Повесть
Опубликовано в журнале СловоWord, номер 79, 2013
Аранов Михаил родился в Ленинграде. По профессии –
инженер. Пишет стихи и прозу. В Германии 10 лет. Член «Союза писателей 21 века»
( Москва).
Публикуется в журналах США, Англии, России и
Германии.
– Если собачка побежит по дорожке – чёт. Если не побежит – нечет. И тебе водить.
Собачка не побежала по дорожке. Её потянуло на газон, посреди которого торчал плакат:
«Не загаживайте газон собаками. Штраф – 333 рубля». Первые две тройки на плакате были приписаны неуверенным детским почерком. Плакатик был не по размерам строг. Однако собачка подняла около него свою ножку.
– Тётя Люда, почему собачкам можно писать на газон, а детям нельзя?
– Ой, не говори глупостей.
– Я и не говорю «глупостев». Глупости совсем другие бывают.
– А какие?
– Мама мне про них говорить не разрешает. А про собачку разрешает.
– Вот и говори про собачку.
– Так почему собачкам можно писать на газон, а детям нельзя?
– Какой ты хитрый, Колька… Потому что собачка маленькая, а ты большой.
«Ох, как трудно с детьми, как трудно!» – сокрушённо размышляет тётя Люда. Она натягивает обстриженную болонью на свои полные коленки. Сосредоточенно морщит гладкий девический лоб.
Тёте Люде двадцать лет. И Колька её лучший друг. Ну не так чтобы лучший, но он всё понимает. Как большой. Как мама. Только мама скажет: «Я тебя понимаю». И тут же плачет. Даже когда можно совсем не плакать. А Колька никогда не плачет. Вот его Гитлер исцарапал до крови, но он сдержался. Ни одной слезинки. Гитлер – это кот приблудный. Живет в подвале. Соседка, Елена Фёдоровна, его подкармливает. И зовёт его Мурзик. Но все во дворе его зовут Гитлер. Потому что он весь облезлый, и глаз у него подбит.
Спаниель Исая Григорьевича, что из Людкиной коммуналки, гоняет Гитлера по двору. А Елена Фёдоровна ругается:
– У, треклятое семя, – кричит она на Исая Григорьевича, – тебя бы вместе с твоей собакой на одну верёвку, да на осину!
А он ей ехидно:
– Не горюй, кума, и на тебя этой верёвки тоже хватит. Что-то, смотрю, засиделась ты на этом свете.
– Тьфу, тьфу, нечистый! – не унимается Елена Фёдоровна, – провонял весь псиной. Спасу нет.
– Мужчина и должен пахнуть зверем, – говорит Исай Григорьевич, выпячивая свою петушиную грудь под полосатой, не первой свежести тельняшкой, одетой под пиджак. Впрочем, он не очень уверен в истинности своего заявления, и потому поднимает руку и принюхивается к подмышке своего не очень свежего пиджака. Не обнаружив ничего звериного, он, тем не менее, с достоинством говорит:
– А вот когда от бабы рыбой несёт, как с отхожего места на Конном рынке, это уж последнее дело.
Елена Фёдоровна от возмущения теряет дар речи.
Глубоко засунув руки в карманы клетчатого пиджака, так что под пиджачной тканью обнаруживаются его тощие ягодицы, Исай Григорьевич удаляется. На прощание спаниель ещё успел тявкнуть на ошеломлённую Елену Фёдоровну.
– Хулиган! – запоздало взрывается она. – Я на тебя в милицию заявлю!
Плакатик – это месть Елены Фёдоровны владельцу спаниеля. Управдом видел этот плакат. Одобрил. Только заметил, что нужно бы поделикатнее. Что-нибудь вроде: «Выгул собак запрещён» – или ещё что. Но Елена Фёдоровна отрезала: «Не нравится, – пиши сам. – Ишь, либерализм разводит». И перестала здороваться с управдомом.
С Еленой Фёдоровной лучше не связываться. Это все знают. Только Исай Григорьевич и его пёс всё ещё петушатся. А Исай Григорьевича и милиция предупреждала: «Не болтай лишнего. А то вышлем куда надо». Все знают, что у Исай Григорьевича в Америке родной брат живет. А за это ещё как не поздоровится.
Исай Григорьевич всё ерепенится: «У вас свидетелей нет!»
Ему ответили: «Какие тебе ещё свидетели? Наши дела без свидетелей делаются».
– Я войну прошёл, – не унимается Исай Григорьевич.
– Знаем. Ваша война в Ташкенте проходила.
Обидели сильно Исай Григорьевича. И ещё Елена Фёдоровна грозится: «Я напишу на тебя, Исай. Так и знай!»
А ведь и напишет. Она такая. Елена Фёдоровна тоже соседка Людки по коммунальной квартире. Тут все как родные. Все перелаялись.
Вот и сейчас:
– Ваш-то опять хорош. Вижу в окно: он во дворе на кого-то руками машет, – ласково сообщает Елена Фёдоровна, приоткрыв дверь в Людкину комнату.
– Благодарю, – холодно произносит Людка и ждёт, когда дверь закроется.
Но седенькая головка Елены Федоровны упорно не исчезает. Некоторое время женщины выжидающе смотрят друг на друга. Елена Фёдоровна явно хочет войти в комнату, чтобы присутствовать при появлении пьяного отца Людки, уже заранее предвкушая удовольствие от будущего рассказа «об этой семейке».
А Людке хочется ударить ногой по двери, чтоб прищемило эту белесую прилизанную головку с лягушачьим ртом.
– Елена Фёдоровна, сквозняк, – говорит Люда. Вежливо, однако, говорит.
Елена Фёдоровна делает было шаг в комнату.
– Елена Фёдоровна, кажется, ваш чайник кипит, – задыхаясь от злости, выговаривает Людка.
– Ах, да, да, – понимающе спохватывается Елена Фёдоровна.
Зашаркала по коридору.
– Мам, Савельев опять пьян, – громко говорит Люда.
Мать тяжело зашевелилась на кровати за ширмой.
– Мама, Савельев пьян, – настойчиво повторяет Люда.
– Да, да, – устало отзывается мать. – И, Людмила, какой Савельев? Он твой отец.
– Мама, прекрати старое! У меня нет отца!
Мама тихо всхлипывает. В коридоре раздаётся продолжительный звонок.
– Иван Севастьянович, к вам же два звонка, а вы всё один даёте, – слышится елейный голосок Елены Фёдоровны.
Дверь комнаты распахивается от удара. На пороге возникает щуплая, но воинственная фигура мужчины лет шестидесяти. Длинноё, давно вышедшее из моды пальто. Когда-то оно шилось добротно и с запасом. И будто на вырост. Но мужчина так и не вырос. Пальто расстёгнуто и сваливается с мальчишеских плеч. Из ворота несвежей сатиновой рубахи в полоску, с чёрным галстуком в трубочку, торчит тощая, покрытая светлой щетиной шея с огромным кадыком. Лицо сморщенное, как печёное яблоко. Тяжёлые надбровные дуги и плотоядный рот с расшлёпанными мокрыми губами.
– Обе здесь! – У Савельева блеющий козлиный голос.
– Расхристанный какой, – мама поднимается ему навстречу, загораживая своим большим телом Людку.
И в этот момент кажется странным, что такой неказистый мужичонка может третировать эту почти величественную женщину. Если только не видеть её беспомощных глаз.
– Иван, как тебе не стыдно, опять пьян, – говорит мама.
– А чо мне стыдиться!? Раскудахталась! У-у… – Савельев замахивается на мать.
– Не смей бить маму! – кричит пронзительно Людка.
– А ты, сука, чего встреваешь!? – Отец угрожающе двинулся на Людку.
– Иван, Иван! Стой! – Мать пытается остановить Савельева.
– Отцепись ты! – отмахивается он. – Твоя доченька с грузинами шляется!
И грязное ругательство, от которого у Людки всё холодеет внутри. Она закрывает глаза. Откуда-то издали она с удивлением слышит голос мамы:
– Не смей так дочь называть, мерзавец! – И откуда у мамы взялись силы?
Людка открывает глаза и обнаруживает у себя в руках раскалённый утюг. Его провод с вилкой больно ударил Людку по ноге. Отец пятится, не спуская глаз с утюга.
– Она с грузинами шляется, – не очень уверенно выкрикивает Савельев, тыкая пальцем в Людку.
– Гриша не грузин, а еврей! – с вызовом говорит Людка.
– Ну и слава Богу, что еврей. Хоть не пьяница, – отзывается тихо мама. Осторожно забирает из Людкиных рук утюг.
– Иван Севастьянович, вы так громко разговариваете, что я не могу заснуть. А у меня завтра домком, – как неожиданное спасение раздаётся голос Елены Фёдоровны. Никто не заметил, как она появилась.
При слове «домком» Елена Фёдоровна вытягивается в струнку, как при звуках гимна Советского Союза.
Голова её откидывается назад, и она вся замирает в торжественной стойке.
Людка насмешливо фыркает.
– Вот и над отцом она всё время насмешничает. – Савельев заискивающе смотрит на Елену Фёдоровну.
– Да, у вас очень грубая дочь. – Елена Фёдоровна царапнула мстительным взглядом Людку.
– Во, во. Она и мать на меня натравливает. На суде против меня выступала, – серое лицо Савельева наливается кровью. – А эта, клуха и рада. Развод, развод! В ножки ей кланялся! Прости, дорогая!.. Но я им покажу ещё. Я им устрою. Этим дорогим.
Злая гримаса исказила физиономию Савельева.
– Не надо нервничать, Иван Севастьянович. Вы больной человек, – щебечет Елена Фёдоровна.
– Разве эти чего понимают, – шмыгает носом Савельев, кивнув в сторону жены и дочери.
– Он не больной. Он пьяница и хулиган, – резко говорит Людка.
– Не грубите отцу, Люда, – строго и назидательно начинает Елена Фёдоровна, готовая разразиться длинной тирадой.
– Елена Фёдоровна, уже поздно, – с непривычной твёрдостью обрывает её мама.
