Рассказы
Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 6, 2005
Андрей
Геннадиевич Поляков (1968)
— учился на физмате, работал редактором в издательстве, экспедитором,
журналистом, редактировал газету и журналы, преподавал. Окончил филологический
факультет Симферопольского государственного университета. Живёт в Симферополе.
Публикации: «Знамя», «Русская мысль», «Новая Юность»,
«Независимая газета», «Митин журнал», «Золотой вѣкъ»,
«Вавилон», «Альманах Руслана Элинина», «Арион», «Гуманитарный фонд», «Цирк “Олимп”», «Волга»,
«Черновик», «Окрестности», «Авторник», «Соты», «Новое
литературное обозрение» и др.; коллективный сборник «Полуостров»; антологии
«Самиздат века», «10/30», «Дикое Поле», «Время “Ч”»; крымские
издания «Ex Ponto»,
«Толстый журнал», «Крымский контекст», «Таврические ведомости», «Керченский
рабочий», «За медицинские кадры» и др. Стихи переводились на французский,
итальянский, английский, украинский и другие языки. Финалист итальянской
премии Тиволи (2002). Малая премия «Москва-Транзит»
(2003). Шорт-лист Премии Андрея Белого (2003). Книги «Epistolae ex Ponto»
(1995), «Орфографический минимум» (2001), «Для тех, кто спит» (2003).
СТЕКЛЯННЫЙ НОС
Александру Грановскому
Помнишь, Саша: дао, которое можно назвать, не есть постоянное дао, и совершенство, которое можно себе представить, не является совершенством?..
Юность студент Цяо потратил на чтение учёных книг. Подогретое вино в беседке или купание коня в горном озере не прельщали его воображения. Прекрасное было ложью, ибо могло быть названо прекрасным. Стихи, которые складывал Цяо, при всех своих несомненных достоинствах всё же имели земной, человеческий характер, а студент был не столь наивен, чтобы искать абсолютный смысл в вещах, суть которых понятна даже ребёнку.
Рождённый человеком, Цяо страдал от этого.
Забросив литературные занятия, он отправился путешествовать. Однажды, в летнюю ночь на окраине пыльного городка, Цяо услышал нечто, охватившее его душу сухим пламенем. Студент перелез через ограду в том месте, где она начала разрушаться, и заглянул в дом. Красавица со светлыми, как печаль, глазами пела японскую песенку, аккомпанируя себе на цине:
Девочка
лет четырёх
несёт во рту мёртвую рыбку —
море шутить не любит!..
Цяо впервые обратил внимание на музыку. Нематериальность звукового ряда была очевидной. В отличие от навсегда зафиксированного тушью и бумагой иероглифа (пусть даже придуманного, не существующего в природе), музыка пребывала во времени, отсутствуя в пространстве. Не закреплённое за звуками вещественное значение умилило студента, и он не усомнился в том, что это то, чего он хотел.
Через пару недель Цяо женился на красавице со светлыми глазами. Они прожили вместе четыре года: за этот срок дни превратились в ритуал, а ночи — в приятную последовательность телодвижений. Страсть прошла, но Цяо было лень в этом признаться.
Чем больше Цяо изучал музыку, чем больше постигал её законы, тем больше разочаровывался. Наличие законов говорило о том, что музыка объяснима, а значит — несовершенна.
Когда жена умерла, Цяо с интересом поймал себя на том, что не испытывает по этому поводу ни горя, ни радости. Чувство облегчения было бы более уместным, но и в этом ему было отказано.
В год «ген-цзы» правления под девизом «Достижение истинного» Цяо перебрался в восточные земли Чжэцзяна, в Минчжоу.
Ненадолго он увлёкся курением особого вида травы, которую привозили торговцы с севера, но зависимость от курения подтвердила Цяо материальную сущность дымных глубин, о которой он догадывался и раньше. Отказавшись от чудесного калейдоскопа из-за того, что не хотел от него отказываться, студент вновь принялся за сочинительство.
На этот раз идея была подсказана ему мусульманским зельем и заключалась в следующем. Ни одно слово, ни одна мысль не должны были быть перенесены на бумагу. Удивительная повесть существовала лишь в воображении автора и, следовательно, была чиста, недостижима для земной пыли.
Чуть позже Цяо усовершенствовал эту игру (ощущение игры не проходило и было, пожалуй, наиболее ценным во всём деле) за счёт того, что не удерживал прежде придуманное в памяти. Глава сочинялась вечером и за ночь сознательно забывалась. Огорчало лишь то, что, оказавшись избирательным, мозг не желал расставаться с наиболее удачными фрагментами. Студент попробовал разрушить сюжет и перепутать действующих лиц, сократил количество создаваемого за вечер до одного слова, но и это не помогло.
Заскучав, Цяо отказался от подобной практики. В погоне за вечным студент не имел времени оглянуться на настоящее. Подошли к концу деньги, накопленные за годы супружества; Цяо провалил очередные экзамены; крыша его дома летом не давала тени, а зимой пропускала дождь…
На пятнадцатую ночь празднования Нового года студент отправился полюбоваться разноцветными фонариками. Не успел он сделать и шага за ворота, как увидел в небе падающую звезду. Цяо загадал желание. Как только звезда исчезла, в конце улицы закачался свет фонаря, а студент вспомнил о Стеклянном Носе.
Стеклянный Нос! Вот то, что могло бы примирить Цяо с самим собой. Стеклянный Нос, отполированный в старину не одним десятком поколений художников и ювелиров, пока он не стал абсолютно прозрачен, невидим… Нос не позволял оскорбить себя созерцанием — рассказать о его существовании могли лишь те немногие, кому посчастливилось его осязать. Главное же достоинство Носа студент осознал только сейчас.
