Опубликовано в журнале СловоWord, номер 80, 2013
В Пензенский губисполком: «Необходимо произвести массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев. Сомнительных запереть в концентрационные лагеря вне города. Телеграфируйте об исполнении.
С коммунистическим приветом – Ленин».
9 августа 1918 года
Тимофей Кашин заявился домой под утро. Уже вторую неделю он работал по ночам, а потом спал полдня, стонал во сне, сквернословил, вскидывался, дико озирался, жадно выпивал полный ковш воды и снова падал в кровать.
«Уж не завёл ли он себе зазнобу, — с тревогой посматривала на спящего Тимофея жена, и тут же успокаивала себя, — нет, тут баба не замешана. От баб проходят весёлыми, облегчёнными, а у него глаз тяжёлый и пахнет он тревожно, бедой он пахнет, бедой».
— А ты почему по ночам работаешь?
— Потому что эта контра, — насупился Тимофей, — ночью по норам прячется. Там мы их гадов прямо из чистеньких простыней тёпленькими и берём.
Спать не лёг. Подошёл к люльке, долго смотрел на сына.
— Сгоняй, Нюра, к Федотихе за самогонкой.
— Да ты чё это с утра?
— Сходи, сходи, я не каждый день прошу.
Выпил залпом, потом ещё. Запьянел тяжело и злобно, городил что-то совсем
непонятное.
— Позор! С трёх шагов не попал. Товарищи мне это не простят. Обрушат на меня
карающую руку пролетарского гнева! Молчи! – упреждал он вопрос. — Молчи, ты баба,
тебе это знать ни к чему, ты на сносях, тебе это вредно будет, молчи!
Пошел, шатаясь, упал лицом в подушку, повернул голову:
— Ты замой там сапоги, Нюра, — и уже засыпая: — И шинельку тоже замой.
Увидела Нюра бурые пятна на сапоге, подошла к шинели, вдохнула жуткий запах крови, и резанула боль внизу живота – схватки начались.
* * *
— Хотите, доктор, анекдот, — водитель повернул ко мне голову, и сразу же, по шоферской привычке, снова рефлекторно уставился на дорогу.
— Давай.
Я у них работаю недавно. Яшка – мой шофёр, пережил уже трех заведующих врачебных участков и теперь присматривается ко мне. Я новенький. Кто на новенького?
«Идут двое по Красной площади. Приспичило им. Подошли к стене Мавзолея и давай её поливать.
— Прекратить! Спрятать! – кричит милиционер, — вон отсюда!
Они отошли и один говорит: «А я этого козла обманул, я спрятать спрятал, а прекратить не прекратил».
Яшка захохотал, не дожидаясь моей реакции.
Надо и мне изобразить одобрение из вежливости:
— Он был диссидент и таким образом выразил свой протест против существующего строя.
— Кто?
— Ну тот, который в мокрых штанах.
Яшка не знает значения слова «диссидент», но не спрашивает – боится показаться глупым. А он, судя по всему, не глуп, совсем не глуп, хотя и носит глупейшую фамилию: Крендель. Где-то я читал, кажется у Ганжиной, что до середины шестнадцатого века в России вообще не было фамилий, а были только прозвища. Значит, можно предположить, что Яшкин предок был тощ, сутул и согбен в дугу в позвоночнике. А, может быть, он был совершенно нормален внешне и зарабатывал на жизнь торговлей кренделями.
Яшка – шельма, но односельчане так не думают. Он для них — затейливый хохмач и совершенно безобидный балагур.
Завел меня к себе. «Пойдём, доктор, я тебе кабана покажу. Ты такого ещё не бачив».
В деревне живут переселенцы из Полтавы и поволжские немцы. В результате, украинские детишки бегло говорят по-немецки, а немцы, в свою очередь, срываются на украинскую мову. Крендель – русский, но тоже подвержен общей тенденции.
Зашли в сарай. По колено в навозе, размером с болонку, с поджатым, как у больного пёсика хвостиком, карлик рода поросячьего уныло стоял в углу.
«Полтора года уже откармливаю, кастрировать пора, но его же не удержишь. Соседей звать придётся. Ну, как тебе мой кабан? Я к нему заходить боюсь. У него клыки в палец толщиной, во, боров! Американская порода – «ландрас». Я, вообще, богатый, тильки у мэнэ грошей нэмае».