– Заболталась я, – улыбается Елена Фёдоровна, а её гвоздики-глазки буравят Людку. – До свиданьица.
«Не дай Бог», – думает Людка.
– Спокойной ночи, Иван Севастьянович! – Елена Фёдоровна перекраивает улыбку.
– Бывай, – буркает Савельев.
Елена Фёдоровна церемонно удаляется, не удостоив маму ни взглядом, ни словом.
– Змея, – осторожно бросает ей вслед Савельев, выждав, когда закроется за Еленой Фёдоровной дверь.
Бесконечно тревожат воспоминания, от которых остаётся ощущение какой-то жути. Длинная тёмная улица. Посреди неё двое детей. Взявшись за руки, дети идут, испуганно озираясь по сторонам. Шаги гулко раздаются в ночной тишине. Люда узнаёт себя и своего брата Сашу. Они идут к дяде, маминому брату. Дома бушует пьяный отец. Мама работает в ночную смену. Люда и сейчас не уверена, знал ли тогда Саша дядин адрес. Саша на два года старше сестры. Люда тогда единственное, что помнила: дядин дом около речки, и там большие деревья.
Больше всего они боялись попасть в милицию. Отец постоянно твердил, что там одни звери. И детям было непонятно, почему там зоосад. И мама часто говорила: «От милиции добра не жди». И от всего этого было страшно. Страх гнал их по улице. Из-за каждого угла выглядывал милиционер с револьвером и большими желтыми зубами, как у буржуя из книжки « Мальчиш-Кибальчиш».
Но где-то впереди – уютная, тёплая комната дяди. Его доброе, бледное лицо. Дядя толстый и всё время лежит. Дядя встретит их возгласом:
– А! Молодёжь! Мать, доставай пироги, пока мыши их не съели.
Тётя Нюра, дядина жена, начнёт весело суетиться. На столе появится чай, клубничное варенье и преснушки с картошкой.
Под утро совершенно окоченевших детей подобрал милицейский патруль. Когда Людка пришла в себя, она увидела перед собой толстого, похожего на дядю милиционера. Людка вспомнила о дяде, о горячих преснушках и заплакала.
Потом прибежала мама. Она обнимала Людку и Сашу и тоже плакала.
Появился сосед, Юрий Николаевич. Он сейчас в другом доме живет.
– Я ничего не знаю. Слышу, сосед затих. Ну, думаю, и, слава богу. Как дети убежали – не знаю. Распущенные дети! – Сосед укоризненно смотрит на ребят.
– Александр, ты же большой мальчик. Уже школьник, – говорит он Людкиному брату.
– Я вас просил только подписать протокол, – устало останавливает его толстый милиционер.
Какое счастье показать на улице: «А это мой папа». Или пойти с папой в кино. Повязать ему галстук толстым старомодным узлом, взять под руку и пойти в кино. Все будут говорить: «Какой у тебя молодой папа». А Людка будет отвечать: «Какой же он молодой. Ему уже пятьдесят. У нас молодыё только я и мама. Я и мама. Я и мама»…
Размечталась! Мама, почему ты такая? Ведь тогда за тобой было слово. И Савельев бы исчез, куда-то на сто первый километр. Тогда это казалось почти Сибирью. Но ты закричала:
– Молчи, глупая! Это ж твой отец!
Судья вздохнул и сказал маме:
– Вам решать.
У мамы глаза забегали. Налились слезами. Она уже не помнит ни о своих обидах, ни о детях. Перед ней только жалкий, беспомощный старик. Её боль, её горе. И, словно почувствовав её состояние, отец закричал:
– Маша, Маша! Прости, пожалей! Умру я один.
У мамы задрожали губы. Она обернулась к судье и судорожно проговорила:
– Чего уж там. Пусть его. Не много уж осталось.
Но Людка не чувствует к отцу никакой жалости. Те же круглые птичьи глаза, что и у воронёнка, которого давно, ещё в детстве, поймали ребята. Воронёнок, верно, выпал из гнезда. И то же ощущение гадливости. Воронёнка стали кормить хлебом, а он зло таращил глаза и клевал пальцы. В перьях его кишели блохи.
Людке стало тошно. Она сказала: «Бросьте его, он плохой».
Ребята не понимали, почему воронёнок плохой. А Людка боялась сказать про блох. Она думала, что воронёнка за это убьют.
Тоска через всё детство. Тоска в маминых глазах. Вот у мамы пульсирует под глазом синяя жилка. И шрам на щеке. И сколько этих шрамов по всему её телу!
– Мама, не верь ему!
Тоска в маминых глазах.
– Молчи, глупая. Он твой отец.
После суда к Людке подошла старуха, из тех пенсионерок, что от безделья везде лезут. Проскрипела: «Какая ты скверная девчонка!» Вот люди. Ведь ничего не понимают.
Два дня Людка не могла вернуться домой. Ночевала у подруги, пока отец не уехал в деревню к своей сестре.
– Хороший ты, Колька. Сиротинушки мы с тобой.
– Как это сиротинушки? – Колька удивлённо открывает рот.
– Нет у нас с тобой пап.
– Не-е, – смеётся Колька. – У меня даже два папы. Одного папу я люблю. А мама его не пускает. А другого папу я не люблю. А он всё к нам таскается.
– Не таскается, приходит в гости, – учит вежливости мальчика Людка.
– В гости приходят с подарками, а он таскается, – насупился Колька. – Я слышал, как про него Елена Фёдоровна сказала маме: «Что он к тебе таскается!?» А мама сказала: «Не суйте нос в чужие дела!»
Колька заглядывает Людке в лицо. Его большие серые глаза, обрамлённые длинными ресницами, широко распахнуты. Рот приоткрыт в полуулыбке.
– Как это не совать нос? – спрашивает он.
Людка морщит свой аккуратный, усыпанный веснушками нос. «А вот так», – говорит она и целует Кольку в щёку. Оба смеются.
– Что это вы, голубки, расселись здесь на скамейке? – Это Колькина мать, Татьяна.
Людка подвигается, уступая место рядом.
– Нет, нет. Я тороплюсь. Мне сегодня в ночь на работу. Может, уложишь сегодня Кольку спать. Вот ключ от моей комнаты, – просит Татьяна.
Отчего же не уложить спать Кольку. Комната Татьяны через стенку.
– Ты только покорми его, – соглашается Людка.
Татьяна уводит Кольку. Колька прикладывает ладошку к губам и посылает Людке воздушный поцелуй.
«На работу, – без неприязни думает Людка. – А как накрасилась».
Людка никогда не красится. Только разве чуть-чуть. А эта всю рожу. И рот, и брови. И на носу пудры вагон.
Конечно, старая уже. Тридцать лет. Другой раз выйдет утром без краски, боженьки мои, страшненькая такая, жалкая. Ой, бабы!
Людка по-старушечьи вздыхает.
А небо такое голубое, глубокое. Несутся обрывки облаков над крышами, над трубами. Улететь бы вместе с облаками за тридевять земель в тридесятое царство. Лечь на горячий песок под высокой сосной. Но нет. Вот оно, твоё тридевятое царство: грязно-желтое, с серыми пыльными окнами. Будто присело на корточки, придавленное тяжёлым козырьком крыши.
А вдоль ободранных стен блестящие водосточные трубы. Такой несуразный старый дом. Только водосточные трубы новые.
«Посмотришь на эти трубы, и жить не хочется», – сказала как-то Татьяна. Странная она.
Людка своим ухажёрам всегда с трудом объясняет, где она живёт. Живёт-то она в центре. Если с Невского у булочной свернуть направо, то всего два шага. А там под арку. Двор – типичный петербургский колодец. В углу двора, там солнце ровно в двенадцать бывает, засеян травой пятачок. Тот самый «газон», который «нельзя загаживать собаками». По периметру его посажены ноготки. Желтые, такие противные цветы. Вся эта растительность обнесена полуметровым заборчиком. Рейки для него взяты от ящиков из-под картошки. Заборчик сер и непригляден. Но уродливая наша страсть к заборам и здесь пустила корни. И с этим ничего уж не поделаешь.
Елена Фёдоровна обещала дать голубой краски. Вот пойдет на кладбище красить ограду, а что останется, даст Исаю Григорьевичу на забор. Они, как известно, как кошка с собакой. А как что, так Исай. Пилу наточить или замок вставить – всё Исай. Без Исай Григорьевича никак. Вот помрёт Исай Григорьевич, что делать будут?
А ещё во дворе двухэтажный флигель. В нем и находится Людкина коммуналка. Прилепился флигель к стене пятиэтажного дома, как ласточкино гнездо. Лицевая сторона флигеля расколота трещиной, которая наискосок уходит под крышу. И в том месте из карниза кирпичи вываливаются. Управдом этот участок дома велел оцепить веревкой с красными флажками. И фанеру повесить: «Проход закрыт». Флажки давно стали серыми. А фанеру Исай Григорьевич унёс «для дела». Что ей без дела-то висеть!
Дом не ремонтируют. Всё равно на снос. Но потому как не на виду – не в первую очередь. Однако трубы водосточные заменили на новые. «Чтобы не подмывало». Странно. И чем думает начальство?
Жильцы жаловались в газету. Приходили какие-то люди. Качали головами, с опаской косились на потолки, что-то записывали в блокноты. Значительно молчали.
Тем дело и кончилось. Жильцы совсем приуныли.
И вдруг – неожиданность. Составляются списки на расселение. Дом радостно зашумел. Но тут прошёл слух: жильё предоставляют где-то у чёрта на рогах. На окраине города. А там один продуктовый магазин за версту, и детского сада нет, и грязи по колено, и с транспортом – хоть пропади.
Елена Фёдоровна «официально» заявила, что не полезет на шестой этаж. Лифты в этих «высотках» вечно не работают. Людка из центра – никуда. «Чтоб я жила в этой деревне?!»
Исай Григорьевич со всеми переругался. Вдруг приспичило ему прописать в свою собачью конуру племянника.
Управдом, Василий Парфёныч, совсем голову потерял, объясняя народу правила. А народ всё грамотный.
Все законы знают. Всем подавай отдельные квартиры. Маета одна с этим народом! Василий Парфёныч даже заболел сердцем.
