Повесть для непосвященных
Опубликовано в журнале СловоWord, номер 79, 2013
Родился в 1945
г. в Оренбурге (Россия), закончил отделение журналистики Латвийского
госуниверситета в Риге. Живет в Иерусалиме. Работает на радио «Голос Израиля».
Автор 15 книг, лауреат ряда международных премий по литературе, журналистике
и изобразительному искусству. Печатается в журналах России,
США, Израиля, Германии, Франции, Латвии, Дании, Финляндии, Украины, Молдовы и
других стран, переводится на иностранные языки.
А мы живем и не горим,
Хотя
в огне нет брода,
Чего
хотим, то говорим, –
Свобода,
брат, свобода!
Владимир Высоцкий, 1979
Лазарь Ильич Зозуля, нарядный человек с
усиками, приехал в Израиль, как было намечено женой, по поддельным,
естественно, документам. Жена его Катя, внешности приятной и
обходительной, засиделась на время, до устройства Лазаря, в Риге, в городе,
дышащем на западный манер, но с осознанием того, что при последнем издыхании –
«любые фланги обеспечены, когда на флангах латыши» – по Маяковскому.
Перед прощанием Катя пела Лазарю
успокоительные куплеты израильского производства. Нечто вроде:
«Выходила
на берег Нехама,
на высокий берег – на другой.
Перед
ней большая панорама –
экипаж
машины боевой».
Лазарь, сидя у стола со стопкой,
подхватывал припев:
«Ах,
Нехама, честная девчонка,
никому
ты берег не отдашь.
Хороша
еврейская сторонка –
край
медовый, молоко и дваш».1
Другие подельники, тоже отъезжанты на историческую родину евреев, включились, не
отходя от стола, конечно, в изучение израильской действительности. Правда,
подпевали по шпаргалке:
«Вот
Нехама едет прямо в танке,
атакует
вражескую цель.
А
вокруг еврейские смуглянки
и
родная Эрец Исраэль».2
И, минуя припев, – дальше, под перебор
голосовых связок:
«За
Нехамой две репатриантки
без
оглядки тоже рвутся в бой.
Три
смуглянки едут прямо в танке –
экипаж
машины боевой».
С таким песенным напутствием и сотней
долларов в кармане Лазарь Ильич покинул Ригу. Вспорхнул он в Израиль с биением
в сердце, но с надеждой – прорвется. У надежды были прочные крылья.
Их ему выдали не в ОВИРе, а в Доме
еврейской культуры. В буфете.
Там по вечерам заседал некий засланец Сохнута и бард, кумир
толпы. Песня его – «Увезу тебя в Израиль» – имела изрядный успех, с денежным
предложением. Барду предложили записать слова и музыку на диск. И он, шлемазл, согласился. Потом выяснилось – за славу надо
платить. А чем, скажите на милость? О милости мордоворезы
из студии звукозаписи и не заикались. Ножичком поцарапали, кастетом
подретушировали, пластинку – в тираж. И… Три дня на разборку.
Некий засланец
Сохнута и бард, пыхтя за бутылкой водки в еврейском
Доме культуры, готов был открыть душу каждому – кто бы ни сел за его столик.
Однако ему не очень-то везло. К столику как раз подсаживались еврейские
тетушки, воспринимающие бардовское – «Увезу тебя в
Израиль» – доходчиво, с пониманием мужских обязательств, хотя из в брака в брак догадывались:
коней на переправе не меняют, даже если они кобылы, лишенные девственности
социализмом с человеческим лицом. В барде тети эти угадывали своеобразную
фаршированную рыбу. Ее и поднесут деткам своим при эвакуации на Землю
Обетованную. Как гарантию на приобретение молочных рек и кисельных берегов. Все
же – засланец! Все же из Сохнута,
денежной, по сведениям разумных людей, отчаливших уже из Рижского залива,
организации.
Но у стола с депрессивным от пьяного
возбуждения бардом их ждал ущербный интерес. Ему нужны были деньги! Да-да!
Деньги! В большом количестве! Как будто башли3, и в том же большом
количестве, никому не нужны: пенсия – на расплюй, а зарплата – без наличных.
Все же барду повезло. Его приметила
Катя, жена, как сказано выше, Лазаря Ильича, вернее, будем точными, Яна
Карловича Лациса. Сложно? Нет, Катя не состояла в законном браке сразу с двумя
алкоголиками. Ей хватало на жизнь и от одного. Кстати, им и был Ян Карлович,
бывший боксер, и – самое поразительное – русский по
национальности. Инвалид умственного труда, нокаутом спроваженный в Иркутскую
психиатричку для малопьющих… Вот ведь угораздило! И
кого? Ее! Катьку! Вырвалась из Минска, и на голубиной стае облаков – к чертям!
– от Чернобыля! Куда? Не важно. Лишь бы замуж! За аборигена! Ухватилась за Яна
Карловича – при усиках, в штиблетах. А пошли в ЗАГС – «русский». Папа – да! – у
него латыш, мама – сибирячка. Свихнешься! На самом деле все просто. Надо
учесть, в сороковом году, с приходом советской власти, старший Лацис, дедушка Имант, владел коптильной мастерской в Царникаве. И
выставлял на прилавки Рижского базара рыбную продукцию такого качества, что
аппетит не уходил и после угорька, и после корюшки, пока не нальешь в себя пива
до песнопения. Дедушка Имант был не прочь кормить и
новую власть. Тем более, зарезал уже кабанчика.
Беконом растоварился
и колбаской домашней. Оказалось, большевики эти про «кушать» даже не думают.
Сказали – «фабрикант!» Засунули в поезд. А он, выясняется через две недели
скаканья по рельсам, идет только в одну сторону. Туда, откуда, как говорили
евреи-попутчики, – не возвращаются.
Дедушка Имант
так и не вернулся в свой рыбацкий поселок. Поместили его в городе Киренске,
пятьсот километров на север от Иркутска. И там он отдал душу Богу. Не выжил без
коптильни, хотя рядом жена, сын и внук. Коптильней своей дедушка Имант прокоптил всем им мозги: наступит свобода – заберите альма матер
мою от большевиков! С этим напутствием Ян и прибыл в Ригу. Но какой он латыш?
Языка предков не знает. Адрес коптильни не разумеет. «Дедушкина!» – говорит. А
где она, дедушкина, когда советы в Царникаве национализировали рыбные
предприятия? Какая коптильня, фраер? Покаж пятый пункт в паспорте! Ага, русский! Учись
латышскому языку! Латышский почему-то у Яна Карловича
Лациса не пошел. Бывает так после ледниковых периодов. Сибирь учила его другому: тайга – закон, медведь – хозяин.
Он кликнул побратимов из Киренска и, в
поисках коптильни дедушки, разгромил ненавистные сердцу комбинаты по
переработке рыбы. Причем – вот странное дело! – в момент разгрома «коммуналки»
эти оказались приватизированными, и вовсе не советскими. Соучастники – ребята
из Ленского речного флота, откушали в порушенных цехах рыбки, лоснящейся
золотом, и отвалили на вылов собственной кондевки.
Яна, внука дедушки Иманта, потянули под суд. И выдали
справку, после очной встречи с адвокатом, о невыезде… за пределы. Будто бы он
прежде выезжал!
Парень он был толковый, но субтильный.
Поэтому, к радости, о нем подумала Катька. Любила, ну и подумала, хотя подвел, подлец: латышского у дедушки не перенял – и хрен ему от
родины-матери, без всякого гражданства!
Но…
Но – есть «но»… Хорошо жить, когда ты
в буфете и за кассиршу, и за подавальщицу. Всех клиентов учтешь. Кого на улыбке
прищучишь. Кого – если в кипе – наступающим
шабатом, субботой то бишь. Одному прозелиту поможешь
открыть консервированное пиво. Другому подскажешь: «не
путай мясное с молочным». Словом, Катька зациклила по роду занятий всех
завсегдатаев еврейского питейного учреждения. А о барде, как мы теперь
догадываемся, не совсем практичном, имела вовсе неприличное мнение. Пусть и пел
он с душой, зараза, но ведь песни его – бабулям да столетним ходокам под себя.
Кого он увезет в Израиль? Из-за стойки подняться не в силах! А поет…
В означенный день, перед посадкой мужа в
каталажку, Катя взяла барда на абордаж. И пояснила
ему, непутевому: дальше Тукумска не выберешься.
– Я не хочу в Тукумск,
– промямлил он. – Я песни пою в Риге.
– Русский понимаешь?
Катя села сбоку от него, на свободное от
тетушек место.
– Разговариваешь?
– Что ты думаешь, я только пою?
Катя была сурова, как приговор о
расстреле. При том – губы накрашены, волосы вымыты
хною, и ногти ее еще совсем не отцвели, как хризантемы в саду.
– У тебя есть льготы?
– По-латышски кумекаю. Местный я, местный! Курземе
от Латгалии отличу.