Только в момент падения звезды понял Цяо, почему самые искусные мастера соперничали друг с другом за право работать с Носом. Его существование не имело иного смысла, кроме его существования. Ни на что не пригодный, впитавший в себя судьбы сотен людей, бессмысленный, холодный, совершенный… Совершенный!
Названный по имени, Нос, в принципе, был не интересен студенту, но сама идея была замечательна; свой Стеклянный Нос должен был у него быть — такой же удивительный и неуместный.
Между тем свет фонаря исчез из виду, появился вновь, распался, пропал, мелькнул неподалёку, и вот — прямо перед Цяо показались два человека.
Чуть впереди шла служанка, которая несла фонарь в виде двух цветков пиона. За ней едва поспевала девушка лет пятнадцати. Цяо не осмелился бы назвать её красивой, но если для девушки важно то, на что обратил внимание студент, то она была привлекательна. Незримый образ Стеклянного Носа возник перед глазами студента, и банальность ситуации совпала с этим образом.
Цяо устремился за девушкой.
— Послушайте, госпожа! — зашептал он, волнуясь. — Когда я бывал в Лояне, мне рассказывали, что даос Ли Бо смастерил нефритового поползня, способного обманывать бабочек и предсказывать перемену цвета Шэнь-звезды. Я видел людей, которые видели людей, которые видели людей, которые видели людей, которые видели поползня во время движения. То, что может произойти между нами, не так ли пусто и чудесно, как звук его крыльев? Не стоит ли помочь друг другу разобраться в этом?
— Ну, — с улыбкой молвила девушка, — я думаю, что происходящее между людьми куда сложнее нефритовых самоделок. Не так ли? И всё-таки, если эта встреча при луне окажется для вас тем же, чем и для меня, значит — так тому и быть!
— В таком случае, — сказал студент, — быть может, госпожа заглянет ко мне? Моя хижина — за вашим плечом…
Девушка не возражала.
С этой ночи Цяо начал ощущать перемены в себе и в обступающем мире. Естественно, причиной этого была любовь, но к ней примешивалось что-то иное, болезненное, отпугивающее…
Девушку звали Coy-Фан, она происходила из семьи Фу и была единственной дочерью судьи округа Фэнхуа. Смерть родителей заставила её сменить место жительства и поселиться к западу от озера Юэху. Из близких у неё не осталось никого, кроме служанки Цзинь-лянь, средств на пропитание не хватало, и Coy-Фан, как она сама призналась впоследствии, познакомилась со студентом из корыстных соображений, однако, неожиданно для себя, влюбилась.
Тронутый искренностью подруги, Цяо привязался к ней ещё больше. Искусным «травяным» почерком он переписал несколько стихотворений из «Ши цзин» специально для неё. Coy-Фан была в восторге.
Молодые люди встречались почти каждый вечер. Держась за руки, они гуляли по окрестным холмам. Цзинь-лянь освещала дорогу фонарём в виде двух цветков пиона. Цяо, счастливый и торжественный, много рассказывал о своих поисках неземного.
— Наверное, — говорил он, — лишь сейчас я начинаю делать то, что хотел бы делать. Эго нельзя ни описать, ни увидеть; это можно лишь почувствовать, и то — только двоим. Это не имеет ни смысла, ни значения, это не материально, но это существует, ибо всё-таки является объединением, то есть, произведением реального искусства. Это не плохо и не хорошо само по себе — это произвольно. Я смотрю на твоё лицо, Coy-Фан, как сквозь незримый Нос, я не вижу его, но я твёрдо верю, что он здесь есть!
Девушка смеялась и называла Цяо имена облаков. Ближе к полуночи, когда в развалинах появлялись лисы и нерадостно кричала одинокая птица, Цзинь-лянь провожала любовников до дома Цяо и удалялась.
Утром, выведя Coy-Фан за ворота, студент долго смотрел ей вслед, пока маленькая фигурка не исчезала за поворотом дороги.
Как-то Coy-Фан наклонилась, чтобы вытряхнуть из уха палочку. Желудок Цяо перевернулся от тёплого, сладковатого ощущения. Студент бросился к девушке и на этот раз проводил её особенно далеко и был особенно заботлив. Несколько раз он порывался довести подругу до самого дома, но та отчего-то противилась.
Однажды у Цяо уже состоялся неприятный разговор с соседским стариком-соседом, жившим по соседству. Всю жизнь провозившийся на рисовых полях, старик не понял изысканных чувств и отчитал студента за то, что тот встречается неизвестно с кем.
— Надо сначала всё о ней разузнать, посмотреть, как она живёт, — ворчал старик. — Высокие беседы при звёздах — это, конечно, хорошо, хоть и не мне, неучёному, судить об этом, но, может, ваша барышня и просовую кашу сварить не умеет? А вдруг она вовсе и не дочь судьи, а сестра какого-нибудь разбойника, убийцы? И если правда, что язык есть дом бытия, то о говорящем человеке не мешает составить мнение по тому, где и как он живёт. Узнайте всё о девице, И, коль она действительно такова, как говорит, что ж — женитесь, не забывая, что языковая деятельность подобна законодательной деятельности; тогда и будете проводить время, как законные супруги!
Цяо пытался возражать, но упрямый старик ничего и слушать не хотел. Подобные разговоры стали повторяться, чем чаще, тем неизбежней. В конце концов, Цяо начал обходить соседа стороной, но и издали старик качал головой лица и бросал на студента неодобрительные взгляды.
Всё-таки, какой-то неяркий осадок остался в душе студента. Понимая, что старик, в принципе, прав, Цяо всеми силами старался убедить себя в обратном.
Что ж, думал он, а не жениться ли мне и в самом деле? Переносить расставания с Соу-Фан с каждым разом всё тяжелее и тяжелее. Как знать — там, где не повезло один раз, может быть, повезёт в другой? В то же время, есть в Соу-Фан нечто отталкивающее… Если бы она была безвкусной или неумной, всё было бы понятно. Тогда откуда же берёгся это нечто? Что это? Быть может, она и впрямь имеет отношение к разбойникам? Или же она наложница какого-нибудь знатного философа, потихоньку обманывающая его? Так или иначе, надо бы, действительно, посмотреть на её жилище!