Наконец списки составили. И приготовились к ожиданию долгому и терпеливому.
А по ночам слышно было, как шевелится дом. Вдоль стен под обоями сыпалось что-то. В углах со звонким треском лопались обои. Что-то скрипело и плакало. Дом садился на один бок.
Однажды на кухне обвалился кусок штукатурки. Упал на кастрюлю Елены Фёдоровны. Уж та ругалась, ругалась. Ещё бы не ругаться: кастрюля-то была совсем новая.
А Исай Григорьевич сказал: «Вот кому бы да по башке. Да убило бы кого. Вот тогда бы зашевелились». Серёжа, милиционер, что живёт через комнату от Людки, заметил вежливо Исаю Григорьевичу, чтобы тот не распускал язык. Ведь люди всякие бывают. Кто-нибудь истолкует неверно его высказывание. Исай Григорьевич и так на контроле. Серёжа, совсем некстати, напомнил Исаю Григорьевичу про американского брата.
Тут уж Исай Григорьевич совсем разозлился. На своего-то, домашнего, милиционера, что не злиться. Грубо он так сказал Серёже:
– Ты меня не пугай. Я сто раз пуганый. Все-то непуганые в отдельных квартирах живут, с ваннами и мусоропроводами. Единственного племянника прописать не дают! Родную кровинушку! – Исай Григорьевич почти натурально смахнул слезу. – Сдохнешь, глаза закрыть некому.
Серёжа не стал спорить. Ушёл. Ненастоящий он какой-то милиционер. Может, на улице он и настоящий, а дома тихий. Говорит, бывало: «На работе мне всё это надоело, а тут ещё дома с вами возись».
Другой раз Людкин отец по пьяни начнёт буянить. Людка выбежит в коридор, закричит:
– Мужчины, есть кто-нибудь здесь!
Никто не откликнется. Будто вымерли. Привыкли уже. Да и дела у каждого. Только Елена Фёдоровна высунется, буркнет: «В милицию его, антихриста, в милицию». И исчезнет.
Людка стучит в дверь Сереже. За дверью начинает плакать ребёнок.
– Ну что тебе? – устало спрашивает Серёжа. Будто и в самом деле не знает, что ей нужно.
Людка, конечно, понимает, что Серёжа с дежурства. И которую ночь он уже не спит, ребенок его полугодовалый болеет. Но кто ей-то поможет?
Вот и сейчас Савельев вроде утихомирился. Сергей пригрозил, что вызовет «воронок». А с «воронком» ребята суровые приезжают. Живо инвалидом сделают.
Савельев забился в угол, бессмысленно перебирает руками, будто они у него замёрзли. По изрезанному глубокими морщинами лицу текут пьяные слёзы.
– Никто меня не жалеет. Все меня ненавидят, – скулит он.
– Иван, Иван! Что ты с нами делаешь? – всхлипывает мать.
– Она, она меня ненавидит. Она засадит меня в тюрьму, – скрюченным, корявым пальцем Савельев указывает на дочь.
– Не юродствуй, – роняет в пространство Людка.
Отрешённым взглядом она увидела вдруг унылую неряшливую фигуру отца. Безвольное тело мамы. И себя напряжённую, как тушку замороженного цыплёнка. Странный, остановившийся мир. И кто-то нечестный и злой играет ими, как шашками в поддавки.
Ей становится страшно и очень одиноко. То же, наверное, испытывал её брат, когда ещё подростка, отец выгнал его из дома. А мать не могла защитить сына. В те годы Савельев, несмотря на небольшой рост, был довольно крепкий мужчина. И бил он сына нещадно.
«Не перечь, забью!» – С этого начиналось воспитание Саши. Саша исчезал из дома на несколько дней. Потом появлялся озлобленный, худой. Мама боялась его расспрашивать. Усаживала его на общей кухне за стол. Появлялся отец. «Куда он денется?» – скалил он свои корявые зубы.
Мама подсовывала Саше тарелку супа, говорила устало Савельеву: «Уйди с глаз моих». Тот, хихикая, прятался в комнату.
Подперев щёки кулаками, мать жалобно смотрела, как сын лениво ковыряет ложкой.
– Саша, может в вечернюю школу, а? Может к нам на фабрику? – несмело говорила она.
Саша бросал долгий взгляд на мать. Презрительная улыбка блуждала по его лицу.
– Брось, мать. Не суетись, – нехотя выдавливал он из себя.
Мама начинала плакать. Саша вставал. «Дай денег», – говорил он требовательно.
Мама торопливо совала ему десятку. «Такие деньги!» – У Людки замирало сердце. Мама на своей фабрике получала сто двадцать рублей. И Саша казался Людке в этот момент таким большим и взрослым, что ей становилось спокойно за брата.
И мама, когда Саша уходил, сразу успокаивалась. «С глаз долой, из сердца вон», – зло думала о матери Людка.
И мать, будто оправдываясь, говорила: «Мы на улицу его не гоним. Он у товарища живет. И то хорошо, что отца не злит». Людка-то знала, что ничего хорошего нет.
Вскоре брата посадили в тюрьму на год.
Савельев на время притих. Будто чувствовал себя виноватым.
– Улица, улица сгубила Сашку, – вздыхали соседи.
– Да, да, – отзывалась мама.
Через год Саша вернулся. Отец опасливо косился на него. Саша вымахал так, что отец был ему до плеча.
– Ты уж не тронь его. Старый он уже, – просила за Савельева мать.
Саша сурово взглянул на отца.
– Я ничего. Уже месяц ни капли, – лепетал Савельев.
Саша оглядел убогую комнату. «Мне здесь, вроде, и спать негде», – сказал он.
– Нет, нет, – засуетилась мать. – Твоя раскладушка на месте. А для Люды ширму купили. Взрослая она уже девица. Замуж пора.
– Да уж, с вашим приданым она долго будет сидеть в девках. – Саша невесело взглянул на сестру.
– Это уж не твоя забота, – зло ответила Людка брату.
– Ну не сердись, сестрёнка. Тут одно дело подвернулось. Скоро будут деньги. Выменяем тебе – квартиру не обещаю, а отдельную комнату справим.
– Какое дело. Какое дело! – забеспокоилась мать. – Опять с бандитами связался?
– Не боись, мать. Всё будет хокей, – Саша обнимает Людку за плечи. – Ну, я пойду. Надо ещё и подругу свою навестить. Я у неё буду жить.
– Остался бы. Поел чего. Рюмку бы с отцом выпил, – неуверенно просит мать.
– С отцом выпьем – до драки дойдет. А мне сейчас трезвую голову надо иметь.
Милицейский «уазик » стоял около парадной.
– Куда? Куда мы едем? – растерянно спрашивала Людкина мать. – Что-то с Сашей?
– Куда, куда. В морг. На опознанье, – усмехнулся милиционер.
Людка подхватила покачнувшуюся мать.
– Оказывал вооруженное сопротивление при задержании, – сказал позже следователь.
На похоронах Саши были какие-то незнакомые мордастые парни. Один из них подошёл, сказал Людке:
– Если будут проблемы, звони. Александр был наш человек.
Сунул бумажку с телефоном Людке в руку. Людка бросила эту бумажку в могилу брата вместе с комом земли.
Потянулись дни бесконечные, серые. Мама уходила в ночь на работу. Людка в конторе, где она работала, изнуряла себя бестолковыми, пустыми делами. Потом до позднего вечера шаталась по городу, чтобы сразу лечь спать и не видеть отца.
Среди ночи её разбудил толчок. Ещё не открыв глаза, она знала, что это отец. Даже во сне она чувствовала его давящие присутствие.
– Спишь, змея! – дышит гнилью Людке в лицо Савельев. – А я заснуть не могу!
– Днём выспался, – стараясь быть спокойной, отвечает Людка.
– Может, и спать мне запретишь? Есть, пить запретишь. Я на свои пью. Государство наше мне пенсию выдало! Не ты, слава богу!
– Прожил бы ты на свои тридцать рублей.
– Вот, вот. Объедаю я тебя. Хочешь со света меня сжить. Из Ленинграда выселить.
Он вертелся около неё. Брызгал слюной. Его сумасшедший взгляд метался по сторонам.
Людка словно окаменела. Откинувшись к стенке, она неотрывно смотрит на него. Её черные, неподвижные глаза смущают старика. И он взвинчивает себя всё больше и больше.
– Сука ты! Не дочь мне! Сама в подворотне кончишь раньше меня. Уж я постараюсь. Вон Сашкины дружбаны звонили. Спрашивали: не обижает ли кто меня. Вот я их подговорю. Они тебя в парадной поймают…
Людка больше не отвечает. Только не дать показаться слабой. Распустится ещё больше. Может ударить. Уже забыла о времени. Кажется, не будет конца этой ночи.
Неожиданно Савельев хватает со стола нож. Длинный, с чёрной ручкой, с остро заточенным концом. Мама им разделывает мясо.
– Испугалась, – блеющим голосом засмеялся старик. Он наклонился над дочерью. И вдруг вонзает нож себе в руку. Чёрное пятно поползло по рукаву рубашки.
– Не жалко тебе папочку. Умрёт ведь. А-а-хе-хе-хе.
Его хихиканье ещё звучит в её ушах. Но что-то тонко и пронзительно зазвенело в её голове и, стремительно расширяясь, обрушилось на неё.
Было семь утра, когда Людка открыла глаза. Старик спал, уронив голову на стол. Щека его лежала в луже слюны, тоненькой струйкой вытекающей из уголка рта.. Рука его была замотана полотенцем. Он сыто храпел
– Людочка, что с тобой? – сочувственно обратилась к Людке её подруга Тоня, когда Людка появилась утром на работе.
Людка только усмехнулась.
– Опять он? Нет, надо что-то делать. Надо что-то делать, – убеждённо заявила Тоня.
Людка вдруг покраснела. Лицо её стало злым и некрасивым:
– Надо что-то делать? Все говорят: надо что-то делать. А никто пальцем не пошевелит.
– В милиции говорят: надо что-то делать. Мама говорит: надо что-то делать. На работе: надо что-то делать. А что делать? Что?