– Дура! Я об
Израиле!
– На иврите не очень. Но подучусь. Ты
меня вербуешь?
– Нужен ты мне! Ксиву давай! Товар – деньги!
– Ма?4
Катя ошиблась в муже, когда пошла за
него замуж, не догадываясь – он не настоящий латыш, ему пропадать вместе с ней
без гражданства на исторической родине дедушки Иманта.
Но в засланце сохнутовском
она не ошиблась, сказав:
– Ты популярен в Риге, как черт знает кто.
У нас, под твоим влиянием, во всех борделях поют блядям:
«Увезу тебя в Израиль».
– Творчество… Вещь непредсказуемая…
Популярность – это да… А?..
– Я оплачу твой диск. Звукозапись и все
ее крутые хмыри – тьфу для меня! Я их всех имела. Ксиву давай! В ответ – паспорт на
имя Яна Лациса. И будешь принят как латыш! Добро?
Что к этому добавишь, когда все слова
сказала любимая Лацисом женщина?
Следовательно, возвращаемся к началу
нашего повествования…
«Лазарь Ильич Зозуля, человек с
приятными на вид усиками, приехал в Израиль, как и было
намечено женой, по поддельным, естественно, документам».
Исправление…
Документы были не поддельные. Поддельным
был сам Зозуля – »кукушка» на языке Остапа Вишни.
Вот и кукуй.
С кукованием у Лазаря Ильича не
получилось на обетованных землях. Пришел он по адресу, написанному в
заграничном паспорте, в собственную квартиру. Вынул ключ. Открыл дверь. А за
нею – зеленый конверт. Поднял, посмотрел, положил на кофейный столик в салоне.
И огляделся: у, живут люди! И телевизор, и холодильник, газовая плита,
видеомагнитофон, интернет.
Открыл холодильник – консервы. Открыл
консервы – судак в томатном соусе.
Заварил чаек. Включил телевизор. Муть.
Не поймешь.
Прежде он латышского
не разумел, а тут вовсе язык марсианский.
Чертыхнулся. И полез в интернет, будто
шибко грамотный.
А там почти его рожа
и на трех языках фамилия. Иврит и арабский до него никак – по причине чаепития,
вот на английском распознал:
«Разыскивается Лазарь Ильич Зозуля».
Тут Лазарь Ильич воспринял себя Яном
Карловичем. Подумал по-сибирски: «Неужто до меня
добрались и здесь кунги5 из Латвии?» Посмотрел еще раз по сторонам.
Увидел на буфетной стойке бутылку. Нарисовано там было 777. Помнил: имя Дьявола
666. Но при переезде в Израиль и его могли переадресовать на другие цифирки. Ян Карлович выпил без содрогания дьявольский
напиток и остался им доволен. «Не хуже молдавского
коньяка».
Теперь – только дремать и думать о
жизни.
Ан, нет…
В дверь скромно постучали.
– Кто там? – поспешно откликнулся Лазарь
Ильич.
Из-за двери пахнуло басовитым голосом:
– Абраша
Арнольдович Конь, ваш сосед. Я из Даугавпилса.
Лазарь Ильич впустил Коня, Абрашу Арнольдовича. И убедился: живот у него, как глобус,
на голове пролысины, вместо штанов отутюженных – трусики боксерские, с тройной
резинкой, и шлепанцы на босу ногу.
Абраша
Арнольдович с уважением осмотрел комнату, в которую уже вошел. И присел на
диван, возле столика, ближе к бутылке коньяка и рыбным консервам. Лазарь Ильич
пристроился рядом, налил.
Крякнули.
Абраша
Арнольдович пошуровал вилкой в томатной приправе для
заморского судака и сказал задумчиво:
– А ко мне приходил налоговый инспектор.
Это он до вас приходил. Но вас не застал дома, Лазарь Ильич.
– Я был за границей.
– Для вас заграница, для меня родина.
– Вы из Латвии?
– Я же сказал: ваш сосед, с Даугавпилса.
– И когда?
– Месяц назад. И уже скучаю. Да к тому
же пришел налоговый инспектор до вас, а застал меня.
Лазарю Ильичу, внешне беззаботному,
стало легче на сердце не от песни веселой – какие песни? – эмиграция! – а от
сознания того, что принимают его за настоящего Зозулю.
Он налил по второй. И с усмешкой:
– Ну, пришел налоговый инспектор.
Ушел… Какая проблема, Абраша Арнольдович?
–
Ах, что вы понимаете. Они просто так не уходят. Как Обехеес!!!
Там я был сапожник, надеюсь, понимаете. Жизни мне не давали. И при советской
власти суки-бляди-гонев!6. И после советской власти. Бляди! Суки! Рекетиры! Уехал от
них, как на отдых. И тут пришли. Надо сказать до вас, а застали меня.
– Вы имеете отношение к русской мафии? –
поинтересовался Лазарь Ильич, наливая по третьей, – потому что ему было еще
смешно.
– Я имею отношение к моей жене и трем ее
маленьким оборванцам. Каждому дал жизнь хорошую. На
моих набойках, каблуках и подметках все стали людьми. Поступили в институт.
Подучились. Двое бизнесом занялись. Просят от меня лишних денег в рост их
капиталовложений. И тут налоговый инспектор – до вас, а застал меня.
– Не пойму я вас, Абраша
Арнольдович.
– Чего не понимать, Лазарь Ильич. Вы
там, в Риге, поете в еврейском обществе культуры, а здесь на вас дело заводят в
мас ахнасе7. Даже
Офру Хазу – гигант песни! –
не пощадили. Приехала с гастролей, бац – плати
миллион! А вы… С вашим голосом, Лазарь Ильич, может быть, отделаетесь помельче.
– Я бросил петь! – резко сказал Лазарь
Ильич. Шестое чувство подсказывало: грядут неприятности.
Абраша
Арнольдович тускло посмотрел на него, бросившего, и налил себе в стопарик добавку.
– Ах, как вы не догадываетесь, дорогой.
Для них вы ничего не бросили. Да и как вы можете что-то бросить, когда я вас
уже размножил.
– Меня?
– Вас… вас, дорогой. На пленке вы
теперь, на кассете. Детки мои, бизнесмены, прислали ваши выступления в Доме
еврейской культуры. Я их размножил. Теперь живу на процентах. А не платят –
суки, бляди, гонев! Тут еще
налоговый инспектор. Пришел до вас, а застал меня… Хотите послушать, пока вас
не отыскала в интернете «мас ахнаса»?
– Кого? – растерялся Лазарь Ильич –
все-таки был он сибиряк, с еврейским парадоксальным мышлением сталкивался столь
же редко, как и с самими евреями.
– Налоговое управление вам еще предстоит
послушать, Лазарь Ильич. Сейчас, пожалуйста, послушайте сами себя.
Абраша
Арнольдович вытянул из карманчика на трусах кассету, вставил ее в портативный
магнитофон, лежащий сбоку от него, на диване. Нажал клавишу. И полилось – в
открытый от изумления рот человека, убежавшего от латвийских страданий в
Израиль.
«Когда
мужик железным ломом
ломает
грудь своей жены,
еврей
среди земных погромов
никак
не чувствует вины.
Жену
любил, горбатил дома,
в
субботу свечку зажигал,
и
не хранил в подвале лома:
простой
портной – он не жиган.
Простой
портной съедал фарш-рыбу,
картошку
с цуресом8 и лук.
И
вдруг однажды на войну он выбыл
для
пулеметных – тех еще наук!
Он
так строчил, как прежде на машинке.
И
укорачивал на голову врагов.
И
по-украински писал любимой жинке:
«Азохен вей! Беседер! Будет тов!»9-11
Потом
домой вернулся он с медалью
и
росписью на том их Рейхстаге.
Другой
сержант сказал ему: «Гедали,
ты не ходи, пожалуйста, к реке…»
Он
не пошел, но плакал через слово,
и
водку пил, и ощущал вину.
А
за стеной – навзрыд – железным ломом
мужик
ломал – как до войны – жену».
Таинственная сила еврейского
музыкального творчества потянула Яна Карловича к лому. Но он вспомнил: против
лома нет приема, к тому же он уже аид12, как говорят евреи. Да и
лома под рукой не было… Была бутылка с дьявольскими письменами – 777. Вот из
нее он и нацедил вполне ненормальному Абраше
Арнольдовичу, соседу из Даугавпилса. В оставшейся за рубежом жизни Ян Карлович
и не слыхал об этой географической точке, где,
оказывается, росли тренеры по боксу братья Пурвинские,
а с ними замечательные нокаутеры, главный из них
Володя Трепша, ныне – хулиганка! – в тюрьме родного
города. Впрочем, и сам Ян Карлович неплохо владел руками, когда бил кулаком в морду. Правда, в основном на ринге. Заслуженным мастером
спорта не стал: Киренск маленький город, а Сибирь большая, но ощущение боевого
веса сохранил, в придачу и резвость апперкота. Посему и рассмотрел в госте
своем бывшего средневеса, ухайдакавшего в сапожной мастерской – ради детей, конечно,
– свои чемпионские титулы. Вот и глобус вместо живота. Вот и многословие…
Абраша
Арнольдович выщелкнул кассету из распахнутой пасти тейпа
и положил ее рядом с Яном Карловичем.
