Опубликовано в журнале ©оюз Писателей, номер 1, 2000
Сергей
Михайлович Огиенко родился в 1968. С 1987 —
студент филологического факультета Харьковского госуниверситета. Работал в
газетах и на радио. Стихи, малую прозу и письма публиковали «Городская Газета» (Харьков), В «Кругу Времен» (журнал, Харьков), «Знамя юности» (газета, Минск), «Першацвет» (журнал, Минск).
***
Каждое утро, после бледного завтрака, путевой обходчик Пяткин выходит на свою дистанцию. Он становится на сразу же начинающие убегать из-под него рельсы, над которыми поднимается жирное солнце, сжимает в руке длиннющий молоток и наклоняет лоб, словно желает забодать светило. Но оно не стоит на месте, дразнится зайчиками, и обходчик Пяткин устремляется в атаку. Его забытая тень одиноко тарахтит по шпалам, гордо уменьшаясь от обид.
— Такая длинная дорога, — думает про себя Пяткин, — а счастья все нету.
И еще он думает о многом другом, отмечая мысли стуками молотка: о том, что жарко и солнце обнаглело; о том, что ни жены, ни детей, ни зарплаты — и той нету.
На этой мысли обходчик Пяткин бамкает об рельс с особой силой и, глянув в зазенитное уже солнце, разворачивается домой. Он понуро бредет шпалами, волоча за собой очумелый молоток, а его вновь возникшая тень преданно семенит за хозяином, и родившиеся надежды позволяют ей быстро расти.
***
Осенью, когда наскамеечный трепет заметно провис, пристально взвесившие все аноды и катоды Суетень и Босушка сженились полностью и вбрели жить в совместную избу. К избе был приторочен огород с Китаем: все в нем посохло желтым, лишь голодная пташва рылась в суицидах.
В избе, кроме зуда (муха в стекло просится) и часовых тиков, радостей больше не было. На шнурах вяла повешенная лампочка.
Суетень качками добывал из табурета скрипы, горестно присоединяя к ним свои.
— Ну, чего смотришь? — надрывало его в качании. — Твоим бы взглядом гвозди вгонять! Лошадь бы…
— И при чем тебе лошадь, облыслая голова? — пихалась словами Босушка.
— Дура! Лошадь человеку — уже дружба!
В такие моменты к ним вносился сосед по быту дед Дурей с пятнами репутации на упавшей душе и тянулся к хозяину здороваться.
— Ох, дед! — морщил голос необщительный Суетень. — Здороваешься — раскрючь нёгти!
После этого дед надолго уставлялся на полнеющую Босушку, отмывая что-то в закислившейся памяти.
— Да-а… — решал погордиться Суетень. — Жена дому нужна, чтоб от улицы отличалось! Угости, что ль, дедушку.
Босушка резала хлеб, непонятно кому приговаривая:
— Крошится… Стеснительный шибко.
Дед брал, утолялся и выбывал.
— Эх… — глядя в окно, тянул душу Суетень. — Дыра дырой: днем — липа, вечером — я отражаюсь… Выругался б, так незачем. Собаку бы…
Но Босушка не слушала: в ней как раз наступило вдохновение, и она писала, дублируя кончиком носа:
Снег убито
нападает в кучу,
Лбы морозов упрутся в стекло…
Привкус пота, привычный
и скучный…
И — после паузы — вслух:
Эх, скорее б совсем замело!
***
Гастроном на Белочернявской напоминает свежевыкрашенный скелет: стар, но выглядит. Под возлевходным деревом долго тянет "ласточку" развязный псюк. Разинув дупло, клен смотрит на желтое пятно у своего основания: экая наглость!
Из зазевавшейся двери пахнет откровением ед. В больном боку гастронома алкогольное окошко, к нему присосался глист очереди из мнутых людей; из окошка на них бычится такая рожа, будто само их будущее сидит там.