Когда-то Яшка работал на совхозном автобусе. Ехали с совещания по просёлочной дороге, пошёл дождь, забуксовали, часа через три выехали на сухую дорогу. Пиво, выпитое в райисполкомовском буфете, настоятельно требовало выхода. Вокруг ни кустика.
«Дамы по левую сторону машины, — начальственным тоном объявил Яшка, — кавалеры по правую, и поедем с Божьей помощью».
Только присели дамочки из совхозной администрации, только мужчины пустили струю на колеса, как Яшка мгновенно завёл машину и рванул с места. Вот был кадр!
Кто-то, как в Яшкином анекдоте, «спрятал, но не прекратил», женщины в интересной позе и в полном смятении…
Яшку выгнали с треском, и с тех пор он работает на «скорой помощи».
«Просыпаются молодожены после первой брачной ночи, — Яшка вспомнил ещё один анекдот:
— Милый! Ты, по-моему, обосрался?
— Да, дорогая, мне приснился ужасный сон, как будто бы я упал с десятого этажа.
— Ой! Я бы умерла со страху!
— Но я же мужчина!»
Смешно! Если бы мне с утра не испортили настроение.
Попросила районный психиатр завезти её больной лекарство в деревню. Протягивает мне коробку и специально называет трифтазин его малоизвестным и трудно произносимым названием «трифлуоперазин» и при этом смотрит пытливо, знаю ли я аналог препарата. И всё это с улыбочкой, и всё очень мило и даже, я бы сказал, доверительно: «У больной выраженный аутизм. Молчит, как немая. А вы попытайтесь, доктор, её разговорить, — и тут же с ехидцей: — Хотя, что толку? Вы же, насколько я знаю, психоанализом не отягощены?»
Промолчал. А надо было ответить: «Да, психоанализом я не отягощен – это верно, но мне как участковому доктору это и не надо, зачем я буду у вас хлеб отбирать? А знаете, чем вы не отягощены? Воспитанием, вот чем!»
Вот всегда так: чуть позже нахожу против хамства противоядие, а в сам момент оскорбления теряюсь от внезапности нападения и от того чувствую себя потом отвратительно. Хорошо бы разговорить больную и уесть потом эту стерву. А что я помню про шизофрению? Дай Бог памяти. Болезнь Блейера: sсhizo – это расщепление по-гречески, а phren – ум, разум, мысли. Она там что-то про аутизм говорила, ну это я помню — это выраженное эмоциональное оскудение, замкнутость и активное отстранение от внешнего мира. Вот и всё, пожалуй. Не густо. Там есть ещё какой-то симптом Кандинского-Клеромбо, но, убей меня, не помню, что это такое и с чем его едят. Ладно, обойдёмся без Кандинского и без Клеромбо.
А что мы знаем про больную? История почти детективная. Скромная работница бухгалтерии взяла в сельской библиотеке несколько томов Ленина. А потом кто-то заглянул после неё в творчество «вечно живого» садиста и сифилитика, а там, на полях такие крамольные стишки, такие язвительные пометки, такой злобный наезд на основателя первой в мире страны Советов, что автору впору в своём стеклянном гробу перевернуться от огорчения. Ну, конечно, допрос с пристрастием, и прямиком в психушку. В тюрьме таких вредных златоустов держать по инструкции не положено.
Загрузили бунтарку медикаментами, пока её всю не связало до косноязычия, и через пару лет отпустили. Только она в свою деревню больше не вернулась. Поселилась в саманном домишке посреди огромного поля (его в войну для сторожей построили) и из него не выходила. Приезжал племянник, привозил продукты, дрова, а она засаживала целый гектар картошкой и дальше поля – никуда. И так десятилетиями.
Долго пылим среди березовых околков.
— Вот её дом, — показал водитель, — она грамотная, бюстгальтером работала.
Яшка смотрит на меня, ожидая реакции на шутку. Мне лень изображать одобрение. Он, вообще, мне надоел. Скалится, как Гуинплен.
Ухоженный огород. Мощная ботва. Ни одного сорняка. Посреди огорода — дом без ограды.
— А где тут тропинка?
— А нет никакой тропинки, через огород идти надо.
— А как она ходит?
— А Тимофеевна не ходит никуда. Она, может быть, и вас в дом не пустит.
Стучу в дверь.