– Вам понравилось?
– Что?
– Ваше исполнение?
– Ну, как сказать. Артист должен быть
самокритичен.
– Не скромничайте. Запись превосходная.
С вас десять долларов.
– За что? – растерялся латыш, записанный
в паспорте русским. – За прослушивание?
– Позвольте, дорогой. Не за
прослушивание. За приобретение. Теперь вам и петь на эстраде не надо. Откроете
ротик, прижмете гитарку к груди, как девушку на
бальном танце, а из-под ног у вас все и запоет. Публика – дура.
Дура без понятия. Кушает такую подливу теперь
постоянно. Зачем звездам надрывать гланды перед дурой?
Пусть за них старается закадровый голос. Вникли, Лазарь Ильич? Десять долларов,
и – широка страна моя родная, а в ней много ныне сцен для русской поп-компании.
– Я бросил петь! – повторил Ян Карлович.
– Вот поэтому вам и пригодится кассета.
Незаменимая вещь для абсорбции артиста.
– У меня с собой только сотня, одной
бумажкой.
– Размена не имеется, – вздохнул Абраша Арнольдович. – Но безвыходных положений нет, как
говорил товарищ Сталин. Мы вам запишем должок. У вас есть бумага? А? Вот! –
незваный конь обнаружил на столе конверт зеленого цвета. Начал выписывать на
нем сумму долга и вдруг как-то сморщился, засуетился. – «Ой!» – В глаза ему
нагло уставилась фирменная печатка Израильской армии.
Машинально он вскрыл конверт. – Глядите,
Лазарь Ильич, что тут про вас написано.
– А что?
– За вас скучает армия, мой дорогой и
хороший. Нет, вы не хороший. Это, поглядите, третья по счету повестка, да и
дата призыва уже сегодня просрочена. За вами придут. И без понятых. Знаете что?
Деньги потом. А сейчас – хватит нам рандеву. Я пойду от вас до себя. А то
придут за вами и застанут меня.
Абраша
Арнольдович оглянулся на дверь: не послышится ли внезапно за ней подкованный
звук солдатских ботинок. И поспешно покинул потенциального дезертира с
приятными на вес усиками.
– Вы служите, мы вас подождем, – сказал
на прощанье. – А о деньгах пока не думайте. Деньги не пахнут. И через месяц
службы будут, как свежие огурчики.
«Водевиль! – подумал Ян Карлович,
рассматривая повестку. – Там меня тащили в тюрьму, здесь в армию. Куда податься
бедному… еврею ли? русскому? латышу? Кругом Соловки свободы…»
Ян Карлович потянулся к бутылке, с
горечью прилип к горлышку. И представилось: коньячные цифирки,
эти молоткастые семерки, лупят
по лбу, намечая сотрясение мозга. Подобно тому, как на первенстве Восточной
Сибири вмазали ему по уху с богатырской силой Ильи
Муромца. И поплыло все, заколеблилось в расширенных
зрачках. Как и тогда, пока не очнулся в малоумной психиатричке Иркутска, в
шестом ее отделении. Показалось ему: Израиль – это клиника для больных на
голову людей, а квартира Зозули – отдельная палата для их окончательного
исцеления. Самое верное излечение от любых болезней, по мысли обессилевшего от
раздумий Яна Карловича, – смерть. Но смерть не наступала из-за перерыва на
обед. Вместо нее под потолком соткался истинный Зозуля, настоящий Лазарь Ильич.
(Песнопевец, маэстро, жаждет увезти в Израиль всех пригодных для жизни.) Он
насмешливо улыбался и мелко грозил пальчиком. Речитативом выводил:
– Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.
– Шел бы! – вяло отвечал Ян Карлович.
– И пойдем. Я тебе проводником буду. С
Данте – знаком?
– Оставь дантистов! Вот твои документы.
А мне – мой паспорт.
Яну Карловичу почудилось: он вновь стал
обладателем «серпастого-молоткастого». Но – странное
дело – коленкоровое это изделие набралось каких-то магнитных волн от Зозули и
волокло за ним, уходящим сквозь дверь на просторы Земли обетованной.
– Я тебе проводником буду, – послышалось
еще раз.
Время потеряло смысл, расстояние ужалось
до четвертого измерения, а события окрасились в цвета абсурда.
На первых порах Ян Карлович догадывался:
он спускается по лестницам, выходит из подъезда в город. Все чин-чинарем. Потом?
Потом, очнувшись от хождения по кривым
улочкам, ах! – Катька на уголке.
– Ты что, чумная? Тут?
– Нет, я напротив.
– Катя, не балуй!
– Простите, я не Катя. Я Кармель.
– Тогда я – Дядя. Познакомимся?
– У Стены Плача.
– Катя, если ты Кармель,
то и я не пристеночный… А пиво там подают?
– Ослам с тремя ушами.
Ян Карлович огляделся: где ослы? с кем
скинуться? И потерял Катю из виду. На ее месте обнаружил зеркало.
– Иерусалим, да? – спросил у стекла из
комнаты смеха.
– Где уши? – ответило оно,
разговорчивое.
По сторонам – куда ни кинь взгляд – ушей
не наблюдалось, во всяком случае, требуемых от любителей пива. Люди – да! шастали.
Туда-сюда и обратно. И каждый – вот
мимикрия! – Зозуля, Лазарь Ильич.
– Ильич! – воскликнул Ян Карлович.
Гордый ответ:
– Иди к нему сам. Я проводник.
Зозуля – а это был он, непременно, –
шмыгнул в какую-то дверь и – по ступенькам наверх.
Здание было странное по форме и, может
быть, даже мистическое по содержанию.
Ян Карлович кинулся вовнутрь, топ-топ, и
он на самой верхотуре, на чердаке. Войти-то вошел, а
выйти… тут и закавыка.
Спертый воздух не пускает назад, стоит
преградой металлической. Заморский гость подался к амбразурному окошку.
Высунулся наружу: трах-тарарах! Одно ухо прострелено, второе осколком стекла
откушено, словно стыкнулся с Тайсоном.
Тьма египетская!.. А сознание проясняется и растолковывает:
сплошной Хеврон под тобою.
Хеврон
в Иерусалиме? Ополоуметь! Наверное, они друг без друга
не могут. И воссоединяются иногда. При помощи проводников, мастаков по
фантастическим перемещениям в пространстве.
Ян Карлович, страдая от боли, различил
из окна удаляющуюся старческим шагом фигуру – то ли женщины, то ли мужчины: в
бежевом платье, с витыми веревками на головном, в полоску, платке.
По мелькнувшим усикам признал переодетого Зозулю. «Вот мистификатор!»
– Ильич! – закричал. – Ты Иван Сусанин!
Прохожий с недовольством повернулся на
оклик, вытянул ствол из-под юбки и сыпанул свинцовым горохом – от пуза по чердаку. Навскидку, из-под платья длиннополого.
Оттуда, где если и хранится какое-то оружие, то вовсе не убойное.
Ян Карлович очумел
от неприятия в чужеземье собственной личности. И
плюнул на коварного стрелка слюной, настоянной на лекарствах Иркутской
психиатрички. Тот – навзничь, на мостовую, под ноги коз. И из-под бастиона
этого, сочащегося исцеляющим от яда молоком, закудахтал Яну Карловичу: зачем ты
прибыл от белых медведей? чтобы отхватить у нас гробницу еврейских праотцев?
– Я не антисемит! – внятно отозвался не
признанный за латыша Лацис.
Ошарашенный пулеметчик заколыхался на
земле волнами – в большом приливе противоположных чувств, вскочил, кряхтя, и
побежал, разгоняя рогатых животных, куда-то дальше, по своим примитивным
надобностям.
Ствол могучего оружия болтался у него
при быстром движении под бежевым одеянием и корячил тело его, портил женскую
фигуру за счет прижигания интимных мест пользования разгоряченным своим
естеством.
После этого неприглядного зрелища
сибирского молодца подвигло спуститься с простреливаемых небес на
землю-матушку. Тут он и углядел в подворотне своего
зрения вездедействующего Зозулю, который увел его по сознанке, в связи с беспомощностью от опьянения, в
путешествие по святым местам. Ян Карлович спрыгнул – наперехват
– с чердака. Матушка-земля не обманула. Приняла мягко, на заднюю телесную
плоскость. И без хруста в позвонках.
Выдюжил!
И с криком стал пробиваться между животного стада коз.
– Лазарь Ильич! Не беги шибко! А то
догоню – поколочу по маковке!
Напрасно драл он свое горло. Зозуля даже
не оглядывался.