В углу торгового зала постоянно дежурит длинный психиатр или кагебист, из пристальных: отворачивается, а взгляд остается.
Продавщицы белыми пароходами бороздят влекущее заприлавье, на полках наставлено такого, что жить перехочется, а кошелек в кармане тискают колики. И зверское клацанье кассовых аппаратов подтверждает: дорого! Клюкатые старики и старушки с туго завязанными лицами мягко тычутся взглядами, насыщаясь одним лишь присутствием.
Торговля переходного периода?
***
В неведомо какой деревне жил
дворовый пес Хведя. "Репях
на цепи!" — оголяя зубы, бурил его пьяный хозяин. Хведе
хотелось хватануть его облезлое тело, этот сплоченный в студень алкоголь, но он
сдерживался, продевался в будочную дырь
и с достоинством наблюдал оттуда.
Хведя весь состоял из ржавой шерстяной путаницы, постоянства оголтелых блох, ночных страхов и недоумений. Вминая морду в миску с борщом, он опасался гавкать, поэтому вбирал насосом, туда-сюда гоняя по ребрам шкуру.
Хведе нравились Луна и ночное загробие, когда во тьме исчезают хозяин и будка, сам исчезаешь почти до забвения, и только по памяти продолжаешь жить и находить утро.
Хведя пытался быть самодостаточным, но не давала постоянная мука неразделенности. Орущие коты, грызущиеся блохи, прилетные вороны, алкогольный хозяин — да, это жизнь, но ведь не вся…
Но однажды!
В Хведин двор как-то прибрел ребенок безразличного пола. Ребенок был чуть выше Хведи, весь утопал в густоте волос и удивительно пах смехом! Забыв про все, Хведя скакал вокруг радостного явления, тыкал чернушку носа в его прическу и коротко фыркал, вздымая взрывы волос и хохота. Он трясся в смехе и прыгал так до прибега чумного от синьки хозяина, прервавшего и разогнавшего счастье.
Хведя стемнел окрасом, улез в будку и пошел в себя навсегда.
Если…
Если долго — с учетом, конечно, погодных условий — смотреть в уходящую глубину заброшенного колодца, можно настолько увлечься, что кто-то один, вы или отражение, полезет к другому знакомиться, но потом опять же кто-то один из вас, вспомнив каноны физики, обреченно махнет рукой и оставит свою попытку потомкам; ваш порыв тихо рассосется в песке, кому-то из вас наскучит — и, если это будете вы, вы пойдете прямо по цветящемуся лугу, не видя собственных ног из-за ботанического карнавала внизу.
Если вы будете идти так, ни о чем особенно не думая, то обязательно повстречаете девушку ничьей мечты, самостоятельно сидящую в белом платье в самом центре растительного сборища; девушка будет объединять в себе самые распространенные среди своего вида черты, а пальцы ее от бесперебойного гадания на ромашках будут шелковисто блистать на солнце; при виде вашего неотложного приближения девушка отбросит недогаданные ромашки в сторону и обязательно встанет на самой нужной части вашего пути; ее глаза вместят вас в себя без остатка, и вам ничего больше не останется, как упереться в силок расставленного вопроса: "Я люблю вас, как только завижу, а вы-то хоть в чем-то ко мне себя подозреваете?" — на который ваши губы находчиво продиктофонят: "Это личное дело каждого", и вы вырветесь из ее судьбы целым и невредимым, и потянетесь дальше — наверное, к лесу.
Если вы смело войдете в этот неверный лес, то от ваших недетских страхов ничего уже больше не останется, и вы не вникнете в жуть безработных толп баб яг, кащеев и леших — просто скользнете прямо перед их окостеневшими носами дальше — туда, где лес прекращает свое существование в пользу открывающегося за расступающимся занавесом деревьев пространства.