– Какой ужас! – испуганно выговаривает Тоня.
Выражение постоянного страха неотделимо от Тони и, кажется, Людке не очень искренним. Постоянная тревога о многочисленных детях, которые всё время болеют, легла унылой печатью на её полном лице. Людка не удивилась, когда с той же испуганной миной Тоня спросила однажды, где можно достать лифчик шестого размера. От Людкиной улыбки тут же смутилась, стала оправдываться: муж называет её коровой, и в галантерейном магазине лифчиков таких размеров нет.
– Так уж и нет? – не верит Людка.
И тут выясняется, что Тоня стесняется покупать в магазине большие размеры лифчиков. И носит лифчики, которые ещё остались от матери.
– Ну и дурдом, – сказала тогда Людка. У неё даже настроение повысилось. Хотя, жалко эту Тоню.
Вот и сейчас Тоня неуверенно говорит:
– Может, к Веревкину сходить.
Вокруг уже толпа сочувствующих. Им лишь бы не работать.
– Верёвкин – начальник отдела кадров и секретарь парткома. Его обязанность заботиться о кадрах, – затараторила чертежница Зиночка.
– Кадры решают всё, – солидно вставляет Костя фразу, достойную старшего инженера.
– У Люды комната пятнадцать метров. И трое прописаны. А её на очередь не ставят, потому что у отца временная прописка. А отец – хулиган и пьяница. Его давно на сто первый километр надо, – продолжает Зина.
– Да замолчи, ты! – резко обрывает её Людка.
– Ну, Людочка. Я же не вру, – оправдывается Зина.
– Что з-за митинг? – к ним подходит Николай Иванович. Он заметно заикается. Тяжелый, бугристый нос не делает его красавцем. А глаза из-под чёрных лохматых бровей смотрят на собеседника тревожно и неуверенно. Николай Иванович – руководитель группы. Инженер, по слухам, никудышный. Но он представляет собой партийную организацию отдела, правда, в единственном числе. Рост партийных масс в отделе не на должной высоте. На это не раз указывал секретарь парткома товарищ Веревкин Никита Ильич. Но начальник отдела, профессор Иоффе А.А., из неприкасаемых. На его научных разработках всё КБ держится. Хотя Верёвкин Никита Ильич предлагал «наверху» рассмотреть вопрос о назначении партийца Николая Ивановича на должность начальника отдела. А товарища Иоффе А. А. поставить научным консультантом, благо товарищ Иоффе уже далеко в пенсионном возрасте.
– Если собачка побежит по дорожке – чёт. Если не побежит – нечет. И тебе водить.
Собачка не побежала по дорожке. Её потянуло на газон, посреди которого торчал плакат:
«Не загаживайте газон собаками. Штраф – 333 рубля». Первые две тройки на плакате были приписаны неуверенным детским почерком. Плакатик был не по размерам строг. Однако собачка подняла около него свою ножку.
– Тётя Люда, почему собачкам можно писать на газон, а детям нельзя?
– Ой, не говори глупостей.
– Я и не говорю «глупостев». Глупости совсем другие бывают.
– А какие?
– Мама мне про них говорить не разрешает. А про собачку разрешает.
– Вот и говори про собачку.
– Так почему собачкам можно писать на газон, а детям нельзя?
– Какой ты хитрый, Колька… Потому что собачка маленькая, а ты большой.
«Ох, как трудно с детьми, как трудно!» – сокрушённо размышляет тётя Люда. Она натягивает обстриженную болонью на свои полные коленки. Сосредоточенно морщит гладкий девический лоб.
Тёте Люде двадцать лет. И Колька её лучший друг. Ну не так чтобы лучший, но он всё понимает. Как большой. Как мама. Только мама скажет: «Я тебя понимаю». И тут же плачет. Даже когда можно совсем не плакать. А Колька никогда не плачет. Вот его Гитлер исцарапал до крови, но он сдержался. Ни одной слезинки. Гитлер – это кот приблудный. Живет в подвале. Соседка, Елена Фёдоровна, его подкармливает. И зовёт его Мурзик. Но все во дворе его зовут Гитлер. Потому что он весь облезлый, и глаз у него подбит.
Спаниель Исая Григорьевича, что из Людкиной коммуналки, гоняет Гитлера по двору. А Елена Фёдоровна ругается:
– У, треклятое семя, – кричит она на Исая Григорьевича, – тебя бы вместе с твоей собакой на одну верёвку, да на осину!
А он ей ехидно:
– Не горюй, кума, и на тебя этой верёвки тоже хватит. Что-то, смотрю, засиделась ты на этом свете.
– Тьфу, тьфу, нечистый! – не унимается Елена Фёдоровна, – провонял весь псиной. Спасу нет.
– Мужчина и должен пахнуть зверем, – говорит Исай Григорьевич, выпячивая свою петушиную грудь под полосатой, не первой свежести тельняшкой, одетой под пиджак. Впрочем, он не очень уверен в истинности своего заявления, и потому поднимает руку и принюхивается к подмышке своего не очень свежего пиджака. Не обнаружив ничего звериного, он, тем не менее, с достоинством говорит:
– А вот когда от бабы рыбой несёт, как с отхожего места на Конном рынке, это уж последнее дело.
Елена Фёдоровна от возмущения теряет дар речи.
Глубоко засунув руки в карманы клетчатого пиджака, так что под пиджачной тканью обнаруживаются его тощие ягодицы, Исай Григорьевич удаляется. На прощание спаниель ещё успел тявкнуть на ошеломлённую Елену Фёдоровну.
– Хулиган! – запоздало взрывается она. – Я на тебя в милицию заявлю!
Плакатик – это месть Елены Фёдоровны владельцу спаниеля. Управдом видел этот плакат. Одобрил. Только заметил, что нужно бы поделикатнее. Что-нибудь вроде: «Выгул собак запрещён» – или ещё что. Но Елена Фёдоровна отрезала: «Не нравится, – пиши сам. – Ишь, либерализм разводит». И перестала здороваться с управдомом.
С Еленой Фёдоровной лучше не связываться. Это все знают. Только Исай Григорьевич и его пёс всё ещё петушатся. А Исай Григорьевича и милиция предупреждала: «Не болтай лишнего. А то вышлем куда надо». Все знают, что у Исай Григорьевича в Америке родной брат живет. А за это ещё как не поздоровится.
Исай Григорьевич всё ерепенится: «У вас свидетелей нет!»
Ему ответили: «Какие тебе ещё свидетели? Наши дела без свидетелей делаются».
– Я войну прошёл, – не унимается Исай Григорьевич.
– Знаем. Ваша война в Ташкенте проходила.
Обидели сильно Исай Григорьевича. И ещё Елена Фёдоровна грозится: «Я напишу на тебя, Исай. Так и знай!»
А ведь и напишет. Она такая. Елена Фёдоровна тоже соседка Людки по коммунальной квартире. Тут все как родные. Все перелаялись.
Вот и сейчас:
– Ваш-то опять хорош. Вижу в окно: он во дворе на кого-то руками машет, – ласково сообщает Елена Фёдоровна, приоткрыв дверь в Людкину комнату.
– Благодарю, – холодно произносит Людка и ждёт, когда дверь закроется.
Но седенькая головка Елены Федоровны упорно не исчезает. Некоторое время женщины выжидающе смотрят друг на друга. Елена Фёдоровна явно хочет войти в комнату, чтобы присутствовать при появлении пьяного отца Людки, уже заранее предвкушая удовольствие от будущего рассказа «об этой семейке».
А Людке хочется ударить ногой по двери, чтоб прищемило эту белесую прилизанную головку с лягушачьим ртом.
– Елена Фёдоровна, сквозняк, – говорит Люда. Вежливо, однако, говорит.
Елена Фёдоровна делает было шаг в комнату.
– Елена Фёдоровна, кажется, ваш чайник кипит, – задыхаясь от злости, выговаривает Людка.
– Ах, да, да, – понимающе спохватывается Елена Фёдоровна.
Зашаркала по коридору.
– Мам, Савельев опять пьян, – громко говорит Люда.
Мать тяжело зашевелилась на кровати за ширмой.
– Мама, Савельев пьян, – настойчиво повторяет Люда.
– Да, да, – устало отзывается мать. – И, Людмила, какой Савельев? Он твой отец.
– Мама, прекрати старое! У меня нет отца!
Мама тихо всхлипывает. В коридоре раздаётся продолжительный звонок.
– Иван Севастьянович, к вам же два звонка, а вы всё один даёте, – слышится елейный голосок Елены Фёдоровны.
Дверь комнаты распахивается от удара. На пороге возникает щуплая, но воинственная фигура мужчины лет шестидесяти. Длинноё, давно вышедшее из моды пальто. Когда-то оно шилось добротно и с запасом. И будто на вырост. Но мужчина так и не вырос. Пальто расстёгнуто и сваливается с мальчишеских плеч. Из ворота несвежей сатиновой рубахи в полоску, с чёрным галстуком в трубочку, торчит тощая, покрытая светлой щетиной шея с огромным кадыком. Лицо сморщенное, как печёное яблоко. Тяжёлые надбровные дуги и плотоядный рот с расшлёпанными мокрыми губами.
– Обе здесь! – У Савельева блеющий козлиный голос.
– Расхристанный какой, – мама поднимается ему навстречу, загораживая своим большим телом Людку.
И в этот момент кажется странным, что такой неказистый мужичонка может третировать эту почти величественную женщину. Если только не видеть её беспомощных глаз.
– Иван, как тебе не стыдно, опять пьян, – говорит мама.
– А чо мне стыдиться!? Раскудахталась! У-у… – Савельев замахивается на мать.
– Не смей бить маму! – кричит пронзительно Людка.
– А ты, сука, чего встреваешь!? – Отец угрожающе двинулся на Людку.
– Иван, Иван! Стой! – Мать пытается остановить Савельева.
– Отцепись ты! – отмахивается он. – Твоя доченька с грузинами шляется!