Вот и потек, сбавив скорость, Ян
Карлович за устремленным к большому парадному зданию человеком приличной, если
и на себя посмотреть в зеркало, наружности.
Поднялся по ступенькам, прошел через
парк с полумертвой травой и пасущимися баранами. Остановился у входа в
доисторический дворец, выстроенный царем Иродом над пещерой с погребенными там
древними костями еврейских патриархов. Путь ему преградил старый солдат Котик,
и это после того, что Зозуля внедрился во внутренние помещения без всякого
предъявления пропуска.
– Я Котик. А ты кто?
– Я Дядя.
– Американский?
– Из шестой палаты. От Чехова, стал
быть.
– Чехов? Да! Чехов – надежная протекция:
командир взвода по борьбе с терроризмом.
– Врач он, врач!
– Зубной! Но на гражданке.
– Он еще писатель.
– У нас все писатели. И Перес. И Натаниягу. И Ганди. Я тоже пишу книжки. Под псевдонимом.
Фамилия Котик, а подписываюсь – Кролик. А ты кто? Документы есть?
– А у Лазаря Ильича? – Ян Карлович стал
загибать на пальцах свои права человечьи. – Пропустили – не глядя. (Загнул
указательный палец.)
– Он еврей.
– Мое рыло ничем не отличается. Мы, как
близнецы. (Загнул второй палец.) – И учтите, он самолично
вытащил меня сюда. К вашей проходной.
– По вызову?
– Он ватик13. Первым приехал,
первым устроился.
– Документы!
Ян Карлович инстинктивно полез в боковой
карман пиджака.
К счастью для бывшего боксера, обнаружил
себя не в трусах и майке, не в больничной пижаме, а в бостоновом костюме,
добротном и для дипломата Молотова, пусть и снятом с Литвинова.
В боковом кармане изыскал паспорт, а в
нем, на первой странице, свою, укорененную в роде его фамилию. – Лацис.
– Во! – протянул индульгенцию Котику с
американским автоматом М-16.
Тот прочел каллиграфические писания без
ожидаемой Маяковским на том свете благожелательности. И сказал такие слова:
– Лацис14 – медведь. А тебя
заячьей дробью… Промеж глаз… И не шустри!.. С
козами!..
– Охотник? – таежный старатель в
очередной раз удивился Израилю.
– Было дело… Подняли хозяина из
берлоги…
– А помнишь… На Лене?.. Вечерком…
Костерчик… И по маленькой…
– Маленькими не интересовались.
Недотроги они. А я – егерь. Мы сохатых – жаканом, в пришлеп,
когда Брежнев прицеливался. Хоть бы очки снял – «сиськи-масиськи!»
– Он и у нас промышлял. Соболя в глаз. А
потом… костеришко… и по маленькой.
– Выпить я тебе и тут дам. Но в Махпелу15
не пропущу. Закрыта гробница предков наших на переучет.
– А что тут переучитывать, кроме мертвых
костей?
– Лучше выпьем. И не шустри
с козами!..
По басурманским соображениям Яна
Карловича, старый Котик отвинтил у алюминиевой фляжки горлышко, а затем налил
весомую жидкость в несоразмерный с пятьюдесятью граммами колпачок. И Янис выпил – не зная что, – но по его затемненным
представлениям, нечто очень взыскательное для желудка безбожника, и с градусами
приличными. Потому его и повело на серьезный разговор с охранником, как
когда-то, в сумасшедшем доме с мордоворотом-комиссаром.
– Ты Энгельса не уважаешь. А он, Кузькин
папа, из обезьяниной рожи произвел человечью,
по Дарвину. Без карикатуры на личность и ее человечьи права. Взяла она в лапы
палку, написал черным по белому, и превратилась!.. В кого? – спрашиваем.
Отвечаем, как на экзамене по научному коммунизму. В жандарма. Не сука ли эта
обезьяна, а? А ты не уважаешь…
– Налить еще?
– Налей! От твоего питья хочется в
мавзолей.
– В Махпелу не
пущу.
– Тогда я тебе расскажу о Марксе.
Хочешь?
– Маркс чачу не пил.
– Он не древний еврей, потому и не пил.
Посмотрите на ваши бутылки…
– У меня фляжка.
– А на бутылках древние евреи. И несут
на жерди гроздь винограда. Куда несут? В давильню. А давильня – это что?
– По Марксу? По Ленину?
– По-русски! – коньяк. Выдержанный!
Двадцать лет… без права переписки.
– У нас выдержана только Тора. И без
права переписки… с ошибками, – трезво ответил еврейский солдат Котик. – Я сам
сидел в лагере. За антисоветскую пропаганду. А дело в чем? Брежнев – «сиськи-масиськи» – промахнулся по сохатому. И картечью – «сиськи-масиськи» – в члена политбюро. Вот и остался без своего
члена. А меня посадили. Будто это я промахнулся.
– Ты не промах, земеля.
– Еще налить?
– Я бы выпил с Лазарем Ильичем. Пьет, небось, там – внутри, и в одиночку. Будто действительно
пришел на поминки родственников.
– Он молится.
Ян Карлович разозлился и подал зычный
голос в глубину полупустых помещений:
– Ильич! Хватит молиться! Пора и честь
знать!
Всеохватное эхо, пройдя по залам Авраама-Исаака-Яакова, раздалось в плечах и рванулось
наружу взрывной волной. Травы опалило. Пасущихся баранов обожгло золотым руном.
С Котика сорвало каску, а через секунду и с ног. А Яна Карловича кинуло следом
за ним. На крыльях смерча. В тьму-таракань. В
запредельный край. На освобожденные Израилем, так сказать, земли. В места, где
двенадцать сыновей Яакова выбили все местное
население за поругание чести их сестры. Дины! В Шхем…
Яну Карловичу, вошедшему в небо по
спирали, почудилось, что и Зозулю Лазаря Ильича выхватило из помещения на
воздух, и он, истинный, вращается неподалеку от него – по часовой стрелке – и лабает под перебор гитары сопутствующую ситуации песню,
коронку свою.
«Увезу
тебя в Израиль,
увезу
тебя в Израиль,
чтобы
гои не украли
твоей
юности цветы.
Увезу
тебя в Израиль,
увезу
тебя в Израиль,
чтоб
не жить, как на вокзале
без
надежды и мечты.
Увезу
тебя в Израиль,
покажу
родные дали,
апельсиновые
рощи
и
масличные сады.
Будешь
жить ты с иномаркой,
в
аромате наших парков,
о
годах забудешь тощих
от
обилия еды.
Увезу
тебя в Израиль,
увезу…»
Приземление вызвало у Яна Карловича
заметное расстройство духа. Ни тебе Котика, ни тебе Зозули. Глядит Лацис по
сторонам, глазам не верит. Конечно, глазам своим он доверяет по необходимости.
Но в Израиле не всегда им верит. Смотрят – да! Но видят ли все в истинном
свете? Что же увидели его глаза на сей раз? А увидели
они совершенно иную гробницу: Кевер Йосеф, в переводе некрополь Иосифа Прекрасного, того
Иосифа, который благодаря еврейским навыкам стал завхозом при фараоне и снабжал
народ египетский пшеницей, бальзамом для трупов политдеятелей,
виноградом и другими вкусными вещами. Впоследствии по распоряжению Моисея был
на собственных мощах вынесен из того народа в Израиль и, после сорокалетнего
блуждания, похоронен в Шхеме, в Палестинской
автономии по-нынешнему. Пророк Моше Рабейну вряд ли предвидел такой поворот событий. Да и сам
Иосиф…
При полном непонимании еврейской
эволюции и примкнувшей к ней диалектики, Ян Карлович приблизился к
металлическим воротам у входа в могилу патриарха. А там, у входа, опять Котик.
Правда, уже с двумя фляжками на поясе.
– Что же ты стоишь, как неприкаянный, у
каждой народной гробницы? – спросил с приятным удивлением Ян Карлович.
– Поставили и стою. Ты мне деньги
платишь?
– О деньгах я не подумал. Ради них
стоять можно.
– Тебе нельзя. И не шустри
с козами!
– Знаю, знаю. Я гой. Я всего-навсего
Медведь в единственном числе. А ты и Котик, и Кролик. Наверное, поэтому, за
размножение, у тебя теперь две фляжки.
– Не поэтому. Нам бюджет подкинули, –
невозмутимо ответил старый солдат. – На два литра воды. Цахал
– так называется наша армия – очень заботится, чтобы мы усердно пили. А то
наступит обезвоживанье.
Яну Карловичу сразу захотелось в этот Цахал – пусть называется как угодно.
– А вода у тебя с градусами?
– Котики в России другую
не пьют.
– И я почему-то…
Ян Карлович протянул первую
попавшуюся под инстинкт руку. К фляжке. Котик привычно открутил колпачок. И
налил. Мускульная жидкость вошла в помраченное от перелета сознание бывшего
сумасшедшего, и он с зазывной тягой к языкознанию сказал: «Лехаим!»16.