Если вы, набравшись духу на многие жизни вперед, вкатитесь в разрастающееся откровение пространства, то увидите в этом гостеприимном обширье абсолютно уверенно стоящий на всех своих срубах крохотный хуторок; вам отчего-то сразу захочется именно в нем перебыть какую-то имеющую вес вешку вашей жизни, и вы со смелой верой в большую нужность предстоящего приключения вступите в освежающее явление хутора.
Если вы все же поступили вот так, как здесь буквально было сказано, то вы не ошибетесь, в совершенной точности увидев то, что сейчас здесь же и будет описано; хуторок примет вас на единственном своем общем дворе, в котором поочередно проявляются все его положенные обитатели: цыпленок Желток, непонятно из каких соображений родившийся в этот свет — он настолько юн, что кроме пуха в нем пока ничего еще больше не сформировалось… разве что чувство голода — постоянное, но ненавязчивое; розовая до самовлюбленности свинья, все свои лучшие дни пролеживающая на солнце у общего для всех корыта; еще здесь вы увидите безымянного пса, прикомандированного к огромной будке: будка эта настолько разношенная, что входи хоть боком, хоть втроем.
Если вас это хоть немного удовлетворяет, то можно неспешно подготовиться к неминуемому знакомству с человеческими обитателями открытого вами хуторка… во главе всего изучаемого двора традиционно находится опоясанный бородой дед с труднодоступным для его применения именем; дед этот всегда пьян до самонеузнаваемости, вы и сейчас видите его таким; глаза его вертятся дикими волчками — это он ищет свою пока не знакомую вам старуху; а вот и она — видите? Не бойтесь, это же дедова старуха: от нее устойчиво пахнет вторсырьем, все ее два глаза так широко разбросаны на видном издалека лице, что даже не подозревают о существовании друг друга и автономно торчат каждый в своем углу; последние из оставшихся от былого зубы вялым веером торчат из преддверия ее рта.
Если вы еще не раздумали и не ушли, то поступили очень уместно: вы можете увидеть и дедостарухину дочь — худое, нервное образование, постоянно следящее за своими модными обносками; дочица эта никуда замуж никогда не бралась, поэтому протухала все время дома; она похоронила свое светлое семейное будущее в захлобученном приданым сундуке, в который по ночам, чтобы никто не слышал, она зарывалась никому не нужным телом и мокро плакала в нафталин, где ее и находили по далеко торчащим наружу некрасивым ногам и помещали в сугроб одинокой постели.
Если вы еще здесь, среди посеянного Богом хуторка, то обязательно присядете куда-нибудь в тень и превратитесь в безбилетного зрителя: сейчас все эти лица начнут действовать; вы увидите деда; его положение хронически шатается, он идет и громко бурчит: "Сначала думал, душа поет, а оказалось — в сенях на кота наступил!"; но поперек его пути возникает старуха; ее поношенный голос вибрирует: "Выплюнуть бы тебя, как бородавку с лица! Я тебя так ненавижу, что с моим чувством можно выступать на сцене! Мужик в доме — одни отходы, легче свинину рядом кормить! Слышишь, доченька — не подходи ни к кому замуж! На свете жить — бесплатная работа; вот сяду тут и стану плакать, пока не умру!"; дед тут же взбирается на поднятую тему: "Иногда полезней спиться, чем на бабе сей жениться! Я пил и буду водку пить, ее одну могу любить! Лю-бить!" — и сразу же из жилой избы доносится дочкино: "Любовь?! Любовь — это когда тихо, а у нас с ранья все ВИАм кричат! Дайте хоть прическу доделать к обеду!".
Если вы всё еще на месте и хотите увидеть что-нибудь полезное в довесок, то можете дождаться вечера и услыхать, как старуха и ее дочь, сидя в керосиновом свету над увитым сном дедом, вяло мечтают о своих провинциальных нуждах вслух, две одинокие женщины немужского пола: "Нам бы котика с кверху животиком, чтоб ходил мурчал и хвостом торчал! Нам бы козочку, белу Розочку, чтоб молочный сок, шерсть чтоб для носок! Нам бы курочку каку дурочку, чтоб кудахтала громче трактора! И коровушку б, бычью вдовушку, чтоб теленочек из пеленочек!".
