Новеллы и сказки
Опубликовано в журнале СловоWord, номер 80, 2013
Константин
Константинович Лоскутов (творческий псевдоним — Константин Дидрих). Родился
в
Ранее нигде не печатался и, соответственно, никем не цитировался. И даже "творенья" свои никому (за редчайшими исключениями) — не показывал.
В поезде
"Знать, что делают твои ближние, весьма полезно, и благоразумие требует, чтобы за ними велось наблюдение."
Виктор Гюго. «Человек, который смеется»
1.
Вот уже две недели, как я стал замечать, что мой сосед по купе ведет себя как-то странно.
Началось все с того, что он перестал просыпаться к завтраку. Спору нет, завтраки у нас довольно ранние; бывает, ты еще досматриваешь совсем гиблый сон про лошадей, про дождливый и скользкий лес, и пытаешься укрыться под большой и древней корягой от неумолимого преследования каких-то бесчеловечных карателей – и тут вдруг чувствуешь аромат свежесваренного кофе вместо запаха навоза и прелой листвы, чуешь блины и мед вместо сырой земли и собственного потного страха, слышишь стук колес вместо стука копыт. Понимая, что завтрак готов и его принесли, ты вынужденно просыпаешься, вырываясь наружу, в явь, и разочаровывая тем самым своих преследователей, уже почти настигнувших тебя, и весело и как-то отчаянно бодро поднимающих корягу, под которой тебя уже нет. Ты сидишь в пижаме на сиденье из дерматина, глупо и бессмысленно водишь глазами из-под опухших век и вслушиваешься в стук колес, и не слышишь невнятных приветствий проводницы, якобы желающей тебе доброго утра.
Думаю, ни для кого не секрет, что подобные завтраки лучше всего разделять с соседом, в одиночку они просто невыносимы. И дело, конечно, отнюдь не в кофе с блинами и не в унылом дожде за окном, и даже не в том, что проводница хоть и нестара, но и некрасива. Дело в том, что, как известно, хуже одинокого завтрака может быть только бесконечное путешествие на стоящем, бездвижном поезде, когда окна вагона занавешены не слишком чистой, тонкой, но темной тканью, и за окнами этими безошибочно угадывается все тот же дождь, и те же поля, бескрайние, неопрятные и скучные, над которыми довлеет неясное время года и полное отсутствие птиц в грязно-сером небе. Все это, повторяю, было бы просто невыносимо, и никакой завтрак здесь не помог бы, если бы неожиданно (хоть и вполне ожидаемо или, во всяком случае, предсказуемо) не раздавался с сиденья напротив хриплый спросонья голос соседа, повторяющий утро за утром одни и те же, глупые и пустые, но такие приятные слова:
— Ну и что, мой юный друг, как вам спалось на этот раз?
И не то, чтобы мой сосед был старше меня — ведь не принимать же, в самом деле, синяки под красными глазами, и оплывшие из-за какой-то водянки, похожие на студень щеки, и щетину, да что там, самую настоящую бороду – за признаки надвигающейся старости? О, нет! Я был, пожалуй, даже старше его на пару лет, но подобное обращение почему-то льстило мне, хотя в нем явно присутствовало что-то несерьезное и саркастическое.
Во всяком случае, после этого приветствия я уже знал: сосед мой жив, я не одинок, и нас ждет горячий завтрак, стало быть – не все еще пропало, не все потеряно и так далее.
Мы завтракали, читали свежую прессу, обсуждали новости, курили, затем по очереди отлучались в ванную, затем заказывали еще кофе, и снова курили, и строили планы на вечер, и колеса неизменно стучали, вагон раскачивался уже так привычно и почти незаметно для нас, и за окном нашего стоящего поезда проносились поля, и даже небо – медленно, почти неуловимо, но все-таки непрерывно менялось, и была, жила, тлела и не умирала надежда увидеть наконец в этом небе птиц – желательно перелетных, как символ грядущих перемен.
Все это длилось на протяжении долгих месяцев, а затем мой сосед без всякой видимой причины стал пропускать завтраки.
Я пробовал обращаться к проводнице, я требовал вызвать моему другу врача, я заламывал руки от отчаяния и гадкого, гнетущего меня чувства бессилия – разумеется, выйдя перед этим в коридор, чтобы мой несчастный попутчик не видел моей боли и моего страха. Я, наконец, приставал к нему самому с бессовестными и бесконечными допросами, пробовал растормошить его, вернуть к жизни, вывести на чистую воду или хотя бы разозлить. Все было напрасно, мой сосед, видимо, был обречен, как был обречен тем самым и я – на отравляющее душу одиночество и чёрную безмолвную пустоту. Страх потери, страх остаться одному в этом купе так захватили мою слабую душу, что я слег, потеряв сон и аппетит. Я лежал в каком-то липком бреду и молча ненавидел его, моего соседа, я проклинал его про себя, я желал ему скорейшей смерти – раз уж она, очевидно, и так его не минует.
