Рассказы
Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 7, 2006
Сергей
Анатольевич Панкратов родился
в 1963 году в Читинской области. Окончил Харьковский
политехнический институт по специальности «Колёсные и гусеничные машины»,
работал на заводах им. Малышева и «Серп и Молот»,
в настоящее время — на ХТЗ. Проза публиковалась в
журналах «Родина» (по другим сведениям — «Радуга») и «Харьков — что,
где, когда». С 1974 года живёт в Харькове.
СВЕТОНОСНАЯ ГОЛОВА
Миф не означает чего-либо противоположного Реальному,
а наоборот указывает на глупочайшую Реальность.
Н. Бредяев
В бюджете Литфонда СП СССР до поры до времени существовала расходная глава — «На поддержку литературного творчества душевнобольных». Эта удивительная строка появилась в писательском финплане сразу после гибели А. Фадеева, а так как сакральный бюджет механически и бездумно переписывался литературными чиновниками год за годом без изменений, то она просуществовала там довольно-таки долго, до перестройки, пока А. Яковлев, работая над сводом документов по реабилитации Л. П. Берии, на неё совершенно случайно не натолкнулся и, спросив разрешения только у Джорджа Сороса, её, абсурдную, решительно не вычеркнул. Как главный идеолог партии, член Политбюро, он имел на это право полное и безоговорочное.
Наиболее продвинутый из конкретных пацанов литературовед В. Курицын считает, что эту смешную сумасшедшую строку вписал в бюджет сам А. Фадеев, перед тем как застрелился. Иронизируя предсмертно, Фадеев таким образом выразил неприятие процессам, что прогрессировали в нашей словесности после отхода Иосифа Виссарионовича от прижизненной политической деятельности.
Деньги были небольшие. Насколько нам помнится, областная организация СП могла выделить на эти душевнобольные цели не более ста тысяч рублей в квартал. По ценам тех времён это всего лишь десять некачественных автомобилей «Волга», то есть десять российских ваучеров, что составляет около 120 долларов США (подсчёт А. Б. Чубайса).
Деньги хоть и маленькие, но всё-таки интересно: а был ли прок? Кто суммой баловался? — подумал А. Яковлев и вызвал к себе для объяснений первого советского писателя Маркова. Тот долго не мог понять, чего от него хотят. А когда разобрался, рассмеялся:
— Да не волнуйся ты, Александр Николаевич! Деньги всё же вбуханы не в сельское хозяйство, а в систему письма и, значит, как-нибудь да скажутся. Не может быть, чтобы не сказались. Лет десять мороки минует, и вдруг вроде как неожиданно из народа попрёт писатель уровня Антона Павловича Кафки! Надо ждать…
И Яковлев удовлетворился ответом. Он был очень умный, Яковлев-то. Говорят, он даже изучал Маркузе. И ложь, ложь на Александра Николаевича возводил злобный Эдуард Лимонов, — дескать, этот член Политбюро есть типичная гниющая рыбья голова.
Увы! — голова у Александра Николаевича была светлая…1
АКТИВНОЕ РАДИО
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой —
Как будто грома грохотанье —
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
А. Пушкин. «Медный всадник».
…Опять этот сон, этот кошмар, который с восемнадцати лет терзает его почти каждую ночь:
— Вот в армии после отбоя он разбирает себя для отдыха — откручивает ноги, задницу, голову и руки, укладывает части тела бережно на тумбочку и засыпает… а ночью — ТРЕВОГА!.. В тёмной суматохе он складывает себя до кучи неаккуратно: задницу монтирует на место головы — и бежит, бежит в атаку… все кричат УРААААААААА! и он пытается вмести со всеми кричать, но… но… ужас!.. — «Газы!» — ревёт лейтенант и с ненавистью смотрит на него… —
Серафимович очнулся рано утром под мелодичное чириканье милых мелких пернатых, когда по радио после сообщения о том, что Днепр рэвэ, торжественно и мужественно продудели, что мы пока ещё не умерли.
Кошмар таял…
Загадочные, странные хоралы радиоточки вот уже десятилетие пугали и тревожили Серафимовича: он не понимал, зачем это поют, чего же хотят от простых руководители ансамбля. «Ведь если человек жив, — недоумевал Серафимович, — то утром он и так догадается, что нужно встать и приступить к выполнению своих обязанностей, а если он в полную поломку мёртв, то никакая, пусть даже самая расхудожественная и разволшебная музыка не заставит его шевелиться. Конечно, предполагается, что это не выворачивающее землю звучание труб Армагеддона». Объяснить же всю эту плавающую по радиоволнам неправославную мистику Серафимович мог только так: изгнанные с частот «Маяка» последователи Асахары чуть-чуть перекрасились и перебрались на киевское радио, где и продолжали нести в мелкоосколочный совковый народ свою туманную, окутанную облачком зарина эсхатологическую истину. (Каждый вечер, возвращаясь с работы, Серафимович проходил по подземному переходу станции метро «Героев Труда» мимо книжного лотка, на котором плотно, один к одному, как патроны в цинке, лежали и масляно блестели обложками сочинения Блаватской и Рериха, Успенского и Гурджиева, Кастанеды и Уотса, Кришнамурти и Трунгпа, профессора Судзуки и самопального Белого Колдуна Клячко. Проходил и ловил себя на мысли — дескать, не мешало бы что-нибудь из этой мудрости прикупить: может, после прочтения одной из этих отсылающих к настоящей реальности книг он наконец-то сможет уразуметь, чем же его хочет порадовать утром радио, какие иллюзии развеять. Но мудрость была дорогая, гривен по двадцать, и немного её полистав, он со вздохом сожаления вставлял патрон на место, откладывал просвещение на потом.)
Серафимович, стараясь больше ни о чём не вспоминать, тихо, чтобы не разбудить жену, выкатывал из-под двуспальной кровати тяжёлый, похожий на блин комом маховик от дизеля СМД-62 — по торцу маховика каллиграфически было выгравировано серебром «Р. Серафимовичу от профкома за доблестный труд» — и приступал к лечебной физкультуре против остеохондроза. Прижимая прохладное подарочное железо к груди, он триста раз кланялся висевшей на стене фотографии смеющегося Андрюшечки, потом ложился на коврик, клал рукописный диск на живот — сто раз глубоко вдыхал и выдыхал — укреплял пресс, а также межрёберные и околопозвонковые мышцы.
Зарядка отнимала не более сорока минут.
Затем он направлялся в ванную: ополаскивался, чистил зубы — возился с контрольным осмотром. Далее — кухня… Как всегда по утрам, есть особенно не хотелось, но Серафимович, соблюдая конспирацию, всё же мазал солидолом сковородку и разбивал на неё три яйца — недовольно шипящие, быстро белеющие. Биомассу после поглощения запивал молоком, глотая его словно микстуру.
Без десяти семь подготовка к рабочему дню заканчивалась. В цех — к восьми, добираться — чуть более получаса. Времени в достатке. Можно спокойно покурить на балконе. И Серафимович шёл на балкон, там глубоко затягивался дымом и, стараясь попадать в мечтательную крысу, которая первыми лучами грелась на зелёном квадрате крышки погреба, поплёвывал с пятого этажа.
Ждал.
Был интерес: вот уже десять лет подряд помешанная на точности сумасшедшая старуха Норма Кюхельгартен с двенадцатого этажа раз в день, точно в семь часов утра, сыпала вниз мелкоизорванные, пахучие газетные бумажки — наполнитель кошачьего туалета. Серафимович по Норме сверял часы: радио из доверия вышло давно.
Исключением сегодняшний день не явился.
Когда по воздуху, бесшумно вихляясь, эдакой стаей мёртвых бабочек поплыл к земле кошачий пипифакс, Серафимович грустно улыбнулся и посмотрел на запястье.
Без двух минут семь — враньё на циферблате…
Серафимович накрутил стрелки своих наручных точно на семь-двенадцать, последний раз глубоко затянулся и забычковал окурок в пол-литровой банке. На чёрный, так сказать, день…
На душе стало не то чтобы уютнее, но попустило: всё-таки есть в этом нелогично разорванном мире хоть одна душа, твёрдо придерживающаяся каких-то принципов, соблюдающая хоть какое-то, но подобие порядка. Смешно… Но каждое утро Серафимович с замиранием сердца — а вдруг прекратится!? — ожидал этот бумажный мусоропад и чуть ли не молил: Боже, сделай так, чтобы эта больная женщина не превратилась в Сломанную Систему, не пополнила ряды засасываемых Хаосом необязательных человеков… сделай…
Радио на кухне бормотало:
— … озоновая дыра над Антарктидой. Как считают ведущие западные учёные, дыра есть следствие продолжающейся до сих пор варварской практики лескоиспользования. Ни для кого не секрет, что в странах бывшего соцлагеря лескоиспользование в силу ряда исторических причин особенно популярно. И наша многострадальная Украина не является исключением. Но если мы всё-таки сделали европейский выбор, то следует без оглядки уходить от петли, следует, не обращая внимания на недовольство Крыма и Донбасса, более активно пропагандировать двери. Ведь не ассоциированное, а полноправное членство в Европарламенте предполагает…
Прежде чем уйти, Серафимович целовал в щёку спящую жену.
Качаясь в вагоне метро, он думал про Андрюшеньку… Эх, Андрюшенька, что же ты так, кто же тебя этому подучил!?. Андрюшенька — мальчик, выстраданный четой Серафимовичей из детского дома, был их общим горем. На своих детей бог Серафимовичей почему-то не сподобил. А так хотелось розовенького! Жена, наверное, полжизни провела под кабинетом гинеколога, сколько денег перетаскала этим рвачам… а! — всё едино, ответ стандартен: у вас порядок, ищите червоточину в муже. А что муж, то есть Серафимович!? Господи! Да сколько он своего семени на различные спермограммы перевёл! Литров пять, не меньше. Карточка от записей урологов и сексологов распухла в том какого-нибудь графомана! И что? А ничего. Талдычат, как сговорились: впрыск в норме, смесь обогащена достаточно, распыляется конусом, угол выставлен в нужном секторе… И так на всех техстанциях. Как же так может быть?! — и жена, и супруг вполне здоровы, а не заводится эмбрион, или, говоря не родным, строительным языком, не закладывается фундамент. По всем мракобесам они уже с Люсей прошлись — от Чумака до Касьяна2— и нет эффекта. Противно вспоминать: Камасутру изучали, и все эти похабные арийские позы испробовали — и нет эффекта.
И вот, отчаявшись сотворить из себя, взяли они из детдома мальчика четырёхлетнего. Эпопея! — два года собирались справками, а потом ещё год в очереди стояли. Однако — хорошо получилось. Мальчик тихий, чистенький такой, десять букв уж разбирает, «мама» там, «папа» читает… умненький и здоровый ребёнок. Игрушек ему на радостях понакупили, комнату одну обоями такими смешными обклеили — с героями мультяшек. Кроватку втиснули, одежонку разную в шкафчик — живи, Андрюшка!
Вообще-то его звали не Андрюшкой, а Петей, но у Серафимовичей так уж сложилось с тех пор, когда они ещё по врачам не мыкались, когда ещё не знали, что своими детьми им не греться. «Пошли делать Андрюшку», — сделав глупое лицо, говорил жене Серафимович, и она понимала: он хочет любви. Вот, значит, оттуда и ноги растут — Андрюшка… Насмотреться на него не могли. Жена, клуша, совсем сдурела — лучший осциллограф Серафимовича продала и пианино купила. Будем, отец, учить ребёнка гармониям. Смешно… Чижик-пыжик, где ты был? — вот и весь репертуар, что она одним пальцем стучать умела, а ведь целыми днями с пацаном на клавиши давила… Рихтер, Рихтер вырастет — так смеялась… Смешно.
А его вопросы? — почему крокодил волнами по спине? Почему черви лысые, а змеи не носят трусики? Почему птички ходят босиком, а лошадка в ботинках? Почему пеликаны едят рыбу с косточками? Не из соплей ли сделаны жвачки?.. Смешно…
А он иногда ещё писался в постельку. Встанет утром мокренький, настороженный, видно в детдоме их ругали за сырость, может, и поколачивали. Встанет, а ты ему пальчиком вроде сердито так погрозишь, — мол, ну что же ты, Андрюшенька? Не ай-ай-ай ли? А он, бедняжка, и заплачет. Ну, прижмёшь его к груди, по головке погладишь, конфетку на палочке пообещаешь… Успокоится. А сердечко под маечкой всё равно — тук-тук-тук! Так такой гнидой сам себе покажешься, что этого цыплёночка вляпался испугать!.. Э…
Серафимович обучал его башни из гаек кадмированых строить… другой разной чепухе обучал… И гулять ходили в сосновый лесок, что рядышком, — белку кормить, на мурашей дивиться. Что за животина та белка? — крыса крысой, только хвост в волосне, а интересно. И боится её пацан, потрухивает. Белка к его руке за арахисом потянется, а Андрюшенька — дёрг назад! — орешки посыпались, к папке бежит — страшно-то как!.. А белка — фыр на дерево! Смешно. Смешно и хорошо.