И грязное ругательство, от которого у Людки всё холодеет внутри. Она закрывает глаза. Откуда-то издали она с удивлением слышит голос мамы:
– Не смей так дочь называть, мерзавец! – И откуда у мамы взялись силы?
Людка открывает глаза и обнаруживает у себя в руках раскалённый утюг. Его провод с вилкой больно ударил Людку по ноге. Отец пятится, не спуская глаз с утюга.
– Она с грузинами шляется, – не очень уверенно выкрикивает Савельев, тыкая пальцем в Людку.
– Гриша не грузин, а еврей! – с вызовом говорит Людка.
– Ну и слава Богу, что еврей. Хоть не пьяница, – отзывается тихо мама. Осторожно забирает из Людкиных рук утюг.
– Иван Севастьянович, вы так громко разговариваете, что я не могу заснуть. А у меня завтра домком, – как неожиданное спасение раздаётся голос Елены Фёдоровны. Никто не заметил, как она появилась.
При слове «домком» Елена Фёдоровна вытягивается в струнку, как при звуках гимна Советского Союза.
Голова её откидывается назад, и она вся замирает в торжественной стойке.
Людка насмешливо фыркает.
– Вот и над отцом она всё время насмешничает. – Савельев заискивающе смотрит на Елену Фёдоровну.
– Да, у вас очень грубая дочь. – Елена Фёдоровна царапнула мстительным взглядом Людку.
– Во, во. Она и мать на меня натравливает. На суде против меня выступала, – серое лицо Савельева наливается кровью. – А эта, клуха и рада. Развод, развод! В ножки ей кланялся! Прости, дорогая!.. Но я им покажу ещё. Я им устрою. Этим дорогим.
Злая гримаса исказила физиономию Савельева.
– Не надо нервничать, Иван Севастьянович. Вы больной человек, – щебечет Елена Фёдоровна.
– Разве эти чего понимают, – шмыгает носом Савельев, кивнув в сторону жены и дочери.
– Он не больной. Он пьяница и хулиган, – резко говорит Людка.
– Не грубите отцу, Люда, – строго и назидательно начинает Елена Фёдоровна, готовая разразиться длинной тирадой.
– Елена Фёдоровна, уже поздно, – с непривычной твёрдостью обрывает её мама.
– Заболталась я, – улыбается Елена Фёдоровна, а её гвоздики-глазки буравят Людку. – До свиданьица.
«Не дай Бог», – думает Людка.
– Спокойной ночи, Иван Севастьянович! – Елена Фёдоровна перекраивает улыбку.
– Бывай, – буркает Савельев.
Елена Фёдоровна церемонно удаляется, не удостоив маму ни взглядом, ни словом.
– Змея, – осторожно бросает ей вслед Савельев, выждав, когда закроется за Еленой Фёдоровной дверь.
Бесконечно тревожат воспоминания, от которых остаётся ощущение какой-то жути. Длинная тёмная улица. Посреди неё двое детей. Взявшись за руки, дети идут, испуганно озираясь по сторонам. Шаги гулко раздаются в ночной тишине. Люда узнаёт себя и своего брата Сашу. Они идут к дяде, маминому брату. Дома бушует пьяный отец. Мама работает в ночную смену. Люда и сейчас не уверена, знал ли тогда Саша дядин адрес. Саша на два года старше сестры. Люда тогда единственное, что помнила: дядин дом около речки, и там большие деревья.
Больше всего они боялись попасть в милицию. Отец постоянно твердил, что там одни звери. И детям было непонятно, почему там зоосад. И мама часто говорила: «От милиции добра не жди». И от всего этого было страшно. Страх гнал их по улице. Из-за каждого угла выглядывал милиционер с револьвером и большими желтыми зубами, как у буржуя из книжки « Мальчиш-Кибальчиш».
Но где-то впереди – уютная, тёплая комната дяди. Его доброе, бледное лицо. Дядя толстый и всё время лежит. Дядя встретит их возгласом:
– А! Молодёжь! Мать, доставай пироги, пока мыши их не съели.
Тётя Нюра, дядина жена, начнёт весело суетиться. На столе появится чай, клубничное варенье и преснушки с картошкой.
Под утро совершенно окоченевших детей подобрал милицейский патруль. Когда Людка пришла в себя, она увидела перед собой толстого, похожего на дядю милиционера. Людка вспомнила о дяде, о горячих преснушках и заплакала.
Потом прибежала мама. Она обнимала Людку и Сашу и тоже плакала.
Появился сосед, Юрий Николаевич. Он сейчас в другом доме живет.
– Я ничего не знаю. Слышу, сосед затих. Ну, думаю, и, слава богу. Как дети убежали – не знаю. Распущенные дети! – Сосед укоризненно смотрит на ребят.
– Александр, ты же большой мальчик. Уже школьник, – говорит он Людкиному брату.
– Я вас просил только подписать протокол, – устало останавливает его толстый милиционер.
Какое счастье показать на улице: «А это мой папа». Или пойти с папой в кино. Повязать ему галстук толстым старомодным узлом, взять под руку и пойти в кино. Все будут говорить: «Какой у тебя молодой папа». А Людка будет отвечать: «Какой же он молодой. Ему уже пятьдесят. У нас молодыё только я и мама. Я и мама. Я и мама»…
Размечталась! Мама, почему ты такая? Ведь тогда за тобой было слово. И Савельев бы исчез, куда-то на сто первый километр. Тогда это казалось почти Сибирью. Но ты закричала:
– Молчи, глупая! Это ж твой отец!
Судья вздохнул и сказал маме:
– Вам решать.
У мамы глаза забегали. Налились слезами. Она уже не помнит ни о своих обидах, ни о детях. Перед ней только жалкий, беспомощный старик. Её боль, её горе. И, словно почувствовав её состояние, отец закричал:
– Маша, Маша! Прости, пожалей! Умру я один.
У мамы задрожали губы. Она обернулась к судье и судорожно проговорила:
– Чего уж там. Пусть его. Не много уж осталось.
Но Людка не чувствует к отцу никакой жалости. Те же круглые птичьи глаза, что и у воронёнка, которого давно, ещё в детстве, поймали ребята. Воронёнок, верно, выпал из гнезда. И то же ощущение гадливости. Воронёнка стали кормить хлебом, а он зло таращил глаза и клевал пальцы. В перьях его кишели блохи.
Людке стало тошно. Она сказала: «Бросьте его, он плохой».
Ребята не понимали, почему воронёнок плохой. А Людка боялась сказать про блох. Она думала, что воронёнка за это убьют.
Тоска через всё детство. Тоска в маминых глазах. Вот у мамы пульсирует под глазом синяя жилка. И шрам на щеке. И сколько этих шрамов по всему её телу!
– Мама, не верь ему!
Тоска в маминых глазах.
– Молчи, глупая. Он твой отец.
После суда к Людке подошла старуха, из тех пенсионерок, что от безделья везде лезут. Проскрипела: «Какая ты скверная девчонка!» Вот люди. Ведь ничего не понимают.
Два дня Людка не могла вернуться домой. Ночевала у подруги, пока отец не уехал в деревню к своей сестре.
– Хороший ты, Колька. Сиротинушки мы с тобой.
– Как это сиротинушки? – Колька удивлённо открывает рот.
– Нет у нас с тобой пап.
– Не-е, – смеётся Колька. – У меня даже два папы. Одного папу я люблю. А мама его не пускает. А другого папу я не люблю. А он всё к нам таскается.
– Не таскается, приходит в гости, – учит вежливости мальчика Людка.
– В гости приходят с подарками, а он таскается, – насупился Колька. – Я слышал, как про него Елена Фёдоровна сказала маме: «Что он к тебе таскается!?» А мама сказала: «Не суйте нос в чужие дела!»
Колька заглядывает Людке в лицо. Его большие серые глаза, обрамлённые длинными ресницами, широко распахнуты. Рот приоткрыт в полуулыбке.
– Как это не совать нос? – спрашивает он.
Людка морщит свой аккуратный, усыпанный веснушками нос. «А вот так», – говорит она и целует Кольку в щёку. Оба смеются.
– Что это вы, голубки, расселись здесь на скамейке? – Это Колькина мать, Татьяна.
Людка подвигается, уступая место рядом.
– Нет, нет. Я тороплюсь. Мне сегодня в ночь на работу. Может, уложишь сегодня Кольку спать. Вот ключ от моей комнаты, – просит Татьяна.
Отчего же не уложить спать Кольку. Комната Татьяны через стенку.
– Ты только покорми его, – соглашается Людка.
Татьяна уводит Кольку. Колька прикладывает ладошку к губам и посылает Людке воздушный поцелуй.
«На работу, – без неприязни думает Людка. – А как накрасилась».
Людка никогда не красится. Только разве чуть-чуть. А эта всю рожу. И рот, и брови. И на носу пудры вагон.
Конечно, старая уже. Тридцать лет. Другой раз выйдет утром без краски, боженьки мои, страшненькая такая, жалкая. Ой, бабы!
Людка по-старушечьи вздыхает.
А небо такое голубое, глубокое. Несутся обрывки облаков над крышами, над трубами. Улететь бы вместе с облаками за тридевять земель в тридесятое царство. Лечь на горячий песок под высокой сосной. Но нет. Вот оно, твоё тридевятое царство: грязно-желтое, с серыми пыльными окнами. Будто присело на корточки, придавленное тяжёлым козырьком крыши.
А вдоль ободранных стен блестящие водосточные трубы. Такой несуразный старый дом. Только водосточные трубы новые.
«Посмотришь на эти трубы, и жить не хочется», – сказала как-то Татьяна. Странная она.
Людка своим ухажёрам всегда с трудом объясняет, где она живёт. Живёт-то она в центре. Если с Невского у булочной свернуть направо, то всего два шага. А там под арку. Двор – типичный петербургский колодец. В углу двора, там солнце ровно в двенадцать бывает, засеян травой пятачок. Тот самый «газон», который «нельзя загаживать собаками». По периметру его посажены ноготки. Желтые, такие противные цветы. Вся эта растительность обнесена полуметровым заборчиком. Рейки для него взяты от ящиков из-под картошки. Заборчик сер и непригляден. Но уродливая наша страсть к заборам и здесь пустила корни. И с этим ничего уж не поделаешь.