Однако, как только приходила подруга, студенту становилось совестно за подобные мысли, и он пытался их искупить более ласковым отношением к девушке. К тому же, работа над Стеклянным Носом не допускала никаких сомнений в его святости и исключительности…
Прошло с полмесяца. Соу-Фан не появлялась дольше, чем обычно. Напрасно студент прислушивался к звукам за воротами — никто не стучал. Вдохновлённый непривычной ревностью и тоской, студент вышел из дому и побрёл по направлению к озеру.
— Пойду разыщу её, — сказал Цяо себе. — Заодно и погляжу, как живёт моя говорящая Соу-Фан. Если она сейчас общается с кем-то другим — что ж, тем хуже для них обоих. Но вдруг у неё неприятности? Что, если она больна и не может придти? Грех будет на мне, если я сам не навещу её в таких обстоятельствах!
Был срединный час вечера, мёртвый промежуток между днём и ночью. В серебряных сумерках, прислушиваясь к душному звону цикад, студент шёл, не поднимая глаз.
Там, где дорога сворачивала к озеру, Цяо повстречались двое крестьян, торопившихся домой. Цяо спросил о Соу-Фан и Цзинь-лянь. Крестьяне не знали таких. Цяо пожал плечами и зашагал вдоль берега.
Тревожное чувство захватило студента. Сердце прижималось к груди и подсказывало, что надо бы возвратиться — не такое приближается время, чтобы гулять одному в странном месте. Рассудок уговаривал отыскать девушку, к тому же, раньше и сам Цяо находил в зыбких от ночи прогулках нечто романтическое.
Студент ускорил шаги.
Ласточки перестали кружиться над водой, стало совсем темно. Цяо швырнул в озеро камень, но хрупкий всплеск не развеселил, а испугал его. Кажется, он мог оглохнуть от шороха собственной тени о сухую траву.
— Ничего, — подумал студент вслух, — мы ещё посмеёмся вместе с Соу-Фан над этим приключением!
Цяо внезапно замолчал, подивившись тому, как незнакомо прозвучал его голос.
Он попытался представить ясное лицо Соу-Фан, вспомнил её походку, лёгкую, как шелест листьев платана в майский полдень, её руки, знавшие так много о нём, и губы, умевшие больше, чем иные. Он стал думать о девушке как о любовнице, но не испытал прилива нежности, как бывало.
Хорошо бы взять её в жёны, думал студент. Всё-таки, непременно женюсь на ней! С такой подругой я сдам любые экзамены, причём сдам так, что обо мне узнают даже в столице Поднебесной. Что дальше? Узорчатый халат чиновника, дочери, молодость которых будет медленнее моей, а зрелость — прозрачней, и друзья, с которыми на склоне вечерних лет за чашкой буддийского чая приятно помолчать о мерцании строк:
…но
детская луна в моём укрылась теле,
как осень осени, как сна пустой восток…
Цяо смутно различил вдали длинную дамбу и, решив осмотреться, стал карабкаться на холм. Спотыкаясь о кротовьи норы, проклиная собственную неловкость, он кое-как взобрался на вершину.
Цикады звенели всё нестерпимей. Студент перевёл дух и огляделся.
В нескольких ли на востоке мигали огоньки деревни. Ветер доносил лай собак, запах дыма. Больше всего на свете Цяо хотел бы сейчас оказаться возле человеческого жилья, обжигаясь, глотать рисовую похлёбку и толковать с пропахшими землёй и потом людьми о простых и очевидных вещах: о ценах на урожай шуньи, о ставках во вчерашнем поединке соловьев или о дураке плотнике, жена которого верна ему с кем попало.
Студент подумал, что поиски Coy-Фан можно продолжить и завтра, а сейчас неплохо было бы где-нибудь заночевать. Он припомнил, что неподалёку от Неправильного моста проживает некий Ван Гун, гоже студент, пустейший болтун и игрок в кости. Цяо был с ним немного знаком, пару раз они выпивали в одной компании. Уж конечно, Ван Гун не откажет в ночлеге собутыльнику! Может быть, он, кстати, и подскажет, где искать Соу-Фан…
Цяо хотел было вздохнуть с облегчением, но что-то заставило его задержать воздух в груди: студент поначалу не понял, что именно… Боясь пошевелиться, он прислушался. Нелепый звук, вроде лин-лин, приблизился с той стороны холма, по которой Цяо поднялся.
Цикады внезапно умолкли; тишина была ужасна. Слышалось лишь трудное дыхание студента и повторяющееся лин-лин — уже совсем рядом.
Цяо вскрикнул и бросился вниз. Он скользил, падал, хватался за кусты, обдирая пальцы. Ему почудилось, что всё, происходящее с ним, не случайно, что оно имеет какое-то отношение к Стеклянному Носу, и молитвы, которые он шепчет про себя, в данном случае бесполезны.
Студент бежал, не останавливаясь, до самой дамбы. Взлетев на неё, он упал, обессиленный. Тяжёлые лёгкие выскакивали из груди, платье перепачкалось в жёлтой глине, лицо было исцарапано.
Отдышавшись, Цяо поднял голову.
Взошла луна. Её двойник дрожал на поверхности озера. Холм, с которого студент только что скатился, казался залитым молоком богини. Ни одна тень не шевелилась там.
Стараясь идти спокойно, не спеша, Цяо спустился с дамбы и направился к Неправильному мосту. Студент чувствовал, что страх не отпустил, а лишь безмолвно свернулся в нём, и неожиданно вынырнувший из зарослей заяц способен разорвать ему сердце. Цяо с удивлением отметил, что походка его стала неестественно прямой, какой-то кукольной, подпрыгивающей…
Тропинка круто повела вниз. Местность лежала, как на ладони, вся освещенная. Вдалеке угадывался Неправильный мост, на полпути к нему — гробница Ян Хин-шуна.