А потом, через полгодика как он у них полностью прижился, у Андрюшеньки из ушек что-то потекло. Незаметно так потекло, они с женой сразу на это внимание не обратили — идиоты старорежимные! — и на тебе — температура под сорок. «Скорая» приехала, антибиотики вкололи… конечно. А… поздно, говорят, на денёк бы раньше с этим воспалением начать бороться… Эх, медики-медяки… Умер через неделю Андрюшенька, отошел на небо малёк не выросший… Когда комья по крышке гробика застучали, жену удар хватил. Инсульт ему название. Прямо так с кладбища на рафике Серафимович в больницу её повёз… Из денег же в кармане случился всего червонец, потому в коридоре положили. Два дня на сквозняке так и лежала, пока кое-что не продал… Эскулапу в лапу — ну, перевели в палату хоть…
Месяц в больнице, полгода как дома. Еле с постели встаёт, за хлебом спустится — и то подвиг. Хорошо ещё, что хоть до санузла сама…
На работе картина — как и всюду до самого горизонта — ржа и ржа. Серафимович, отличный специалист, умеющий при помощи кривого гвоздя и горелой спички смастерить из старого утюга подлодку с вертикальным взлётом, мог бы уже давным-давно уйти в какую-нибудь фирмочку-вампирочку, что воткнула свой хоботок в вену лежащего на боку родного «Серпа». Мог бы, но не уходил. А приглашали, и не раз. Но не мог он вот так вот взять и бросить то, чему отдал более тридцати лет жизни. Станки-ЧПУшки, тельфера и электроящики — всё это тут, в родном цехе, было как бы частицей его самого… нет, не души, как красным словом говорится, а именно как бы продолжение в мир его тела…
Металложить…
Ну, как, скажите на милость, можно было бросить инвалид третий пресс, весь седой от навеки въевшихся в кожуха крошек нержавейки? Как можно повернуться спиной к старческим подагрическим рычагам, что с надеждой тянутся к тебе? Это подлость. Ведь его, пресс, хотели отправить под резак, ещё когда при Горбачёве ускорялись в неведомое. «Нет, — твёрдо сказал тогда Серафимович. — Если похерите его, уйду и я». Конечно — блеф и шантаж. Но прошло. Уважавшие Серафимовича начальники поворчали для порядка, махнули рукой и отступились. Ради Серафимовича стоило занимать производственную площадь такими дегенератами, как пресс. Оправдано.
Странно, а?.. Ведь без Серафимовича машина даже не желала включаться. Звали. Он приходил, просто клал ладонь на мятый корпус пресса, и эта рухлядь, словно бы почувствовав теплоту руки неравнодушного к её судьбе человека, начинала доверчиво урчать и штамповать детали строго по техзаданию, как в молодости. Ну как, скажите, после такого к тебе отношения со стороны бездушной железки, можно было взять её и бросить. Это подлость. Уйди Серафимович из цеха — на следующий же день эти квазитехнократы — всё, что не приносит прибыль, аморально! — сволокли бы пресс во Вторчермет, содрогаясь от наслаждения при мысли, что получат по двадцать копеек за кило его дряхлого мяса…
А ведь пресс в цеху был такой не один.
«Мы в ответе за тех, кого мы экзюперили», — всегда вспоминал, проходя мимо родных стариков, Серафимович крылатые слова Вали Грызидубовой, сказанные ею на похоронах трагично ушедшего из жизни мотора РД-1ХЗ…
Целый день с восьми до пяти Серафимович пытался что-нибудь спасти. За латанием и починкой не так остро вспоминалось о жене и Андрюшеньке. Сам себе он казался врачом в лазарете армии, что потерпела сокрушительное поражение в последней решающей битве…
Возвращаясь домой, вынырнув из подземного перехода, в последнее время Серафимович уже не резал путь через базарчик, а делал крюк. Почему? А совершенно не было сил смотреть на этих сталкеров-сук, что добывали себе пропитание, сбывая кому попало гайки и плашки, вентили и ножовочное полотно, выключатели и разъёмы, петли и сальники, ПВА и белила. В какие руки всё это попадёт — их не интересовало, мораль у них отсутствовала.
Нет, конечно, разумом Серафимович понимал: не суки это, и даже не сталкеры, а просто вытряхнутая из спецовок биомасса, изгнанная из привычного производственно-кормящего ландшафта, потерявшая опору под ложноножками, когда неожиданно сдвинулись континентальные плиты, казалось, навечно вмороженные марксизмом-ленинизмом в планету. Понимал, понимал он разумом: ссучившимся нужно кормить своих Андрюшенек… но… но ведь добрая половина того, чем эти сбитые с ног люди промышляют на барахолке, есть не то что ворованное, это ещё можно было понять и простить, но разграбленное, с мясом выдранное из внутренностей ни в чём не повинных машин — безответных и беспомощных, не умеющих даже плакать и молить о пощаде, когда их, ещё живые, рвут на куски…
Душа у Серафимовича ныла.
Как-то раз, сильно устав на работе, бинтуя погрызенные крысами кабеля, он — чёрт с ними! — двинулся к дому кратчайшим путём… И сразу же…
Сжалось сердце, и похолодело внутри: на какой-то сермяге, в груде мятых конденсаторов и облупленных резисторов лежала ещё пульсирующая — Серафимович это ощущал — плата 456/78ЖД, явно выдранная из чрева… Плата — основа доброй, ещё СЭВовской балансирки. Добраться до неё можно было, только раскидав на запчасти всю систему. А если разбирать без специального оборудования, то неминуемо нарушишь центровку блока синхронизации, что означает: машина превратится в груду немого железа, которую даже десять Серафимовичей с сотней принесиподаек не смогут собрать обратно во что-то жизнеподобное. Вряд ли плату вынимали осторожно, приличное оборудование для демонтажа есть только у него, Серафимовича, да ещё в Институте метрологии…
— Что это? — сглотнув мгновенно окислившуюся слюну, хрипло спросил он у хозяина лотка.
— Бери, бери мужик, — поняв, что Серафимович указывает на плату, засуетился продавец. — Всего три гривны. Полдня её, падлу, выковыривал. Себе в убыток, но…
И тут Серафимович не удержался и ударил этого луддита прямо по воздухозаборнику. Не сильно, но кровь потекла.
— Ты… ты чего!? — как-то плаксиво захлюпал продавец, пытаясь передними манипуляторами остановить утечку жидкости. — Ты… ты…
Серафимович, не унижаясь до объяснений, плюнул ему в лицо. Луддит съёжился и затих… Серафимович, чувствуя, что наливается почти до краёв ненавистью, развернулся и стал уходить. «Если он хоть что-нибудь вякнет в спину, — крутилось надеждой в голове, — вернусь и разнесу всё».
Но луддит не вякнул.
В тот вечер Серафимович впервые попробовал алкоголь…
Просто как-то всё завязалось в один клубок смятой, использованной изоленты — и Андрюшенька, и парализованная Люда, и болтливый луддит.
Всё не так…
Поднявшись на свой пятый этаж, Серафимович открыл дверь и прошёл в спальню к жене. Та, как всегда, — лежала на кровати, листала некогда красочный альбом «Третьяковская галерея». Правда, никаких скучных репродукций Шишкиных и Левитанов, Репиных и Коровиных там уже не просматривалось. Жена, как только выписалась из больницы, первым делом собрала все оставшиеся после Андрюшеньки рисунки — мощные по своей эмоциональной ёмкости каки-маляки: солнце — неровной линией эллипс с кривыми палками-лучами; огурцоподобные папа-Серафимович и мама-Люда со спичками вместо рук и ног; кошки, больше похожие на кроликов, — и наклеила их, тёплые и настоящие, поверх холодных и скучных картин мастеров. Жена по нескольку часов в день изучала этот бесценный альбом.
— Здравствуй, — сказал Серафимович, взял Люду за руку и присел рядом на стул. — Чем ты сегодня занималась?
— Так, — ответила жена и неопределённо пожала плечами. Мол, несущественно. — Ты лучше глянь вот сюда. — Она показала Серафимовичу один из рисунков, на котором был нацарапан маленький человечек, по всей видимости сам Андрюшенька, с нашлёпкой посередине лба, похожей на гайку. — Все рисунки просты и понятны, а этот… бррр! — передёрнула плечами Люда. — Что за странные детские фантазии, в каком кошмаре ему это приснилось?! Нарисовал себя с какою-то маслёнкою на голове… Ведь это маслёнка, верно?.. Точь-в-точь как на швейной машинке… Помнишь, ты чинил её когда-то и менял такую же?..
— Да что такое тебе сегодня мерещится, Люда? — удивлённо поднял брови Серафимович. — Что ты, мать, извини меня, несёшь? Ты ведь знаешь, мы частенько играли с Андрюшенькой в красного командира. Вот мальчик и попытался нарисовать себе звёздочку… Получилось нечто похожее на маслёнку. Детские же каракули!
— Нет, это не звезда, — недовольно глядя на мужа, строго сказала жена. — Звёздочку он изображал не так. Вот, смотри…
И, отыскивая нужный рисунок, она захрустела толстыми проклеенными страницами, неприятно удивлённая тем, что Серафимович не имеет понятия о таких элементарных, но значимых вещах.
У Серафимовича защемило сердце… Что она знает!?.. Нет…
— Ах, избавь меня, пожалуйста… — сказал он жене немножечко даже грубовато, выпустил её ладонь, поднялся и вышел на балкон. Там он негнущимися пальцами вытащил из пачки сигарету и, неловко клацнув зажигалкой, прикурил.
Дым у табака был невкусный.
На балкон уже наползла тень от стоящей рядом двенадцатиэтажки, дневная жара спала. Лёгкий западный ветерок нёс немного неприятный, уже подзабытый, но привычный запах пипифакса от усиленно работающей в последние годы фабрики на той стороне реки, на Даниловке. Небо готовились занять звёзды… знакомый сосед с девятого этажа, Самойленко, шёл по асфальтовой дорожке к подъезду. Не торопясь. В прозрачном полиэтиленовом пакете он нёс банку кофе «Чибо» и бутылку. Видимо — спиртное, судя по цвету — коньяк. Наверное — дорогой, этикетка не аляповатая… А может, и не коньяк — букв на бумажке не разобрать… Да… зрение у Серафимовича стало никуда не годным — даже с пятидесяти метров трехмиллиметровый шрифт разбирался с трудом…
Самойленко остановился, поднял голову, увидел Серафимовича и приветливо помахал рукой.
Серафимович тоже помахал. И крикнул вниз:
— Тарасыч, скажи, что там у тебя!?
— Звёзды гасить буду! — радостно ответил Самойленко, поднимая пакет над головой.
— А… — сказал Серафимович и подумал: «Значит — коньяк. Алкоголик».
Всё не так…
Серафимович всегда брился перед сном. По утрам греть воду, возиться, не хотелось. Он брился станком уже лет так пять, от электробритвы, от её липких электромагнитных полей почему-то стало шуметь в голове. Давление? «Старость, это старость…» — думал о влиянии полей на мозг Серафимович и расслабленно скрёб лезвием по подбородку…
— Роберт! — вдруг требовательно постучала в дверь ванной жена.
Серафимович вздрогнул от неожиданности, неловко дёрнул рукою и порезал маслопроводную жилку возле кадыка, сильно выступившую за последние полгода. Довольно-таки обильно потекла веретёнка.
— Роберт! — опять позвала жена.
— Ну, чего там!? — раздражённо крикнул Серафимович, зажимая пальцами скользкий порез. Дверь же не открывал.
— Выйди, посмотри в окно, на небе звёзды гаснут, — сказала жена.
— Что!? — не понял и переспросил Серафимович, шаря в аптечке в поисках лейкопластыря. Вода, выливающаяся из крана, шумела…
— Звёзды гаснут! — испуганно, почти крича, повторила Люда.
— Сейчас выйду, вытрусь только, — сказал Серафимович. «Господи! Неужели у неё пошли поражения в психике?.. Этого добра только не хватало!» — сжалось у него всё внутри от жалости к жене и себе. Быстро и аккуратно заклеив ранку, он вытер пену и веретёнку полотенцем и вышел из ванной.
Люда стояла на кухне и через распахнутое окно смотрела в небо.
Ночь была безоблачная, тихая, луна полная. Небосвод был обильно усыпан звёздами. «Комплект полный, все 1022 светила», — глянув мельком, быстро подсчитал Серафимович. Всё как всегда, никакие дальние солнца не гасли…
— Вон, глянь-ка, Большая Медведица только что исчезла, — с трудом протянула к небу руку жена.
Но дура Большая Медведица, Серафимович это видел ясно, красовалась на своём законном месте, исчезать и не собиралась, нагло подмигивала.
— Да, пропала, — соврал Серафимович, засмеялся очень естественно, обнял жену за плечи и прижал к широкой груди. — Ты, Люда, глупыш, ты прогноз погоды сегодня вечером не смотрела и не знаешь, что Писанка наобещала: ночью над Восточною Украиной пройдут очень чёрные тучи. Облачность, Люда, облачность и ничего кроме облачности. Очень влажные, но рваные чёрные облака плывут над городом и причудливым образом закрывают звёзды. А кажется — гаснут светила. Сплошной обман.
— Обман? — удивилась жена.
— Да, — ответил Серафимович. — Фикция. А если бы и звёзды и в самом деле погасли, то всё равно никакой катастрофы не произошло бы. В Харькове, ты знаешь, имеется отличный планетарий3, он в случае чего с успехом возьмёт функции неба на себя…
Жена поверила. Врал он ей редко.
— Пойду-ка я прилягу… зябко что-то, — поёжилась она и нервно зевнула. Серафимович поцеловал её в затылок и согласился, размыкая объятия:
— Сыро. Иди, приляг.
Не мог сообразить — к какому врачу пойти завтра, посоветоваться, что же делать с нею… К психиатру, что ли?.. Бред…
Люда ушла в спальню.
Серафимович закрыл окно — ему-то всё равно, а Люду кусают комары — и вернулся в ванную. Спокойно добрился. Достал из потайного уголка под раковиной пластмассовую бутылочку с веретёнкою. Надавил на неприметную, замаскированную под родинку, кнопку за ухом. Часть кожи на лбу послушно и беззвучно заползла под волосы — открылась небольшая красноватая маслёнка, медная. Серафимович вставил горлышко бутылки в маслёнку и сжал пластмассу. Сытно чмокнув, маслёнка приняла порцию — ровно столько, сколько и вылилось из пореза.