А если вы передумали уходить сегодня и хотите для этой работы добиться прихода утра, то вы обязательно устроитесь где-то неподалеку от засыпающей дочери и от ее матери, по старушечьей забывчивости тянущей над кроватью колыбельную:
Свет трещит в печурке —
Спи, моя дочурка.
А за печкой кица
Третий день постится.
Спит, храпит наш папа,
Прыгают два шкапа,
Одеял заплаты —
Не дают зарплаты.
Не везет так многим:
Стул стоит безногий,
Нет на спинке платья —
Где ж без денег взять ё?!
Спи, большая дочка,
Хоть бесплатна ночка —
Спи, прижмись к дивану.
Петь я не устану!
Если вы сильно устали, то вы обязательно сладко уснете, и где-то глубоко в ваших снах всю ночь будут витать легкие переборы грусти.
Если, конечно, если…
Воры
Ночь: просто пространство, прочно залитое смолой темноты. Вверху, абсолютно бесполезная в смысле освещения, висит не идущая к пейзажу, какая-то искусственная, вставная Луна. Внизу, по предполагаемой земле, крадутся две бессилуэтные фигуры: вор Саша и вор Юра. Они ощутимо наталкиваются на существующую сейчас только наощупь ограду большой крестьянской усадьбы и перебирают по ней руками в поисках калитки.
ВОР ЮРА: Тс-с! Кажется, здесь.
ВОР САША: Ясно, что не там…
Они добираются до калитки. Грубо тронутая, она оскорбленно скрипит. Силуэты воров предельно темнеют и застывают. Из труднозаметной сразу собачьей конуры задумчиво выходит похожая на овцу собака и приступает к лаю: сначала басом, затем переходит в баритон, подымается до тенора и, увлекшись, через альт и дискант попадает к какому-то игривому завизгиванию; собака явно увлечена этим хитросплетением звуков и никак не может из него вырваться.
ВОР ЮРА (восхищенно): Колоратурное сопрано!
ВОР САША: Тс-с! А то погибнешь рано.
Зажигается свет, и на пороге выявившегося из тьмы дома возникает хозяин с бородой и в сапогах.
ХОЗЯИН (собаке): Цыц, Скалка! Устроила здесь каку фонию!
Собака вырывается из завораживающего плена звуков и облегченно вшвыривается в свою конуру.
ХОЗЯИН: Кто здесь? Не притворяйтесь, что вас здесь нет! Я знаю, что вы тут: наша Скалка без слушателя петь не станет! Выходите на свет!
ВОР САША: А мы и не притворяемся. Мы — вот!
ХОЗЯИН (удивленно, в сторону): Странно, а ведь и действительно кто-то есть. (Ворам) Кто вы? В такую пору только воры и ходят!
ВОР САША (обрадованно): А мы как раз воры и есть! Я — вор Саша (приседает).
ВОР ЮРА: Вор Юра (тоже приседает).
ХОЗЯИН: Прекрасно! Идите в дом — ночь на дворе, холодно.
ВОР САША: Хозяин! А где ваше ружье?
ХОЗЯИН: Ружье? На стене: сохнет, я его лаком вскрыл. Заходите же, гости будете!
В дверях показывается, хотя и в безнадежно длинном сарафане, но все же умеренно игривая жена хозяина.
ХОЗЯЙКА: Проходите, дорогие воры, мы с мужем все равно не спим.
ВОР САША (вору Юре, тихо): Оно и заметно… (Громко, хозяевам) Ну, раз так — то мы что…
ВОР ЮРА: Пойдем. А Ла Скала эта ваша не кусается?
ХОЗЯЙКА: Скалка? Нет, у нее кишка тонкая!