Если я дойду до камня на могиле святого, подумал Цяо, всё будет хорошо. Я должен дойти до того камня, не оглянувшись. Если со мной ничего не случится за это время, никто потом не сможет меня погубить!
Сзади послышались шаги. Студент остановился. Ничего…
Кровь тяжело стучала в висках.
Цяо сдвинулся с места. Шаги возобновились. Студент сжал зубы и шёл, не останавливаясь.
До гробницы святого было ещё порядочно. Цяо крепко зажмурился, представил Стеклянный Нос и, досчитав до ста восьми, — резко открыл глаза. Камень белел ближе, но всё-таки, не так близко, как хотелось бы…
Цяо взглянул на вогнутое небо и понял, что никто за ним не гонится. Волны с глухим шлёпаньем ударялись о берег, ветер высоко звенел в сосновых ветвях.
Студент замер. Тут же откуда-то сбоку послышался плач ребёнка или девушки — понять было трудно. Плач звучал то совершенно отчётливо (порой Цяо казалось, что он разбирает отдельные слова), то почти смешивался с шумом воды и ветра, и тогда студент пытался убедить себя, что всё это ему лишь снится.
Вдруг кто-то позвал его по имени.
Студента бросило в жар. Гадко щекоча, капли пота поползли по спине.
Цяо узнал этот голос. Человек, которому он принадлежал, был давно мёртв. По всей видимости, плакала его жена.
— Не трогайте меня, пожалуйста! — попросил Цяо. — Госпожа, не обижайте меня, какое сделал я дурное дело?
Студент зашагал так быстро, как только мог. Рыдания достигли самых низких нот, плач перешёл в рычание. Цяо угрожали, требовали оглянуться. Крики стали невыносимыми, и, когда студент понял, что не выдержит и посмотрит назад — внезапно оборвались.
Студента трясло, зубы стучали. Он почти бежал, обхватив голову руками и бормоча заклинания. До гробницы даоса оставалось совсем немного.
Что-то непонятное творилось за спиной.
Участок пути, который Цяо преодолевал, переставал существовать. Звуки становились не звуками, а тенями звуков, темнота — клейким на ощупь подобием темноты. Дыхание студента рождало эхо, а это эхо — рождало его дыхание.
Если бы зеркало могло отразиться в самом себе, в то же время ничего не отражая, то движение Цяо было бы этим отражением.
Воздух пропитался землёй.
Студент почувствовал, что исчезает — и упёрся руками в камень.
Мир вошёл в свою колею, но Цяо больше не был Цяо. Тонкая, как комариное пенье, как звон стекла, ныла в его душе неизлечимая тоска…
Поверхность гробницы ещё сохраняла дневное тепло. Цяо припал к ней щекой и стал молиться. Незаметно для себя он заснул. Во сне, содержание которого не будет рассказано никому, студент ясно ощущал присутствие Стеклянного Носа.
Незадолго до рассвета Цяо проснулся от холода.
С озера поднимался туман. Звон стекла в душе не прекратился, но всё происшедшее ночью студент готов был приписать лисьему мороку, дурному сну.
Поёживаясь, Цяо побрёл, куда глаза глядят.
Игрушечные звёзды начинали мутнеть. Одна из них вдруг скатилась вниз, как показалось студенту — прямо в воду.
Цяо взглянул в ту сторону и различил слабый огонёк. Он догадался, что свет горит в Храме На Средине Озера.
Студент поспешил туда. Его не волновало, кто находится внутри — сторож, монах, заблудившийся странник или конокрады с востока. Даже если Цяо и подстерегала там опасность, то она была земной, человеческой опасностью, а студент сейчас гак же жаждал человеческого, как некогда стремился его избежать.
Когда студент добрался до Храма, луна исчезла за фарфоровыми предрассветными облаками. Войдя во двор, Цяо ощутил, как в груди плавно повернулся какой-то ключ — дверь в один из миров закрылась для него навсегда.
Храм показался пустым и безжизненным. Толстый слой грязи покрывал пол. Пахло гнилым деревом, тиной.
В поисках источника света Цяо пересёк левую галерею и, вспугнув выводок летучих мышей, вышел на правую.
Свет горел в конце её.
На тряпичных ногах студент добрался до последней комнаты. Несколько секунд он прислушивался, затем — быстро переступил порог.
Посреди комнаты стояло два гроба. Крышка одного из них была сдвинута, с неё свисала полоска бумаги, на которой значилось: «Гроб с телом барышни Coy-Фан, дочери судьи округа Фэнхуа». На крышке другого была надпись — «Цзинь-лянь». Над гробами висел фонарь в виде двух цветков пиона.
Зимним сквозняком потянуло из коридора. Волосы на голове у Цяо зашевелились от звука знакомых (лёгких) шагов.
Шаги остановились у входа в комнату.
Лин-лин, — услышал студент. Лин-лин, — будто кто-то скребётся в дверь, не решаясь войти.
Цяо хотел закричать, но во рту мгновенно пересохло. Любовь, подумал он, униженный…
Горло оборвалось куда-то вниз, и, когда ледяные руки обняли студента сзади — он был уже мёртв.
* * *
Ван Гун проиграл в кости больше семидесяти дяо. Пытаясь собрать необходимую сумму, он продал всё, что мог из имущества, но нескольких дяо всё равно не хватало. Зная характер Ван Гуна, никто из друзей не рисковал давать ему в долг. Прикидывая, где бы раздобыть денег, Ван Гун вспомнил о Цяо.
Придя в Минчжоу, он стал расспрашивать о студенте и не без труда нашёл его дом.