Спрятав в тайничок веретёнку и застирав масляное пятно на полотенце, Серафимович вышел из ванной…
Он смотрел телевизор, последнюю, ночную программу новостей… В мире — безнадёга… Показывали ребятишек — худых, кожа цвета плесневелого кофе — со вспученными животиками… Судан, Сомали?.. Негритята серьёзно смеялись в наползавший на них объектив камеры. Видно, им пообещали, что оттуда вот-вот вылетит вкусная жареная саранча… Один из арапчат был так похож на Андрюшеньку!..
Как такое можно показывать? Совсем журналюги обнаглели…
Серафимович щёлкнул пальцами, переключил на Интерканал. Там развлекали «Мелорамой»… Таинственный и загадочный мир вибраций… призрачных и нарастающих, полифонических. Буряты в национальных одеждах дули в какие-то трубы… канглинги, гианглинги… так, что ли?.. Серафимовичу и это не глянулось, он снова щёлкнул пальцами, вернулся в «Новости». Но изображение на Первом Украинском почему-то пропало: по экрану шли полосы… да и динамики трещали…
Серафимович в поисках приемлемого глядева прошёлся по всем каналам. Но везде угощали наличием отсутствия — полосы, треск… Правда, на «Орионе» секунд на двадцать изображение всё же возникло — мелькнул отрывок из какого-то исторического сериала.
Место: пустыня. Время: конец восемнадцатого века, полдень.
— Вы видите эту звезду? — тыча пальцем-сарделькою в небо, спросил актёр-Наполеон у актёра-генерала.
Молчание, недоумение, испуг.
— Так вы видите эту звезду!? Отвечайте! — раздражённо переспросил Император.
— Да, сир… — с трудом выдавил из себя вояка.
— Дубина! Как вы смеете её видеть, когда она светит только для меня!..
После этой небольшой самодержавно-самодурной сценки изображение исчезло и на «Орионе». Полосы, треск…
«Опять какой-то козёл общую антенну перенастроил», — понял Серафимович и, не надеясь больше на искусственную картинку, выключил телевизор. Вышел на балкон — покурить перед сном. Андрюшенька… Андрюшенька… Андрюшенька… звёзды фальшивые… фальшивее… фальвшивые… Андрюшенька — крутилось у него голове. Серафимович догадывался, не хотел, но догадывался, почему у малыша потекло гноем из ушек… Маслёнка! Виновата маслёнка… Если не она, то что же?.. Об этом никто не знал, даже Люда...не надо!.. зимой он встроил пацану такую же масленку, как и у себя… хотелось, чтобы приёмный сын стал сыном… кто осудит, кто?!. Видно, что-то не учёл… не учёл… инфекция… старость… Старость. Ошибка… ошибка… ошибка… ошибулечка небольшая такая, а видишь, как вышло… ошибимся… ошибулька… это старонги… ржа это… Я убит подо Ржевом… Ржёвом… ржа и деградация Люба, прости… Люба… Лда...Люда… маслёнка… маслёнка… Андрюшеньки… Андюханчикююю...людалюдалю лююю лиш ошибулька…. Ош…
ЧТО ЭТО?
«В четырнадцатой цепи сбой, — понял Серафимович. — Завтра перепаяю».
И прекратил думать, ушёл в курение.
— Я в неё всего-то пару раз и кончил, а она и надулась, — вдруг громко прозвучал в тиши ночи незнакомый мужской голос. — Аборт же делать не хочет.
Серафимович вздрогнул и выронил сигарету.
— А может, забеременела не от тебя, — выразили сомнение. — Почему ты так в этом уверен? Бабы, знаешь, они такие…
Разговаривали на третьем, ниже и правее балкона Серафимовичей, на кухне однокомнатной. Лето — окна распахнуты…
— Да нет, не такой я уж и пьяный был, помню… Невезуха какая, а?.. Неужели со спиногрызом возиться придётся?
— М-да…
— От меня, факт — от меня. Целкой она оказалась…
— Целкой?! Да ей же за двадцать! Серёга, может, ты колготки с неё забыл стянуть, а!?.
Внизу вкусно захохотали. Потом всё стихло. Серафимович же старательно вслушивался.
Ничего. И вдруг:
— Как говорит мой Талейран: это хуже, чем преступление, это ошибка! — взревел императором у кого-то телевизор, хрюкнул и замолк.
И опять тишина.
Серафимович тоже молчал. Когда часы на его руке пропикали полночь, сверху посыпались мелкоизодранные газеты, резко пахнущие кошками. И это не в семь утра, а в полночь!
Господи! — зачем ты позволил Хаосу одержать победу!?.
«Вот… пришла бессистемность», — оборвалось всё внутри у Серафимовича. Он некрасиво зажал рот рукою и заплакал. Тоже некрасиво.
Плакал долго. Потоком.
Вытирая глаза тыльной стороною ладони, он пошёл на кухню, зажёг газ, поставил ковшик с водою на огонь и посолил. Когда вода закипела, отвернул заправочную горловину слёзобачка, хотел залить до уровня, но не сумел, — бачок был полон.
«Чёрт! Я теку настоящими слезами, а не солёной водой, — не удивился, как-то сразу всё поняв, Серафимович. — Закономерно, мне ведь за пятьдесят… это хуже, чем преступление… ржа и ошибка…»
Радио в углу, возле буфета, набирало обороты:
— …опять в Верховной Раде коммунистами сорвано обсуждение жизненно важной для страны книги Филиппа Дика «Мечтают ли андроиды об электроовцах?». Это возмутительно! Доколь…
Но Серафимович Радио не слушал, Серафимович вылил кипящий рассол в раковину и отправился в спальню, щёлкнув выключателем. Заснул почти сразу, даром что было сыро от продолжающих течь слёз…
Оставленное без присмотра Радио в темноте кухни уже бушевало:
— Такое вдохновенное безобразие во втором городе Украины, в первой её столице, не гастролировало уже давно. Последний на памяти ядовитый выброс пустоты на Диком Поле был зарегистрирован в 53-м году, в разгар борьбы за наследство Иосифа Виссарионовича, когда сексуальный маньяк, так, кстати, и не пойманный губошлёпной милицией, обработал своею сатанинской похотью все медные фигуры с известного группового памятника Тарасу Шевченко. Что особенно омерзительно — надругательство было учинено именно над медными статуями, остальными насильник неизвестно почему побрезговал. Скабрёзные харьковские образованцы окрестили таинственного казанову Медным Всадником.
Харьков по отношению к Киеву всегда хотел поставить себя в то положение, в каком Ленинград находится перед Москвою. Всё это — следствие подсознательного обмоскаливания (см. труды Н. Фитилёва). Логика понятна: если в Питере имеется Медный Всадник, то и в Харькове кумиру место быть. Это претензия провинции.
Образованцы, понятно, пошляки. Но, говорят, некоторые смазливые медянки после контакта потяжелели в брюхе. Глупость?! Бред свихнувшихся от насильственной русификации и тоталитаризма мещан?! Ха! А чем же другим, как не беременностью, можно было объяснить то, что целых девять месяцев после надругательства скульптурная группа при Кобзаре была укутана в асбестовую мешковину, оцеплена тройным милицейским кордоном, и возле неё всё это время дежурили две машины «Скорой» и одна полевая домна в комплекте с пьяными в драбадан металлургами из Днепродзерджинска, чьи налитые ужасом стеклянные глаза ясно свидетельствовали, что их обладатели слишком уж близко подобрались к какой-то запороговой Тайне.
Недели три, в концовке, провёл в неясных хлопотах у мешковины и писатель Александр Фадеев. По заданию Л. П. Берии?.. Поговаривали, что писатель собирает материал для мистического триллера со странным названием «Чёрная металлургия»…
А по ночам, в Лесопарке, в принудительном порядке сталевары разучивали колыбельные так старательно, что все волки навсегда покинули наш регион, мигрировав к Белгороду… Металлурги потом — документально подтверждено — все до единого, молча и не похмеляясь, сгинули на Колыме. А Фадеев застрелился. За день до самоубийства он пьяно откровенничал: «Не могу жить, когда руки в крови по локоть…» Думается — Фадеев принимал плод, но тяжести его тоже не выдержал. Жаль — роман «Чёрная металлургия» так и не был дописан. А люди мечтали почитать…
На харьковских улицах — мы помним это отлично — глухо перешёптывались о каких-то андроидах на американских транзисторах с веретёнкою, циркулирующей в сосудах и венах, а из магазинов напрочь исчезли поэмы Пушкина и разводные ключи.
Зачем мы это всё несём вам в уши?! А затем, чтобы вы поняли: учуяв носом метан в квартире, позвоните, во-первых, в службу газа, во-вторых, проветрите помещение, а в-третьих, прекратите питаться горохом.
Да! Да! И ещё раз да! — мы осознаём, что шутка про газ третьесортна. Но третий сорт никогда не был браком, да к тому же и те остроты, что поразили вас ещё в средней школе на уроках Великой Русской Литературы, а именно — «Медные люди» и «Бедный всадник», тоже отнюдь не впечатляют. А нынешнее время добавило — тоже вне впечатления — «Опущенных и посланных» и «Предков и выродков». Так что равновесие соблюдается — впереди паровоза бежать можно только тому, у кого флаг в руках…
Серафимович спал, остывая контактами, спала его жена Люда с пятном на коре головного мозга, спала старуха Кюхельгартен и её кролики, спал в песчаной ямке алкоголик Самойленко, спала вся разумная часть города Харькова, но Радио не спало, всё жило активной жизнью — покинув привязь радиоточки, оно бродило по кухне, пило чай, курило сигареты, сливало из бачка воду, варило сосиски, наплевав на фигуру, глядело с отвращением в мусорное ведро и бормотало, бормотало, бормотало:
— они спали и спали, спали себе и спали, спали бы и дальше, но через неделю соседи, обеспокоенные странной тишиной, пригласили участкового Метелицу и взломали дверь квартиры. Постель, на которой мирно лежало два трупа, вся пропиталась какой-то жидкостью. И целая лужа этой блестящей жижи натекла на пол.
Эксперт определил — ртуть.
Об этой нелепой поломке долго судачили у подъезда — два дня. А потом как-то резко поползли вверх цены на подшипники, и люди, имеющие большой запас прошлогодних шариков, бросились их продавать. Те же, у кого шариков было маловато, принялись их скупать и закатывать на зиму в банки. Короче — быт взял своё, народу стало не до отравленной ртутью семейной пары.
Тот год особенно запомнился слесарям — осенью напильники на полях уродили совершенно не червивые…
ПОКАЛЫВАНИЕ ВРЕМЕНИ
Когда в ветреную погоду шуруешь железным дрючком по изоляции теплоцентрали, хлопья стекловаты летят быстро и беспорядочно. Вот так же быстро и хаотично движется поток времени. Его ощущаешь как зуд и покалывание по коже.4
РАССКАЗ О ТОПИ, ВОЗНИКШЕЙ В ОДНУ-ЕДИНУЮ НОЧЬ
Третий наш государь из дома Хрущёвых родил дочь по имени Рада — «Совет мудрейших». Когда исполнилось ей достаточно лет, красота её стала несравненной, но, не стремясь к замужеству, Рада только и знала, что веселиться и странствовать в поисках развлечений. Государь же ни в чём ей не препятствовал. Из года в год во время студенческих каникул имела она обыкновение туристировать на атомоходе «Ленин» по Ледовитому морю и за многими утехами забывала вернуться в срок, к сентябрьской копке картошки.
Жил тогда в деревне Мыс Шмидта на берегу Чукотского моря человек по имени лекпом Зильберштейн, с сыном, что звался Аджубей. Оба они работали национальными писателями, кушали мало, но не роптали. Отец был не стилистом, но сюжетником, сын тоже склонялся к публицистике, но увы! — однажды в сильную засуху случился пожар с ветром и испарил, и рассеял по побережью всю их тушь. Кисточки тоже погибли в огне. Сын с отцом лишились средств к существованию. Через несколько лет неписания они впали в нищету, осталась — одна на двоих — набедренная меховая повязка, которой они всяк в свой черёд прикрывали свою наготу. Люди они были гордые и в Литфонд за помощью не обращались, так как знали — всё равно ничего не дадут, а то ещё и повязку отберут в пользу страдающей Эфиопии. Вскоре отец решил уйти из нетворчества и сказал:
— Сын! Когдя я умру, схорони меня голым, а повязку оставь себе.
Но Аджубей не посмел выполнить волю отца и похоронил его в центральной библиотеке Анадыря между двухтомником Сократа и трёхтомником «Избранное» Герберта фон Караяна с повязкою. Сам же остался безволосым голядкой. Голодный и продрогший и вне гордости стоял он на берегу Ледовитого моря посередине пейзажа, где туман гложет скалы, а завидев пароход, входил в воду до сокрытия мудей, отталкивал льдинки ладошкой и просил подаяния. Рассчитывая на жалость, он говорил ложь:
— Я не местный, я с «Челюскина». Бумажник и чемодан на дне, а к Водопьянову без денег не подходи. Молоков хочет спирту, Доронин — сала, Каманин — кожаную командирскую ушанку. Подайте! Я собираю на обратный билет…
Но пароходами Главсевморпути плавает в нашей стране в основном фиксатый, заблатнённый кадр, так что подавали Аджубею плохо, — редко случалась удача в виде половника вермишели, обыкновенно же метали, целя в глаз, кусок антрацита и гоготали. Воистину был прав поэт, когда сказал:
В прозрачной воде Океана отражается холод людской…
Иногда какой-нибудь жалостливый замполит выдавал погорельцу на время штанишки и брал на борт — тоже временно — оформлять судовую стенгазету. Платил за труды пузырьком касторки — от антрацита Аджубей страдал несварением.
Вдруг нежданно-негаданно показался атомоход «Ленин» с Радою на борту, с него доносилась запретная музыка джаз, на палубе толпилась тьма-тьмущая толпа приближенных к принцессе стиляг, главным среди которых являлся поэт Евгений Евтушенко. Придворные извивались в твисте. Кожа Аджубея от звука саксофона пошла пупырышками, а от ужасного вида твистующих он задрожал штормовой дрожью. Образовались от вибраций тела волны, и атомоход закачался. Прожигателей жизни завертело-закружило, они закричали:
— Что такое!?