Елена Фёдоровна обещала дать голубой краски. Вот пойдет на кладбище красить ограду, а что останется, даст Исаю Григорьевичу на забор. Они, как известно, как кошка с собакой. А как что, так Исай. Пилу наточить или замок вставить – всё Исай. Без Исай Григорьевича никак. Вот помрёт Исай Григорьевич, что делать будут?
А ещё во дворе двухэтажный флигель. В нем и находится Людкина коммуналка. Прилепился флигель к стене пятиэтажного дома, как ласточкино гнездо. Лицевая сторона флигеля расколота трещиной, которая наискосок уходит под крышу. И в том месте из карниза кирпичи вываливаются. Управдом этот участок дома велел оцепить веревкой с красными флажками. И фанеру повесить: «Проход закрыт». Флажки давно стали серыми. А фанеру Исай Григорьевич унёс «для дела». Что ей без дела-то висеть!
Дом не ремонтируют. Всё равно на снос. Но потому как не на виду – не в первую очередь. Однако трубы водосточные заменили на новые. «Чтобы не подмывало». Странно. И чем думает начальство?
Жильцы жаловались в газету. Приходили какие-то люди. Качали головами, с опаской косились на потолки, что-то записывали в блокноты. Значительно молчали.
Тем дело и кончилось. Жильцы совсем приуныли.
И вдруг – неожиданность. Составляются списки на расселение. Дом радостно зашумел. Но тут прошёл слух: жильё предоставляют где-то у чёрта на рогах. На окраине города. А там один продуктовый магазин за версту, и детского сада нет, и грязи по колено, и с транспортом – хоть пропади.
Елена Фёдоровна «официально» заявила, что не полезет на шестой этаж. Лифты в этих «высотках» вечно не работают. Людка из центра – никуда. «Чтоб я жила в этой деревне?!»
Исай Григорьевич со всеми переругался. Вдруг приспичило ему прописать в свою собачью конуру племянника.
Управдом, Василий Парфёныч, совсем голову потерял, объясняя народу правила. А народ всё грамотный.
Все законы знают. Всем подавай отдельные квартиры. Маета одна с этим народом! Василий Парфёныч даже заболел сердцем.
Наконец списки составили. И приготовились к ожиданию долгому и терпеливому.
А по ночам слышно было, как шевелится дом. Вдоль стен под обоями сыпалось что-то. В углах со звонким треском лопались обои. Что-то скрипело и плакало. Дом садился на один бок.
Однажды на кухне обвалился кусок штукатурки. Упал на кастрюлю Елены Фёдоровны. Уж та ругалась, ругалась. Ещё бы не ругаться: кастрюля-то была совсем новая.
А Исай Григорьевич сказал: «Вот кому бы да по башке. Да убило бы кого. Вот тогда бы зашевелились». Серёжа, милиционер, что живёт через комнату от Людки, заметил вежливо Исаю Григорьевичу, чтобы тот не распускал язык. Ведь люди всякие бывают. Кто-нибудь истолкует неверно его высказывание. Исай Григорьевич и так на контроле. Серёжа, совсем некстати, напомнил Исаю Григорьевичу про американского брата.
Тут уж Исай Григорьевич совсем разозлился. На своего-то, домашнего, милиционера, что не злиться. Грубо он так сказал Серёже:
– Ты меня не пугай. Я сто раз пуганый. Все-то непуганые в отдельных квартирах живут, с ваннами и мусоропроводами. Единственного племянника прописать не дают! Родную кровинушку! – Исай Григорьевич почти натурально смахнул слезу. – Сдохнешь, глаза закрыть некому.
Серёжа не стал спорить. Ушёл. Ненастоящий он какой-то милиционер. Может, на улице он и настоящий, а дома тихий. Говорит, бывало: «На работе мне всё это надоело, а тут ещё дома с вами возись».
Другой раз Людкин отец по пьяни начнёт буянить. Людка выбежит в коридор, закричит:
– Мужчины, есть кто-нибудь здесь!
Никто не откликнется. Будто вымерли. Привыкли уже. Да и дела у каждого. Только Елена Фёдоровна высунется, буркнет: «В милицию его, антихриста, в милицию». И исчезнет.
Людка стучит в дверь Сереже. За дверью начинает плакать ребёнок.
– Ну что тебе? – устало спрашивает Серёжа. Будто и в самом деле не знает, что ей нужно.
Людка, конечно, понимает, что Серёжа с дежурства. И которую ночь он уже не спит, ребенок его полугодовалый болеет. Но кто ей-то поможет?
Вот и сейчас Савельев вроде утихомирился. Сергей пригрозил, что вызовет «воронок». А с «воронком» ребята суровые приезжают. Живо инвалидом сделают.
Савельев забился в угол, бессмысленно перебирает руками, будто они у него замёрзли. По изрезанному глубокими морщинами лицу текут пьяные слёзы.
– Никто меня не жалеет. Все меня ненавидят, – скулит он.
– Иван, Иван! Что ты с нами делаешь? – всхлипывает мать.
– Она, она меня ненавидит. Она засадит меня в тюрьму, – скрюченным, корявым пальцем Савельев указывает на дочь.
– Не юродствуй, – роняет в пространство Людка.
Отрешённым взглядом она увидела вдруг унылую неряшливую фигуру отца. Безвольное тело мамы. И себя напряжённую, как тушку замороженного цыплёнка. Странный, остановившийся мир. И кто-то нечестный и злой играет ими, как шашками в поддавки.
Ей становится страшно и очень одиноко. То же, наверное, испытывал её брат, когда ещё подростка, отец выгнал его из дома. А мать не могла защитить сына. В те годы Савельев, несмотря на небольшой рост, был довольно крепкий мужчина. И бил он сына нещадно.
«Не перечь, забью!» – С этого начиналось воспитание Саши. Саша исчезал из дома на несколько дней. Потом появлялся озлобленный, худой. Мама боялась его расспрашивать. Усаживала его на общей кухне за стол. Появлялся отец. «Куда он денется?» – скалил он свои корявые зубы.
Мама подсовывала Саше тарелку супа, говорила устало Савельеву: «Уйди с глаз моих». Тот, хихикая, прятался в комнату.
Подперев щёки кулаками, мать жалобно смотрела, как сын лениво ковыряет ложкой.
– Саша, может в вечернюю школу, а? Может к нам на фабрику? – несмело говорила она.
Саша бросал долгий взгляд на мать. Презрительная улыбка блуждала по его лицу.
– Брось, мать. Не суетись, – нехотя выдавливал он из себя.
Мама начинала плакать. Саша вставал. «Дай денег», – говорил он требовательно.
Мама торопливо совала ему десятку. «Такие деньги!» – У Людки замирало сердце. Мама на своей фабрике получала сто двадцать рублей. И Саша казался Людке в этот момент таким большим и взрослым, что ей становилось спокойно за брата.
И мама, когда Саша уходил, сразу успокаивалась. «С глаз долой, из сердца вон», – зло думала о матери Людка.
И мать, будто оправдываясь, говорила: «Мы на улицу его не гоним. Он у товарища живет. И то хорошо, что отца не злит». Людка-то знала, что ничего хорошего нет.
Вскоре брата посадили в тюрьму на год.
Савельев на время притих. Будто чувствовал себя виноватым.
– Улица, улица сгубила Сашку, – вздыхали соседи.
– Да, да, – отзывалась мама.
Через год Саша вернулся. Отец опасливо косился на него. Саша вымахал так, что отец был ему до плеча.
– Ты уж не тронь его. Старый он уже, – просила за Савельева мать.
Саша сурово взглянул на отца.
– Я ничего. Уже месяц ни капли, – лепетал Савельев.
Саша оглядел убогую комнату. «Мне здесь, вроде, и спать негде», – сказал он.
– Нет, нет, – засуетилась мать. – Твоя раскладушка на месте. А для Люды ширму купили. Взрослая она уже девица. Замуж пора.
– Да уж, с вашим приданым она долго будет сидеть в девках. – Саша невесело взглянул на сестру.
– Это уж не твоя забота, – зло ответила Людка брату.
– Ну не сердись, сестрёнка. Тут одно дело подвернулось. Скоро будут деньги. Выменяем тебе – квартиру не обещаю, а отдельную комнату справим.
– Какое дело. Какое дело! – забеспокоилась мать. – Опять с бандитами связался?
– Не боись, мать. Всё будет хокей, – Саша обнимает Людку за плечи. – Ну, я пойду. Надо ещё и подругу свою навестить. Я у неё буду жить.
– Остался бы. Поел чего. Рюмку бы с отцом выпил, – неуверенно просит мать.
– С отцом выпьем – до драки дойдет. А мне сейчас трезвую голову надо иметь.
Милицейский «уазик» стоял около парадной.
– Куда? Куда мы едем? – растерянно спрашивала Людкина мать. – Что-то с Сашей?
– Куда, куда. В морг. На опознанье, – усмехнулся милиционер.
Людка подхватила покачнувшуюся мать.
– Оказывал вооруженное сопротивление при задержании, – сказал позже следователь.
На похоронах Саши были какие-то незнакомые мордастые парни. Один из них подошёл, сказал Людке:
– Если будут проблемы, звони. Александр был наш человек.
Сунул бумажку с телефоном Людке в руку. Людка бросила эту бумажку в могилу брата вместе с комом земли.
Потянулись дни бесконечные, серые. Мама уходила в ночь на работу. Людка в конторе, где она работала, изнуряла себя бестолковыми, пустыми делами. Потом до позднего вечера шаталась по городу, чтобы сразу лечь спать и не видеть отца.
Среди ночи её разбудил толчок. Ещё не открыв глаза, она знала, что это отец. Даже во сне она чувствовала его давящие присутствие.
– Спишь, змея! – дышит гнилью Людке в лицо Савельев. – А я заснуть не могу!
– Днём выспался, – стараясь быть спокойной, отвечает Людка.
– Может, и спать мне запретишь? Есть, пить запретишь. Я на свои пью. Государство наше мне пенсию выдало! Не ты, слава богу!