Сосед, будучи человеком безупречного такта и беспримерной выдержки, следил за моими мучениями равнодушно и безучастно. Добровольно и, следовательно, абсурдно и опрометчиво лишив себя завтраков, он зато стал высыпаться. Более того, я заметил, что он, и ранее не обделенный здоровым и радостным аппетитом, стал до неприличия сытно, азартно и даже как-то страстно обедать, полдничать и ужинать. Он продолжал каждое утро читать газеты, раздражая мои и без того воспаленные нервы шуршанием и перелистыванием, и проводить по полчаса в ванной. Он даже, несмотря на свой явно нездоровый и обрюзгший вид, начал – и это явилось для меня уже полной неожиданностью – приставать к проводнице. Правда, надо отдать ему должное, пара лишних часов утреннего – а потому особенно крепкого и благотворного – сна явно пошли ему на пользу; он стал выглядеть гораздо свежее, даже моложе своих лет, и я невольно начал завидовать тому успеху, которым он (в этом уже не было сомнений) будет теперь пользоваться у женщин.
Я же продолжал чахнуть. Утлое, отощавшее, желтое и тщедушное мое тело бездвижно и апатично лежало на койке уже неделю. Уже неделю я не притрагивался ни к пище, ни к воде. Наконец, настал час, когда я понял, что умираю.
К сожалению, и этот момент, момент моего отхода, моей кончины, момент, безусловно, трагический и, лично для меня, даже в чем-то эпичный – был омрачен неуважением и святотатством. В один из вечеров, привычно дождливый и сумрачный, дыхание мое наконец остановилось, а тело потеряло всякую волю к движению. Мой помолодевший и циничный сосед, заметив это, встревожился, спешно накинул свое пальто пардесю, схватил шляпу и стремительно выбежал в двери купе. Ждать пришлось недолго, чуть менее через час – время я определил по золотым карманным часам, которые мой юный друг впопыхах оставил на столике – поезд неожиданно остановился. Признаюсь, мне сразу стало не по себе, ибо подобного я не мог припомнить, сколько не напрягал свой медленно затухающий мозг. Остановка? Нет, это решительно невозможно! Хотя поезд, если рассуждать строго, сам никогда и не ехал, но зато непрестанно, днем и ночью, когда бы вы ни посмотрели в окно – мимо, сменяя друг друга, проплывали пейзажи, капли дождя ударялись о стекла и моментально смазывались, слизывались встречным потоком воздуха, колеса стучали, ощущалась качка, и изредка где-то далеко впереди паровоз, тянувший всю эту нескончаемую вереницу вагонов, издавал протяжный, противный гудок.
Теперь же все замерло, остановилось, затихло. Мне казалось, что если б я был в состоянии подняться с постели и раздвинуть занавески, то за окном, в темной и сырой беззвёздной и безлунной ночи я увидел бы неподвижное небо, статичные, рассеченные ровными линиями борозд поля, без движения, без бега, без жизни.
Все это меня напугало, и я решил, что уже умер. В этот момент дверь в купе отъехала в сторону, и вошли двое – мой сосед и проводница. «Что с ним?» – спросила она низким, прокуренным голосом. «Он умер, кажется. Я не уверен, но он не дышал. Думаешь, умер?» – в голосе соседа была неприязнь. Я лишь почувствовал – ибо и зрение меня уже оставляло – приближение приторно-сладких духов, коньяка и табака. «Да, он умер», – проводница увлекла соседа на ложе, они обнялись, послышалось чавканье и треск разрываемой ткани, и спаренное, почти синхронное дыхание двух пьяных звериных тел, и я увидел, как сквозь занавешенное окно пробивается лунный свет, он упал мне на веки, и я ощутил вибрацию, качку. Стоны напротив усилились, поезд как-то утробно, глухо вздохнул им в ответ, железо внизу заскрежетало, заныло. Пробудившись от дремы, поезд дернулся, остановился, дернулся снова и наконец плавно тронулся и стал разгоняться, и снова раздался стук колес где-то внизу и рядом, и не смолкал стук сердец рядом напротив, и мне стало невыносимо душно, грудь сдавило тисками, я попытался поймать ускользающую последнюю мысль, но не смог. Разом меня окутала темная, плотно-мягкая, желеобразная пустота, и я начал куда-то падать.
2.
Я проснулся от резкого толчка в бок. Разлепив глаза, я увидел склоненное надо мной бородатое и носатое мужское лицо. Лицу было на вид лет пятьдесят, хотя, как мне сразу подумалось, обладатель его был, вероятно, куда моложе: старили его ранние морщины, редкие желтые зубы, странного вида косички сальных, черных с проседью волос и какая-то застарелая и неизбывная тоска в тусклых глазах.
Я поднялся и мы позавтракали пресным и черствым хлебом. За окном серебрилась безымянная речка, ее низкие берега поросли чахлыми ивами, яркое весеннее солнце в безоблачном небе предвещало жаркий и душный день. Паровоз издал резкий жалобный гудок. Видимо, нам предстояло проехать по мосту – он виднелся далеко впереди, чуть слева, где река резко поворачивала на восток, в сторону холмов.
Попутчик мой отказался представиться, заверив меня, что имя его мне ни о чем не скажет. Разговор не клеился, и я молча уставился в окно, разглядывая начинающие зеленеть поля, большой темный лес вдалеке и медленно приближающуюся к нам реку.
– Ракиты, опять ракиты, кругом ракиты… – Трескучий и одновременно грустный голос старика заставил меня вздрогнуть. – А знаете, молодой человек… мне ведь уже приходилось бывать в этих местах!
К стыду своему должен признаться, что я не выразил ни малейшего интереса к этим словам, цинично зевнул и завалился в постель, собираясь еще вздремнуть. После постного завтрака меня начинала мучить изжога, кроме того, в купе явственно начала ощущаться духота с примесью некой едва уловимой вони. Поразмыслив, я решил, что пахнет псиной.