Котик от этого малозначительного слова как-то весь встрепенулся, будто птица он
Феникс, и налил еще. Ян Карлович снова выпил. И снова сказал: «Лехаим!» Но уже с горячностью в душе, точно он из племени
камикадзе-самураев и готов казацкой шашкой разрубить на филейные части всех
непьющих антисемитов.
И вдруг на скосе взгляда приметил
Зозулю, Лазаря Ильича.
В форме майора, с пистолетом на боку. Ну
и ну! Когда произвели его в офицеры? Страна чудес – страна абсорбции!
– Ильич!
Тот, находясь за запретными для гоев
воротами, обернулся, без всякого удовлетворения осмотрел крикуна и спустился по
лестнице в могилу. Молиться.
Ян Карлович рванулся было к Зозуле. Но
несгибаемый Котик твердо остановил его стволом своего сногсшибательного оружия.
– Куда? Документы! И не шустри с козами!
– Окстись,
Кролик! Я – это я!
– А кто ты такой?
– Пили же вместе!
– Кто, вспомни, пил?
И тут Ян Карлович понял. Вот так нация у
них! Котик-то, на самом деле, непьющий. Он угощающий.
С этим и проснулся в квартире Зозули от
звона в голове и настойчивого стука в дверь. Кто там – подумал – за дверью?
В очумленном
состоянии подумал вторично – теперь о том, что как плюнет разок отравленной
слюной на тех, кто за дверью, то бессовестно угнездит
их всех на братском кладбище. По оплошности плюнул. Дверь с копыт. А на пороге
Конь с какой-то Кобылой.
И действительно, там громоздился Абраша Арнольдович Конь – в шлепанцах, трусиках, живот –
глобусом. Рядом неимоверных размеров Кобыла, то бишь, баба – плечи – во! груди – во! бедра – вселенского размаха!
– Ну?
– Мы гости, – сказал Абраша
Арнольдович.
– Не татары?
– Татары тоже обрезаны, дорогой.
Конь под ручку с Кобылой приблизился к
дивану, поцеловал ей что-то деликатное, по-джентльменски, и устроился за столом
подле Яна Карловича. Кобыла, закинув женским взмахом копыто на ножку, угнездилась напротив, в кресле.
Чмурной
Лацис ощутил мокроту в горле. И чуть было не харкнул ею. Но после скверного
случая с дверью, из опаски за имущество Зозули, скромно прокашлялся в кулак. И
спросил у Абраши Арнольдовича без всякого сочувствия:
– Опять застукали?
– Вы угадали правильно. Пришли к вам, а
застали меня.
– Обехеес?
Армейская полиция?
– Она, Лазарь Ильич, Женщина!!!
– Фамилия! Имя! Национальность! –
Взбешенно закричал Ян Карлович.
Кобыла, рожденная для объездки
всадниками кавказской национальности, представилась достойно, кивком сократовской по объему головы.
– Лось. Катерина Масловна.
– Катька! – восхищенно воспылал страстью
Ян Карлович. – Да я же тебя!.. – (осекся.) – Я тебя чуть было не проводил к
Стене Плача. Но… но… как ты раздобрилась.
– Мир не без добрых людей, – ответила
она, одетая в пиджак директрисы средней школы – плюс красный галстук на белой
сорочке.
Ян Карлович напряг мозги: пора, мой
друг, пора соображать круче.
– Извините, любезный мой Лось, Катерина Масловна. Вы пришли ко мне, а застали его, Абрашу Арнольдовича?
– Точно.
– Зачем, скажите
пожалуйста, вы пришли ко мне, а застали его?
– С вас должок.
– У меня неразменная бумажка. Сто
долларов. Десять лишних для Абраши – нет.
– Я из налогового управления, Лазарь
Зозуля. С вас причитается не десять, а девяносто долларов. За ваше концертное
пение. В Риге.
– Я бросил петь!
– Это касается только вас – лично.
Деньги на бочку! Иначе снова приду. С понятыми. И – долговая яма. Но здесь не
Кимберли. Копайся потом, как Горький на дне. Но неба в алмазах не увидишь.
Бывший сибиряк, бывший боксер, бывший
сумасшедший, не принятый, несмотря на родословную в латыши, Ян Карлович Лацис
вытащил из заднего кармана брюк бумажник и нервно протянул его безразмерной
Кобыле, величающей себя Лосем.
Катерина Масловна
проверила стодолларового президента – на свет. Не полинял ли? Удовлетворилась
его неподдельным ликом и охотно передала Абраше
Арнольдовичу сдачу – десять баксов, вполне заслуженных
им за труд по размножению пленки.
Ян Карлович при виде манипуляций с
единственной для него сотней поначалу готов был впасть в безумие, но вспомнил:
оно плохо кончается в Иркутской психиатричке – надают по чайнику и пихнут в
подвал для умалишенных с дурными наклонностями. Вспомнив об
этом, он заодно – по инерции – вспомнил и о совсем недавнем: о встречах с
еврейским солдатом Котиком.
И тут его прорвало, будто он уже солдат
израильской армии!
– Документы! – завопил не совсем
нормальным голосом, словно и ему вышел указ – не пускать в древнюю обитель
потусторонних пришельцев.
Абраша
Арнольдович ласково пожурил расстроенного от изъятия денег владельца приличной
по смете квартиры.
– Какие документы, Лазарь Ильич? –
сказал он с доброй улыбкой. – Вам нужен паспорт? Или загсовое свидетельство?
– Деньги!!! Документы!.. Назад! Права
мне нужны человечьи!
– Дорогой, все права у налоговой
инспекции. Обехеес не обманешь.
Абраша
Арнольдович довольно прищурился. И хлопнул задарма рюмочку коньяка из бутылки с
дьявольскими письменами – 777.
Возмущение Яна Карловича лезло из сердца
и груди вместе с логикой неприятия ситуации.
– Документы! Зачем вы мне говорите о
Загсовом свидетельстве?
– Поймите, дорогой. Эта Кобыла – моя
жена с рождения.
– Но ее фамилия Лось!
– Конь с Лосем всегда у одной кормушки.
А главное: Конь – это пятый пункт. Лось – так себе. В Беловежской пуще сойдет
за русского.
– Но вы!.. Вы!.. Вы!..
– Да, она уже работает в налоговом
управлении. Разве вы это не видели один раз?
– Абраша
Арнольдович! – глупея на собственных глазах, Ян Карлович искал справедливости.
– Вы… Вы честно утверждали – налоговое управление приходило ко мне, а
заставало вас.
–
Разве не честно я утверждал? Она же, эта Кобыла, жена моя!.. По секрету скажу,
если бы чужая жена…
Тут не выдержала и Кобыла. Катерина Масловна грузно встала во весь рост и подняла сдобный для мордобития кулак.
Абраша
Арнольдович сжался. Ян Карлович запотел: после сибирского нокаута, человек этот
не стремился снова в сумасшедший дом, хотя, как ему представлялось, он попал в
Израиль не затем, чтобы «прорваться», а на доизлечение.
К счастью, боевитая женщина водрузила
свои емкости снова в кресло. И успокоилась, попивая на брудершафт коньячок с
мужем.
Отцеловавшись,
потянулась и к Яну Карловичу.
– Голубок, ты кукушечка.
Покукарекай нам: сколько, лет сколько зим.
– Деньги назад!
– С деньгами и мы покукарекаем.
– Я теперь гол, как Сокол.
– Добротная птичка…
– В придачу – хищная,
мой дорогой, – добавил без просьбы жены Абраша
Арнольдович.
– Я вас укушу! – возмутился, выскочив из
логических построений, Ян Карлович.
– В интернете вы, уважаемый, никого не
укусите. Вас искало налоговое обложение – там, а застала здесь моя жена. И
учтите, это первая неделя ее работы в фирме. А удержаться на работе и получить
квиют17 – это фокус-мокус.
– Что же мне делать без денег? –
растерялся Ян Карлович.
– По вас скучает армия. Идите туда. Не
бегайте от призывного листа. Вас ищут – идите с повинной. Получите социальное обеспечивание жизни. За
целый месяц.
– А сколь это? – задымленно
прокашлялся, чтобы не плюнуть, Ян Карлович.
– Много больше, чем вы заплатили
налоговому инспектору в лице моей жены.
– Кобылы? Лося?
– Катерины Масловны.
Учтите, родной. Ее когда-то изнасиловали. В секретариате парткома. И она
мужиков по день сегодняшний не терпит. Деньги с них дерет.
– А как вы с нею?
– Вот так! Дерет!
– За уши тоже?
– За уши! Она из Обехеес!
Я от нее скрывался там, чтобы не платить налог. Теперь и здесь – надо
скрываться. Приходит!.. Ищет вас. А достает меня. Один раз удовольствие в жизни
– наконец застала вас, Лазарь Ильич. Так что успокойтесь. И не будьте
дезертиром от нашей наступательной армии. Я вам буду передачи носить.