Они стали лечебно свешиваться головами за борт, налегая грудными клетками на перильца. Корабль же остановился. Аджубей перепугался, что стиляги ему нагадят в прическу, а потом и накажут, и быстро вылез из воды. На прибрежной гальке валялась шкура моржа, и юноша забрался под неё.
А на атомоходе побороли дурноту и спустили ялик, в который уселись Рада и Евтушенко. Ялик направился к берегу. Ступив на сушу, Рада с Евгением сняли одежды и, оставшись в одних купальных костюмах, бросились в прибой, а когда накупались, то стали резвиться и проявлять таланты. Поэт, наткнувшись на тушу снулого моржа, сразу же сочинил прекрасные стихи:
Широка водная гладь,
Но на рульмоторе
Мы моржа пойдем искать
В открытое море.
Рада же стала кокетливо тыкать в тушу моржа палочкой. Палочка защекотала Аджубею нос, он чихнул и вздрогнул. От страха принцесса окаменела, а Евтушенко прыгнул в воду и саженками поплыл к атомоходу. Аджубей, поняв, что спрятаться от высокопоставленных особ ему не удалось, поднялся на ноги. Шкуру же моржа он с себя не снимал, так как хотел прикрыть стыд. Он стоял молча, лишь застенчиво сопел.
Принцесса, видя, что морж вытянулся перед нею на задних ластах, подумала, что зверь этот ручной, сбежал из цирка. Страх у неё прошёл, она засмеялась, подошла к Аджубею вплотную и почесала его за ухом. Юноша выгнулся дугою от сказочного удовольствия и прошептал:
— Спасиба…
А потом он заплакал от счастья неожиданной ласки. Принцесса же, убедившись, что морж владеет человеческим словом, утвердилась в своём мнении, что зверь ручной, а увидев слёзы благодарности, поняла, что жирное существо имеет благородное сердце, помнит доброту и может ценить хорошее отношение к себе. К тому же после побега не выказавшего должной храбрости Евтушенко она разочаровалась в золотой молодёжи, а посему сказала:
— Мы вовсе не думали о замужестве! Но вот мы встретили тебя и оба здесь, почти безо всякой одежды. Конечно — это знамение свыше. Иди умойся и убери с усов морскую капусту. Мы жалуем тебе обезвошенное платье и принимаем на атомоход к себе. Будем пировать и веселиться.
И вся свита принцессы, которая по тревоге, поднятой Евгением, в полном составе прибыла на пляж, согласилась:
— Столь благоприятных и дивных совпадений ещё не было!
— Нет! — вскричал Аджубей. — Я не осмелюсь!
Рада стала сетовать и уговаривать его жениться. Но он отрекался и так и эдак, и она сказала:
— Ведь это Небо выгнало тебя из цирка и соединило нас. Что же ты противишься, скот моря?.. Правда, Евгений?
И Евтушенко подтвердил:
— Небо, конечно же, Оно. Покровитель влюблённых святой Фрейд благословляет Вас. Я, как увидел Вас в одном пейзаже, так сразу же и понял: Вы два цветка единого стебля, или две половинки единого целого. И мгновенно удалился, оставив Вас тет-а-тет наслаждаться воркованием.
Эти слова сладкоречивого поэта убедили Аджубея, и он пошёл с Радою в ЗАГС и сочетался.
Приближённые же доложили обо всём по Радио государю.
И государь, узнав об этом, в ярости снял со своей ноги башмак и, стуча каблуком по столу, прокричал в направлении северо-восток:
— Рада не соблюла долга и чести, разгуливала где попало и, позабыв о нашем богатстве, соединилась на краю земли с ворванью! Как же она посмеет взглянуть Нам в лицо!? И куда же смотрел сексот Евтушенко!? Я ему покажу кузькину мать!
Так Евтушенко стал опальным поэтом. Ужасы устремились на него, как ветер, развеялось величие его, и счастье его унеслось, как облако. И заизливалась душа его в нём, дни скорби объяли его. И дали ему новую придворную должность — Иов. Или, точнее, ИОВ — Исполняющий Обязанности Вольнодумца. Тут следовало соответствовать. И взял поэт себе черепок, чтобы скрести себя им, и сел в пепел и соответствовал. И повёл он линию критическую, то есть развенчивал Культ Личности, страстно обличая теодицею.5
И зародилась интересная легенда, которую многие народы с охотою приняли себе в каноны.
Узнав о гневе отца, Рада испугалась и не решилась вернуться в Кремль. Накупив чёрной туши, основали они с Аджубеем газету. Где-то в глуши, за Садовым кольцом, построили публицистические ряды и вместе с тамошним людом бумаги открыли торговлю жареными фактами, завёрнутыми в мораль. Со временем торжище это сделалось знаменитым, и богатые гости из чужедальных стран приплывали туда печататься. А Раде и Аджубею поклонялись как законным властителям. А то, что Аджубей клыкаст, никого не удивляло. В Москве в то время было много моржей — купались в проруби. И Аджубей, дабы не протухла северная кожа, три раза в день обливался ледяной водой из ведёрка под портретом генерала Порфирия Корнеевича К.
Однажды некий богатый гость сказал Раде с мужем:
— Высокостильные! Отчего бы вам не отправиться за море за дорогой информацией? Через год каждый бит такой информации обернётся десятью.
Рада обрадовалась и сказала Аджубею:
— Нас ведь благословил святой Зигмунд. Ты, как благородное существо, должен посетить земли психоонализа. Давай соберём информацию о разных патологиях, и поезжай вместе со спецкорами за море — торговать.
Есть посередине моря остров Зелёная Британия, стоит на том острове маленькая фаллическая пагода Бенбибиси, а возле неё причаливают к берегу спецкоры за водою для своих репортажей. Пошёл Аджубей прогуляться к Храму и повстречал увечных монахов — Сартра, Камю и Ива Монтана. Прозывались они — экзистенциалисты, то есть — «метафизическая шифропись». День был жаркий, монахи сидели в тени смоковницы и смаковали пиво. Тем же пивом они охлаждали глубоко-глубинные язвы на своих бедрах. И Аджубей вдруг понял, что его мучает жажда. Он подошёл к монахам и попросил:
— Братия, поделитесь со мною в чашечках, я потный.
Услышав страшное слово «чашечки», монахи вздрогнули, переглянулись, грустно посмотрели на Аджубея, но влаги не нацедили. Озлился Аджубей и сказал:
— Я вижу, жадность съела ваше сердце, вам не у Храма сидеть, а разбойничать в лавке! Ничего нового людям вы предложить не можете, вы — буржуины!
Сказав это, трижды плюнул Аджубей в зеленобританскую землю и трижды сунул кукишем в зеленобританское небо — так расстроили его служители непонятного культа.
Ужаснулись кощунству монахи, заплакали и сказали:
— Морж! Ты не прав! Не буржуины мы, отнюдь! Академик Углов учил: «Кто хоть раз протянул человеку чашу с хмельным, пятьсот перерождений подряд будет являться в этот мир безруким существом». Это так. Неужели ты желаешь нам такой участи, у нас ведь и с ногами плохо…
И понял тут Аджубей, что он сосуд глупости, и попросил прощения и слов Учения.
Морж пришёлся своей непосредственностью монахам по душе, и они приобщили Аджубея к социализму с человеческим лицом. Вручил Аджубей спецкорам валюту, чтобы они закупили ему информацию, а сам остался на острове постигать Учение. Спецкоры же поплыли дальше в страну апачей.
Высот в Учении достиг Аджубей быстро.
Сартр, Камю и Ив Монтан пришли к Аджубею в келью, уселись и сказали:
— Внимательно выслушайте нас. В 1936 году на должность начальника арктической дрейфующей станции «Северный Полюс — 1» имелось две кандидатуры: Ушаков и Папанин. Оба мужа были достойны должности. Иосиф Виссарионович пригласил полярников к себе и долго с ними общался. Скажем: и Папанин, и Ушаков гордились своими усами «а-ля Чарли Чаплин», которые, так уж сложилось исторически — зло всегда выглядит более эстетично, — больше известны ныне как «гитлеровские усики». Когда беседа закончилась и претенденты на должность покидали кабинет генсека, Иосиф Виссарионович сказал им в спину фразу: «Зачем же это вы, товарищи, Еву Браун под носом развели?».. Ушаков испугался вопроса и той же ночью избавился от растительности на лице совершенно напрочь с помощью Универсальной Бритвы, но Папанин, так как был глуховат, вопроса просто не разобрал и посему сберёг растительность в девственности. На следующий день Иосиф Виссарионович снова пригласил полярников к себе, сравнил пустое лицо Ушакова с заполненным папанинским и принял решение: «Начальником дрейфа быть Папанину, он не сдрейфит!» Вот история. Мы задумались: кто же из этих троих героев истинный экзистенциалист? Наши мнения расстроились.
Камю. Истинный экзистенциалист тут Папанин, ибо Папанин бессмысленно наделил героическим смыслом бессмысленность.
Сартр. Истинный экзистенциалист — Ушаков, ибо Ушаков отыскал смертельный смысл в бессмысленности.
Ив Монтан. Истинный экзистенциалист — товарищ Сталин, ибо товарищ Сталин довел до абсурда грязную бессмысленность жизни.
Сартр, Камю и Ив Монтан (хором). Мы вас спрашиваем: кто из нас ближе к Истине?! Рассудите.
Аджубей ответил:
— Из вас троих ближе всего к истине Никифор Чуй, простой сборщик водорослей сахалинского совхоза «Красный Йод», ибо он в совершенстве владел искусством рисовать мантру «пять кружков» от руки не хуже, чем циркулем, но никогда этого не делал. На соревнованиях по воспроизведению кругов без инструмента он всегда занимал последнее место. При этом думал: «Если ты наделён силой, не топырь вперёд своё превосходство. Добродетель для умелого — не высовываться».
Услышав это, монахи переглянулись и сказали:
— Оглушительно верный ответ. Вы постигли Учение, нам нечего больше вам предложить. Уходите.
На возвратном пути из страны апачей причалили спецкоры к Храму и увезли Аджубея восвояси. Преподобные подарили ему на прощание вещи благие — томики Хайдеггера и Бубера, что занимательны и без картинок, и сказали:
— В этих вещах заключена чудотворная сила.
И вернулся Аджубей в Москву, и с большим сердцем проповедовал в СССР учение Оттепель. Рада тоже прозрела: бросили супруги свой дом и комсомольскую газету, покинули все дела и в четыре ноги и два посоха отправились на поиски страны Беловодье.
Однажды на долгой дороге застала их ночь вдали от жилья, и они остановились остудить мозоли, опёршись вдвоём на Бубера и прикрывши свои головы Хайдеггером. Томик Хайдеггера был тяжёл, руки супругов раздрябли. К поре между вторым обходом ДНД и первым милицейским уазиком томик выскользнул из рук. Падая, он задел не менее тяжёлый кирпич Бубера. При удачном соприкосновении двух волшебных кирпичей случилось всеобъемлющее свечение и озарило местность вокруг. И увиделось в чистом поле: высотные здания — хоромы из кадмия, зрелые золотые дворцы, башни и храмы, дома для номенклатурных чиновников и конуры для простого люда, сокровищницы, набитые лунным светом, который простолюдинами называется «металл свинец». Глазом всего не охватишь.
И воскликнул Аджубей:
— Монахи были правы!
Наутро окрестный люд, завидя диковинный город, изумился, понёс дары — воблу с картофелем и благовоние «Шипр», прося прописки. Её давали всем. Вельможи с военоначальниками, поделив между собою чины и воинов, основали новый район.
В то время страной правил уже новый государь из Днепропетровского дома. Оттепели он не жаловал. Узнав о существовании болотистого района среди вечной мерзлоты, он тотчас послал против Аджубея и Рады Государственную Безопасность. Военачальники стали просить у Рады дозволения выйти с плакатами и, заступив ГБ путь, направить её в гриппозный сектор болотистого района — местность названием Чихослювакия. Но Рада отвечала с улыбкой:
— Этого мы не сделаем. Что подумают иностранные спецкоры? Пусть Небо рассудит нас, в животе и смерти оно лишь властно. Как можно поднять оружие против преемника отца? Нет уж, будем уповать на высшую справедливость, если придётся даже класть голову под подписку о невыезде. Я десять лет прожила с моржом, не уклоняясь от выполнения супружеских обязанностей. Чего после этого мне бояться?
Недавно пришедших в район людей обуял страх, и они разбежались кто куда — в йоги, славянофилы иль суфии, остались лишь исконные жители — шестидесятники. Шестидесятниками их называли за то, что во лбу у них было ровно шестьдесят пядей. Шестидесятники бы тоже разбежались, да не могли — от большого ума их головы были словно могучие тыквы, они тянули к земле и якорили. Шестидесятники, обутые историей в лапти чистейшей вологодской липы, лежали под иконами Андрея Рублёва и вяло листали томики Сартра, Камю и Ива Монтана. То есть они не шустрили, они печалились. А над ними молча стояли призраки комиссаров в пыльных шлемах, склонённые. Скорбь шестидесятников была огромна: они самоедствовали в себе за типографическую нерасторопность, за то, что не успели в Оттепель переиздать труды Л. Д. Троцкого и Н. И. Бухарина.