На стук в окно никто не откликнулся. Ван Гун стал звать Цяо, решив, что он где-нибудь неподалёку.
Старик сосед вышел на шум и поинтересовался, что нужно Ван Гуну. Тот объяснил.
— Понятия не имею, куда мог деться господин Цяо, — сказал старик. — Позапрошлым вечером он вышел из дому и с тех пор не возвращался. Я уже начинаю беспокоиться — не случилось ли с ним что-нибудь?
Крайне озадаченный, Ван Гун предложил войти в жилище студента. Сосед стал было отнекиваться, однако Ван Гун говорил столь убедительно, что старика самого разобрало любопытство.
Ворота были не заперты, дом пуст, очаг давно остыл… Ван Гун со стариком уже собрались уходить, как вдруг на постели студента заметили узелок, перепачканный жёлтой глиной.
Внутри находилась деревянная кукла Цяо, раскрашенная так искусно, что казалась живым студентом. Кукла но величине не превышала тех, которыми играют дети, хотя, из-за необычного выражения лица, вряд ли могла быть игрушкой.
Странную смесь ужаса и удовлетворения придал лицу мастер — веки полуприкрыты, глаза закатились, губы расплылись в гримасе, похожей на довольную улыбку и судорогу одновременно. Руки кукольный студент держал на уровне бёдер, чуть впереди, словно сжимая некий предмет продолговатой формы. Приглядевшись внимательней, можно было различить как бы поблёскивание.
Вздрогнув, Ван Гун выпустил куклу. Та с глухим стуком ударилась об пол. Послышался слабый звон, какой бывает, когда разбивается стеклянный пузырёк.
Старик бросился прочь, Ван Гун — за ним.
Ночь он провёл у старика соседа. Оба не сомкнули глаз: из дома Цяо до них доносились голоса, смех, всхлипы, невнятные причитания…
Наутро Ван Гун поспешил к себе, а старик отправился на гору Сы-миншань, в обитель даоса Чжан Чжуна, имевшего обыкновение ходить в железной шапке. Выслушав старика, Чжан Чжун подарил ему шёлковый носовой платок, исписанный заклинаниями, который велел прибить над воротами дома студента.
Старик так и сделал. Ночные голоса больше его не тревожили.
Отдал ли Ван Гун свой долг — неизвестно. Говорят,
ему опротивела мирская жизнь, и он, сделавшись монахом-отшельником, удалился в
горы. Правда, его страсть к обильным пиршествам не иссякла, но ведь учил же
Седой Младенец, что мудрец заботится о желудке, а не о ноздрях: он берёт
необходимое и отбрасывает лишнее… С этим, Саша, трудно не согласиться.
ПОДЛИННАЯ ИСТОРИЯ «ХОРОШИХ ПУТЕШЕСТВИЙ»
Игорю Сиду
Пожары и книги — это хорошо.
«Египетская марка»
…горение бесконечной книги может длиться бесконечно и задушить дымом всю Вселенную.
«Книга песка»
В туманной, полной тяжеловесных намёков и нарочитых противоречий, книге М. Л. Коновцева «Говорящие поневоле» я обнаружил любопытный эпизод, относящийся к нашей недавней истории, но, к сожалению, практически не получивший адекватного отражения на страницах так называемой научной литературы. Речь идёт о странной эпидемии «хороших путешествий», вспыхнувшей, подобно костру из книг, душным летом 1968 года среди мужского населения Златогорского района Крымской области.
«В июне шестьдесят восьмого большинство мужчин города Златогорска и его окрестностей почувствовали непреодолимое желание отправиться, как они выражались, в “хорошие путешествия”, — пишет Коновцев. — “Хорошие путешествия” представляли собой совокупность симультанных практик, не закреплённых, насколько известно, ни в каких письменных источниках, но имевших, без всякого сомнения, серьёзную онтическую мотивацию.
Показательно, что стратегия “хороших путешествий” носила исключительно локальный характер, по крайней мере, где-либо ещё на необъятных просторах бывшей родины автора ничего подобного (и в таких масштабах) зафиксировано не было».
Отбросив пространные, но подозрительно беспристрастные теоретизирования Коновцева, обратимся непосредственно к фактам.
Итак, в мае шестьдесят восьмого в Златогорском районе стояла необычная, даже для этих мест, жара. Температура воздуха порой доходила до 40—45╟ в тени. С 7 по 9 июня прошумели кратковременные грозы, испугавшие жителей обилием атмосферного электричества — от молний страдали люди и домашний скот — при минимуме осадков.
После 10 июня (по некоторым сведениям — всё же после 9), без всякой видимой связи с метеорологическими явлениями, произошли события, поразившие воображение не столько участников, сколько очевидцев.
В местности к востоку от реки Панская мужчины вдруг стали обмениваться священными, как им казалось, книгами (это могло быть, в принципе, любое издание, попавшееся на глаза: критерием отбора являлось единственное число мужского рода в названии книги — “Герой нашего времени”, например), говоря, что обмен дарами необходим, дабы ускорить приход Матушки-Речи.
Для поклонения ей “путешественники” собирались в скрытых от взоров женщин местах, пили подслащённую воду (доставленную, якобы, из неких “новгородских колодцев”), стонали (саундально-иллюстраторная функция классического “удовольствия от текста”, несущая очевидные эротические коннотации), били в барабаны, сделанные из книжных переплётов (это называлось “шуметь инструментом”), и восхваляли сами себя и Матушку-Речь.
Они проходили через деревни и сёла, увлекая за собой в “хорошие путешествия” десятки новых приверженцев. Без труда преодолев Незакатные перевалы, “путешественники” достигли Златогорска в начале июля, где разрозненные группы мужчин слились в единый, неуправляемый поток.»