Ян Карлович ощутил себя истинным
Зозулей, Лазарем Ильичом, ему даже представилось – он майор, на боку пистолет,
и рука рвет-вырывает его из кобуры, чтобы между глаз – бац-бац!!!
– во всех врагов еврейского народа.
Естественный порыв борца с
антисемитизмом Абраша Арнольдович находчиво
предупредил, намекнув взглядом о том, что достойное применения оружие у него за
спиной.
Лацис – поехавшая крыша, очевидно, ему
не мешала – снял со стены, с гвоздика гитару с красным бантом на грифе. Копнул
пальцами струны. И – в разрыв голоса – в сомнамбулическом состоянии барда стал
выводить вслух такие слова, которые и к старожилам приходят не часто.
«Мы
победим, и это, право,
для
нас – единственный закон.
И
будем в Яффо пить какаву,
пока
не выкинут нас вон.
Когда
нас в море тыкнут мордой,
мы
оглядимся – где друзья?
И
тяжко вывалим из порта
прямой
дорогой в небеса.
Пред
нами – новая эпоха
штормов,
ветрил и якорей.
Но
огибать Кривого Рога
никак
не выучен еврей».
Абраша
Арнольдович благосклонно пучил глаза, довольный до безобразия тем
обстоятельством, что из Коня – тяглового животного – внезапно, по мановению
волшебной палочки, переродился в неподотчетную его разумению птицу – Музу.
– Ну и даете, Лазарь Ильич! – хлопнул
Конь еще одну дармовую рюмочку. – Экспромничаете
с позывом к гениальности! Это надо размножить.
– Нет! У меня больше нет долларов! –
Забурлил Ян Карлович.
–
Чего же вы хочете с таким дарованием?
– Я хочу в Армию! Там – для меня –
деньги! – и понесло, понесло новоявленного еврея. – «А для тебя, родная, есть
почта полевая. Прощай, труба зовет! Солдаты в поход!»
– Ой, – сказал Абраша
Арнольдович Конь жене своей, Лосю своему, Катерине Масловне.
– Он еще в себя не пришел, а нас уже застанут. Вот тогда и запоем в голос:
«Взвейтесь, соколы, орлами. Над могильными плитами». Ой!
Катерина Масловна,
твердая женщина, не поддающаяся даже возрастной ржавчине, с легкостью гимнастки
Астаховой вытолкнула пудовые телеса из кресла и –
устремилась… Куда – подальше. (Налоговое учреждение предпочитает нормальных
казнокрадов, не умалишенных.) Однако путь ей преградил военный патруль. Три
человека, среди них одна женщина с погонами лейтенанта. Она и была за главного. Поэтому и нависла над тишиной, замершей от
страха в квартире Зозули, как тевтонский меч.
Тишина продолжалась бы долго – это
выгодная для артистов-водколюбцев пауза. Но Катерина Масловна не считала себя драматургической актрисой, хотя в
«Ревизоре» и для нее сыскалась бы роль при близком
знакомстве с режиссером. И она подала вскрик неописуемой по пронзительности
красоты.
– Ева! Блудная дочь моя!
– Мать!
Командирский, с хриплыми нотками голос
женщины-лейтенанта повелел – и без приказа – приткнуть стволы к непробиваемой
груди Катерины Масловны. Ей, честно сказать, такое
неуважение к ее груди, было до лампочки. Дочку она не видела лет десять, после
того, как та, поддавшись уговорам латвийских сионистов, махнула за кордон, без
согласия родителей. И исчезла на Обетованных Землях, ни тебе письма, ни
требования денег на съемную квартиру. Иногда, через знакомых, до Катерины Масловны доходили слухи: дочь их процветает в кибуце, пашет
плугом пустыню и поет мичуринскую песню: «И на Марсе будут яблони цвести».
Потом слухи кончились: с вызовом Коня, Абраши
Арнольдовича в КГБ. И он приучился заполнять анкеты потомственного сапожника
так, словно и дочки у него никогда не было, не говоря уже о ее сионистских
настроениях, вскормленных не на набойках и подметках, а запрещенной для чтения
литературой.
Абраша
Арнольдович Конь, папа по родству и по крови, взирал с озабоченным видом на
диковинное явление родимого пятнышка в образе и подобии дочки. Он и выглядел
соответственно: нижнюю губу опустил до челюсти, носом шмыгал, как паровоз на
парах и невнятно бормотал:
– Я же говорил: придут до него, а
застанут нас.
Ян Карлович, все еще оставаясь в порыве
песенного вдохновения, признал в одном из двух охранников Евы старого своего
знакомого – еврейского солдата Котика. И окрысился на
нерадивого до отцовских радостей папу. В нервном наливе и по причине уважения к
израильской армии, где деньги платят, позабыл об истинной его фамилии.
– Козел! Что ты кудахчешь? Пришли ко
мне, меня и застанут, Беркут Арнольдович!
– Да? Вы в этом уверены?
Ян Карлович плюнул себе под ноги,
небрежно откинул гитару. И двинулся к Еве-лейтенанту, сдаваться из дезертиров
хоть на фронт. Тут непробиваемая грудь Катерины Масловны
повернулась навстречу и с убойной силой отпихнула его, добровольца, назад.
– Не пущу! Это моя дочь!
– Я же не замуж за нее иду, – оробел Ян
Карлович.
– Замуж она выйдет за генерала! – чуть
было не прибегла к тяжелому рукоприкладству несгибаемая никакими сюрпризами
женщина.
Отшатнувшись, Ян Карлович вспомнил
легендарный афоризм советской армии:
– Плох тот солдат, который не мечтает
быть генералом.
– И что-то носит в ранце, – подсказала
будущая теща.
– Жезл маршала?
– В ранце солдата наполеоновской армии
уместилось и больше. Правда, звали его не Зозуля, а Ротшильд, – налоговый
инспектор, Лось Катерина Масловна специально для
дочки продемонстрировала недюжинные познания в истории экономических и
банковских наук. Но не добилась прежнего, лет двадцати тому назад, послушания.
Блудная Ева оттеснила ее в сторону и
бросила на Яна Карловича двух своих охранников.
– Берите его!
Ян Карлович поднял руки.
– Я готов, пусть и на расстрел.
Котик с усмешкой надел ему на запястья
наручники.
– Кто тебя такого шлепнет? Сиськи-масиськи! Даже Эйхмана не
шлепнули.
– Вешать будете? – дознавался о своей
роли в израильской армии Ян Карлович.
– Не шустри с
козами!
– Так ты меня узнал?
– Гауптвахта с тобой познакомится.
– Я хочу в Махпелу,
куда не пускают.
– Будет тебе Махпела.
Будет тебе Хеврон. И камни в голову– в придачу. Для развития ума.
– Котик!
– Я тебе не Котик. И запомни, пидаров в нашей армии не держат.
– Я не пидар.
Я Зозуля, кукушка по-вашему.
– Вот и покукуешь на вышке, как финн на
хвойном дереве. Финнов тоже называли кукушками.
Абраша
Арнольдович отозвался на финнов из полубессознательной лежки:
– Да-да, товарищ Сталин пришел до
финнов, а застал кукушки. Ку-ку, ку-ку! Сколько лет? Ку-ку, ку-ку, до пятьдесят
третьего года.
Старый солдат Котик спросил у
командирши:
– Его тоже брать?
– Пусть кукует. А когда освоит иврит…
Тогда… с азбукой сионизма возьмем и его.
Катерина Масловна
не выдержала надругательств над памятью отца, сквозняком промелькнувшей в
неучтивом высказывании офицерши. Все-таки выкормила ее не чужой грудью и не на
чужие денежные расходы: детское питание, порошковый кисель, ползунки и
самовозгорающиеся – от трения – куколки.
– Дочь! Ева моя!
– Мать! Стоп! Я теперь – Хава!18
– Хава?
– Хава!
– Чтоб ты папу не схавала?
Знаешь, сколько я заплатила за него в Обехеес?
– Я была маленькая…
– И теперь дурная!
– Мать!
– Дочь!
– Отойди в сторону! Сначала кукушку
выведем, потом с тобой поговорим.
– Кукушка – певец. Папа на нем деньги
делает! Кассета – десять долларов! И мне девяносто для мас
ахнасы.
– Отойди в сторону, мать! Потом
поговорим.
Семейные сцены – это самое
пренеприятное, что было в жизни Яна Карловича. Стоило деду Иманту
открыть рот о своей коптильне, как вскипали бурные восклицания мамы Яна –
сибирячки Розы Борисовны, рачительной и долготерпеливой, но никак не понимающей
– почему советская власть лишила семейного дохода такого трудолюбивого мужика.
Не пьет. Не курит. Баб с насеста не сгоняет. Живет надежно, с молодецкой
крепостью в ногах. Пойдет на Лену – рыбку половит. Принесет в избу с полсотни кондевок, посолит их. Зимой приварок. Пойдет в тайгу.