Старик вытер пот с лица, устало вздохнул и начал рассказ.
Рассказ старика про ангела
«Вдали, на склоне зеленого холма, пытаясь приземлиться, разбился ангел. Я, дабы не вызвать ненароком лесного пожара, затушил сигарету о подошву сандалии. Запахло паленой резиной, и я, кряхтя, поднялся с пенька и побрел к речке. Напившись, я перешел ее вброд и стал подниматься в гору.
Ангел лежал на боку, поджав коленки. Сломанные крылья как-то индифферентно дергались у него за спиной. В небесных глазах сквозили тоска и безысходность.
— Высоту не рассчитал? — спросил я участливо, жуя травинку. Ненавистное солнце нещадно палило мою плешивую макушку, и по моей согбенной спине катился горячий пот.
— Угу, и скорость тоже. — Ангел болезненно сглотнул слюну и поднял очи к небу. – Поможешь мне, смертный?
— Хмм…
Я никогда раньше не встречал ангелов и не знал наверняка, можно ли им верить и вообще стоит ли иметь с ними дело.
— Я… отплачу… — неудачливый парашютист начал торговаться.
Я выплюнул травинку и смахнул тыльной волосатой стороной ладони капли пота со лба.
— Проси чего хочешь, — ангел пошел ва-банк.
Я медленно присел на корточки, оглянулся по сторонам. Трава, кузнечики, полуденный вар в воздухе. Ни души вокруг, одни насекомые да этот… летун. Заглянул в голубые глаза — и увидел слезы.
— Да помогу конечно, не вопрос. И не надо мне ничего взамен. Как тебе… первую помощь оказать? Что мне делать?
Уголки ангельского рта чуть приподнялись в полуулыбке:
— Добей меня, смертный. Суицид нам запрещен — а я обратно на небо хочу!
Мне как-то резко поплохело. Мутная речная вода забурлила в желудке и начала подступать к горлу. Заныли виски, заметалось в приступе синусовой тахикардии старое еврейское сердце:
— Н-не пон-нял… Как это… добить?
Ангел испустил из широкой груди противный клокочущий хрип и попытался повертеть сломанной шеей по сторонам. Наконец его грустный взгляд остановился где-то за моим левым плечом.
— Вон, булыжник лежит. Возьми его, смертный, и добей меня. Тебе воздастся за твой милосердный поступок… человек из Кариота.
Я вздрогнул. Мне опять предлагали какое-то нехорошее и неприятное дельце, с туманными перспективами и сомнительной выгодой. Вдоль реки шелестели серебристой листвой чахлые ракиты; я сунул руку в карман и побряцал последними медяками. Жара становилась нестерпимой; отчаянно хотелось назад, в чащобу леса, в тень и прохладу, на замшелый пенек, к комарам и поганкам.
— Ладно, как скажешь, ангел. Но знай: я делаю это скрепя сердце. Подленько это как-то, хоть и благородно.
Я потянулся за камнем, оторвал его с чавкающим звуком от земли и занес над светлокудрой главою смертельно раненного херувима. Внезапно позади меня раздалось шипение, и что-то резко и больно кольнуло меня в голень.
— О! — как-то безучастно и холодно промолвил ангел. — Кажется, гадюка.
Выронив камень, я флегматично оседал на траву. Голова кружилась, желтое солнце в небе начало множиться, руки одеревенели вслед за ногами. Тахикардия сменилась редкими, серийными, как трели кузнечиков в траве, сокращениями желудочков. Из носа потекла выпитая недавно речная вода и, следом за ней — темно-алая кровь. Глаза начало заволакивать липким туманом.
Мы лежали с ангелом на траве, бок-о-бок — бессильные, обездвиженные, умирающие. У меня язык давно присох к нёбу, но у ангела, видимо, еще нет:
— Что-то с тобой не так, человек из Кариота. Ты даже меня спасти не смог. Ты случаем не проклят ли, смертный?
Я как раз собирался подумать об этом, но сознание стало покидать меня, я обмяк и понял, что умираю. Пересохшие, потрескавшиеся, окровавленные, начинающие неметь и пухнуть губы не слушались меня; язык с трудом совершал свои последние движения:
— П..п...пп…
— Прощения просишь? Что не сумел мне помочь? Я прощаю, прощаю тебя, смертный! — голос ангела нестерпимо, тонко, режуще звенел у меня в ушах.
— Ппп...ппп!
— Прощаю, слышишь, Иуда?! Я прощаю тебя!»
Неожиданно старик прервал свой рассказ и посмотрел в окно. Мимо нас проносились ржавые металлические конструкции старого железнодорожного моста; стук колес заметно усилился, стал более гулким и твердым; река внизу шумела и пенилась. Не глядя на меня, старик резким движением опустил створку окна, высунулся по пояс наружу и, дождавшись очередного пролета моста, неуклюже оттолкнулся ногами от столика и вынырнул вниз. Я кинулся следом, и мне показалось, что откуда-то снизу, сквозь шум реки и стук колес, сквозь тень, отбрасываемую мостом, сквозь влажный и пресный воздух, наполненный мириадами невидимых глазу воздушных капель, до меня донеслось смутное «Прощайте!» Через минуту тело старика ударилось о воду – чтобы увидеть это, мне пришлось почти свернуть себе шею, так далеко позади это было. Еще минуту подышав свежестью реки и полюбовавшись на серебро ракит, я захлопнул окно и плюхнулся на сиденье.