— Кто?
— Татьяна Тимофеевна, я ваш новый участковый врач, я вам трифтазин от психиатра привёз.
— А как её зовут?
Называю имя, отчество, фамилию.
Щёлкнула задвижка. Толкнул дверь, вошёл в дом – никого. Кованый сундук, железная казённая кровать, аккуратно заправленная фиолетовым одеялом, посудный столик, на нём трёхлитровая банка зелёных маленьких помидор, в свекольном рассоле. Всё! Нет, не всё, ещё есть одна табуретка. А ещё на подоконнике стопка старых календарей. Больше ничего в комнате нет. А где хозяйка? Оборачиваюсь и натыкаюсь на залитый непереносимым ужасом взгляд. Она стоит за дверьми и неотрывно смотрит на меня.
Физическое ощущение животного страха передаётся и мне. Надо разорвать молчание. Подаю лекарство, хвалю её картофельную плантацию, она молчит, только изредка: «да» или «нет», но смотрит без ненависти. Спрашиваю с умыслом:
— А какое сегодня число?
Сейчас, если она не ориентирована во времени, она взглянет на календарь и скроет свою неосведомлённость.
— Ждёте, что я сейчас взгляну на календарь? Я действительно могу ошибиться на день-на два, но это не оттого, что я дезориентирована во времени, а оттого, что для меня не имеет значения временной фактор. День сюда, день туда – всё это так несущественно. В психиатрических клиниках этот тест проводят более профессионально. Они всегда завешивают окно, чтобы испытуемый, утративший представление не только о дне, но и о времени года, не смог бы сориентироваться, посмотрев в окно.
Ничего себе «аутизм». Ничего себе «эмоциональное обеднение». Да она излагает лучше здоровых. Теперь уже я смотрю незаметно на календарь потому, что на нём что-то написано. Рядом на гвоздике висит авторучка. Не могу разобрать текст, а безумно хочется это сделать. Листочки календаря не отрываются, а загибаются за резинку. Дорого бы я дал, чтобы полистать этот календарик, там может оказаться много интересного.
У неё нормальная артикуляция, Бог мой, да она же не пьёт эту гадость, ну, конечно, не пьёт. Она говорит, что употребляет таблетки, а сама их выбрасывает. Голову даю на отсечение, что выбрасывает потому, что от той дозы, которую ей рекомендует психиатрица, у неё обязательно проявлялась бы скованность губ при разговоре. Нет, я отсюда так просто не уйду. Кажется, она мне доверяет.
— Первый раз вижу помидоры в свекольном соку, — показываю на банку, — это вкусно?
— Не так вкусно, как практично. В любом рассоле летом помидор заплесневеет, а в свекольном никогда. Только кислоты набирает до степени уксуса, а сохраняется прекрасно. Да вы попробуйте.
Достаёт вилку, подаёт мне помидор. Пробую – вкусно.
— Это меня поляки научили, тут рядом высланные из Польши жили.
— Сибирь – это такое смешение культур, можно сказать — плавильня.
— Давильня это, — замечает раздражённо, — а не плавильня.
Так, кажется, я поехал не в ту степь. Сейчас она психанёт и прекратит общение. Надо срочно поменять тему. Тему поменять не успеваю. Она тревожно выглядывает в окно:
— А Яков сюда не войдет?
— Да нет, он там в кабине перекусывает, а после еды он обычно кимарит за рулем.
— Не люблю я его.
— Но почему? Он весёлый, крендель, балагур. Единственное, что меня смущает – это портрет усатого бандита с трубкой на ветровом стекле.
— Он очень злой, подлый и чрезвычайно опасный человек. У него глаза цвета красноармейской портянки. И как только он получит возможность убивать, он будет делать это с наслаждением. Вы с ним не откровенничайте.
— Вы его хорошо знаете?
— Нет. Он один раз возил меня на комиссию ВТЭК, и я видела в зеркальце заднего вида его лицо. Для меня этого достаточно. А вы, правда, считаете его бандитом?
— Кого?
— Отца народов.
— Правда.
Кажется, я попал в точку. Она ненавидит то, что ненавистно мне. Взгляд теплеет и в нём появляется доброжелательность.
— Да вы садитесь.
— Татьяна Тимофеевна, извините за нескромный вопрос, а вы не пытались устроить свою личную жизнь? Вы — красивая женщина, неужели не было претендентов на руку и сердце?