(Следует в скобках отметить, что интерес к сексуальной сфере у участников мистерий уступил место гораздо более сильному влечению к изящной словесности и литературоведению. Коновцев в этой связи приводит ценные статистические выкладки, основанные на документах районных загсов, свидетельствующие о том, что с 9 июня по первую декаду сентября, — драматический финал «хороших путешествий», — в Златогорском районе не был зарегистрирован ни один брак, не был зачат ни один ребёнок. Исследователь считает это неопровержимым свидетельством в пользу райхианской концепции «трансфилологической сублимации», однако, мне представляется, что подобное толкование несколько поверхностно.)
«В десятых числах июля, — сообщает далее Коновцев, — мужчины пребывали в беспокойстве; каждый бегал с соломенной или конопляной куклой, символизирующей какого-либо русского литератора (не обязательно классика). “Путешественники” обменивались этими фигурками, как ранее книгами, утверждая, что день пришествия Матушки-Речи уже недалёк.
Большие толпы мужчин, многие сотни, встречались у дорог, некоторые — с всклокоченными волосами, заросшие, полуодетые, босые… Они обнимались, хлопали друг друга по плечам, выкрикивали стихи, плакали и смеялись одновременно. Кто-то безумствовал больше, кто-то — меньше, но в том или ином роде безумствовали все!»
«Одни из них выламывали двери частных домов и общественных зданий, — продолжает Коновцев (стиль его подчас оставляет желать лучшего), — карабкались по стенам, чтобы проникнуть в квартиры и оставить внутри куклу Достоевского или Рубинштейна. Другие — мчались на грузовиках и легковых автомобилях, куда глаза глядят, пока не кончался бензин: это место считалось предопределённым Матушкой-Речью для “издания журнала” (ритуальные хождения по кругу, сопровождаемые чтением текстов собственного сочинения; декламировать чужие тексты не разрешалось). Третьи — не забудем, что основные события разворачивались в сельской местности — запрягали в телеги по несколько лошадей, “пегасиков” (оптимальным считалось число 3, но допускались и исключения), и неслись во весь опор, временами меняя животных и останавливаясь, чтобы передать встреченным «путешественникам» самодельные фигурки любимых писателей и поэтов.
В самом Златогорске и крупных населённых пунктах организовывались эзотерические “литературные студии” (наподобие масонских лож), о которых мало что известно. К слову сказать, несколько проживавших в районе членов Союза писателей Крыма принимали в “путешествиях” достаточно пассивное участие, и уж никак не были лидерами.
В колхозных клубах и на полевых межах “путешественники“ устраивали “Пушкинские чтения” и “Фестивали прозы”, выставляя книги для прославления, поцелуев и сакральных действий, заключавшихся, как принято считать, в ритмичном перелистывании страниц от конца к началу, а затем — от начала к концу, под крики “Ху-тен—бер! Ху-тен—бер!” Страница, чем-либо привлёкшая всеобщее внимание (опечатка, необычное словосочетание, любая фигура, нарушающая узуальные правила языка), называлась “подвывихом” или “Матушкиной долей”, и заучивалась наизусть для последующей рецитации в неожиданное время или в неожиданном месте.
Между посвященными был в ходу талисман в виде миниатюрного письменного стола, внутри которого помещалась бумажка со следующей записью: “Единством и Теснотой Стихового Ряда клянётся Матушка, что тот, кто носит этот талисман напротив сердца, весь не умрёт: пусть не верящий этому поглядит на задние стенки своих книжных полок — там будут кровью начертанные Кирилловы Буквы (славянский алфавит. — М. К.) в знак того, что это правда”.
Между прочим, первые три буквы алфавита порой писались конской кровью (кровь Пегаса?) на губах неофитов, готовящихся вступить в число “путешественников”. В ходу было также измышление, что после явления Матушки-Речи на земле останутся только те книги, — “куски дымящейся совести”, как называли их иногда, — которые якобы написаны кровью, все же остальные будут уничтожены, как лжеименные и профанические.»
Развивая далее сакраментальную оппозицию «кровь vs. чернила», Коновцев увлекается и оставляет занимающую нас тему, мимоходом обронив, что практика «хороших путешествий» прекратилась так же внезапно, как и началась. Причины этого, по мнению Коновцева, следует искать в книгах, пользовавшихся наибольшим уважением среди «путешественников» и которые — цитирую Коновцева — «должно быть, сообщили адептам как, когда и почему “путешествия” следует прекратить». Это объяснение, мягко говоря, спорно, однако, принимая во внимание нынешнюю социокультурную ситуацию, вполне простительно.
Да, из скудных официальных источников понять, чем же закончилась эпопея «хороших путешествий», отнюдь не просто. Но к ним можно и не обращаться, учитывая, что среди крымчан до сих нор ходят легенды, предания и анекдоты, касающиеся «хороших путешествий». Основываясь на многочисленных устных сообщениях, я попытался установить истину.
Истина, как это почти всегда бывает, банальна и ужасна одновременно. Обеспокоенные тревожными сообщениями, поступавшими от не «путешествующих» женщин, симферопольские власти ввели в Златогорский район войска.
Наиболее инициативные логоцентристы были расстреляны или сосланы на непотопляемые острова пресловутого Архипелага. Рядовые участники движения — заперты на различные сроки в недоброй памяти СИПы (Семейно-Исправительные Помещения).
Участь «семейных» была немногим отрадней сосланных. Женатые мужчины были насильно воссоединены с законными супругами и детьми; холостые — в обязательном порядке женаты (поблажки не делались даже для гомосексуалистов, мальчиков, не достигших необходимого для исполнения брачного долга возраста и лиц, страдающих половым бессилием). Особый цинизм этой, не имеющей аналогов в мировой репрессивной практике, акции заключался в том, что читать или, тем паче, предаваться сочинительству мужчинам запрещалось под страхом смертной казни.