«Стало быть, даже отсюда, из этого поезда есть выход», — подумалось мне. Погруженный в раздумья, вызванные этим неожиданным открытием, я не заметил, как распластался в постели и вскоре заснул.
Мягкой поступью по небу новелл
Фонарщик
Роман-conte
Я встретил его случайно, прогуливаясь в одной пижаме по темному ночному небу.
—- Кто вы? — спросил я его.
— Я — Фонарщик… Вы же читали Экзюпери?.. — он отчего-то смутился и опустил глаза вниз, на спящий под нами город.
Экзюпери я, конечно, читал и хорошо помнил его фонарщика. Но э т о т мне показался совсем непохожим на того, сказочного.
— И какие же фонари вы зажигаете? — мне был очень любопытен этот случайный небесный прохожий.
Я уселся на край легкого перистого облачка, и оно закачалось под моим весом.
— Я зажигаю луну и звезды на вашем небе.
Признаюсь, я немного опешил от такого ответа и даже строго кашлянул, чтобы скрыть свою растерянность. Облако, на котором я сидел, недовольно заколыхалось и сделало вид, что собирается в путь. Скорее всего, ему не понравился мой кашель.
Вообще, облака, знаете ли, такие недотрожки… Чуть что им не по нраву — сразу улетают от вас со скоростью ветра. А если ветра нет, то и вовсе — проливаются на землю дождем, как бы растворяясь в ней, в ее зеленых, молодых травах, в ее звонких ручьях, широких реках и голубых озерах; растекаются по городским тротуарам быстрыми потоками, образуя веселые, сверкающие на солнце лужицы, или обрушиваются градом на зонтики отчего-то недовольных этим замечательным погодным явлением прохожих.
Но я умел ладить с облаками. Я легко, нежно и осторожно погладил свое облачко по загривку, а затем, достав из кармана пузырек с утренней росой, пролил на него несколько чистых и звонких капель. Ведь всем известно, что нет лучшего способа подружиться с облаком, чем угостить его свежесобранной луговой росой, прозрачной, как слеза младенца, и чистой, как сама невинность.
Облако мое перестало колыхаться, довольно поежилось и приняло форму большого и мягкого кресла.
— Спасибо. — Я уселся поудобней в это кресло, и оно тихонько-легонько закачалось в такт моим словам.
— Стало быть, любезнейший друг мой Фонарщик, светом луны и звезд на небе все люди обязаны вам?
— Ну… — Он снова замялся, как-то скромно ссутулившись, и с еле уловимой ноткой горечи в голосе, продолжил. — Видите ли, сударь… В это трудно поверить, но это так. Уже много-много лет и зим выхожу я на эту свою непростую работу — зажигать луну и звезды. Никто из людей даже не подозревает об этом. Астрономы и прочие умные (и не очень) ученые заверили вас, что Луна — это спутник Земли, а звезды на небе — это такие же, подобные Солнцу, светила, ну, или чуточку отличающиеся от него цветом и размерами. Но это, разумеется, полнейший вздор и нелепица!
При последних словах мой собеседник преобразился. Расправив плечи, устремив загоревшиеся вдруг каким-то озорным огоньком глаза в небесную даль, он продолжал свою речь уже уверенно и даже напористо.
— Е-ру-нда! Нет никаких звезд, никакой луны, нет ничего! — он повернулся ко мне и указал выпрямленной ладонью куда-то вверх, в черное, беззвездное небо. — Видите, видите, сударь?! Все — черным-черно, и так бы и оставалось все пустым и темным, кабы не я, скромный, безвестный фонарщик, зажигающий для вас эти звезды!
…Я, подперев щеку кулаком, сидел в задумчивой позе на своем облаке. Само облако, кстати, как мне показалось, тоже жадно прислушивалось к речам Фонарщика.
Речей Фонарщик, между тем, уже не вел. Он приступил к делу: достал из кармана маленький, мерцающий белым светом шарик, размером с небольшой мандарин, подержал его на раскрытой ладони и вдруг выпустил, и тот полетел куда-то на восток и ввысь, и пропал из виду, и вдруг, откуда ни возьмись, там, на востоке, небо озарилось на горизонте слабым белым светом. Над городом, из-за окраин его, из-за самых дальних домов — восходила луна, и это, скажу я вам, было волшебным, необыкновенным зрелищем.
Затаив дыхание, я с волнением следил за чудодейством. Сначала из-за горизонта показался самый кончик луны, затем — как бы обрезанный полукруг, как если бы вы решили отрезать от круглой, покрытой белой сахарной глазурью печеньки не половину, а только одну десятую часть… Луна все всходила, и почти уже вся поднялась из-за крыш далеких и темных, высоких домов, кажущихся отсюда, издалека, маленькими и игрушечными.
— А теперь — звезды. — Фонарщик сказал это сильным, но спокойным голосом, голосом человека, который абсолютно уверен в своем успехе и ни на секунду не допускает даже самой мысли о возможной осечке.
Он достал из другого кармана обыкновенный кулек, из плотной и грубой коричневой бумаги; в таких часто продают карамель на развес или орехи.
— Глядите… — Он сказал это уже полушепотом, и, развернув кулек, с размаху выплеснул из него тысячи мельчайших, как снежинки, и светящихся, как светлячки, бисеринок… Они разлетелись во все стороны неба, и, заняв подобающие им (и привычные нам, землянам) позиции в виде созвездий или отдельных звезд — застыли… и замерцали.