Вопрос беспроигрышный. Если есть клиника, и если она принимает регулярно
трифтазин, то она должна пребывать в состоянии, которое можно охарактеризовать, как некоторую утрату ощущения пола. Посмотрим, как она себя поведёт? Ведёт себя адекватно: улыбнулась, отвечает просто, без кокетства:
— Красивой не была, а вот молодой была – это точно. А замуж? Замуж мне нельзя.
— Но почему?
— Проклятие на мне. Родовое проклятие. Зачем же проклятых рожать.
— Но как же можно одной вот так жить? Когда у вас появилось желание уйти в этот скит?
— Скит — это вы здорово, это вы образно. Когда появилось желание? А вы знаете, я могу назвать точно не только день, но даже и час, когда во мне появился страх. Мучительный, до самых костей проникающий в меня страх. Мы сами из Пензы. Отец работал в органах. Мне было семнадцать лет, когда его самого арестовали, а нас с братом и матерью повезли в Сибирь. Везли зимой в вагоне. Не выводили даже в туалет. В днище вагона была прорублена дырка, в неё мочились, всё это намерзало сосульками, их отламывали и сосали вместо воды. Вы мне не верите?
— Верю.
— Половина вагона не доехала, трупы выбрасывали и ехали дальше. Нам повезло – остались живы, вот только мать мне рассказала про отца. Не надо было рассказывать, но она рассказала. Вы мне скажите как доктор, отчего это происходит? Вот если выстрелить прямо в затылок, то крови много, а вот если чуть ниже макушки угодить, то крови почти нет?
— Честно сказать, не знаю.
— Вот видите, — доктор, а не знаете, а мой невежественный родитель точно знал. У них даже такое соревнование было, на папироски спорили, кто бескровнее убьёт.
— У кого?
— У карателей, разумеется. Расстреливали семью служителя культа. Поставили лицом к стене. Детей тоже. Вы мне не верите?
— Почему не верю? Верю. Они Николая Александровича вместе с детьми убить не побоялись, а тут простой поп.
— Ну вот, выстрелили, все упали, а та девочка, которую мой родитель казнил, вскочила и к нему: «Дяденька, не стреляй!» Он же хотел папиросочку выиграть и нoровил как можно повыше в голову попасть, чтобы крови меньше, чем у других, вылилось, а у девочки локоны, она беленькая была, он из-за них, из-за локонов этих, и промазал, царапнул пулей по коже, а мозг не повредил. Она схватила его за шинель, кровью заливается, в ногах у него валяется и тоненько кричит: «Дяденька, миленький, не стреляй». Ну, а ему стрелять в неё несподручно, можно же себе в ногу попасть, и оторвать её нельзя – уцепилась за шинель. Он бьет её рукояткой нагана по головке, а рукоятка скользит по крови — удара точного нету. Много раз бил, пока она затихла. Мать увидела кровь на сапогах и на шинели и меня недоношенной родила. Но ничего, я всё равно большая выросла.
— Вот после этого рассказа, вы и стали бояться?
— Нет, вы не опережайте меня, пожалуйста, а то я собьюсь. Конечно, этот рассказ меня потряс. А как вы думаете? Мой добрый и любящий отец, и такой изувер. Тяжело, конечно, но всё это притупилось бы со временем, если бы не сыпной тиф. Я металась в бреду, не могли сбить температуру, и всё это время я видела перед собой девочку в окровавленных локонах, которая кричит тоненьким голосом, и которую торопливо убивает мой отец.
Она замолчала и сидела на кровати, глядя в одну точку на серой стене, положив натруженные руки на колени.
— Самое ужасное, что у этой девочки в окровавленных локонах было мое лицо. А вместе со страхом во мне поселилась и ненависть ко всей этой коммунистической физкультуре. Всё остальное вы знаете про меня.
И про эту несчастную говорят, что у неё эмоциональное оскудение? Это у тебя, психиатрица районного масштаба, оскудение ума, а не у неё.