Остаётся только догадываться о том, сколько судеб было искалечено; переломы эти не срослись до сих пор…
В Златогорске были разгромлены городская типография, четырнадцать частных издательств и редакция районной многотиражки. Завоз полиграфической продукции был прекращён; контрабандисты затаптывались на месте; на чёрном рынке средней толщины книга стоила столько же, сколько двухкомнатная квартира.
Без вины виноватые местные члены Союза писателей после недолгого и гротескного судебного разбирательства были отправлены в Севастополь, на флот. Матросы до сих пор поют песню: «Мы сменили столы на солёный простор…», не догадываясь об её истинном значении и о людях, которыми она была сложена.
Круглые сутки шли обыски — ни один мужчина не был застрахован от самого худшего. Солдаты прочёсывали леса; над горами, в поисках укрывшихся от карателей «путешественников», барражировали вертолёты.
Подчас доходило до трагикомических ситуаций: за найденную на чердаке тетрадку гимназических лет с контрольной по анаграммам у Евтушенко можно было если и не расстаться с жизнью, то на долгие годы угодить в объятия ничего не смыслящей в печатных знаках медсестры, манекенщицы или стюардессы.
По всему району пылали костры, сложенные из книг, журналов и канцелярских принадлежностей. Если верить народной молве, дым от этих костров на несколько недель затянул небо над всем полуостровом так, что солнца почти не было видно. Это, скорее всего, некоторое преувеличение, легко, кстати, объяснимое вышеизложенными обстоятельствами.
Труднее объяснить другое: Матушка-Речь почему-то никого и ничего не спасла…
Как бы там ни было, очевидно, что подлинная история «хороших путешествий» открывает простор для многочисленных метафизических спекуляций различной степени добросовестности. И я, и Коновцев, и ты, читатель, можем приступать хоть сейчас. Но есть ли в подобных спекуляциях прок?
Пытаясь понять подоплёку «хороших путешествий», исследователь сам вовлекается в «хорошее путешествие», цель которого не может быть до конца ясна никому, кроме Матушки-Речи. Цветной портрет Коновцева на форзаце его книги с многозначительным пятном на левой щеке (символ веры? неуспех фотографа? брак плёнки? отблеск тридцатилетней давности пламени?) или тёмно-красные буквы на задней стенке одной из моих книжных полок — лишнее тому подтверждение.
Впрочем, убедительно подтвердить можно лишь то, что ни в каких
подтверждениях не нуждается, иначе даже реальность любого из нас перестаёт
иметь отношение к реальности. Как знать, возможно,»хорошие путешествия» предпринимались именно ради
этого? В таком случае — забудем о них.
PLUSQUAMPERFECTUM EDAX
Где счастливая повадка?
Мандельштам
Если бы в тихую, двенадцатилетней давности ночь, когда писатель этих строк, на диво неспешным для его состояния темпом, печально трусил по приподнятой молочным светом улице Осипа, скажем, Мандельштама (всечеловеческие холмы Петровской балки, тригоринский просверк бутылочного стекла в кустах, хилая глоссолалия недреманных жучек), рассчитывая на традиционное гостеприимство небезразличной ему на тот момент красавицы, он был бы вдруг остановлен дружелюбным окликом сумасшедшего прохожего: «Повнимайте! Вы ведь, так же, как и я, абсолютно убеждены в том, что древнюю землю Тавриды, по которой мы только что двигались, и, надеюсь, ещё будем двигаться, ожидает в пиитическом отношении своеобычное, ошеломительное будущее?», — то человек, не плошающий составлять слова в такие долгие предложения, ответил бы, ликуя: «О да!» Теперь — не то… Прошедшее время — это время, которое будет. Протиснуться в будущее так же легко, как пройти сквозь стену: для этого её надо просто развалить. Правда, в результате наших стараний она перестанет быть стеной, но это уже по державинской части. С будущим та же история. Его монолит, пропуская нас, успешно разламывается на различной величины осколки прошлого, которые едва ли можно использовать для хозяйственных надобностей. Их не передают из рук в уста, не дарят на день зачатия. Их не крадут. «Время нельзя поделить между отдельными душами», — сетовал умирающий от туберкулоидной проказы радивый ученик Аммония Саккаса (нет, не Ориген). Зато Хронос не меньше Березовского суетится вкладывать капитал: стогны, допустим, Симферополя давно приватизированы плюсквамперфектом. Футурум примум относится к нему, как гривна к доллару. Точнее — к динарию кесаря. Оно и ладно, переживём. Смущает иное: какой курс валюты ни избери, никто из нас всё-таки не видел Ангела, стоящего на море и на земле и клянущегося Живущим во веки веков, что времени больше не будет.