Государственная Безопасность, быстро обойдя Чихослювакию, подошла совсем близко, на расстояние выстрела, и, не успев засветло с переправою, расположилась лагерем за Байкалом, стучала в рельсу БАМ!-БАМ!-БАМ! — строила, чтобы не заснуть. Стройка БАМ была гигантской — кирпич везли со всей страны. Когда возвели половину БАМа, кирпичи вдруг закончились. Умная часть ГБ задумалась: «В чём дело? Где камень?», а большая часть ГБ просто бросилась по окрестностям в поисках строительного материала. Умная часть ГБ уже поняла: «Чтобы стало больше кирпичей, следует уменьшить количество ружей», но она не успела донести эту мысль до начальства, так как большая часть ГБ нашла два кирпича — Бубера и Хайдеггера — и, обмазав их марксизмом-ленинизмом замеса А. Яковлева, заложила в фундамент, плотно друг на друга. Произошёл взрыв, грянула буря, взметнула песок и должности, вырывая с корнем деревья и пережитки сталинизма. После бури неожиданно наступил 85-й год. ГБ стало не по себе.
Рада, обнаружив, что состарилась на полтора десятилетия, осмотрелась и горюче заплакала.
— О чём ты плачешь, мать? — спросил Аджубей.
— Я расстроена тем, что мой муж зверь, — сказала Рада. — В молодости такой мезальянс отдавал оригинальностью, а теперь, когда в моде традиционные ценности…
И Рада ещё сильнее заплакала. Тогда Аджубей скинул с себя шкуру моржа, и Рада увидела: муж её не скот моря, а чукотский писатель. Она улыбнулась самым фривольным татуировкам на его теле. Аджубей тоже был рад заголению, потому что притворяться северным животным ему было уже трудно по возрасту. От систематического обливания ледяной водой обострялись хронические болячки.
— Ку-ку! Ку-ку! — закричала тут сквозь крик гибнущих на БАМе поездов кукушка, устала и замолкла. Через три минуты после 85-го года грянул 87-й год-сушняк и по всей стране исчез спирт. Пространство сжалось, дрогнуло, а когда дрожь пространства прекратилась, был уже 91-й год. Государственная Безопасность совсем растерялась и побежала. Она бежала до Великой Стены с мешком кефира в вытянутых руках, а у Стены ослабла, споткнулась, упала и рассыпалась в прах. Дух её ушёл на Тяньаньмынь, а облитый кефиром прах возродился в новое ГБ — Гребенщикова Бориса — и зазвучал модно. «Аквариум» — такая книжка была написана о позоре ГБ бойким литератором Виктором Суворовым.
Так как спирт отсутствовал, шестидесятники закурили «Беломор» и в мгновение ока, предусмотрительно взявшись за руки наподобие друзей, вознеслись на Небо. Сверху они узрели, что страна Беловодье и страна апачей — это суть одно и то же, и, плюнув с высоты на пыльные шлемы комиссаров, оттолкнулись ногой от пыльных тропинок далёких планет — от Израиля — и прыгнули в Америку. Там, как узники совести, они получили сочный кусок счастья в виде двойного пособия по безработице.
Раду же неведомая сила бросила в редакцию журнала «Наука и жизнь», далеко-далеко от района шестидесятников. Аджубей болтался мясным комочком возле её юбки.
Земля же на месте города шестидесятников осела, и возникла огромная топь. Со временем люди воздвигли здесь Храм и круглый год служили молебен демократии, а в перерывах между молитвами грабили поезда на ветке Ростов-Баку. Огромную топь назвали Братским водохранилищем, — древние нимало не задумывались над тем, какое название присвоить Храмам, святилищам и всему на свете, всё называлось легко, в строгом соответствии с событиями.
Поэт Евтушенко написал о чудесной топи несравненные стихи, за которые получил из казны мятных пряников на 27 руб. 14 коп. и талон в Кунцевский распределитель — 57 на велосипедный ниппель. Вот эти строки:
Многие страны я видел.
Твёрдо в одном разобрался:
Ждёт нас всеобщая гибель
Или всеобщее братство.
Несколько лет спустя, в эпоху первоначального накопления попкорна, Ельцин, император из Ипатьевского дома, послал одетого в тельняшку Грачёва с войсками, стараясь привести к покорности Юг. Грачёв шёл открыто, без зигзагов, и, делая ружьём страшные артикулы, пел боевую песню:
Гром победы раздавайся!
Сухопутный я матрос!
Злой чечен быстрей здавайся!
Веселися, грозный рос!
Царь Южного Дома Дудаев заступил путь войскам Севера в районе Братской Топи, укрыв своих воинов в болоте сепаратных слов. Топь была обширна и глубока, отряды Грачёва, увязая в трясине, двигались с немалым трудом, между тем Дудаев, по примеру древнего полководца Махно посадив своих воинов с тяжёлыми пулемётами на заднее сиденье «жигулей», заставал противника врасплох, отбивал припасы и долгим противодействием истомил его вконец. Грачёв охрип и уже не пел. Миновал месяц, а следом ещё один, но Грачёву так и не удалось встретиться с Дудаевым в открытом бою.
— О горе! — воскликнул Грачёв. — Топь единой ночи небесного вознесения назовут ныне «топью единой ночи людской погибели»!
Перед президентскими выборами император Ельцин отозвал Грачёва для контрольных экзаменов на чин военачальника. Все были убеждены — Грачёв примет срам в самом начале испытаний, но, к удивлению политологов двора, научные трудности сухопутный матрос преодолел с честью.
Наступил последний, решающий день сдачи КВНа (Контрольного Военного Норматива). Вопросы формулировал сам государь.
Грачёв вошёл в зал, поставил ширму возле вазы со сливами и уселся перед нею на пуфике. Первая гроздь вопросов была разминочной. Спросили:
— Что такое «Ариадна» и «Набоков»?
Грачёв повёл ухом к ширме, подумал и ответил:
— Это названия фирм, торгующих соответственно бикфордовым шнуром и мороженым.
Спросили:
— Наиболее подходящая фамилия для косметолога, разработавшего средство от облысения?
Грачёв повёл ухом к ширме, подумал и ответил:
— Перхоть.
Удовлетворились и на бронированном подносе поднесли военачальнику фотографию из десятого тома комментариев Конфуция к «И Цзин».
На ней были изображены два авиатора в военной форме. Один, приняв позу мифического царя Пржевальского, крутил большой — с астраханский арбуз — глобус, а другой, подражая царю генетиков Трофиму, задумчиво на этот глобус смотрел, сжимая в левой руке запасную земную ось. Внизу шла надпись — «Громов и Юмашев уточняют маршрут перелёта через Северный Полюс».
— Оцените увиденное, — попросил Грачёва государь.
Грачёв грациозным движением перекинул фотографию за ширму и задумался. Мыслил он неприлично долго, уже пошли по толпе придворных смешки, и тут военачальник ответил:
— Лететь в Америку, проложив маршрут по глобусу — безрассудство. Нужны подробные карты, педантичные. Фотография есть чёрная шутка. Чесночноглазые странные люди, самых мрачных своих юмористов — например, того же Конфуция — они почему-то называют философами.
Речь претендента была так пошла и глупа, что все вокруг, забыв об этикете, закричали:
— Гора родила мышь! О, насколько Грачёв был талантливее, когда обещал привести к покорности южные земли одним полком ВДВ!
Поднялся страшный шум. Государь воздел руки вверх и воцарилась тишина. И тут из-за поставленной Грачёвым ширмы раздался кашель, и вылетела сливовая косточка. Императорские стражи бросились к ширме и опрокинули натянутый шёлк. И все увидели генерала Романова, который, совершенно забыв приличия, с увлечением лакомился спелыми сливами из вазы — видимо, служба его проходила в Северных землях, где фрукты в редкость. Романов, когда его открыли двору, очень смутился. У его ног валялась фотография с лётчиками.
И понял двор: на предыдущих экзаменах Романов таился за ширмою и подсказывал Грачёву блистательные ответы. А ныне — заелся.
— Это омерзительно! — закричали.
Стражи хотели пронзить Романова трёхгранниками, но государь остудил их наказующий пыл:
— Сначала пусть Романов поделится своим мнением о фотографии.
И смущённый любитель слив мельком бросил взгляд на фото и сказал:
— Подпись под фотографией не полна. После фразы «Громов и Юмашев изучают маршрут перелёта через Северный Полюс» должно следовать предложение «Профессионалы, осознав, что настоящее мастерство проявляется только в работе с негодным инструментом, откладывают острый резец и берут затупленный».
На несколько секунд стало слышно, как стонут в подвале защитники Белого дома, а потом все зацокали языками в восхищении. Государь, видя в любителе слив такой острый ум, велел принести свиток «666 задач для претендента на звание Генералиссимуса» и задал вопрос № 768, ответ на который военная наука ещё не выработала.
— Почему Никифор Чуй, молодой сборщик водорослей сахалинского совхоза «Красный Йод», скрывал своё чудесное умение рисовать мантру «пять кружков» от руки не хуже, чем инструментом?
Романов ответил:
— Парень не хотел, чтобы девушки побережья поняли, что служа в ВДВ он все два года прокрутил мясорубку на кухне.
Двор зааплодировал и закричал:
— Это достойный военачальник!
А Грачёва государь велел гнать позором. Принесли 12 стульев и, приставив их друг к другу, построили схему прямой кишки и загнали в неё министра обороны. Он, сутулый, полз к выходу, цепляясь коленями и локтями за ножки стульев, а двор хором вопрошал:
— Духи, духи! Что вам надо!?
А Грачёв из глубины кишки отвечал за духов тонким голоском:
— Бумажки! Подтирать духовные какашки!
Так наказывали за недостаточную учёность, за некнижность.
А в поле на место Грачёва назначили Романова, наградив его орденом Стулова-Сутулова. Романов, не откладывая дел в долгий ящик, с жаром нарисовал прекрасную картину весенней наступательной компании, сопроводив её нравоучительным двустишием:
Не до ордена. Была бы Родина
С ежедневными Бородино!
На аукционе «Сотбис» в Лондоне, куда картина с двустишием сразу же неизвестно как попала, маклаки взяли за неё 20 миллионов долларов! А ведь лондонский экземпляр был только третьей бледной копией!
Узнав об этом, Дудаев стал поститься, много читал Уэльбека, воздвиг посереди топи алтарь, жёг благовония и молился на средства массовой информации, — он хотел, чтобы масонские масюки и высшие силы наслали порчу на наши головы и боеголовки, нервные системы и системы наводки. Вдруг из заставки информационной программы НТВ «Сегодня» явился к нему морж в коляске, запряжённой удалой русской тройкой — Сартром, Камю и Ивом Монтаном. Морж спустился у алтаря и сказал:
— Отсюда мы вознеслись на небо, и дивное величие Беловодья осенено здешней землёю. Мы знаем, ты молился нам всем сердцем, и поэтому мы явились помочь тебе замирить Север.
Умолкнув, он вырвал у себя клык и показал Дудаеву. И сказал:
— Возьми его и укрепи на боевом шлеме. Он поможет осуществить желаемое.
Потом морж взлетел в небеса и исчез.
Дудаев, получив клык удивительный, издал сперва радостный вопль, а за ним и воинственный клич. Говорят ведь, что тяга ко всему редкостному, стремление противоречить, есть несомненный признак людей ограниченных.
Ограниченный Дудаев ликовал.
Но тут прогремел страшный взрыв, и царя Южного дома не стало. Клык был не чем иным, как датчиком наведения ракеты класса «земля-земля» спецподразделений Севера.
Стоит ли скорбеть о гибели Дудаева, мужа ограниченного, сепаратного?
Вопрос риторический.
А Бородино не было, но был Хасавьюрт. Ибо Борис Абрамович Березовский, коему по плану Романова предложили стать Кутузовым, выступить в роли Кутузова не пожелал. Отказывался так:
— Мне мой глаз ещё пригодится. Да и повязка меня уродует.
Борис Абрамович говорил не то — повязка его явно бы украсила.
А случилось раньше вот какое.
Чтобы юридически грамотно окутузить Березовского, съехались СПС, ДВР и «Яблоко», уселись за стол и принялись тот стол спиритизмом вертеть, вызывая Дух Господа Бога с продезинфицированным трёхгранником Луки. И Дух появился. И выступил тут вперёд Березовский, и сказал:
— У меня есть к Вам и Вашей спице просьба.
И Дух Господа Бога сказал:
— Проси и получишь. Но учти, но учти, что твоему врагу я дам в два раза больше.
И Березовский растерялся. Увы! — он не захотел, чтобы Чубайс стал Гомером, Мильтоном иль Борхесом. Это человеческое вполне. Отказавшийся от ранее задуманного Борис Абрамович, считая, что формулирует остроумно, сказал такую просьбу:
— А ткните спицей в Радио!
Ошибка! Дух Господа Бога в Радио ткнул, и Радио на мотив «Мурки» сыграло:
Тут заходит Жилин, а за ним Костылин,
А за ним Костылин,
говоря:
— Честно мы служили, хер мы не ложили,
Но, выходит, всё это зазря!
Вы ж Кавказ просрали, ёбаные суки!
Вы ж Кавказ просрали
навсегдааа-аа…
Ну а мы теперича умываем руки.
Жаль — курорт закрылся Тиберда…
Кто спорит — песня была прекрасна, но ведь затем Дух Господа Бога ткнул удвоенно в телевиденье, как и предупреждал. Случилось: пожар на Останскинской телебашне, роман Пелевина «Поколение “П”», гибель от туберкулёза НТВ.
А Березовскому Генеральный Прокурор слал повестку за повесткой, но Березовский уклонился, сбежав в город Лондон.
Не он ли передал план Романова маклакам «Сотбиса»?..
* * *
Могила же Дудаева спрятана не в Топи, но высоко в горах. Говорят, надгробием там грубый валун зелёного гранита. Нет ни имени на камне, ни фамилии, но кадмием тянется строчка из «Бородино», стихотворения великого русского поэта Марата Юсуповича Лермонтова:
— О Грозный! Я твой навечно боевик…
Мир праху твоему, товарищ генерал-майор Советской Армии…
ПРИБОРИСТЫ6
Есть радио,
которое всерьёз…
О. Петров
Был тёплый вечер весны 1987 года.