— Но вы знаете, доктор, не всё так безнадёжно. Я лично вижу свет в конце тоннеля. Они сожрут себя сами. Ситуация должна быть доведена до абсурда, и похоже, что к этому всё и идет, а когда количество тотального вранья и концентрация великодержавной вони достигнут критической отметки, они лопнут, как перезревший плод, и Союз бескровно распадётся на удельные княжества. И вместе с этим распадом наступит крах коммунистической идеи. А потом начнётся обычная бодяга: умствующие интеллигенты затеют неумные реформы, в результате которых кучка пронырливых обогатится, а остальные обнищают, а те, которые обнищают, забудут, как они тряслись по ночам, гадая, а не за ними ли подъехал «воронок», забудут, как их родственникам давали «червонец» за анекдот, и «четвертак» — за горсть зерна, украденного для голодных детей, забудут все мерзости и заскучают по прошлому, потому что не понять им, глупым, что ненавидимый ими капитализм – это неравномерное распределение благ, а любимый ими социализм – это равномерное распределение убожества; потом застыдятся безбожия, и антихристы изобразят благочестие и чинно пойдут в христианский храм. И это будет гадко, это будет противно, что может быть кощунственнее? Гонители придут к гонимым, убийцы придут в дом к тем, чьих предшественников они убивали, придут не потому, что покаялись, а потому что настанет время, когда атеистом станет быть не модно. И снова начнется враньё, умышленно приправленное националистическим соусом, но мне, слава Богу, до этого не дожить, а вы будете очевидцем мною предсказанных процессов.
— Ну почему так пессимистически? Вам надо переехать к племяннику. Ну как вы тут одна будете зимой? Это же ужас.
— Племянник мой тоже отмечен родовым проклятием. Он с возрастом всё больше на деда Тимофея стал походить. Это плохо. Если есть внешнее сходство, значит и внутреннее есть. Печать предстоящего большого несчастья читаю я на его лице, не знаю, что произойдёт, но что-то страшное произойдёт с ним непременно. Конечно, в деревне веселее, но я туда не перееду. А вы знаете, как называется эта деревня? Нет, я вам не скажу, вы у Якова спросите, а когда он вам скажет, вы как человек сообразительный всё поймёте.
Встаю, говорю, что было приятно познакомиться, спрашиваю, а пьёт ли она лекарства, она вместо ответа понарошку грозит мне указательным пальцем. Говорю, что знаю, что она писала стихи, и что очень интересно было бы их почитать. Она говорит, что стихов больше не пишет, что ей стыдно за свои поэтические упражнения, что у её стихов псевдонародный стиль, и потом: «я вам стихи, а меня опять в психушку», я клятвенно заверяю её, что «могила», что «нем, как рыба», что никогда и никому, ни при каких обстоятельствах.
Она берет на подоконнике старый календарь, безошибочно находит нужный ей день, вырывает листочек и отдаёт мне.
Выхожу, слышу, как за мной поспешно задвинули щеколду, прохожу мимо окна, вижу в отсвеченном солнцем стекле ёе лицо, знаю, что со мной было уже что-то подобное; мучительно пытаюсь вспомнить, где и когда я был в точно такой же ситуации, вспомнить не могу, но с облегчением озаряюсь, что подобное я видел в замечательном фильме Василия Макаровича Шукшина «Калина красная», вспоминаю сцену, когда Егор уходит из родительского дома, и в стекле, освещенном закатным лучом, видно лицо матери, а на этом русском, бесконечно добром лице – тревожное любопытство, осветлённое предчувствием, что это был её сын, её кровь, её боль, её горе.
Иду картофельным полем, рассматриваю на ходу подаренный мне листочек из календаря. На листке дата 5 декабря, а на обратной стороне четверостишье:
Тяжкой шапкой Мономаха
Покатились купола,
Когда чернь, не зная страха,
Храм России взорвала.
Пытаюсь вспомнить, когда был взорван Храм Христа Спасителя, прихожу к выводу, что именно в этих числах и произошло святотатство. А ещё я думаю о том, что есть в этом четверостишии незавершённость и, следовательно, где-то на других листках календаря, по всей вероятности, есть его окончание. А если – нет, то неплохо было бы дописать стих, но Яшка Крендель мешает думать. Сначала он сообщил мне, что у Тимофеевны полный сундук денег – она же картошку машинами сдаёт, а потом он вильнул, пытаясь наехать на зазевавшуюся собачку. На мой недоумённый взгляд спокойно отвечает:
— А я люблю собачков давить. И что характерно, на неё наедешь, — машина подскакивает, как будто через бревно переехал.