— Вот так-то вот, молодой человек! Всё, всё — ручная работа, и никакого Творца, заметьте, никаких Больших Взрывов и прочей научной чепухи. Всё гораздо проще, как видите!
…Фонарщик присел рядом со мной на облако, закурил и снова устремил взор вниз, на город, на его спящие дома и пустые улицы. Только теперь, вблизи, я понял, насколько он стар. Глубокие морщины, эти неизгладимые следы времени, во множестве пересекались на усталом, осунувшемся, сером лице. Он курил и смотрел на звезды; я молчал и думал о чем-то важном и великом, что не сформировать словами, не высказать вслух… что кроется в тебе, как великая тайна — и великий вопрос.
— Однако, пора… — Он выкинул окурок и поднялся во весь рост. — Мне — вниз, а вам куда, юноша?
— Мне… мне тоже вниз… Вон в тот дом, если быть точным, — я наклонился в своем облаке-кресле вниз и указал пальцем на длинный серый дом, почти прямо под нами, но в нескольких километрах ниже нас.
— О! Однако… — Старик-фонарщик закашлялся, и это был не тот притворный кашель, которым кашлял я, — это был кашель настоящий, кашель тяжело больного, старого человека.
— Вы не поверите, быть может… — Старик повернулся ко мне. — Но мне — туда же, в этот же дом! Воистину — тесен мир! нет, вы только подумайте — какое совпадение!
Совпадение и впрямь было на редкость неожиданным и странным…
— Значит — соседи? — закинул я удочку.
— Выходит, что так! — Старик возбужденно тер руки и все поглядывал мельком вниз, на наш, о б щ и й дом. — Вы на каком этаже обретаетесь, позвольте поинтересоваться?
— На третьем. — Я устало и уже как-то безвольно был готов ничему не удивляться и отвечать на все вопросы прямо и лаконично. — Третий этаж, тридцать шестая палата.
— Ага! — Старик-фонарщик сказал это тоном частного детектива, уличившего хитрого и изворотливого преступника в его злодеянии. — То-то я удивляюсь, как это мы до сих пор не встречались? Второй этаж, палата номер двадцать один! Соседи по дому — но не по этажам!
Только сейчас я заметил, что на нем такая же точно пижама, как и на мне. И слева, на груди, пришит к ней номер и фамилия с инициалами: Фонарёв В.Д.
— Ну… да, соседи, выходит… — Я промямлил это уже из последних сил. Облачное кресло совсем окутало, объяло меня своей теплой влагой; глаза слипались, голова клонилась вниз, руки и ноги как будто растаяли, растворились в этом облаке — я их совсем не чувствовал.
— Погнали же скорее, пока вы не заснули на этом вашем облаке! — Фонарщик Фонарёв схватил меня под мышки, и мы полетели вниз…
…Тысячи, миллионы звезд мерцали, сияли, звенели в темном и загадочном ночном небе. Почти полная луна, соломенного цвета, уже клонилась к закату. А на земле, в одном доме, но на разных этажах и в разных палатах спали двое — Фонарщик и Маленький Принц…
* * *
…Вообще-то я не люблю больниц, как не любит их любой человек (ну, за исключением разве что только медиков, в этих больницах работающих).
Но однажды со мною случилась одна неприятность: пролетая над белыми вершинами Южных Гор (я тогда, как сейчас помню, спешил на день рождения одного своего старинного друга), я немного не рассчитал высоту и задел носком сапога ледяную вершину одной из гор. Ну, конечно же, после такого удара ледник, что на протяжении многих столетий спокойно и величественно возлежал на горе, немедленно раскололся на части и быстро, с ужасным грохотом сошел с горы в долину, не населенную, к счастью, никакой живностью (и даже людьми).
Но и для меня эта неожиданно столь тесная встреча с горой не прошла даром: я вывихнул себе палец на правой ноге. И пришлось мне тогда, вместо веселой праздничной пирушки в кругу старых друзей, отправляться прямиком в ближайшую больницу. Ведь каждый знает: палец на ноге (тем более — большой) — это не шутки. Его надо холить, лелеять и вообще всячески за ним ухаживать и беречь его особо от ударов по всему твердому и тяжелому.
В больнице меня положили на третий этаж, в палату со странным номером 3-6, к таким же, как я, бедолагам, с закованными в гипс конечностями, скучающим от вынужденного безделья и отчаянно ждущим скорейшей выписки из больницы, подобно тому, как религиозные фанатики рьяно ждут Второго Пришествия, конца света и прочих апокалиптических и ужасных событий.
Я в столь неуютном и безрадостном месте, как больница, ничего и никого ждать не собирался, и улизнул из нее уже на третий день, прямо с гипсом на пальце — вылетев в распахнутое окно навстречу летнему западному ветру.
То-то, наверное, был удивлен мой лечащий врач, не досчитавшийся за утренним обходом одного из своих пациентов! Я часто смеялся потом, пытаясь представить себе выражение его недоуменного лица.
Впрочем, всё это неважно и к истории, которую я хочу рассказать вам сегодня, — отношения никакого не имеет.