– Прожил бы ты на свои тридцать рублей.
– Вот, вот. Объедаю я тебя. Хочешь со света меня сжить. Из Ленинграда выселить.
Он вертелся около неё. Брызгал слюной. Его сумасшедший взгляд метался по сторонам.
Людка словно окаменела. Откинувшись к стенке, она неотрывно смотрит на него. Её черные, неподвижные глаза смущают старика. И он взвинчивает себя всё больше и больше.
– Сука ты! Не дочь мне! Сама в подворотне кончишь раньше меня. Уж я постараюсь. Вон Сашкины дружбаны звонили. Спрашивали: не обижает ли кто меня. Вот я их подговорю. Они тебя в парадной поймают…
Людка больше не отвечает. Только не дать показаться слабой. Распустится ещё больше. Может ударить. Уже забыла о времени. Кажется, не будет конца этой ночи.
Неожиданно Савельев хватает со стола нож. Длинный, с чёрной ручкой, с остро заточенным концом. Мама им разделывает мясо.
– Испугалась, – блеющим голосом засмеялся старик. Он наклонился над дочерью. И вдруг вонзает нож себе в руку. Чёрное пятно поползло по рукаву рубашки.
– Не жалко тебе папочку. Умрёт ведь. А-а-хе-хе-хе.
Его хихиканье ещё звучит в её ушах. Но что-то тонко и пронзительно зазвенело в её голове и, стремительно расширяясь, обрушилось на неё.
Было семь утра, когда Людка открыла глаза. Старик спал, уронив голову на стол. Щека его лежала в луже слюны, тоненькой струйкой вытекающей из уголка рта.. Рука его была замотана полотенцем. Он сыто храпел
– Людочка, что с тобой? – сочувственно обратилась к Людке её подруга Тоня, когда Людка появилась утром на работе.
Людка только усмехнулась.
– Опять он? Нет, надо что-то делать. Надо что-то делать, – убеждённо заявила Тоня.
Людка вдруг покраснела. Лицо её стало злым и некрасивым:
– Надо что-то делать? Все говорят: надо что-то делать. А никто пальцем не пошевелит.
– В милиции говорят: надо что-то делать. Мама говорит: надо что-то делать. На работе: надо что-то делать. А что делать? Что?
– Какой ужас! – испуганно выговаривает Тоня.
Выражение постоянного страха неотделимо от Тони и, кажется, Людке не очень искренним. Постоянная тревога о многочисленных детях, которые всё время болеют, легла унылой печатью на её полном лице. Людка не удивилась, когда с той же испуганной миной Тоня спросила однажды, где можно достать лифчик шестого размера. От Людкиной улыбки тут же смутилась, стала оправдываться: муж называет её коровой, и в галантерейном магазине лифчиков таких размеров нет.
– Так уж и нет? – не верит Людка.
И тут выясняется, что Тоня стесняется покупать в магазине большие размеры лифчиков. И носит лифчики, которые ещё остались от матери.
– Ну и дурдом, – сказала тогда Людка. У неё даже настроение повысилось. Хотя, жалко эту Тоню.
Вот и сейчас Тоня неуверенно говорит:
– Может, к Веревкину сходить.
Вокруг уже толпа сочувствующих. Им лишь бы не работать.
– Верёвкин – начальник отдела кадров и секретарь парткома. Его обязанность заботиться о кадрах, – затараторила чертежница Зиночка.
– Кадры решают всё, – солидно вставляет Костя фразу, достойную старшего инженера.
– У Люды комната пятнадцать метров. И трое прописаны. А её на очередь не ставят, потому что у отца временная прописка. А отец – хулиган и пьяница. Его давно на сто первый километр надо, – продолжает Зина.
– Да замолчи, ты! – резко обрывает её Людка.
– Ну, Людочка. Я же не вру, – оправдывается Зина.
– Что з-за митинг? – к ним подходит Николай Иванович. Он заметно заикается. Тяжелый, бугристый нос не делает его красавцем. А глаза из-под чёрных лохматых бровей смотрят на собеседника тревожно и неуверенно. Николай Иванович – руководитель группы. Инженер, по слухам, никудышный. Но он представляет собой партийную организацию отдела, правда, в единственном числе. Рост партийных масс в отделе не на должной высоте. На это не раз указывал секретарь парткома товарищ Веревкин Никита Ильич. Но начальник отдела, профессор Иоффе А.А., из неприкасаемых. На его научных разработках всё КБ держится. Хотя Верёвкин Никита Ильич предлагал «наверху» рассмотреть вопрос о назначении партийца Николая Ивановича на должность начальника отдела. А товарища Иоффе А. А. поставить научным консультантом, благо товарищ Иоффе уже далеко в пенсионном возрасте.
Но директор КБ многозначительно напомнил присутствующим, что «наше КБ имеет тесные производственные и научные связи и более того, – тут директор поднял палец, – общие научные разработки с известным далеко за рубежом Физико-техническим институтом имени академика Абрама Фёдоровича Иоффе».
Председатель профкома Галкина шепнула директору, но так чтобы до присутствующих дошло, что слышала краем уха, будто «наш Иоффе» родственник Абраму Фёдоровичу.
– Вот, вот, – сурово сказал директор.
– Вопрос не созрел, – подвёл он черту.
Далее перешли к злободневному – выделение людей «на картошку». Помощь подшефному совхозу.
– Возглавит Николай Иванович? Я – «за», – сказал директор.
Все тоже были «за».
Николай Иванович, посвежевший и загорелый, только что вернулся с «картошки». А тут на тебе – опять митинг.
– Николай Иванович, долго будет длиться это безобразие? – строго говорит Тоня, забыв о своём вечном страхе.
На лице Николая Ивановича отразилось смятение. Кустистые брови поползли вверх, бороздя морщинами беспомощный лоб.
– Ждёте, когда Люду в жёлтый дом, на Пряжку увезут. Или ещё что-нибудь похуже? – не унимается Тоня.
Николай Иванович смущён. Это не какой-нибудь нейтронный ускоритель. Этот вопрос по его, Николая Ивановича, части. Пряжка – тоже вопрос идеологии.
– Это н-насчёт жил-л-площади С-са-в-вельевой? Я х-хожу к В-верёвкину. Н-напо-о-минаю. А он г-го-ворит: «П-прид-ди, напомни», – Николай Иванович просто безобразно заикается. На картошке с ним такого не было.
– Может, вам самому сходить в исполком? – не сбавляет тона Тоня. И откуда только смелости набралась?
– Что я! Что я! В-в-ерёвкин должен. У него с-связи. Его з-знают, – защищается Николай Иванович. – Л-ладно. С-схожу к нему ещё раз.
– Джоконя, – зло бросает ему вслед Людка.
– Люда, он же старается. Он безобидный, он хороший, – защищает Зина начальника.
– Все вы хорошие! – Людка зла на весь мир. Хотя понимает, что это несправедливо. Чем она лучше других? Вон Зиночка вышла замуж, а с мужем встречается только в кино в последнем ряду. Приходила к ней домой комиссия. Остроумные ребята. Написали заключение: «Нет условий для естественного роста семьи». Людке становится смешно. Она захлёбывается нервным смешком, который заканчивается слезами.
В конце дня позвонил Верёвкин. Велел зайти к нему в понедельник с утра. Утром в понедельник Верёвкина на работе не было. Только в конце дня она до него дозвонилась.
– Я же сказал – вызову, – раздражённо заговорил Верёвкин. – Вот и заявление ваше лежит передо мною. Вы же видите, сижу на телефоне целый день и всё по вашему вопросу.
Людка, конечно, этого не видела. Но согласно кивнула головой.
К поникшей Людке подходит Костя. Начинает говорить с театральным подъёмом:
– Разве пробьешь этого Верёвкина! Вот стоит на пути маленький человечек. И не объехать, его не обойти.
Людка останавливает его:
– Тише, ты. Вон Николай Иванович навострил ушки.
– Субординация. Тут всё зависит от того, с какой стороны стола ты сидишь, – уже тускло заканчивает Костя.
Озабоченно оглядывается на Николая Ивановича.
Людке становится смешно: «Ох, кухонные герои!»
Мама притихла за ширмой. Людка валяется на диване. На потолке от настольной лампы размытое пятно, испещренное сетью светлых линий. Если долго смотреть на них, линии начинают двигаться. Сначала медленно, потом всё быстрее и быстрее. Их уже не остановить. От этого бесконечного движения начинает мутить. Тошнота подкатывает к горлу. Людка зажмуривает глаза. Становится будто легче. Она лежит, прислушиваясь к себе, чувствует, как грудь её наполнятся чем-то холодным и горьким, перерастающим в гнетущую тревогу. Людка начинает в уме складывать цифры: однообразные действия успокаивают нервы. Костя предлагал ей заняться аутотренингом. Научиться управлять своими ощущениями. Вот он, Костя, если захочет, может поднять температуру своего тела до тридцати семи градусов. Только ещё не знает, как с наибольшей пользой использовать этот свой дар. Упивается своими «умственными» рассуждениями. Такой проницательный: Людку насквозь видит:
«Твой комплекс неполноценности развивается на почве, типичной для женщин переходного возраста».
«Ничего себе переходный возраст. Третий десяток пошёл!»
«Угнетение психики вызывается постоянным противоборством нравственного начала и естественных желаний».
«Скажи ещё: Люда, ты всё ещё девушка. И это тебя мучает».
«Вышеназванный конфликт рождает ощущение неполноценности».
«Фрейдист говённый! Скажи проще: «У тебя нет отдельной комнаты. Тебе негде переспать со своим другом»».
«Аутотренинг и старшие товарищи помогут решить некоторые твои проблемы», – «Старшие товарищи» – это сам Костя. Ишь, чего захотел!
Костя с очаровательным глубокомыслием совершает раскопки в своей ноздре. Содержимое сосредоточенно рассматривает, скатывает в комочек между пальцев. Щелчком отправляет на середину комнаты.
К чёрту аутотренинг! Таблетку триоксазина!
– Мама, я так больше не могу! – кричит Людка.