Входят в дом, обставленный совсем современно, присаживаются к столу.
ХОЗЯИН: Сейчас чай пить будем. Так вы, значит, воры будете?
ВОР САША (дурачится): Знамо дело! Конечно, воры! Жизнь заставила… А до этого я ремонтником радиоапаратуры был… Сидишь, бывало, с паяльником… У вас случайно канифоли нету?
ХОЗЯИН: Нету… А зачем?
ВОР САША: Да так, привычка…
ХОЗЯЙКА (вору Юре): А вы кто по первой профессии будете?
ВОР ЮРА (смущенно): А я до… кризиса в консерватории на рояле играл… Классику там и всякое еще такое… Вот вы как, Листа любите?
ХОЗЯИН (отвлеченно): Люблю…
ВОР ЮРА: Счастливчик! А я до него пока не дорос!
Хозяйка ставит на стол самовар и все, что к нему полагается.
ХОЗЯИН: А я самовар пузоваром зову — толстый, да и из него всегда больше чаю вмещается. А мы вот с женой фермеры. Раньше в городе на фабрике тыкались, а как все нынешнее пошло — сюда! Обживаемся.
ХОЗЯЙКА: И такие из нас фермеры поначалу: то от коровы с козой бегали, то вот барашку какую-то в поле словили и на цепь приковали; а может, это и не собака вовсе — слыхали же, как поет!
ВОР ЮРА: Я как когда-то специалист скажу: хорошо поет Скалка, у нас в консерватории ни одна сирена так выводить не сможет!
ВОР САША: Да, у них там такие: только вводить и могут, да и то в заблуждение.
ХОЗЯЙКА: Кушайте, гости дорогие, чем Бог послал!
ВОР САША: Чем?
ВОР ЮРА: Тише, не на улице!
Все сидят, мешают в чашках чай.
ВОР САША (вору Юре): Ты куда крутишь?
ВОР ЮРА: А что?
ВОР САША: Ты глянь, куда все крутят: по часовой, а ты — против! Крути как все, не ломай гармонии!
ВОР ЮРА (смущенно): Да ладно…
ВОР САША (бьет в ладоши): А! Покраснел, покраснел! А еще вор называется!
ВОР ЮРА: Да какой из меня вор! Так, подворенок.
ВОР САША: Да и я, честно солгать, не вор… Просто жизнь у меня не спаялась…
Висящие на стене часы вдруг оживают, из дверцы выскакивает бесклювая кукушка и сбивчиво тараторит: "Ку… Ку… Ку…".
ВОР САША: А чего это она у вас это… недоговаривает?
ХОЗЯЙКА: А у нее от стажа что-то внутри съелось. А моему (треплет за волосы хозяина) все недосуг посмотреть.
ХОЗЯИН: А чего смотреть? Ну, не доквакивает половины — так и так время понятно!
ВОР САША: А вот у одного моего знакомого кукушка в часах совсем от технического к ней невнимания онемела, так он догадался: перед самой ее дверкой поднос медный повесил! И она лбом в медь так боксерит, что всем соседям в доме время слышно! Так и прозвали: часы с дятлом!
Все смеются. Хозяйка пододвигает к вору Юре вазочку с вареньем; он вдруг дергается и вскакивает.
ВОР ЮРА (хозяйке): Я на чужих жен не реагирую!
ВОР САША: Молодец!
ХОЗЯЙКА: А на своих?
ВОР ЮРА: А своих у меня ни одной нету!
ХОЗЯЙКА: Да-а… Еще чаю?
ВОР САША: Не поможет… Простите, а можно я задамся нескромным вопросом?
ХОЗЯИН: Можно.
ХОЗЯЙКА (заметно напрягаясь): Задавайтесь.
ВОР САША: А почему это вы, фермеры, а по-нашенски крестьяне, почему не имеете детского гвалта?
ХОЗЯИН: А чего тут скрывать? (Хозяйке) Скажи.
