодом и пустотой,
И если из моих тишайших предков
Со мною не воссядет ни один,
Без жены, и нет даже мальчика
Того, с косящим карим глазом, всё же
Я остаюсь. Всегда должен быть зритель.
Ну, я не прав? О ты, кто меня ради
Присмаковался к горечи, отец мой, —
Кто первый мутный сок моих влечений
Со мною пил, пока я возрастал,
Пригубливал, с тяжёлым послевкусьем
Столь чуждого грядущего; кто прежде
Меня изведал многомудрый взгляд,
И кто сейчас, отец мой уже мёртвый,
В моём прозренье, глубоко во мне,
Тревожишься, и безразличьем, мёртвых
Достоинством, ты жертвуешь ничтожной
Ради моей судьбы. Ну, я не прав?
И вы, что для начатков малых
К вам моей любви, которой я бежал,
Едва лишь предстоянье перед вашим
Ликом, что я любил, сменится
Другим — пред миром, где вас нет… И если
Мне по душе ждать пред вертепом, нет,
В него впиваться — так, чтоб наградить
Свой взгляд финалом: скорлупу прорвав,
Из паяца вылупится ангел.
Ангел и кукла — вот завершенье действу.
Вот когда сойдётся то, что постоянно
Мы разлучали, с тех пор как созданы.
Вот когда возникнет из столетий
Круговращенье перемен. Сквозь нас
Играет ангел, просится наружу.
Смотри, вот мёртвые, и им
Знать не положено, что всё,
Над чем мы здесь так трудимся,
Всего лишь занавес глухой, что всё
Всегда в себе иное. Детства лета!
Когда в явлениях читалось
Не только преходящее, как в нас
Не одно грядущее. И мы росли.
И мы порой торопили взросление,
Отчасти чтоб понравиться тем, чьё
Имение единственное — взрослость.
Все ж в одиноком бдении своём,
Довольные текущим, пребывали
В том междумирии между игрой
И бытием, что спокон веку
Для дленья чистого предназначалось.
Кто так его творит? Ребёнка. Кто даёт
Ему под ноги мир и в руку — меру
Пространству? чтобы после, в шарик смерти
Скатав вчерашний хлеб, вложить его
В пухлый рот, там оставив, точно это
Сладчайший плод?.. Любых убийц легко
Вообразить. Но это, эту — Смерть,
Всю эту Смерть, смиренно прежде жизни
Носить в себе и не роптать, вот что
Непредставимо.
Перевод с немецкого Олега Дарка
1
Более точный вариант: «Дело одно — деву петь, другое, о горе!..» и т. д. Имеется в виду именно отказ поэта, его боязливое отступление, возможный сюжет, от которого он скрылся, подмена: вместо Бога (или демона) Крови, Великого Виновника, сюжетом становится слишком человеческое, значит, те ужасы погружения в довременное, о котором пойдёт речь в третьем фрагменте стихотворения, — слабая тень, почти фельетон в сравнении с тем ужасом, о котором поэт петь не рискует. То, о чём стихотворение оказывается, не слишком превосходит знание его героя, юноши, доступно ему, в пределах его сознания.
2
Лику / бликом — попытка передать внутреннюю перекличку, более богатую, отчасти тройную, у Рильке. Ср:
…Hat er die innige Einsicht in ihr reines Gesicht nicht aus dem reinen Gestirn?
3
Ср.: Вы, звёзды, не ваше ль влеченье влюблённого к лику любимой? И не для него ли расположения блик на прекрасном лице — отблеск прекрасных созвездий?… Вы, звёзды, не ваше ль влеченье влюблённого к телу любимой? И не для него ли тенью сочувствия на прекрасном лице — тело прекрасной планеты?… Вы, звёзды, не ваше ль влеченье влюблённого к телу любимой? И не для него ли тень сочувствия на прекрасном лице от прекрасной планеты? («Прекрасных… прекрасной… прекрасном…» передаёт рильковское rein («reines», «reinen»), дважды повторенное, что означает «чистое, совершенное, невинное, или безгрешное, истинное, абсолютное» и т. п. (лицо, светило). У Миколы Бажана в его переводе «Третьей элегии» на украинский предложен очень удачный вариант: «пречистое», которым сейчас же слово переводится в более высокий регистр и не допускается его «физическое» (чистое — грязное) прочтение: «…у пречистiсть // личка не зродила пречистiсть сузiр…»)
4
А также «долины», «юдоли», «из мрачного царства» или даже «из смутной толпы» и под. (aus dunkelem Umgang). Одиссей спускается со своими вопросами в царство теней и отчасти превращается в одну из них, замешивается в смутную их толпу. Другая ассоциация связана с парой «кликни… — не выкликнешь» (иной вариант, имеющий в виду уже устоявшийся результат действия или его бесконечное повторение: «Звать не дозваться тебе его целиком из…»): Орфей и Эвридика. Орфей окликает Эвридику, зовёт, но она наполовину уже принадлежит «смутному царству». Ср. также онемевшую, вернувшуюся из царства мёртвых Алкесту (оставившую там свой голос). В роли Эвридики — герой, меняющийся местами с героиней: его окликают.
5
Когда-либо. Ср.: «Но было ли в нём начало?»
6
…когда ты с лёгкостью ему заменяла стройным твореньем…
7
К его ночемиру (seinem Nachtraum).
8
В смысле: «…когда это лишь половицы». А не что-либо другое.
9
…драпируя себя…
10
Точно: в сладкое предсонье (Vorschlaf).
11
…нутряное своё…
12
…на ярко-зелёном плетенье…
13
…где залегали чудовища, ещё сытые предками, и каждое из страшил его узнавало и подавалось навстречу <…его узнавало… знало его… и навстречу ему подавалось… и навстречу ему корчилось… осклаблялось… гримасничало…> , как будто было с ним в связи <как будто на что-то намекая… в сговоре… понимающе гримасничало… гримасничало, как будто они понимали друг друга… будто их связывала некая тайна…>.
14
…нежит… сберегает… что зародышам способствует… что зародышам благоволит…
15
…в нас прибывает, ежели любим, древняя влага… <вечноживая влага… вечная влага… плазма… что течёт с незапамятных времён… лет… с времён стародавних… приснопамятная влага… влага, от века существовавшая… до нас существовавшая влага…
16
…на дне успокоены нашем…