– Не кричи, не глухая. Вечно ты срываешь на мне своё дурное настроение, – сухо отзывается мать.
Она встаёт со своей скрипучей кровати.
– Я в этой гадкой комнате состарюсь! Ты только посмотри на меня, – Людка поворачивается к зеркалу, висящему над диваном. На неё взглянуло милое девичье лицо. Немного скуластое и вульгарный румянец на обеих щеках. Людка растерянно отступает, будто надеялась увидеть в зеркале лицо измождённой старухи.
Мать прячет улыбку, но это не скрывается от внимания дочери:
– Ты или смеёшься, или плачешь. У тебя только крайности. Простая ты, как три копейки!
– Конечно, мать у тебя совсем дура!
Но Людка не слышит последней фразы матери. Она уже на улице. Напротив арки из Людкиного двора, на бульваре торчит Гриша. Улыбается своей дурацкой улыбкой.
– Не ходи за мной, – раздражённо говорит Людка.
– Тебе плохо? – спрашивает участливо Гриша.
– Да! Да! Но с тобой будет ещё хуже.
Обняв худенький тополь, Гриша грустно смотрит вслед удаляющейся тоненькой Людкиной фигуре.
Ходила по городу до самой ночи. Вдруг чего-то испугалась. Стало безлюдно и холодно. Заторопилась домой. На скамейке бульвара сидели парни. Прижимаясь к стенке, хотела пройти. Кто-то встал ей навстречу. Испуганно шарахнулась назад.
– Не тронь. Это Санькина сеструха, – услышала она сиплый голос.
Прошмыгнула мимо парней. Подумала: «Спасибо, Саша».
В комнате свет погашен. Её постель застлана. Неслышно раздевшись, юркнула под одеяло. Её трясло.
– Поешь. На столе под газетой, – услышала она мамин голос.
– Спасибо, – ответила она. И ей стало тепло.
– Люда, Люда! Беги в партком. Константин Дмитриевич Верёвкин тебя вызывает. Кажется, насчёт квартиры.
Тоня хватает Людку за руку. Приперев её к стенке любвеобильным бюстом, торопливо шепчет, – Не будь букой. Будь с ним повежливей.
Людка почувствовала во рту что-то приторно сладкое. Ей захотелось тут же сплюнуть.
– Вот, дурочка. От радости язык отнялся, – Тоня как-то странно смеётся. Людке показалось: завистливо.
В парткоме было шумно. Толпилось начальство. В глубине комнаты Людка увидела Верёвкина. «Увешан медалями, как свадебная лошадь» – с невольной неприязнью подумала она.
Николай Иванович, взяв под руку Верёвкина, что-то говорит ему, подобострастно глядя в его лицо. Увидев Людку, он посуровел. Поманил её к себе.
– Вот, Люда, Константин Дмитриевич был в исполкоме. Твоё дело уладил, – сказал он торжественно.
Подтолкнул Людку к Верёвкину.
– Не дичись, – шепнул ей на ухо.
– Ну что я могу сказать? – скромно говорит Верёвкин. – Был в исполкоме. Ходатайство наше подписал сам Треногов. И это уже много. Осталась рабочая комиссия. Но эти проштампуют решение Треногова. – Небрежно закончил он.
Людка расчувствовалась. Влажно смотрит на Верёвкина. И лицо Верёвкина вовсе не лошадиное. На Папанова смахивает. А Папанов – Людкин любимый актёр. Людка мечтала: «Вот такого бы иметь папу».
– Я вам, Люда, в отцы гожусь, – говорит между тем Верёвкин. – Отлично понимаю вашу беду. Но сколько еще таких, как вы, бедолаг у нас…
В отделе уже знали, что Людка получает квартиру.
– Может не квартиру, а комнату, – с надеждой сказала бездомная Зиночка. Все осуждающе посмотрели на неё. Зиночка смутилась.
– Сейчас комнат не дают. Сейчас дают однокомнатные квартиры, – твёрдо сказал Костя. Но тут же добавил ложку дёгтя в бочку с мёдом. – Верёвкин, конечно, мужик пробивной. С Треноговым они давно «дружбаны». И Людкину бумагу ему ничего не стоило подписать ещё сто лет назад.
От Костиных слов стало как-то грустно. Тоня даже разозлилась:
– Вечно ты, Костя, про людей гадости говоришь.
В исполком Людка ходила аккуратно каждую неделю. Отстаивала огромную очередь. Николай Иванович, душка, отпускал каждый раз её с обеда. В исполкоме всё время говорили:
«Ваше дело рабочая комиссия ещё не рассматривала. Зайдите позже».
Через два месяца, уже осень наступила, пришло решение рабочей комиссии:
«Если институт ходатайствует о выделении жилья, то пусть выделяет из своих лимитов»
Из своих лимитов институт выделил четырёхкомнатную квартиру в сталинском доме Константину Дмитриевичу Верёвкину. У него внучка родилась. Свою трёхкомнатную хрущёвку сдал городу. Тут уж и Треногов помочь не смог.
Мама говорила Людке:
– Я давно знала, что тебе ничего не дадут. Ходила я в этот исполком. Посмотрела, наслушалась. Господи, кто туда приходит?..
Сентябрь был на исходе. Шли бесконечные, серые дожди. Дом беззубо ухмылялся перекошенной дверью. В парадной резко пахло мочой и ещё какой-то гадостью. Мутно светились окна прачечной, что расположилась в доме напротив. Длинная чёрная труба кочегарки отчаянно коптила квадрат низкого неба.
Простояв час под дождём, Людка купила бананов. Их не часто выбрасывают, стоило постоять. Не заходя в свою комнату, прошла к Татьяне. Та возилась на кухне, готовя ужин. Колька радостно бросился к Людке на шею.
– Во, тётя Люда, какую мы песенку разучили в садике.
– Ну, давай.
– У нас такой хор, одна воспитательница поёт.
– И ты не поёшь?
– Не, я только рот открываю. А то воспитательница сердится. А дома могу по-настоящему, – Колька встаёт к стенке и, вытянув руки по швам, начинает декламировать. – Пускай узнает ветер, и горы, и моря, что лучше всех на свете мамочка моя.
Окончив представление, он подбегает к Людке, залезает к ней на колени. Людка суёт ему в руки банан.
– Тётя Люда, это только в песне мама самая лучшая. Самая лучшая ты, – шепчет Колька.
Растроганная Людка прижимает мальчика к себе. Смахнула неосторожную слезу.
– Тётя Люда, ты плачешь, – заметил мальчик.
– Да ты что? Соринка попала в глаз.
Слышно было, как за стенкой Татьяна укладывала спать сына. Людка промокла под дождём. Знобило. В комнате было холодно и сыро, топить батареи ещё не начали. Обои во многих местах отсырели. Появились пятна плесени.
Заглянула Татьяна. Сказала, что она сегодня в ночь. Просила забросить утром Кольку в детский сад. Людке это совсем не в тягость: детский сад напротив Людкиного двора.
Мама была на работе, и было особенно тоскливо. Савельев был раздражён. Ходил по комнате в нательной рубахе навыпуск и в кальсонах. На плечи был накинут пиджак. Всё время ругался, наступая на завязки кальсон. Наконец угомонился на своей кровати.
Людка уселась на диван. Накрылась маминым оренбургским платком, пыталась читать.
Вдруг ей показалось, будто пол стал уходить из-под неё. Звонким щелчком треснули обои. Тонкая трещина быстро побежала по стене, расширяясь в зияющую щель. И Людка с ужасом увидела, как сквозь щель стали бить струи дождя. Резкий толчок потряс дом. Посыпалась, зазвенела посуда.
Кто-то пробежал по коридору. Торопливо забарабанили в двери. Надрывный крик Сергея:
– Бегите! Дом рушится!
– Папка! – не помня себя, закричала Людка.
Старик вскочил, сумасшедше тараща глаза. Людка тащит его из комнаты. В парадной увидела Сергея с ребёнком на руках. «Колька!» – мелькнуло у неё в голове.
– Колька! – Она метнулась назад.
– Куда, дура! – завопил Сергей. Толкнул её перед собой, прижимая к груди ребёнка. Она упала на асфальт.
Кто-то помог ей подняться. Она сделала несколько шагов, влекомая людьми. Тяжёлый грохот обрушился сзади. Тупо ударило в спину и голову.
Очнулась от жуткой тишины. Над развалинами быстро оседала пыль. Из разбитых окон прачечной валили клубы пара. Тихо шуршал дождь. Людка сидела на чём-то сыром и неудобном. В стороне стояли Сергей и отец. На плечах отца была шинель Сергея.
Людка встала, сделала несколько шагов, наступила на клумбу. Несколько кирпичей упало на цветы. Она взяла кирпичи, отбросила их в сторону. Когда она наклонялась, уловила слабый, гнилостный запах ноготков. Он показался её отвратительным. В мучительных судорогах её вырвало.
Вдалеке загудели сирены. Потом справа, слева. Двор быстро заполнялся незнакомыми людьми. Кто-то уже решительно командовал. Милиция оцепила проходы. Людку взяли под руки и повели к машине с красным крестом. Впереди вели отца. А он всё оглядывался назад, пожимал плечами и повторял:
– И как же это? А? Меня угораздило? Надо же. Успел, однако.
Раскопки вели всю ночь. К часу ночи откопали Исая Григорьевича. Первым из дыры выскочил спаниель и залаял на пожарных. Исай Григорьевич был сильно расшиблен, но в полном сознании. Его положили на носилки.
– Второй раз засыпает, – говорил он санитарам. – В сорок втором вот так сутки пролежал в окопе, и ничего.
Под утро откопали Кольку. Он был мёртв.
А дождь всё шёл и шёл.
«Дом обрушился из-за резкой осадки грунта, – писала вечерняя газета. – Жертвы незначительные. Погиб пятилетний мальчик. Видимо, от шока».
Из жилуправления кого-то сняли. Потом опять восстановили. Они же не виноваты. Дом – он сам же. Старый ведь. И дождь опять же.
Все получили квартиры в новостройках. И Татьяне дали за Кольку девять метров, как полагается.
Да… Дела.