Кедровый орех тащит домой в мешках. А глубже в тайгу, так и с медвежьим
окороком оборачивается. За что же его не любят пятилетки? Митинги? Лекции о
строительстве коммунизма всего за двадцать лет? Ах, срок жизни ему вышел?!
Конечно, тот, кто не увидит, – не поймет!
Яну Карловичу помнилось, какая свара
начиналась в пятистенке, когда мама его доказывала деду
о непременном светлом будущем для него, почти столетнего, если он подождет с
предательским по срокам умиранием. Но дед обещаний о светлом будущем не
воспринимал. И поэтому умер нежданно, может быть даже досрочно. Лег на полати,
скрестил руки и остановил свое двужильное сердце. Наверное, каким-то
противоестественным для материализма чувством понял: похерили
его коптильню, построили на ее месте рыборазделочный комбинат. Кто знает? Кто
знает – тот молится!
Ян Карлович тоже не знал этого закона –
закона умирания человека, обладающего собственностью и лично ответственного за
нее. Перед собой. Перед детьми-наследниками. И, вероятно, перед Богом.
Однако Ян Карлович знал жестоко, до
жгучего пульса в помертвелой руке, насколько опасны семейные дрязги,
и как они гробят сердце и душу.
– Вяжите меня! Берите меня! – закричал
он, задохшись.
Незамутненный Котик потянул его за
цепочку наручников и стал осторожно спускать с лестниц, утешая по дороге:
– В Хеврон
тебя, в Хеврон. У нас армия – честная: куда просишься
– туда и пошлют.
Перед отключкой,
а вернее до водворения в Махпелу, Ян Карлович услышал
нечто невообразимое. В квартире Зозули с треском бертолетового
огня вспыхнули километрового радиуса вскрики и возгласы: «Мамонька!»,
«Счастье мое, доченька!», «Папулька!», «Я тебе жопу
надеру, дура!», «Я офицерша!», «У офицерши тоже жопа!», «Лупи, папка!», «А ОБЕХЕЕС меня не застанет?»,
«Здесь – свобода, нет тебе ОБЕХЕЕС! чудило ты!», «Тогда…» Звериное –
а-а-а!!! – порожденное, предположим по Чехову, обувной колодкой, или, что
проще, бесхозной уже гитарой сопровождало мобилизованного милуимника19
до выхода на улицу. Ой-вей!20– с этой
улицей, Иерусалимской-Разумовской он, если не
изменяет память, познакомился прежде. В тот неясный для понимания израильской
действительности момент, когда вышел впервые на просторы загадочной еврейской
души. Конечно, все – как было! Дома – те же самые. Переулки – похожи на себя,
как близнецы-братья. Вот там впереди… Да… Через двадцать шагов –
«Здравствуй, Катя!» Катя – улизнет, беда не велика.
Вместо нее – зеркало. «Кто на свете всех милее?» А поспешишь к Стене Плача,
окажешься в Хевроне. Первая столица Израиля, ей и
принимать. Кто в гости – того камнем арабским. Кто на постоянку,
того с намеком на погром 1929 года. А кто с винтовкой – тот человек с ружьем!
Какие у него преимущества? Ноль целых,
два – в уме. Вот и получается: стрелять нельзя, а
думать хочется. Израильтянам хорошо. У них пелефоны.
Звонят с любых постов своим надежным женам. И насмехаются по-имперски,
как будто защищали Порт-Артур, над всякими англосаксами, эфиопами и некоторыми
латышами, пусть они и русские по паспорту: «Наши жены – пушки заряжены!»
Вот и приходится англосаксам, эфиопам и
лично Яну Карловичу писать письма домой – почерком разборчивым: иначе военная
цензура вернет их обратно.
Итак…
«Письмо жене моей Кате, подавальщице у
буфетной стойки, в Латвийское общество еврейской культуры.
Рига, улица Сколас,
номер дома не помню.
Катя, у меня в руках
ружье. Люби и помни! А теперь – подробности…
На самой верхней крыше мира, над Махпелой, гробницей праотцев, стоим мы – трое, один другого
не меньше. Все мы русские. Якобы русские. По паспорту – да! – евреи. Не по
израильскому, учти. По советскому. С которым жить, это
как на войне: один день засчитывается за три, когда выживешь. Выживи, попробуй:
от Александра Матросова до Зои Космодемьянской.
Меня, как, надеюсь, помнишь, – зовут:
Лазарь. Друга моего – Котик. А друга Котика – Кнафаим,
это крылья в переводе с древнего нашего языка. Прежде корешил
он под именем Коля.
Внизу неизмеримые метры во глубину Махпелы. Пещеры. Тут захоронены Адам и Ева и примкнувшие к ним Авраам-Исаак-Яаков, вместе с женами. Глубина их захоронения
равна нашему вознесению над ними. Но мы не выше их душой, хотя торчим над самым
высоким домом Хеврона. Мы над Махпелой.
Мы на вышке. И у каждого по автомату, американского производства, М-16. И у
каждого в разумной его голове, отягченной высшим образованием – это между строк
– приказ: не стрелять!
Имея в голове высшего образования такой
приказ, стрелять, действительно, не хочется. Не дай Бог промахнешься – а в
тюрьму все равно упекут.
Продолжаю…
Хеврон,
как тебе ни покажется странным, жил еще до Иерусалима. И назывался – как Москва
– столицей. Причем во времена столь древние, что и предки твои до десятого
поколения этого не упомнят. А царь Давид – не Иван Калита,
основатель белокаменной деревни, да. Впрочем, о том, что Хеврон
– столица еврейского государства, и Иван Калита мог
бы прочесть, если бы изучал современный русский. Впрочем, у
него была возможность изучать древнееврейский. Но ленив был, бес, все ему
медовуху подавай и ясных лицом молодушек. Тору – не чтил! не читал! И Танах был для него накарякан на
том маловразумительном, как для Стаханова и других героев пятилеток, языке.
Хоть бы Библию разглядел полугнившими от медовухи и
сбитня глазками. Ан нет! А ведь она – в переводе с
греческого на наш разговорный – кириллицей писана, под
стать всеобщей безграмотности населения. Темные века! Темные люди! Но писали –
писатели! переводчики! Вот и я напишу, под них. Прочитай и вникни…
Катя, у меня в руках
ружье. Люби и помни!
Значит, так… Пишу… Нашим языком,
разговорным, гутарили Пушкин с Лермонтовым – на
дуэли, пока их обоих не угрохали, чтобы много не
говорили про ветку Палестины или еще о чем. Кто ныне пишет нам стихи – за них?
Витязь в тигровой шкуре? Никто нам стихи не пишет. Только приезжают к нам на
Пегасе всякие-разные, чтобы
на языке Пушкина и Лермонтова доскакать до Иерусалимского монастыря, где
похоронен Руставели, и обморочить надгробие его своими произведениями.
Некоторым представляется – псалмы они поют, на собственные слова. Пусть с этим
и уезжают домой, в домотканный бизнес. Стихи – это
пуля. Витязю пуля не страшна. Стихи – это выстрел. Витязю выстрел не страшен. А
если вдуматься: стихи – выстрел… Выстрелил первым… Выстрелил в воздух… Получай
голубка с острым клювиком. Только на картине Пикассо он мирный.
Солдаты израильской армии – люди лет
сорока – люди, умудренные жизнью и воспитанием детей на недоразвитом иврите.
Среди них – наших – не наблюдал я в Махпеле, скисших от бездеятельности. Сплошные инженеры,
литераторы, кандидаты лишних для ума наук, мастера всяческих боевых видов
спорта, включая пинг-понг и карате. Причем, все они,
находясь по вертикали в ста метрах от предков своих, рвутся в спор об религии. Неуемная у них тут страсть. Над мощами! Все бы
им поговорить: есть Он или Его нет. Чего же им, непутевым, не ясно? Здесь, в Махпеле? А не ясно им то, что и тебе и, честно доложу, мне.
Мы Тору знаем, писанную переводчиками Библии. На иврите Тора – закон, букву
нельзя изменить. Все закодировано. А при переводе на греческий?
А с греческого на русский? Помнишь, русская школа
переводчиков считалась самой лучшей в мире. Откуда это в нас? От красной нашей
профессуры. Вот и продолжаю ее домыслы.
Словом, ведем мы наш еврейский разговор.
И где? Над Махпелой. И куда нас тянет? К Пушкину,
понятно. Помним, по нему, к входной двери в Константинополь славяне прибили
нержавеющий щит.
Потом с миром ушли из Царь-града, но другим путем, как и
учил их дедушка Ленин, из варягов в греки. Душа их горела: не стибрили по
забывчивости собственного щита с входной двери в Константинополь.
А гвозди-то в него были вбиты золотые:
пальцами согнешь – обручальное кольцо для буренки-рукодельницы то ли с
Новгорода, то ли с Усть-Илима. Все же трофей.