Итак, история про
Мирагриэль
Пролетая как-то ранней осенью над Францией, я увидел внизу чудесный, необыкновенный виноградник: он тянулся с запада на восток, сколько хватало глаз; виноградины были небольшие, но иззелена-желтые, крепкие и наверняка очень сладкие (это я определил интуитивно, а интуиция, надо сказать, меня никогда не подводила); наступала пора сбора урожая. Я приземлился на южной стороне виноградника (северная как раз шла вдоль дороги; я, знаете ли, часто путешествую вдоль дорог — не потому, что боюсь заблудиться или сбиться с курса, а потому, что вокруг дорог часто происходит самое интересное…)
Итак, я приземлился и сразу увидел дом виноградарей. Точнее, я ожидал увидеть дом виноградарей — такой большой, длинный дом, с черепичной крышей и побеленными стенами, с мезонином и резными ставнями на окнах, с широким крыльцом и клумбами, засаженными георгинами и тюльпанами, с террасой, затененной зарослями плюща и дикого винограда, ну, и все такое прочее. А увидел на самом деле — маленький, совсем даже крошечный домишко; величиной, пожалуй что, с коробку датского праздничного печенья — такое печенье у датчан часто принято дарить на Рождество. Кстати, вы не были в Дании? Тогда я как-нибудь расскажу вам про эту страну. Но в другой раз, разумеется — ведь нынче речь идет о самой Франции!
Домишко этот стоял неподалеку от места моего приземления, под сенью большого и ветвистого платана. Подойдя ближе, я понял, что домик этот — кукольный, сделанный, правда, не из противной пластмассы или прочих неживых материалов, а из самого настоящего дерева. Раскрашен он был причудливо и ярко: стены нежно-розовые, крыша — темно-красная, почти бордовая, окошки со ставенками — белые, а входная дверца — зеленая, с вырезанным в ней совсем уж крошечным, со спичечную головку размером, отверстием.
"Немного же понадобилось древесины для постройки этого дома, — подумал я тогда. — Наверное, хватило и одного полена! Зато сколько понадобилось акварели, гуаши, ну, или других красок."
Поскольку я не был художником, то и в красках разбирался плохо. Но все же теперь, по прошествии стольких лет, я думаю, что окрашен домик был масляными красками, поскольку и гуашь, и, тем более, акварель — потекли бы после первого же дождя. А дожди в этом краю случались регулярно, иначе как бы без них смог расти такой волшебный виноград?
Я наклонился и тихонько, ногтем указательного пальца постучал в крохотную дверцу. Мнгновенье спустя она отворилась, и на пороге я увидел… Нет, ну в это уже просто невозможно поверить… Я и сам тогда, чего греха таить, не поверил собственным глазам! Можно было ожидать кого угодно за этой крохотной, резной зеленой дверцей, в этом крохотном домике — Дюймовочку, Мальчика-с-Пальчик, или куклу, наконец — ведь это кукольный домик. Но — нет, нет, и еще раз нет! Я даже сначала хотел дать вам шанс угадать: кто же на самом деле открыл мне дверь? Но, здраво рассудив, я понял, что вам этого не отгадать никогда. Ведь дверь мне открыла самая что ни на есть обыкновенная… улитка!
— Здравствуйте, улитка! — сказал я ей, наклонившись почти до самой земли, да так, что мне защемило поясницу.
— Добрый день, сударь, — отвечала она мне.
— Могу я узнать ваше имя, любезнейшая из улиток? — спросил я.
— Мое имя — Мирагриэль, сударь. А как зовут вас?
Я смутился. Дело в том, что я так давно и так много путешествую по земле (и по небу), что уже забыл свое имя. Ведь улитка (только представьте себе!) оказалась куда любопытные всех встреченных мной до сего дня людей — она единственная, кто поинтересовался моим именем!
— Вы знаете, мадам Мирагриэль, к стыду своему, я вынужден признаться вам, что у меня нет имени. Точнее, я его давно уже позабыл.
— Нет проблем! — уверила меня Мирагриэль. — Раз так, то я буду звать вас Францем. Так звали моего первого мужа.
С этими словами она вежливым жестом своих длинных усов (которые — строго между нами, читатель! — у улиток, как и у всех прочих моллюсков, зовутся щупальпами) пригласила меня войти в дом. Стараясь не задеть макушкой за притолоку двери, пригнувшись, я вошел следом за мадам Мирагриэль и оказался в просторной гостиной.
Боже, что это была за гостиная! Какоеубранство, какойизыск, винтаж, charmant, tres agreable, tres magnifique! Право слово, moncherallocutaire, я бы с превеликим удовольствием описал тебе все великолепие этой гостиной, всю красоту ее убранства… но, увы! Досточтимая улитка не дала мне опомниться и осмотреться — как я уже был усажен ею на стул, а сама она с кряхтением устроилась в кресле-качалке напротив меня. Нас разделял только милый мраморный столик, на котором я с недоумением обнаружил две ягоды винограда — синюю, сорта Мерло, и красную, сорта Гевюрцтраминер (из чего я незамедлительно заключил для себя, что нахожусь не просто во Франции, а в одной из лучших и достойнейших ее провинций, Эльзас-Лотарингии, что, в свою очередь, означало, что до вожделенных берегов Рейна мне осталось крылом подать).
— Месье Франц, — начала улитка, на кончиках усов которой (где, как известно, у всех улиток располагаются глаза) обнаружились очки в золотой оправе. — Как вы, конечно же, сами можете видеть, перед вами стоит… точнее, лежит на этом самом столе простой выбор: красная или синяя ягода. Ошеломляющая правда — или сказочный мираж. Болезненное прозрение — или сладкий сон. Истина — или иллюзия. Выбирайте, но помните: назад пути уже не будет!