Не успеваю возмутиться — навстречу едет свадебный кортеж. Вьются ленты, пыль столбом, музыка, весёлый крик из салонов автомобилей.
— Браун дочку выдает, — объясняет Крендель. Он сигналит проезжающим в знак приветствия и продолжает: — А хорошо мусульмашкам. Жена состарилась, а он себе молоденькую взамен. Лишь бы деньги на калым были. А вот я сегодня утром выполнил для моей старушки супружеский долг, и таке вонэ невкуснэ!
Кажется, я начинаю ненавидеть этого затейника, а он поёт влажным голосом:
Бывали дни весёлые,
Служил я ямщиком.
Вот дебил! Взял по куску из разных песен, придумал несуществующий мотив и теперь терзает им меня. Такое впечатление, что у него застряла в глотке мокрота.
Почему у людей, обделенных музыкальным слухом, такая тяга к пению? И чем он бездарней, тем громче поёт. Как с ним работать? Пытаюсь воспроизвести в уме разговор с Татьяной Тимофеевной, но он, гад, мешает: выдает ещё один песенный винегрет.
Но не одна трава помята,
Вино с печалью пополам.
Шедеврально! Мотив опять синтетический, но ведь попадает в размер, поганец.
Пробую продолжить в уме незаконченное стихотворение, но, оказывается, делать это в присутствии композитора-самоучки совершенно невозможно. Козлетон водителя не даёт сосредоточиться.
— Приговорили к высшей мере, и правильно! – прерывает муки творчества шофёр.
Это он о тех, кто хотел угнать самолет.
— Расстрелять легко. Их за подбородки подвешивать надо или давать гранату во рту подержать.
Это интересно. Прошу объяснить принципы неизвестных мне казней.
— Вот, видишь, доктор, изоляторы на столбе? Изоляторы снимаются, они стеклянные, их молотком разбить, и подбородками на крючки подвесить, — он прижимает толстый палец к заросшему кадыку и глубоко вдавливает его чуть впереди подъязычной кости.
— Очень оригинально, а как с гранатой?
— Элементарно. Осуждённый связывается, с гранаты образца 30-го года снимается стопорное кольцо, ротик открывается, и рукоятка с зажатой чекой вставляется в ротик. Будет держать в ротике, а ротик-то устанет рано или поздно, и как только он зубки разожмёт, тут-то и бабахнет. Полные штаны навалит, предатель, пока взорвётся.
Вот урод! Крови жаждет! Мало ему крови. Горят глаза цвета красноармейской портянки от почти сексуального возбуждения.
Забивала революционная блядь в нежно-розовых галифе с серебряным гусарским галуном — Лелька Атаманша — гвозди белым офицерам в белые плечи. Борис Андреевич Лавренёв об этом зря бы не написал, но всё равно это художественное произведение, а есть же и факты.
В 1919 в Киеве с 25 по 16 января была расстреляна 1000 офицерских детей.
В том же году в станице Каргинской был осуществлен особый способ геноцида казачества – избиение наиболее цветущей её части: на глазах у родителей расстреляна 1000 девушек.
Про уничтожение служителей Бога я уже не говорю. Зачем воздух сотрясать, когда у них, у изуверов, рука не дрогнула помазанника Божьего вместе с детьми казнить? А зарывание в землю с последующим скальпированием, а снятие «перчаток» с рук в Харькове? А клизмы с битым стеклом, а горящие свечи под половыми органами, а подсаживание к буйным душевнобольным в камеру, а пиление костей в Царицыне, а посыпание ран солью в Алупке, а выкалывание глаз лицам, причастным к белому движению в Симферополе, а вырезание плода у беременных в Омске, а вонзание грамофонных иголок под ногти в Благовещенске, а замораживание заживо в Соловках, а сжигание на кострах на Урале, а поджаривание офицеров в топках, с опусканием их в котлы с кипятком (так погиб в Одессе герой Порт-Артура генерал Смирнов), а помещение в ящик с разложившимися трупами, а опоясывание головы ремнём по средневековому рецепту в Армавире, а катание голых в бочках с гвоздями в Воронеже, а надевание венков из колючей проволоки служителям церкви, а распятие на кресте поручика Сорокина, а побитие камнями в Екатеринославле? Мало тебе крови, Крендель-бублик? Так ты ещё два способа казни изобрёл, упырь!