Он скормил шармчалке разорванный на мелкие клочки томик ранних рассказов Кортасара, затем пять минут крутил ручки настройки и щёлкал переключателями, но всё-таки добился. Потрещав и похрюкав, она выдала:
«…Чёрная Рука. С тех пор девочка всегда внимательно слушает то, что ей рассказывает доброе Радио. И не только слушает, но и записывает. Но дело не в том. Вот, хотим предложить вам вербалистику названием “У Пампуша”. Эпиграф. “Не знаю, что за памятники здесь, / Но птичьи пугала на взлётной полосе / Без шлемов все до одного!” Исса. Феликс Чуев, молодой поэт с авиационным инженерным дипломом, часто навещал Вячеслава Михайловича Молотова, отстранённого и забытого официально. Молотов приближался к Верхней Мёртвой Точке, был дряхл, вял, но иногда случалось — говорил по теме. Чуев же записывал. Благородный, он грыз ногти не свирепо и верил в несделанность и самодостаточность Истории. Это похвально.
В Москве погодилась ранняя осень, Вячеслав Михайлович с Феликсом сидели на скамейке Тверского бульвара, смотрели, как небом проносятся толстые пернатые птицы, мостятся на Пампуша и занимаются своими делами. Перья на крыльях птиц были слегка обуглены, ведь небо есть наполовину твердь, наполовину воображение. Поэтому субстанцией оно газы, которые, если наберёшь чрезмерную скорость, струятся по предмету и обжигают — получается нечто среднее между бытовой травмой и полным крахом надежд.
Глядя на облепивших Пампуша птиц, Феликс, надеясь сдвинуть Молотова с мёртвой точки, сказал:
— Бессмертие — одна из самых загадочных тем в авиации. Тут требуется летать то на истребителе, то на бомбардировщике. Скажут: это трудно — на бомбёре больше ручек. Верно. Но основное различие глубиннее. Все авиаторы по подвигу делятся на действователей и мечтателей. Из первых получаются истребители и штурмовики, из вторых ночные бомбардировщики. Первые берут ловкостью и энергией, вторые осторожной мудростью… Есть ещё и вертолётчики. Природа их героизма до сих пор не ясна. Как всё это совместить в одном? Чем больше живу, тем больше убеждаюсь — бессмертие есть выпадение из нормы, вернее: выпадение из плоской нормы в объёмную. То есть оно не картинка, но Памятник…
Сдвиг удался. Молотов с треском разлепил губы и выдал:
— Аббревиатура ВТШ ВВС РККА означает: Военно-теоретическая школа Военно-воздушных сил Рабоче-крестьянской Красной Армии. В теоретической школе курсанты не летали, а испытывались. Выяснялось, соответствуют ли они требованиям боевого Неба. Только после проверки их направляли в лётные училища. Утверждали: выпускники ленинградской ВТШ в ночь перед получением свидетельства об окончании курса натирают наждаком до блеска срамный выпирающий металл фальконетова Медного Всадника. Поэтому-де ленинградская ВТШ в просторечии и называется — “тёрка”. Если это правда, то почему другие ВТШ, например в Егорьевске и Оренбурге, тоже называются “тёрками”? Известно же: в этих городах никаких Памятников, которые можно бы было блестяще начистить, не существует?
Феликс Чуев подумал и сказал:
— Видно, всё проще. “Тёрка” — это сокращённое от “теорки”, теоретической школы.
— Это так, — хищно улыбнулся Молотов, сплюнул кровью и растёр жидкость ногою. Потом протёр пенсне от брызг и продолжил:
— Считалось, что самая суровая “тёрка” в Егорьевске. Понятно — она под столицей. Валерий Чкалов — один из немногих, которому удалось её закончить в 23-м году. Он рассказывал, что работала на приём там психотехническая комиссия. Вводят тебя в комнату, садят на стул и говорят: “Ждите, вас вызовут”. Ты устраиваешься. Конечно, волнуешься. И вдруг — хлобысть! — пол под тобою трескается налампампам, и летишь ты вниз вместе со стулом в мягкий подвал, — чтобы без увечий. Там тебя девка в медицинском халате принимает и щупает за пульс. И хитро — девка-то симпатичная, жаркая. Это чтобы ты больше взволновался. И у кого та девка насчитает пульс больше семидесяти, — отчисляют без разговоров. Негоден, — пишут в карточке, иди в мотористы наземные. А благополучно миновавших быстрый пульс дальше вели, к подвешенной на верёвке корзине. Садись, приглашают, в неё, мы будем тебя вертеть насчёт вестибулярного аппарата. Садишься ты, и тебя качают долго. Тех, кто позеленел и заблевал — той же дорогой — вон, в мотористы, а неиспачканных дальше крутят чрезвычайно энергично. И вдруг — стреляют над ухом из пистолета и из корзины вываливают. И опять вбегает известная уже белая девка и кричит: “В глаза мне смотреть, в глаза!” И никуда тебе не деться — смотришь в неё. И если учует она у тебя в глазах испуг, — в мотористы без колебания. А если не нашли в тебе труса, то укладывают тебя на живот, спускают штаны и ну гвоздём в жопе ковырять. И шепчет девка в ухо: “Не больно?..” Ты думаешь, что это тебя на мужество нечувствительности проверяют, но это обман, на самом деле девка на щёки твои смотрит: если зарумянился от стыда, значит — психологически неустойчив, значит, дорога тебе в мотористы земли… А как миновал ты удачно все эти казусы, приступает психотехническая комиссия к филологическому тесту. Это такой старичок из архаистов, который стихами мучает. К примеру:
Не те — косоглазые, с высоким давлением кровяным
И замедленной реакцией, которые вечно
Перебирают шестерни ДВС.
Все они, в конце концов, не станут победителями.
Виктория благосклонна не к ним, а к Небо рвущим
пропеллером.
Черновая работа пред фортелем показушным — nihil.
Установилось это, однако, ещё со времён
Первых махательных крыльев.
Тяжёлый мудрец говорит:
“Свободна стрела, но лук, ей дающий движенье,
Тетивою крепчайшею связан.
И можно сказать: убогие, те, что гремят инструментом
В масляном чреве мотора, — есть связанный лук
Для рвущих пропеллером Небо.
Одно от другого всё в мире зависит”.
Лёгкий мудрец отвечает:
“Увы — это верно немного. Слова ваши есть суперэтика.
То есть софизм. Но
В суперэтичных мирах нет места Герою.
Мир
Без
Героя
Теряет
Лицо
,
Имя
И
Плотность
.
И упругость теряет. И ложится подстилкой
У входа в тёплый клозет.
И ни один из Богов не захочет в мире таком помещаться.
Черти поселятся там…”
А закончит старичок читать, спрашивает: “Юноша, чьи слова весомее — тяжелого или лёгкого мудреца?” Если ты скажешь, что в душу тебе запали тяжеловесные конструкции, тебя в мотористы направляют — по пожеланию, по определению. Если же ты почувствуешь правду в речах лёгкого мудреца… — тоже в мотористы. За самодовольство, за самомнение. А правильно будет для старичка — ни тем, ни другим не восхищаться, правильно для лётчика — пройти по лезвию этического ножа в ситуации “вверху ни куска черепицы, чтобы прикрыть голову, внизу ни пяди земли, чтобы поставить ногу”. То есть надо ответить кудряво и загадочно… Так рассказывал Валерий в курилке ЦАГИ. Я и там бывал.
Молотов от обилия слов устал и задремал на солнышке. А Феликс Чуев занёс услышанное в голубую тетрадь, потом тихонечко прокашлялся и, когда Вячеслав Михайлович открыл глаза, спросил:
— Не припомните, как ответил Валерий Чкалов на вопрос филологического теста?
— А? — сказал Молотов.
Чуев повторил свой вопрос.
— Не удержалось в памяти, — ответил Молотов.
И Чуев записал: “Знающие люди вспоминают: с филологическим тестом при поступлении в егорьевское ВТШ Чкалов расправился такими словами — «Неширокая, по сути дела ничтожная межевая канавка между религией и авиацией превращается в глубокий ров, когда к ней приближается гуманист. Гуманист просто не в состоянии осознать, что авиация — это всегда жертвоприношение. Общая же корявость стишка-теста выражает неудачную мысль: высшее проявление мудрости есть косноязычие, как намёк на отказ от познания истины в понятии и слове». И Чкалова приняли”.
Потом Чуев спросил Вячеслава Михайловича:
— А как вы считаете, в чём причина господства немцев в нашем небе в начальный период войны? Говорили о каких-то разноруких самолётах…
Молотов ответил:
— Разнорукие самолёты — клевета. Излагаю издалека, от истоков. Молодой Валерий Чкалов, носясь на самолёте, плохо стрелял по чёрным резиновым пузырям. Это такие мишени. Сбивал он их, как и положено асу, с первой очереди только тогда, когда пулемёт комплектовался визирно-кольцевым прицелом. А если прицел стоял на пулемёте оптический — Чкалов мазал, словно простой пентюх. Уточним правды ради: с таким трудностями сталкивались все без исключения молодые истребители, непривычен им был очень уж ограниченный обзор оптического прицела. Они торопились нажать на гашетку, опасаясь, что пузырь уйдёт из поля зрения.
И вот Чкалов раздобыл полено, поцарапал его ножиком — придал примерные формы пулемёта — прибил гвоздиками и визирный и оптический прицелы, установил деревяшку на треногу и зорькой, когда родная эскадрилья досматривала последние сны, прятался в кустах у взлётной полосы и тренировался, имитируя стрельбу по приземляющимся ночным бомбовозам. Он целился через кольцевой прицел в усталую машину, потом быстро глядел в оптический и примечал, как она располагается в окуляре. И сравнивал, и вносил поправки в свои действия. Затем он тряс руками полено и говорил:
“Пух! — пух! — пух!”
Пётр Ионович Баранов, главком ВВС РККА, собирая поутру нужные ему по службе травы и грибы, однажды наткнулся на молодого Валерия, который самозабвенно оперировал поленом.
“Что вы делаете, товарищ лётчик?” — удивился главком.
И Чкалов поделился с ним своею бесцельною бедою. И попросил главкома сохранить его тренировку в тайне. Смущённый изобретатель боялся, что ребята в полку задразнят его “оружейник папа Карло”, — Толстым тогда все зачитывались.7
“Двадцать суток гауптвахты!” — закричал Баранов, еле сдерживаясь, чтобы не припечатать лётчика кулаком.
И Чкалов отправился сидеть, удивлённый. Он-то рассчитывал, что его похвалят за умный ум.
А Пётр Ионович, когда Валерий удалился в тюрьму, ударил сапогом по треноге, а как она повалилась, принялся в ярости топтать ученическую конструкцию. Ещё он грязно матерился, ибо испытывал шок. Ведь Пётр Ионович был умудрён, он знал, что ассоциация в мысли предполагает такую же связь в действительности. То есть если понарошку, играючись в “пух-пух-пух”, сбивать самолёты мысленно, то они и в этой реальности через некоторое время начнут падать на землю.
Пётр Ионович ждал катастроф.
Но — удивительно! — прошло две недели, Чкалов “давил клопа”, горевал без воздуха под арестом, а боевые ночники летали и летали себе во тьме над Балтикой безостановочно, словно бы и ничего не произошло, словно бы Валерий и не обстреливал их вообразительно.
И месяц миновал, и два истекло, а рапорт об авариях на стол Баранову не ложился. И понял тогда главком, что Чкалов — лётчик и человек неординарный, Чкалов — личность светлой души и ласкового взора, без сглаза дурного. Такие наивные психические титаны, как и гении разума, есть редкость на нашей земле, состоящей исключительно из спёкшейся грязи.
Баранов восхитился и принялся продвигать Чкалова по служебной лестнице, познакомил с нужными людьми — Тухачевским и Ворошиловым. А пришло время — свёл и с самим товарищем Сталиным.
Все эти коммунисты, ощутив светлую чкаловскую ауру, полюбили лётчика беззаветно. А про “пулемёт Буратино” Баранов телепатически приказал Валерию забыть. И Чкалов легко подчинился.
Смерть Петра Ионовича Баранова прибрала в 33-м году, приняв благородный образ авиационной катастрофы. Алкснис — преемник Баранова на посту главкома ВВС — проник в его кабинет и нашёл там, в шкафах, множество коробочек с непонятными порошками, сушёными грибами, ягодами и травами. Весь этот гербарий он без сожаления выкинул на помойку. На помойку отправилась и небольшая ватная кукла Адольфа Гитлера. Штанишки у куклы — спереди, по ширинке — были разодраны и изрядно замусолены. Алкснис думал о кукле: какой-то педофило-некрофилический выверт! Но тут был не выверт, тут было совершенно другое: чучело Гитлера Пётр Ионович изредка, но регулярно колол в область паха по методике МВФ (Мальтуса-Вейнингера-Фрейда) длинным трёхгранным штыком из калёного уральского железа. Далёкий от понимания истинной реальности и тайных причинно-следственных связей Алкснис и не догадывался о предназначении куклы и штыка. Неразумный! — штыком тем он вздумал ковырять у себя в зубах после потребления мясных блюд. И удивлялся: почему это вдруг у меня изо рта стало пахнуть гнилью? Алкснис списывал запах на гастритик и стал пить боржоми и нафтусю. Бесполезно! — то в нём ароматизировал не гастритик, но завязался крепкий, процессуально-перспективный мертвец 37-го года рождения.
А уже ничем не сдерживаемый Гитлер принял власть.
В 41-м году, весной, кабинет главкома ВВС реконструировали для установки подслушивающих устройств. Рабочие вскрыли паркет и нашли картонный вкладыш с дневником П. И. Баранова. Естественно, вкладыш отдали хозяину кабинета Якову Смушкевичу — он в то время командовал военным воздухофлотом.
Увы! — не все свои заметки Баранов шифровал. Смушкевич, хоть и был дважды Герой Союза, но, как и Алкснису, не дал ему Господь зрения видеть мир в истинном свете. Из дневника Смушкевич вычитал об интересном симбиозе визирно-кольцевого и оптического прицелов и, обрадованный, воскликнул:
“О! Мне и Родине вкрай необходимы меткие лётчики!”