ХОЗЯЙКА: Да не получается как-то. Но мы и к доктору ездили, в район, специальный такой доктор есть… этот… почемудетейнетор… Так он посмотрел, подумал, потом еще подумал, потом подумал совсем и спрашивает: "А вы, дорогуши, какого социального складу будете?". Ну, мы с мужем ему, что так и так, жили в городе, потом на хутор слетели… Хуторяне мы, фермеры. А он: "Понятно! У вас организмы были городом высосаны, а теперь вы на природу спаслись. И пока ваши оголодавшие организмы сами себя не насытят, на деторождение и не надейтесь!". Так и сказал, провожая: "Насыщайтесь!".
На улице, как всегда истерично, поют первые петухи.
ХОЗЯИН (хозяйке): Скорей!
ХОЗЯЙКА: О Господи!
Хозяйка срывается с места, вклинивается в дверь, остается там и кричит в начинающее рассветать пространство.
ХОЗЯЙКА: Куда!!! А ну тихо!!! Назад!!! На-зад, кому говорю!!! Спи давай!!!
ВОР САША (удивленно): Это она что — солнцу?
ХОЗЯИН: Да нет! Скалке, чтоб не подвывала, а то сейчас бы такой концерт выдала!
ВОР ЮРА: Ее бы прослушать надо. С роялем… Колоратурные сопрана сейчас редкость…
Хозяйка возвращается.
ХОЗЯЙКА: Фу! Насилу отговорила! И, главное,так голосит, будто у нее щи в миске прокисли!
Пауза.
ВОР САША: Светает (подымается). Всё, дорогие хозяева, нам пора.
ХОЗЯИН: Воровать?
ВОР ЮРА (тоже подымается): Да нет, уходить. Спасибо за вороприимство! —
ХОЗЯЙКА: А что вы хотели… это?.. Давайте, я вам соберу — возьмите, чтоб трудоночь зря не пропала!
ВОР ЮРА: Нет-нет, что вы, мы и так у вас одну вещь уже украли!
ХОЗЯИН (безразлично): Какую?
ВОР ЮРА: Время.
ХОЗЯИН: Да не беспокойтесь!
ХОЗЯЙКА: Ну и куда вы теперь?
ВОР САША: Куда-нибудь… Как-то оно будет…
ХОЗЯЙКА: Так ведь и посадить могут!
ВОР САША (вздыхает): Ох, могут! Напаяют — на всю катушку!
ВОР ЮРА: Такая у нас музыка…
ХОЗЯИН: Погодите, погодите… Я вот думаю, и хозяйка не будет против, что мы вас, ребята, можем в работники взять. Не обидим! Мы как раз расширяться наметили!
ХОЗЯЙКА: Да-да-да! Я вас очень прошу!
ХОЗЯИН: Оставайтесь!
ВОР САША: А канифоль будет?
ХОЗЯИН: С паяльником!
ВОР САША: Я уже всё: остался!
ХОЗЯЙКА (вору Юре): А для вас рояль заведем!
ВОР ЮРА: Фортиссимо! Я тоже: остался!
ХОЗЯИН: Значит, хэппи?
ХОЗЯЙКА: Значит, энд?
ВОР САША И ВОР ЮРА (вместе): И можно опускать занавес! (Кричит кому-то вверх) Занавес!
Под торжественную колоратуру Скалки медленно опускается занавес. Но, когда ему до подмостков остается не более полутора метров, вор Юра вдруг кричит кому-то вверх: "Стой!" — и бросается на колени в щель между остановившимся занавесом и сценой.
ВОР ЮРА (тихо, одним только зрителям): Вы не поверите: дело, на которое мы с Сашей шли этой ночью — наше первое дело, слава Богу!
Делает кому-то вверху знак, кричит "Давай! ".
ПОЛНЫЙ ЗАНАВЕС
Честно
самобичевательское
Всё, что я ненавижу в этом мире — это я сам. Остальное мне положительно нравится.