Но какой замечательный психолог Татьяна Тимофеевна! Один раз его увидела и сразу же козла вычислила. Кассандра!
Я забыл спросить шофера про название её деревни. Пришёл домой позвонил в больницу.
— Лубянка[1], — дохнула на меня трубка холодной безнадегой.
* * *
В маленьком, по-немецки чистеньком городке Kirn, что в земле Rheiland-Pfalz, я сижу в доме моего приятеля и бывшего пациента и потягиваю с ним моё любимое пиво Krombacher. Не только качество хмеля, солода и дрожжей определяют достоинство напитка. Не менее важно качество воды. Из хлорированной воды, как ни старайся — не получится доброго пива. Так вот для моего любимого Krombacher на протяжении последних трёхсот лет вода берётся из горного источника. Её не только не хлорируют, её даже не озонируют – такая она стерильная и вкусная.
Мой приятель Лео раньше у
себя в Лубянке был
Я не видел Лео десять лет. Лео – честный, я лечил когда-то его честного отца. У него девять честных братьев, честная жена – Альма и трое честных ребятишек. Им не в кого быть плохими. Да простят меня русские! Я, проработавший в немецких деревнях не один десяток лет, официально заявляю: количество честных индивидуумов на одну тысячу человек среди лиц немецкой национальности несоизмеримо выше, чем среди других народов. Есть плуты и среди них, но нет у них азиатского коварства. И попробуйте меня переубедить в обратном.
Лео доволен жизнью, у него прекрасный немецкий, у него трезвые мозги, и на месте руки, чего не могу сказать про себя. Он, работая в сибирской деревне, вставал в четыре утра, заползал с паяльной лампой в сучий мороз на землю и разогревал свой молоковоз. Возвращался с последнего рейса уже затемно. А теперь он работает на физически не тяжелой и хорошо оплачиваемой работе, и уже дослужился до начальника смены. У него две новенькие машины – одна для него, другая для жены, у него громадный двухэтажный дом, а за домом — огороженный и довольно большой для тесной Германии земельный участок. Лео прост, надёжен, объективен, как градусник, хлебосолен, и мне приятно гостить у него. Сто раз уже перемыли косточки знакомым и землякам. Лео сетует, что Лубянка вся переехала в Германию, и что перебравшиеся переселенцы из Казахстана загадили всю их аккуратную немецкую деревню, и её теперь не узнать, а я сижу, ошарашенный последним известием. Я спросил его пару минут назад, помнит ли он Татьяну Тимофеевну, и живёт ли она до сих пор одна?
— А разве её не при тебе убили?
— Нет, а кто её убил?
— Племянник. Ударил сзади топором в затылок, сундук взломал, деньги забрал и буквально через день его и поймали.
* * *
Я иду по немецкому кладбищу. Хочу проведать Спиридона-Флориана. Он был славный и умер хорошо, внезапно.
В кладбищенской часовне заиграл органист, значит окончилась проповедь.
Вышли шесть бравых служащих, везут гроб на колясочке. Вокруг могилы аккуратно уложены большие куски плотной ткани зелёного цвета для того, чтобы тяжёлые комки земли не повредили растущую вокруг могилы траву. Рядом маленький холмик, а в нём детская лопатка. Это тест для меня. Если на гроб бросают землю лопаткой, значит умер местный, а если присутствующие берут землю в горсть — значит хоронят «русака» — нашего российского немца. Никаких поминок в доме. Только «русаки» устраивают тризну там, где они живут, а для местных рядом с кладбищем — кафе с трогательным названием: «У последней слезы». Хочешь уронить слезу в рюмку, закажи себе столик.
Постоял у могилы Спиридона, походил по кладбищу. Вот громадный дубовый крест, что редкость для Германии (у них чаще мраморные плиты), а к концам поперечины, огибая вершину креста дугой, приделана толстая, миллиметров в пять толщиной и сантиметров тридцать шириной, медная полоса. Огнём горит на солнце медь, видимо, родственники обрабатывают металл особым составом, а я гадаю: «Сколько времени простоял бы этот цветной металл где-нибудь в Российской глубинке на кладбище?» Недолго бы украшала дорогая медь православный крест, ох недолго.