А потом он заказал в мастерских 150 этих спаренных прицелов и отправил их быстроногим курьером в учебные центры Белорусского и Киевского военных округов. Как и все недалёкие люди, он хотел добра.
Спарка усиленно эксплуатировалась. Меткость у лётчиков да, повысилась… но какой ужасной ценой!..
Сталин узнал о смертельных приборах слишком поздно. Исправить положение в авиации было невозможно!
Последние слова — “уже невозможно!” — Вячеслав Михайлович произнёс очень громким криком. Дети, игравшие палою листвою, заплакали от звучной безысходности, испуганные опалённые птицы сорвались с Пампуша, а все взрослые стали с осуждением во взоре смотреть на пенсионера и молодого на скамейке как на необузданных пессимистов. Но с Чуева и Молотова стекало без остатка. Чуев записал рассказ о смертельных прицелах и падении Смушкевича в синюю тетрадь, а потом спросил:
— А как вы считаете, в чём причина господства немцев в нашем небе в начальный период войны? От кого-то я слышал о колдовских приборах…
Молотов ответил:
— Колдовские приборы — клевета. Вот правда. Перед войною у нас основной запас самолётов хранился на складах в разобранном виде и в солидоле. Был твёрдый уговор с пограничниками: чуть что, свистнуть, чтобы механики начали собирать машины в кучу. 21 июня свист прошёл, и механики бросились в хранилища и заработали. Но как мастера они были неквалифицированы — лучшие же пошли в жертвоприношение в год столетия со дня рождения Пампуша8. И в спешке те механики собрали самолёты неправильно. А именно: левые крылья приделали на место правых и наоборот. И плохо их протёрли от солидола. А когда разнорукие “Яки” и “Миги” поднялись в воздух навстречу “Юнкерсам”, то из-за перепутанных крыльев стали самопроизвольно срываться в штопор и разбиваться. А плохо оттёртый солидол начинал гореть уже в воздухе — трение! — и от того казалось беспристрастным наблюдателям: машины сбили немцы. От обмана зрения и родился великий миф о мастерстве немецких пилотов. А мастерства не было, но присутствовало наше великое головотяпство. А Геринг воспользовался и раздул миф неимоверно!
Сказав про миф, Молотов поднял руки и, взволнованный, указал на Пампуша и спросил:
— Видите?!
А Чуев сказал:
— Что я должен видеть?
— У Пампуша белые виски. Неужели и он слабый поэт?! — сказал Молотов с тревогою в голосе.
А Чуев сказал:
— Не понял?
А Молотов сказал:
— Объясняю мою ассоциацию. В ночь на 29 октября 43 года состоялось заседание Политбюро, где утверждались слова нового гимна Советского Союза. Помимо прочих талантов присутствовали и Михалков с Эль-Регистаном. Дискуссия была мирной, почти дружеской. Но многое и не ладилось. Михалков, отстаивая какую-то мелочь вроде запятой, в азарте выпалил:
“Поверьте, товарищ Сталин, так будет лучше!”
Сталин же ответил:
“Вопрос теории: а можно ли доверять поэту? Данте, к примеру, населил Ад одними флорентийцами… Но нам с Лаврентием Павловичем хорошо известно, что там в основном бывшие советские люди…”
“Правильно, товарищ Сталин!” — закричал с места Берия. И захохотал.
Сталин жестом заставил его умолкнуть и, обращаясь к поэтам, продолжил:
“Надо развивать в себе ощущение краткости, зыбкости жизни. Из этого вытекают требования точности и мастерства…”
И Михалкова с Эль-Регистаном направили в соседнюю рекреацию — творить в тиши. Всего через полчаса ими был предложен вариант удивительной красоты, который удовлетворил всех. Мы радовались.
А на следующий день, торопясь на встречу с английским послом, я встретил Михалкова в коридоре гостиницы “Москва” и обратил внимание: у него, нестарого человека, белые виски. Вчера же седины не было. Ну, не слабый ли он поэт, Михалков?.. А теперь вижу — и у Пампуша виски белые…
И Молотов, положив под язык таблетку нитроглицерина, поднялся со скамейки и пошёл домой, обстукивая тростью асфальт. Он удалялся от волнительного объекта и фальшиво напевал в нос:
Есть только миф между прошлым и будущим,
Именно он называется жизнь…
Чуев тоже страшно заволновался, он тоже поднялся и тоже пошёл, но не домой и не за Молотовым, а на прицельное расстояние к Пампушу — всматриваться в кудри. Приблизившись, обнаружил: да! у Пампуша белые виски, но это не смертельная седина-слабость, Пампуш не слабый поэт, это накакали толстые птицы, потому что ели пищу.
У Чуева отлегло от сердца.
А ветер яростно трепал чёрную, но измазанную белым прядку волос, выбивающуюся из-под лётного шлема Пампуша…»
Треск
Хрип
Сбой
………
Тут шармчалка замолкла и стала холодеть. Из неё
потёк конденсат. Он понял, что это навсегда. Но всё же позвал коллегу-прибориста. Коллега пришёл, осмотрел шармчалку
и согласился: да, это навсегда. Внутри у неё всё выгорело, сказал. Впрочем, ещё
сказал, попробуем переделать на брон. А первый
подумал и сказал: если убрать катушку Лескова да выброс картинок, да стёб
накрутить по максимуму, то, наверное, можно и в брон…
но стоит ли?.. десять лет — и брон тоже
амортизируется… А коллега сказал: стоит, есть один такой аспирант МЭИ Витя
Пелевин, он давно у меня просил такой…
ПИСЬМО И КАСТЕТ
Он странен, исполнен несбыточных дум
Бывает он весел —
ошибкой.
Он к людям на праздник приходит — угрюм.
К гробам их подходит — с
улыбкой.
Всеобщий кумир их ему не кумир —
Недаром безумцем зовёт его мир!
В. Бенедиктов.
«Певец».
Герман Титов, коряво говоря, баловался в своё время в виде хобби поэзией, основательно баловался, но, конечно, в свободное от кружения на центрифугах и долбёжки матчасти время, баловался с прицелом на будущее, а друзья-космонавты — Гагарин, Леонов и Комаров — одобрительно смеялись, смеялись не над Титовым, смеялись от его искромётных стихов, то есть куплеты с точки зрения технического человека смотрелись юмористически. Титов очень гордился своим умением завернуть письмо в рифму и считал, что Союз Писателей СССР для него, лица, сделавшего много действительных польз и настоящего добра государству, должен со временем широко и гостеприимно распахнуть свои тяжёлые двери, обитые замшей из кожи графоманов.
Так вот — в одной тёплой, даже горячей компании, в наглухо закрытом для
непроверенных людей городе будетлян Звёздном, в гостинице,
в двухкомнатном номере люкс с кондиционером, сидели Евтушенко, Леонов,
Голованов и Титов. Хозяином номера, то есть гостем Звёздного и золотым гвоздём
компании был, вне всякого сомнения, признанный даже за рубежами отечества шедеврист Евтушенко. Были в компании и другие товарищи-однопробчане, несколько завлабов и начпусков,
люди достойные и не без талантов, физики, как говорится, не без лирики, —
любители целокупного знания, то есть альпинисты-гитаристы с репродукциями
Брейгеля на стенах своих кабинетов и машинописными самиздатовскими томиками
Хармса и Гессе на книжных полках. Но они, физики-лирики, известны лишь узкому
кругу специалистов, их имена нам ни о чём не говорят, поэтому мы их и не
упоминаем. Сидели, общались о чём попало — от
Кастро до НЛО — закусывали марокканскими лимонами в толстой кожуре,
шоколадками фабрики «Рот-Фронт» и белыми подсоленными сухариками, что принёс
очень уважающий такую закусь Герман. Лимонов и родных шоколадок было в избытке,
да и сухариков Титов понатащил штук по сорок на
брата, но болгарского коньяка, точнее бренди «Сливчев
бряг» было несравненно больше: дешёвой скупостью
Евтушенко никогда не страдал. И вполне логично и закономерно,
что наступил в развитии общения такой момент, грамм эдак после семисот на душу,
когда Леонов, человек тоже с бзиком, но по рисованию акварельками, попросил
Германа почитать свои стихи, попросил в основном для Евтушенко: пусть, мол,
могущественный мэтр посмотрит, то есть послушает, — может, и
поспособствует в напечатывании типографском. И
Титов не ломаясь, ибо он был духовно цельной личностью, озвучил. Всем
понравилось. И Евтушенко тоже понравилось, и мэтр вроде бы одобрил, но как
прожженный профессионал в хорошем настроении, считая, что котят надо топить,
пока они ещё не прозрели — так гуманнее по отношении к начинающим
поэтам, — Евтушенко, в конце концов, всё же честно высказал: «Тематика…
тематика… Нет, Герман, печатать такое… Не поймут. Глупые грымзы скажут: кощунство!
Клевета!.. А умные грымзы
пожмут плечами: эпигонство… И ещё. Не принимай близко к сердцу, но я думаю,
что и народ не поймёт, народ-то у нас романтик в массе основной, и поэтому
здоровый цинизм путает с цинизмом просто». Сказал такое рассудительное
Евтушенко, а потом философично помолчал ещё немножко и, сделав сожалетельное лицо, снова умудрил речью: се ля ви, по-французски умудрил, так как знал этот красивый язык
в достаточном интеллектуальном объёме… Сказал Евтушенко «се ля ви» и разлил в знак дружбы ещё по одной. Но второй
космонавт планеты пить дружескую рюмку не стал, Титов обиделся, словно
какой-нибудь ветхозаветный Сумароков, Титову показалось, что Евтушенко
лицемерит, почудилось ему, что нет искренности в нашем знаменитом поэте,
померещилось Титову, что боится Евтушенко здоровой творческой конкуренции,
боится соперничества, боится и не хочет появления на поэтическом Олимпе ещё
одного полубога. Чем больше ярких звёзд над головой, тем слабее относительно
свечение каждой, тем незаметнее они на звёздном небе. Это Титов как имеющий
прямое и непосредственное отношение к космосу знал хорошо, основами астрономии
он владел. И подозревал, что Евтушенко тоже владеет… Поэтому-то и не легли в
душу и разум Титову в общем-то слабокритические,
с незаметным переходом в незаметное одобрение слова Евгения. Массивной,
крепкой, превратившейся чуть ли не в лапу киборга от многочисленных турников и
бессчётных эспандеров рукой, демонстративно отодвинул Титов в сторону
стеклянную рюмку дружбы. «Так Вы считаете, что Наш
народ моё письмо не поймёт?» — сверля сердитым взглядом худенького и вертлявого
Евтуха, перейдя с дружеского «ты» на
официально-неприязненное «вы», прямо, спокойно спросил он, нажимая на
местоимение «наш», тем самым как бы намекая: а не слишком ли ты, Жека, телепаешься по миру многоватенько,
не забыл ли ты Родину? Евтушенко же не хотел обострений
потому, что в Звёздном он был не местный, он был тут одиноким писателем
(Голованов не в счёт, Голованов газетчик) и хорошо понимал, что в случае драки
числом превосходящие астродеятели замесят его
моментально, он и не успеет выхватить из дорожного портфеля кастет, знаменитый
кастет Вовки Маяковского, которым тот полвека назад кроился у мира в черепе.
Это во-первых. А во-вторых, он был более, чем Герман, устойчив к коньякам, так как нерегулярно, но
всё же вёл богемную жизнь. «Ты пойми, Герман, — попытался он применить
полученные в многочисленных зарубежных турне дипломатические навыки, —
ведь…» Но Титов не желал никакой гнилой дипломатии. «Так Вы считаете, что Наш народ меня не поймёт!? — перебив Евгения, уже
повышенным тоном переспросил он. — Я хочу кристальной ясности!» Ситуация
накалилась. В прозрачных глазах космонавта-поэта (у всех космонавтов глаза от
алкоголя светлеют, этим космонавты и отличаются от простых смертных) был
заметен гнев оскорблённого творца и — чудеса оптики! — отражение
хрустальной люстры Чижевского, висевшей над его головой чуть сзади. «Герман,
Герман! Чего ты!?. Тройка-семёрка-туз!»
— дежурной космоотрядовской шуткой попытался
снять неловкость и замять начинающийся скандал Леонов. Но Титов и шуток не
хотел, Титов был угрюм и серьёзен. «И ты, Леон, туда
же…» — криво усмехнувшись презрительно, он бросил коллеге и другу, и
вдруг — никто и не ожидал от него, пусть и закалённого центрифугами
человека, такой почти обезьяньей прыти — схватил с кровати мегафон, чрез
который Евтушенко ещё три часа назад на центральной площади официально знакомил
исследователей охлаждённого пространства со своими стихами, и выскочил на
балкон, что выходил на основную улицу космического города.
«Товарищи! — мощно и призывно закричал он в усилитель, опасно для здоровья
свесившись с перил. — Слушайте Германа Титова!» Не балованный
незапланированными публичными зрелищами советский народ — полтора десятка
случайных конструкторов с авоськами — прекратил своё движение и образовался
в заранее благодарных, но немного испуганных зрителей. И Титов, улыбнувшись
вниз, зачитал:
Эпиграф!
О,
бедный Юрик!
Вильям Шекспир
Из Звёздного шёл, за Яик шёл,
Шёл удивительно хорошо!
Кто это?
То Гагарин шёл на Байконур,
Воткнувши в зад бикфордов шнур.
Ему Глушко шёл вслед, мужчина.
Таблицы Брадиса и счётную линейку
Он как лицо незначимого чина
Нёс и сморкался в телогрейку.
Он плакал, так как знал: Система
И Схема пуска не в порядке.
И эта горестная тема
Сминала чувств его порядки.
Но что же делать!? «К Первомаю, —
Сказал Хрущёв, — костями лечь!