С утра силой я подвожу себя к зеркалу: лучше бы меня вовсе не было! Лучше бы сейчас на моем месте висела кожистая летучая мышь или скулила промозглая собака! Ну что за вид: лежбища хрустких волос на голове, эти распяленные в обе стороны щеки со всходами свежей щетины, которую надо елозить тупоумной бритвой, делая изнутри языком холмы. Эти глаза: если — вглядеться, то очень они разные, будто принадлежащие двум людям, и какие-то уж очень непрошенные на этом лице! Длинный сосульчатый нос, протянутый к крупному кратеру рта; губы, мечтающие о жирной и сытной еде! Все детали тесного по площади лица принуждены быть вместе. Убери я границу его овала — и разбежались бы кто куда. Тюрьма лица и пленники его — черты.
Смотрю на свои развесистые руки. Ну что это такое?! На руки говорят: грабли. Но грабли — это отлично на них сказано! Грабли — это сельскохозяйственно и вполне почетно. Нет, — вздыхаю я, — у меня не полезные грабли, а какое-то вялое, испорченное макраме: узлы за узлами на дряблых веревках — вот что такое мои руки! Они это знают, поэтому на любых фотографиях просто не получаются. Да и сам я не получаюсь тоже: ни к чему. Как может что-то получаться у того, кто не смог получиться сам? На групповых фотографиях меня отыскивают только после того, как отбросят всех остальных. Я болтаюсь на снимке случайно, как волосок в супе. О своих мохнатых ногах я вообще и знать не могу: это изможденные голодом кактусы, а не ноги! Ходить ими полностью невозможно, они абсолютно необъезженные. Такие ноги нужно сразу забрасывать подальше в надежный чулан и никому не показывать до собственных похорон.
Вот такой вот он я. О бровях я не говорю — их попросту нет. Да и не нужны они мне такому. А вот уши у меня есть: это чересчур большие уши! Большие настолько, что постоянно кажется: у меня целых три головы.
Но я честничаю дальше. Ведь человек у нас — это не столько он сам, сколько его одежда. Она предваряет впечатление о нас — и завершает тоже: не зря ведь так упорно наряжают безразличных покойников.
Моя одежда обо мне не лжет. Например, я люблю носить панаму. Потому что испортить меня уже ничем невозможно. Я могу нацепить футболку с четко прорисованными на ней женскими поцелуями. Для меня это — как следы босыми ногами по Луне. На ненужные ноги — обморочно бледные бедные джинсы и сплюснутые ходьбой кеды.
О! Вы еще не видели, как я хожу! Специально для этого удовольствия я высачиваюсь из своей щелевидной квартирки в столь любимый мною оглушительный мир — и хожу вдоль бесстыдных витрин, тиражируясь в них и раздаривая себя бесплатно.
Особенность моей походки заключается в том, что походка эта отсутствует начисто. Непонятно-корявое, иссушенное перекатиполе видели? Вбросьте туда пельмень панамы, расцелованную футболку, отжившие джинсы и кеды: это буду идущий я. Как можно любить себя такого?
У меня не получается думать. Ощущений и впечатлений — целые склады, а вот осмысливать-обобщать — не выходит. В голове — та же моя походка… Или покатка?
Иногда у меня бывают деньги. Заходят, посидят немного и уходят. Я их не удерживаю, потому как тоже люблю их и уважаю их свободу.
На женщин я взираю с любопытством астронома: далекие, недоступные планеты. И мне никогда не хотелось захватить какую-нибудь в собственную орбиту — пусть крутятся где-нибудь у себя: я ведь у себя такой страшный!
Спрашивается: и кому я такой нужен? Отвечается: никому, включая самого меня. Но я ведь очень люблю жизнь, поэтому не исключаю себя из нее. Я научился терпеть себя в ней. И это мне положительно нравится!
[ 1997—2000 ]