Читаю надписи на памятниках, смотрю на даты рождения и смерти, вычисляю количество прожитых лет и прихожу к выводу, что немцы долго живут. Почему? Потому, что они эмоциональные инвалиды и «не берут в голову», или потому, что много едят бананов, а в бананах серотонин – гормон удовольствия? Чисто, ухожено, а я не хотел бы здесь лежать. Старый, заросший крапивой русский погост, где с могилы моего отца украли оградку и наверняка пропили, мне предпочтительнее. Сейчас, на эту тему, я зарифмую мыслишку. Ну, скажем так:
Цинизм мой кончился курьезно,
Живя в банановом раю,
Я заболел весьма серьезно,
И страх впервые плоть мою
Сковал, как лёд осенний лужи:
Мне ж мой погост для смерти нужен!
Ну как? Пойдёт. Не могу ни на чём сосредоточиться — всё время думаю о Татьяне Тимофеевне Кашиной. Всё сбылось. Всё развалилось, немногие обогатились, а большинство обнищало, и сразу же заскучали по твёрдой руке, и пошли христопродавцы в храмы, и умствующие демократы перегрызлись между собой и просрали выборы в парламент, и случилось несчастье с вашим племянником, уважаемая Кассандра Тимофеевна.
Стихотворение я ваше дописал, старался не сбиваться с вашего, как вы изволили заметить, псевдонародного стиля. Вот послушайте:
Тяжкой шапкой Мономаха
Покатились купола,
Когда чернь, не зная страха,
Храм России взорвала.
И в безверьи истребляли,
С лютой злобой псов цепных,
Всех священников вначале,
А потом и их родных.
А теперь кресты
надели,
Божьей кары не боясь,
Мастера в заплечном деле,
Не моляся отродясь.
Обнищавшей и хмельною
Вижу я Россию-мать,
Но признаюсь, что Святою
Мне её приятней звать.
В святость я давно не верю,
Как назвать святым бардак?
Но совсем не лицемерю.
Я хочу, чтоб было так.
Возвращаться мне надо. Домой в Сибирь. Мне плевать, что с моей могилы бомжурики тиснут металлическую оградку. Если бы я мог, я бы им и сам дал на бутыльмент. Мне не жалко. Не хочу Krombacher, не хочу в грустное кафе «У последней слезы». Мне некого здесь поминать, и некому поминать меня. Я не люблю запах кладбищенских цветов, я люблю запах крапивы и дыма с огорода гробовщика. Здесь хорошо, спокойно, сытно и безопасно, но нет праздника души. Здесь тихое благополучие, похожее на прижизненную смерть. Здесь мертвечина. Здесь, как сказал мой любимый режиссер: «Очень хорошо, но вот похиздеть не с кем». Он прав, он – мудрый, но если к власти в России дорвутся Яшки Крендели, и рукояткой нагана девочкам по белым локонам с размаху? И что тогда делать? А ничего. Ехать надо, ехать. А люди везде несовершенны. Самое глупое – ждать гармонии от окружающего мира. Гармония должна быть в себе. Справедливости нет? Помилуйте, её нет, не было и не будет. Справедливость есть, но только на небесах. Нужно не справедливости алкать, а великодушия, ибо великодушие выше справедливости. И не надо искать идеала. Его нет. Человеку нужно очень немного, ему нужно окружить себя теми, с кем не скучно.
* * *
Еду из Германии на машине. Где-то перед Чистозерьем хотел срезать угол, свернул с большака и заблудился.
Вижу, ковыляет сгорбленная старушка с клюкой. Спросил, как проехать, она охотно объяснила.
— Езжайте со Христом, — ласково так, и крестным знамением нас осенила.
Странное свойство русского языка: скажи она «с Богом» или «с Христом», и я бы не придал большого значения пожеланию, но вот это «со Христом» так легло на сердце, так тронуло, что помимо воли увлажнились глаза. Отъехали самую малость, встрепенулась жена: «Что же мы ей денежку-то не дали?»
И правда, что ж мы её не отблагодарили?
Оглянулся, но не увидел старушки. Сдал назад – как сквозь землю провалилась. Рядом ни лесочка, ни деревеньки.
Поехали дальше. Еду в твёрдой уверенности, что больше не заблужусь и что до Ишима доберусь без приключений. А там и до Омска – рукой подать. Благополучно до дома доберусь, потому что я с бабушкиным благословением качу, потому что я со Христом еду.