* * *
Ряд суждений тому назад мне уже представился несчастный случай заметить, что когда-то и в Крыму мерцала тихая ночь, чреватая гуманитарными незадачами. Сентиментальное путешествие прекрасных дилетантов на её край застопорилось в угадайте каком отделе близлежащего гастронома. Ночь обратилась в речь. Бывают метафоры и похлеще (см. Апулея), однако они значительно уступают данной в пролонгированности предсказуемого лишь наполовину эффекта: баночке драже с истёкшим сроком годности, альбому колониальных марок в голубом налёте пыли, шёлковому шнурку, синему с предисловием (вот именно) Дымшица томику… Жизнь сложна. Займёмся прикладной метафизикой, вспомним: красное колесо докатилось до наших палестин, безусловно, позже, чем до материковых. Народ слетался на полуостров со всей России. Кто-то что-то принёс в складках опалённых крыльев. Что-то и уцелело. Какие-то книги, какое-то дыхание, какой-то дым. Возможно, с этой стороны открывается ларчик? Трудно судить. Во всяком случае, и до того, как началось то, что началось, перебоя в хороших словах не ощущалось — ворованного воздуха хватало на всех. Разумеется, за немногими исключениями, это был наркотик семидесятилетней выдержки, но и на том спасибо. К тому же, голоса мёртвых всегда звучат чище, чем голоса живых — дистанция обязывает. Не от светлого ума мы приспособили слуховой аппарат к посмертной акустике, зато скольких из нас это спасло впоследствии от подлинной глухоты! Пусть будет: нас… Как удержать «Камень» за пазухой? — я беспокою тени вполне осязаемых некогда людей, но уверен, что этих «нас» и вне побеспокоенного круга было больше, чем букв в родной азбуке (вы никогда не задумывались о том, что русский человек может написать по одной букве на каждом зубе, а букву Я — нанести на язык?), т. е. — достаточно для того, чтобы от Крыма — чего-то — тут — в Крыму — ожидать. Жди меня, вскричала муза, только очень жди! Крым ждал не очень. И то сказать: не все, конечно, нефелибатствовали. Попадались и смурные местечковые Гарибальди, повреждённые эзоповым комплексом, воспринимавшие «Sein und Zeit» как бы сквозь размытый шрифт отксеренного с пристрастием Александра Исаевича. Случались и безумицы в островском кашемире, с нетленною солью горячих речей — под ними хаос шевелился — знающие, что во Франции живёт человек по имени Жиль Делёз. А какой герменевтической процедурой оправдать дикие, с точки зрения нынешних ювенилов, предметы культурного (а, пожалуй, и культового) обихода, медленно плывущие в Лету по вавилонским рекам моей памяти? «Заратустра», переписанный от руки (кому, кому она принадлежала?), мелковатым, кругленьким, волнующимся, как желтеющая нива, почерком — что это было? из какого года? какого сна? Ещё галлюциногенней: предвыпускной класс, сообщница привезла из города черноморской славы послушать бобину со «Смыслом творчества» — девятая скорость, четыре дорожки, мужской, крепкий в модуляциях голос, осознающий, что ли, нешуточность материала, внятный шорох букинистических запрещённых страниц, не менее внятные звуки разрешённой покамест жизни, идущей своим чередом за пределами наговариваемых знаков: запомнил навек настойчивый зов АЛЕКСАНДР! из неведомо где локализованного дворика, как раз в те минуты, когда летаргический дискурс, слегка кренясь, сворачивал к дерзновениям Пушкина…
* * *
Стишки вообще особая тема и вариация. Сказать, что мы любили эдакий круто налившийся свист, эдакое щелканье сдавленных льдинок — значит сказать мягко. Там-и-сям-издат, ядовито люминесцирующей змейкой проскользивший через наши лучшие бессонницы, на 96,7% состоял из рифмованных сегментов. Надо полагать, это была болезнь: юнгианцев должно удручать, что ничего подобного в Крыму больше не повторится. Меньше, впрочем, тоже. И дело тут даже не в сомнительных талантах Евтерпы, научившей кого надо и не надо говорить «Л» (не Ленин) — привет, Миша! — подразумевая «П» (не партия), говорить «одну сонату вечную», подразумевая «одну молитву чудную» говорить «я по тебе скучаю», подразумевая «я тебя люблю», говорить «тартуско-московская семиотическая школа», не подразумевая ничего… Нет, дело не в этом. Да, дело в другом. Может быть, в том, о чём Сам Себя Сравнивший С Конским Глазом намеревался потолковать с Кремлёвским Горцем? Какая разница. Главное, чтоб было к кому обратиться на красной латыни ВМПС, зияющее эхо которой (поёт ли зверь в лесу глухом, ревёт ли дева за холмом) превращает в монастырь Господа нашего Аполлона практически любую точку пространства. Даже ту, в которой нам никогда не бывать. Либо — бывать всегда. В первую очередь это относится к сакральной глуши бутылочного рая, откуда каждый из нас, будучи молодым и беспечным, вынес-таки по невидимой золотой ветке. Ветка была тогда огромней водки, а водка — огромней себя самой. Теперь нарушены не только правильные пропорции, но и нечто гораздо более существенное в сотериологическом, сформулируем так, смысле — обратная перспектива реальной причастности говорящей, читающей и пишущей твари к Тому, Кого я, учитывая повод и контекст, вынужден никак не назвать (Деян. 17, 23). Вот оно — казалось бы — оправдание… Отчего же, спрашивается, классическое предложение «Давай выпьем и стишки почитаем!» с такой легкостью артикулируемое ещё на излете 80-х, сегодня невозможно ни вымолвить, ни услыхать? Заря ли туманной юности и закат советской Европы виноваты в том, что алкоголь в крови так перемешался с рифмованными лексемами? И последний вопрос: к чему эта риторика, если (мне, действительно, жаль) вкус какой-нибудь холодноватой, чистой, чуть горчащей строфы, омытой андроповкой, мыслим, меморабилен, но невозвратим? Зеркало не ответит. Наверно, водка сейчас пошла не та. Переменился и Крым. «Время съело события. От них не осталось косточек», — сказал авторитет бессмыслицы, громко умолчав о людях. Ещё бы. Аппетиты хронотопа общеизвестны: кто ложится в землю родины, кто изменяет ей с другой, кто — застывает навсегда там, где был сокрушён много лет назад: на краю нежной ночи, на расстоянии обэриутской строки, на размокшем октябрьском чёрно-жёлтом ветру, честно не дающем подкурить болгарскую сигаретку. На берегу одной из вавилонских рек своей памяти, реки, например, Салгир, тоже впадающей в Лету и тоже — уносящей… Уносящей. Я скажу тебе начерно (шёпотом, а не во весь голос), потому что уже пора. Умерла твоя водка, дружок. Умерла ни за что, как и принято умирать в полной янтарным дымом Тавриде. Но не грусти: есть-есть страна-страна теней и слепых ласточек, эмиграция в которую неизбежна… Там тебе оставят глоточек. Свиньи они будут, а не тени и ласточки, если выжрут всё!!!