Я, как последний дурак, молча сидел и переводил взор с двух ягод на столе на очки мадам Мирагриэль, в темных, зеркальных стеклах которых отображалось мое глупое и испуганное лицо.
— Решайтесь же! — зловеще молвила улитка. — Синяя ягода — и вы очнетесь далеко отсюда, на восточном берегу Рейна, очнетесь, забыв и меня, и эту гостиную, и виноградник. Вы очнетесь словно после глубокого сна без сновидений, не вспомнив ни о чем, что случилось с вами за последние часы. Красная ягода… нет, я не могу, я не вправе сообщить вам, что случится, если вы выберете ее. Я закончила!
С этими словами мадам Мирагриэль откинулась на спинку кресла и громко захрапела. Обе пары ее усов-щупалец при этом подергивались в такт ее храпу.
Соблазн был слишком велик (о, могучий, полноводный, величавый мой Рейн, отец всех ундин, покровитель всех поэтов и виноделов, прощай навсегда!) — и я схватил и проглотил, не разжевывая, красную ягоду.
— Действительность осталась в прошлом. Поверь в невероятное. Free your mind! — скрипучий голос мадам Мирагриэль доносился до меня откуда-то издалека, но был явственно слышен мне, ощутим, осязаем, как будто я впитывал эти странные и пафосные слова вместе с виноградным соком, внезапно окутавшим, опутавшим меня; я плавал внутри какого-то огромного кокона, пузыря, и пил этот сок, и он, уже будучи во мне, превращался в молодое игристое вино, мгновенно затуманившее мне все — память, рассудок, глаза…
Наконец, я потерял сознание и провалился во мрак небытия.
Анна
Да, вот вам история об одной маленькой девочке из одного старинного баварского городка…
Жила она со злой мачехой, которая заставляла ее не только делать всю работу по дому, но и ночи напролет плести кружева. Кружева злая мачеха продавала в лавке молоденьким баварским девушкам. А если девочка-кружевница (назовем ее, скажем, Анной) не успевала за ночь сплести наказанное ей мачехой — та ставила ее в угол комнаты, голыми коленками на старый, твердый горох, тушила в комнате все свечи и, уходя, запирала дверь большим бронзовым ключом.
…Однажды к ним в лавку зашла совсем юная девушка, светловолосая, голубоглазая, румяная и очень стеснительная.
— Добрый день, фрау Зюйгельванд! — так звали злую мачеху.- Могу ли я заказать у вас кружева для свадебного платья моей сестры Герты?
Фрау Зюйгельванд, почесав огромную бородавку на носу и одернув подол своей мятой юбки, неприветливо отвечала ей:
— Можешь, девочка. Покажи мне это платье
Девушка достала из кожаной плетеной сумки скромное, маленькое, но ладно скроенное, белоснежное платье и положила на прилавок . Фрау Зюйгельванд крикнула:
— Анна, несносная девчонка, бегом сюда!
Прибежавшая Анна замерила ширину подола платья, талию, рукава и ворот, и, написав что-то на клочке бумаги, протянула его мачехе.
— Десять талеров, фройлен! И ваши кружева будут готовы к четвергу!
— Но, фрау Зюйгельванд, сегодня же четверг! Неужели, целая неделя? Свадьба у моей сестры уже в ближайшее воскресенье…
Лавочница недовольно нахмурила куцые, с проседью брови:
— Что ж, воскресенье так воскресенье. Значит, кому-то придется поработать трое суток без сна и еды. Оставляй платье, девочка, и приходи за ним в воскресенье утром.
…Стоявшая в глубине лавки Анна тяжело, но чуть слышно вздохнула…
…Три дня и три ночи напролет плела она кружева… Ни одной угловатой линии, ни одного неловкого перехода не было у юной мастерицы; кружева были сплетены словно самой Weise Frau — Покровительницей всех кружевниц, Королевой и Владычицей шелковых, тюлевых и снежных узоров (да-да, не удивляйтесь, узоры снежинок плетутся облачными кружевницами также под руководством Белой Дамы!). Ажурное, витиеватое Ретичелло пустила Анна вокруг ворота платья; тончайшее, искуснейшее кружево Mechelner Tullspitze нисходящими волнами украсило подол; легкое и изящное кружево фламандской техники сплела и подшила она к рукавам.
Когда, наконец, работа была окончена, Анна упала без сил на пол и забылась глубоким, тяжелым сном.
Проснулась она от озорных лучей восходящего над черепичными крышами домов солнца — они, проскользнув сквозь тюль на окне, побежали по паркетному полу и коснулись тоненького носика Анны. Девочка, чихнув, проснулась; было утро воскресенья. Рядом, на столе, лежало платье. Его было не узнать: преобразившееся, окутанное волшебными, тонкими, изящными кружевами — оно было точно из сказки… Не в силах устоять перед соблазном, Анна легко и быстро скинула с себя старое, залатанное во многих местах домашнее платьице и облачилась в свадебное, белоснежное, мягкое шелковое чудо.
В комнату вошла мачеха и застыла на месте от удивления; бородавка на ее толстом мясистом носу при этом налилась кровью, словно собираясь соскочить с этого самого носа и удрать куда подальше от надвигающейся бури.