Добавить к лайки Лайки лаю
Совейску на орбите речь!»
Приказ? Приказ! Как не исполнить?
Хрущёв — он вождь. Глушко же лишь полковник.
И тех полковников у нас как муравьёв.
Потому и отношение к ним пренебрежительное.
………………………………………………………
Над степью солнце поднималось.
На вышке бодрствовал охранник.
И зрел вдали потомка Чингизидов,
Промеж волокон хлещущего лошадь.
Печатал Юрик шаг. Морозна грязь
звенела.
Апрельский крупный жук жрал мелкого жука —
Природы мир вершил паскудства дело
На площадях Азийского материка
По Дарвину…
А шнур висел и колебался.
Юрий улыбался.
Стремительно он в подвиг выдвигался…
Довести декламацию до конца Титову не удалось — опомнившиеся Голованов и Леонов, чертыхаясь, быстро его втащили обратно в номер, слегка поцарапав о ручку балконной двери. Разочарованный и не полностью удовлетворённый зрелищем советский народ, немного послушав непонятный, но безумно интересный шум, доносившийся из-за захлопнувшейся двери башни олимпийцев, постепенно разошёлся по своим неотложным и не очень неотложным делам, испуганно оглядываясь по сторонам, восхищённо бормоча шершавыми от технических терминов языками: «Сюр… Это сюр!?.»
Но на этом ничего не закончилось.
Вечером стало известно — не всем сразу, конечно, ТАСС ещё ничего не объявлял, но те, кому положено, уже знали, и горе у них уже началось — разбились Юрий Гагарин и полковник Серёгин. И тем же вечером рядом с печальным сообщением о гибели Гагарина на столе главного КГБшника Звёздного, придавленный окровавленным кастетом с отпечатками пальцев Евтушенко, лежал доклад о хулиганской выходке второго космонавта планеты, лежал вместе с теми стихами, которые успел прочитать с балкона любитель-поэт… да и с теми, которые он вообще не сочинял, тоже лежал. Это называется оперативностью и умением работать. Главный КГБшник Звёздного полковник Устимович — офицер, высоко оценивающий своё теперешнее командное положение, но в то же время считающий, что служебного потолка он пока не достиг, сразу же дал бумаге надлежащий ход по инстанции в надежде на громкое дело, которое поможет ему перебраться на Лубянку. А музейный кастет он помыл и унёс домой, — подарил сыну, что два раза в месяц посещал литстудию при Доме Пионеров.
В итоге.
Леонов на три года был переведён в запасные, журналист Голованов лишился допуска и пропуска в Звёздный и Ленинск и вынужден был перебиваться малолюдным, а, как следствие, малохлебным для журналиста Плесецком. А Титова, несмотря на заслуженную звезду Героя, чуть ли не вышибли не только из космоотряда, но и из партии. Удержался он в КПСС лишь благодаря личному заступничеству Андропова. Почему Юрий Владимирович к неудовольствию и удивлению некоторых членов Политбюро, то есть создав себе определённые политические сложности, вступился за заштрафбатившегося Героя, точно сказать трудно. Можно лишь предположить, что эфирная составляющая поэта-Андропова оказалась близка соответствующим фибрам души поэта-Титова. Но дорога в космос, что понятно, для Титова закрылась. А письмо в рифму он забросил по личной инициативе.
Полковник же Устимович жестоко просчитался. Из белокаменной столицы Андропов перевёл его в глинобитный Орджоникидзе и назначил на оскорбительную синекуру, на должность инспектора Грузинской военной дороги. На Кавказе Устимович профессионально совершенно деградировал. Имея доступ к закрытым фондам, он занялся изучением чань-буддизма, увлёкся альпинизмом и составлением гербариев… Когда полковник выполнил норму мастера спорта по скалолазанию, терпение Андропова лопнуло. Придравшись к тому, что по делам составления гербария Устимович слишком уж много переписывается с зарубежными ботаниками, он отправил его в отставку.
А Евтушенко, хотя ему и заблокировали на полгода выход двухтомника в «Совписе», хотя и дали указание Л. А. Аннинскому на изготовление двух огромных статей для «Литературки» с настоящим, по полному филологическому накалу разбором евтушенковской поэзии, отделался легче всех, даже получил какую-то прибыль, так как после статей Аннинского Карл Проффер сразу же предложил поэту издать ПСС в Нью-Йорке на трёх языках: английском, хинди и иврите — и даже однажды, пусть и туманно, но всё же намекнул в письме о вроде бы появившейся возможности выдвижения на Нобелевскую премию.
Это письмо Евгений вставил в рамочку под стёклышко и повесил на стенку. Ныне Евгений в Америке, кому-то там преподаёт Великую Русскую Литературу в каком-то колледже…
Каждый раз, выпуская своих малочисленных питомцев в свет, экзаменуя, Евгений зачитывает им письмо Проффера и просит по мере способностей и сил перевести на русский.
И, сидя вечером в пустой аудитории, чёркая красным фломастером беспомощную студенческую писанину, он горько-горько смеётся и сладко плачет, вспоминая былое лихое в Звёздном. К нему пришло понимание, что в своё время кастетом Вовки Маяковского он достойно воспользоваться не сумел.
А письмо Проффера, хоть и за стёклышком, а желтеет, желтеет, желтеет…
А ближе к ночи, закончив постылую работу, ощущая потребность поплакаться, испытывая желание пообщаться с кем-либо из своих, понимающих его и находящихся в подобной жизненной ситуации, он звонит Виталию и жалуется, жалуется, жалуется… «Ты понимаешь, Виталий, — говорит он в жадно слушающую его трубку, — даже за то, что они заявляют, что “Чёрный квадрат” нарисовал Нестор Махно, я вынужден ставить им пятёрки, а иначе они уйдут от меня на семинар по патагонской литературе, я могу лишиться куска хлеба. Я тут уже без малого шесть лет, но за все эти годы на мои заключительные слова — “Есть вопросы?” — только один раз две какие-то прыщавые девушки, что всю лекцию вдохновенно тискались в задних рядах, поинтересовались: “Правда ли, что известный поэт Гришка Распутин был бисексуалом, и что поэма «Пожар» у него получилась такой сердитой потому, что маринист Цветаев отказывался с ним спать?” О, маисово семя!..» — «Да… да… да! — горячо отвечает Евгению трубка. — То же самое и у меня, у меня! Они мой “Огонёк” считают приложением к “Малой гвардии”, а меня самого — автором бестселлера “Молодая земля”!.. Я тут до того дошёл, что начал находить много умных мыслей у Леонтьева и Победоносцева!.. А помнишь, Жека, как в Политехническом!?.» — «Помню, помню! — подхватывает Евгений. — Помню, я перед молодёжью Тимирязевки прочитал что-то с рифмою “партактив-презерватив”, так возмущённые студентки пошли в комитет комсомола Союза Писателей и потребовали занести мне выговор за пошлость в учётную карточку!..» — «Да, ты, чтобы этого выговора избежать, ещё в Братск сбежал и поэму правильную настрочил, а!?. Да… какие были девушки!.. А теперь — прыщавые…» — «А теперь — прыщавые…» — грустно повторяет Евгений за Виталием, смотрит на письмо Проффера под стёклышком и видит ясно: через пару лет эта бумага превратится в полную труху…
И так переливаются воспоминаниями друг в дружку они до самого утра.
А как поднимается весёлое солнышко, то взвинченный прошлым Евгений звонит в аэропорт им. Кеннеди и заказывает себе билет до Москвы. И с лёгкостью на душе, не ища таблеток, ложится он на диванчик и спит крепко до самого обеда. А проснувшись, включает СиЭнЭн и узнаёт, что над Америкой бушует страшный магнитный торнадо, родившийся от столкновения двух воздушно-ионных фронтов: первого — сухого, полярного, принесённого из бассейна реки св. Лаврентия, и второго — влажного, окрепшего в Атлантике у берегов Либерии, и поэтому телефонной связи между его университетским городком и городком, где учит Виталий, нет уже два дня. И причудливое сочетание этих двух географических названий — «св. Лаврентий» и «Либерия» вызывает в Евгении ужас. «Ночью я говорил с духом Л. Берии!» — мгновенно, как всякий умный в таких делах шестидесятник, соображает Евгений, и быстро-быстро схватившись рукою за сердце, бежит в свой кабинет «как обуянный силой чёрной» и начинает развешивать по стенкам грамоты ЦК ВЛКСМ и жечь черновики произведений, где хулится Иосиф Виссарионович и Великая Эпоха.
А соседи поэта, увидев густой дым из окна его кабинета, спокойно и тихо ругаются, но в пожарную часть не сообщают. Потому что Евгений коптит в небо не в первый раз и они уже платили большие деньги за ложный вызов. «Опять у писателя с Огненной Земли приступ ностальгии!.. Биографии Гоголя, что ли, начитался?..» — зевая, говорят они. И берут соседи за руки своих жующих кукурузные хлопья детей, подводят к окну, указывают на дым из кабинета поэта и поучают: «Дети! Если не хотите в своей жизни погореть, то никогда, никогда не становитесь поэтом-публицистом и не шалите с Великой Патагонской Литературой! Пойдите лучше поиграйтесь спичками».
И дети согласно кивают своими маленькими головками.
* * *
Шкловский сказал о Маяковском: «Володя растоптал свою душу, чтобы она стала большая и её, окровавленную, дал нам как знамя». Евтушенко растоптал свою душу тоже, но она стала не большой, а плоской и высохла в корку. Чтобы душа не сохла, настоящему поэту следует иметь огнестрельную рану, дабы кровь из неё смачивала душу. А Евтушенко на выстрел не решился. И когда он поднял свою душу (не отдал нам как знамя, а сам поднял!), то она, ломкая, хрустнула и рассыпалась в пыль.
* * *
А кастет Владима Владимыча?
А что кастет? Кастет безнадёжно утерян. Возьмёшь в руки какой-нибудь современный журнал, полистаешь в поисках стихов. Что-то с рифмою найдёшь. Ну, вроде ничего. Другой журнал возьмёшь — тоже ничего. Третий — ничего. Нет кастета. Даже больше: как-то понятно — никто из стихотворцев не то что не может найти его, не то что и не пытается искать, а просто и не подозревает, что такой кастет существует.9
Впрочем, не всё так мрачно. Я оптимист. Всё же есть у меня надежда, что кто-нибудь из не подозревающих о кастете однажды извернётся и смастерит свой оригинальный кистень. Ну, если и не кистень, то щипчики для вырывания ногтей, симпатичные тисочки для пальчиков, приятный кожезавёртыватель, либо восхитительное зубильце для чеканки по коленной чашечке.
Пожелаем ему удачи.
1
А Марков в тот же день сидел на кухне и улыбался. А потом он попил чаю и
в один присест написал обессмертивший его рассказ. Вот он, рассказ.
КАЛИ-ЮГА
Чехов, когда прочитал книжку Циолковского «Исследование космического
пространства реактивными приборами», заметил:
— А ведь самый реактивный прибор у человека-то — нос!
Посмеялись, вспомнили гоголевского майора Ковалёва и его потерю.
А был среди гостей индиец Рабиндранат Тагор. Он смеха не воспринял, он спросил
через переводчика:
— А кто такой Циолковский?
— А, — ему отвечают, — это один мыслитель из Калуги. Он учит,
что через тысячу лет человечество превратится в лучи света и полетит этими
лучами в бездну могущества и не остановится, пока не наткнётся на гору хлеба.
— Удивительно! — говорит Тагор. — Мыслитель из Кали-Юги!?
— Из неё, из неё, — отвечают…
2
А. К. Касьян — костоправ. Иногда — костолев.
3
А. К. Ещё бы не отличный — бывшая синагога.
4
Всё это есть не что иное, как тоска по огнестрельному ранению.
Теперь уместны стихи с эпиграфом.
Вянет лист. Уходит лето.
Иней серебрится.
Юнкер Шмидт из пистолета
Хочет застрелиться.
К. Прутков
Из помидора ли высасываешь влагу,
Или зубришь А. Пушкина строку, —
Ты всё равно дрейфуешь прямо к краху,
Тебе он скоро скажет тихое «Ку-ку»…
Но ты ещё не веришь во всё это
И мир тебе пока что голубой.
А юнкер Шмидт с дурацким пистолетом
Тебе чудак с неправильной резьбой.
В тебе он вызывает лишь улыбку.
С улыбкою листаешь ты Козьму…
Но ты не прав, не прав ты очень шибко,
Как всем известная садистка из «Му-Му».
Не стоит ржать. Вопрос стоит серьёзно.
За летом — осень… Логика, не рвань…
Осмысли же. Не дёргайся, не ёрзай.
И ты поймёшь, что юнкер — голова…
5
Под теодицеей в те идеологически нестойкие времена разумели защиту
высшей мудрости Создателя от иска, который ей предъявляет разум, исходя из
того, что не всё в мире целесообразно. (Прим. И. Канта)
6
Журнальный вариант.
7
А. К. Просто на всякий случай: «Приключения Буратино, или Золотой
Ключик» вышли в 1935 году.
Ю. Ц. «Золотой ключик, или Приключения Буратино», в 1936-м.
8
А. К. 1899? 1937 — столетие смерти. А если Пампуш — не
столько «-пуш», сколько «Пам-», то сто лет — в 1980-м.
Ю. Ц. Объясняю мою ассоциацию. Пока «-пуш» жив, «Пам-»а нет и быть не
может, а как только, так в чём-то уже и.
К. Б. Плюс альтернативная/крипто- история и т. п.
А. К. Золотые груши?
К. Б. Мичурин?
9
Шиш, орудующий в брянском лесу, вроде бы знает о
кастете. Одно время я так и думал — кастет у него: когда Шиш размахивал кулаками, что-то поблёскивало. Но постепенно
пригляделся и понял — то блестит на кулаке не металл, а сопля.
Ю. Ц. Оп-ля?