— Ах ты дрянная, непослушная, вредная девчонка! Не знаешь, что и ожидать от тебя — вечно одни глупости да пакости! Как посмела ты надеть платье заказчика? А ну-ка, быстро снимай его, и марш в угол, там тебя ждет не дождется твой любимый дружочек — горох!
По бледной щеке девочки скатилась прозрачная росинка слезы; упав на подол платья, она впиталась в ткань, оставив на ней маленькое темное пятнышко. Анна разделась, аккуратно повесила платье на специальные плечики и виновато посмотрела мачехе в глаза.
— Простите меня, фрау Зюйгельванд. Я виновата. Обещаю, такого больше не повторится, — с этими словами она поклонилась злой мачехе в ноги и направилась в темный, холодный угол, к своему гороху.
…Пока бедная девочка стоит на горохе в своем страшном углу, я обращусь к тебе, читатель (ибо вижу, что нетерпение твое столь велико, что ты готов сам ворваться в дом этой злой мачехи — дабы восторжествовала справедливость, а зло было наказано, ну, и все такое прочее). Прошу тебя, читатель, остановиться, и вот почему: я сам все исправлю. Ведь, задайся вопросом: откуда я узнал эту историю? Ну, разумеется, я пролетал тем злосчастным четвергом над этим милым баварским городком и (совершенно случайно, конечно же) увидел этот дом, а в окне его — бедную девочку Анну и ее злонравную мачеху фрау Зюйгельванд. Так вот, читатель, знай же: приняв облик чуть ленивого (ибо стояло позднее лето) шмеля , я влетел в это самое окно и примостился на каминной полке, за старинными, серого мрамора часами. Я был там все эти три дня и три ночи, все видел, и ничего не упускал из виду. И, теперь, этим воскресным утром я был полон решимости помочь Анне и покарать неблагодарную и сварливую мачеху.
Я слетел с каминной полки и обратился… нет, не самим собой, разумеется, но прекрасным Принцем — высоким, стройным, красивым юношей, богато одетым и с теплой и доброй улыбкой в ясных голубых глазах (а у всех принцев, как известно, — глаза именно голубые).
Я подошел к девочке, все еще стоявшей на коленях в своем углу, и она обернулась ко мне. Oh mein Gott! На меня, с восторженно-немым удивлением в заплаканных девичьих глазах, глядел совсем еще ребенок, но уже успевший познать столько зла в этом черном доме! Я взял ее за руку и помог ей подняться. На узких коленках Анны алели круглые, глубокие следы от горошин.
— Кто ты? — пролепетала девочка чуть слышно.
— Я — друг. Я помогу тебе, Анна. Одевай скорей платье, да не то старое, что мачеха купила тебе еще в позапрошлом году, — а вот это, тобою же самой, умница моя, украшенное и превращенное твоими трудами в шедевр красоты и изящества.
Пока девочка одевалась, я вышел из комнаты, спустился по короткой лестнице в лавку и застал там мачеху. Она стригла свои желтые ногти, поглядывая исподлобья на улицу: заказчица свадебного платья что-то задерживалась.
— В кого превратить тебя, женщина, — в жабу или крысу, решай быстрей! — гаркнул я у нее над ухом, да так сильно, что она от неожиданности подпрыгнула на месте, выронив на пол маникюрные ножницы.
Звякнул колокольчик, и в лавку вошла та самая девушка, заказчица свадебного платья:
— Превратите ее в жабу, месье Франц. У нее же огромная бородавка на носу, а, как известно, жабам бородавки куда более к лицу, чем добропорядочным баварским фрау.
Я щелкнул пальцами, в воздухе на мгновение запахло болотной тиной и ежевикой, скрипнул паркет, мигнула тусклая лампа на потолке, а юная фройлен отчаянно взвизгнула.
Одежды мачехи упали на пол с противным… нет, не шелестом, но шуршанием (подобное шуршание я слышал лишь однажды — в пустыне, когда одна знакомая мне змея решила, что пришло ей время сменить старую змеиную шкуру на новую); из-под них через некоторое время донеслось недовольное: "Ква! Квааа!"
— Ну вот и всё, теперь дело осталось за малым: найти для фрау Зюйгельванд подходящее болото, — я развернулся, вышел из лавки и направился в сторону реки, что протекала за городом.
"Что же сталось с Анной? и со свадебным платьем? и с жабой-фрау Зюйгельванд?" — справедливо спросишь ты меня, мой любопытный читатель, и будешь, конечно, удостоeн ответа.
Что ж, дальше все обернулось сказочно и чудесно (как обычно и оборачиваются такие дела в старинных баварских городишках).
Анна, похорошевшая, враз преобразившаяся в своем свадебном платье, с румянцем, вернувшимся на ее милые, с ямочками щечки, после долгих лет в неволе у злой мачехи оказалась не только свободной — она, ко всему прочему, оказалась еще и той самой сестрой Гертой, которой предстояло выйти замуж в это солнечное воскресенье. Девушка, заказавшая платье, — оказалась ее родной сестрой, с которой они были разлучены еще в младенчестве… В общем, всех подробностей счастливой развязки этого дела я уже, признаюсь, и не помню (мудрено ли — триста лет прошло с тех пор!), но вот что я помню точно и ясно, и в чем могу поклясться тебе, мой читатель, — так это в том, что жаба Зюйгельванд мною лично была поселена на одном из самых удаленных, мрачных и зловонных болот, в добром десятке лье (или сколько это будет по-немецки?) от этого милого баварского городка, название которого я уже и забыл, если честно…
Продолжение следует…