Грустно без трофеев возвращаться домой,
пусть и другим путем.
И вдруг, чтобы развеять тяжкую
задумчивость богатырей-побрательников, самый юный из
них и ловкий Соловьем-Разбойником выдал свист басурманский. Свист на словах не
передать, Катя. На словах же было сказано: «Недотепы!
Столяры вы и плотники! Молотком – по гвоздю, а я во
хранилище их проник. И стырил!!!» Что же такое, Катя ты моя, он добыл по
воровской охотке? Книгу, оказывается, с золотыми застежками. Ту самую, что до
сих пор в Спецхране. Книгу еврейской мудрости. Либо Тора это. Либо толкование к
ней.
Воодушевились славяне, стырив что-то
важное из неприятельского города, насаждающего им Священное Писание, и запрягли
эту, тяжелую, надо сказать, вещь, под хвосты лошадей и потащили ее. Шли лесами.
Шли степью. Помирали от жажды и голода. Но нажитое добро не бросали. В нажитом
добре, помнили в богатырских снах, – мудрость заложена. Ее надо расшифровать, и
все расцветет в краю нашем: «будет вам Петрушка, будет Солнцедар, выйдем мы на
площадь, а там новый царь».
Присовокупим, Катя, так: эту Книгу
подтащили они к престольному порогу как раз тогда, когда на нем появился как
раз новый царь. Книгу он принял с благодарностью. И повелел всем дарителям
отрубить голову. Грамотеи, поди. За годы общения с
текстом могли что-то лишнее для мозгов своих уразуметь. Вот и живем – хлеб с какавой жуем.
Где же, ты спросишь, был у вас разговор
о религии? Разговор настраивался, но Пушкин с его щитом на вратах
Константинополя всех попутал.
При этом за разговором, мы нарушили
приказ командования: «третий на одной спичке не прикуривает!»
Как объяснить? Попробую. Выпили мы по-малому. На той – на самой верхотуре.
Я, Котик и Кнафаим – Коля, то бишь.
Сначала выпили одну, потом приступили к другой…
Еврейские офицеры этого не принимают –
на дых…
Ну и…
Кнафаим
был на третьего. Не-не-не! я не о складчине. Я о спичке. Прикурил, называется.
Жареного голубка прикурил.
Нашего друга мы похоронили на военном
кладбище, в Иерусалиме. Раввин прочитал заупокойную молитву, мы положили
несколько камушков на пустую еще от памятника землю.
Мне неизвестно о чем подумал старый
солдат Котик. Я подумал почему-то: поеду в Константинополь, украду с ворот
этого города славянский щит. Выбью на нем письменами Десять
Заповедей. А особым инструментом, под дыхание молоточка, напишу на нетленном
этом железе большими буквами: «Не убий!»
Катя, надеюсь, ты меня любишь
по-прежнему. Приезжай. Я тебе вызов отправил…»
Такими словами он закончил свое письмо в
Ригу, в Латвийское общество еврейской культуры.
Спустя две недели, выхлопотав отпуск на
сутки, Ян Карлович – военная форма, автомат через плечо – тусовался в приемном покое аэропорта имени Бен Гуриона. И вожделенно, поверх голов малорослых
евреев-побратимов, всматривался в табло посадки и вылета. Какие города в гости
к нам, – с гордостью думал в уме.
Нью-Йорк! Амстердам! Лондон! Париж!
Рига!
Параллельно он думал и другой солдатской
извилиной. И мы к ним! Отслужу, деньги заработаю… И махнем с Катькой хоть в
Копенгаген. Нет, там только датское пиво. И сухой закон. Э, где наше не
пропадало! Двинем в Мюнхен. Там и пиво, там и шнапс. Прорвемся!
В холле аэропорта был вмонтирован на
стояке веселый телевизионный аппарат, позволяющий наблюдать, как говорится, не
отходя от кассы, всех прибывших с определенным рейсом. Это впечатляло. Люди еще
не появились на обозримом для встреч и поцелуев плацдарме, а уже все – налицо.
И где? Там! Казалось бы, за рубежом внимательного зрения, в каком-то еще
далеком от скорых объятий коридоре.
Но долго им там, в коридоре, не
прохлаждаться. Могучей волной всех их, пассажиров, выталкивало к турникетам и к
громогласному всеобщему хору.
– Мотек!21
– Ай лав ю!22
– Акленгеле
ингеле!23
– Майн гот!24
Интернациональное по духу возбуждение
скрашивало Яну Карловичу на всех доступных его пониманию языках нервозное
ожидание Кати. И он с латышской скромностью, пусть и природный сибиряк,
помышлял о близкой ночи и будущем ребенке, настоящем сабре25.
Ему помнилось последнее, до ухода в
отпуск, пояснение старого еврейского солдата Котика. «После каждого милуима, ровно через девять месяцев, у нас рождается по
малышу. А если нет, в армию не ходи – засмеют!»
Ян Карлович, это даже без наставлений
Котика, проникся честью израильского мундира. И готов был забеременеть подругу
жизни хоть за одну минуту, настолько истосковался – благодаря армейской пище:
фрукты да овощи, мясо, компот и солнышко…
Напряженная его страсть понемножку
утихомирилась, когда к турникету пошла гуськом рижская публика.
– Кунги! Кунги!
Все – без внимания. Родного языка не
признают. Болтают по-русски, будто из Сибири.
– Братцы? Катьку уже выпустили?
Кто-то из приезжантов
схохмил:
– Десять лет без права переписки. Статья
58.
– Я тебе!
Но никому не дал Ян Карлович по роже. Совсем неожиданно он получил под вздых,
и без всякого кулака. Из какого-то глазом неразличимого репродуктора.
Во весь размах грандиозного – стекло и
бетон – тела Бен Гуриона пророкотало реактивными
двигателями:
– Лазарь Зозуля! Вас вызывают в
справочное бюро!
Занемело сердце у Яна Карловича: с
Катькой что-то стряслось. Недруги достали? Выпала из самолета?
Через минуту он уже переминался у
нужного окошка. А оттуда лыбилась высокооплачиваемая,
по блату пристроенная, пкида26 женского рода.
– Вы Зозуля?
– Я… честь имею. Вот мой военный
билет.
– Ваш билет нам не нужен. А вот билет
этой шармуты27 мы выправили в обратную сторону.
–
Какой шармуты? – в армии Ян Карлович подучился
древнему языку.
– Приехала. Сто долларов – всего. На блядки?
– Вы?..
– Смешно подумать, назвалась вашей
женой, Зозуля. Паспорт открыли – а там Лацис. Мы покумекали,
решили – шармута. И назад – чтобы вас не беспокоить.
Вам служить… Вам спокойствие нужно. А мы, не волнуйтесь, обезопасим вас от
домогательств этих… Вы ведь не сутенер, правда?
– Не-е-т, я не
сутенер.
– Значит, наводчики ее ошиблись с
адресом.
– Я ее видеть хочу!
– Шармуту?
– Катю.
– Она уже в Космосе. Это в советском
кино – «Обратной дороги нет». У нас…
– Но я же должен обратно вернуться в
армию.
– Ну и хорошо. Вы не сутенер?
– Нет.
– Тогда вам и карты в руки. Вы служите,
мы вас подождем. Кстати, завтра я совершенно свободная девушка…
На этом, пожалуй, стоит поставить
последнюю точку и сдать рукопись в набор. Но израильская действительность
непредсказуема, как и проза еврейской жизни. Случается всякое. Иногда вовсе
неожиданное. Что ж, поживем – посмотрим…
Иерусалим – Хеврон
——————————
1 дваш – мед (иврит).
2 Эрец Исраэль – у евреев женского
рода, как у русских Мать-Родина. В переводе – Страна Израиля.
3 башли – в переводе с языка
джазменов и вхожих в их круг девушек – те же деньги.
4 ма? – что? (иврит).
5 кунги – господа по-латышски.
6 гонев – воры (идиш).
7 мас ахнаса – налоговое управление
(иврит).
8 цурес – несчастье, неприятность (идиш). Или – горе – на мове русскоязычных израильтян. Мова
– в переводе с Леси Украинки и Янки Купалы – язык. Высунь его – откусят.
9 азохен вей – переводить на русский, полагаю, нет смысла.
Каждый и без перевода прочувствовал эти слова на своей шкуре.
10 беседер – О кей – по-американски.
11 тов – хорошо (иврит).
12 аид – труднопереводимое слово для
иноязычных граждан, тех, кто никогда не жил в Латвии, Литве, на Украине, в
России. На самом деле – это просто-напросто еврей, иногда – хитрый, чаще –
умный и всегда без денег для заначки на поллитра, но
на пропитание хватает и ему, и жене, и детям вместе с тещей и ее малолетними оборванцами
с голодным ртом. (идиш).
13 ватик – старожил (древнееврейский язык).
14 лацис – медведь – по-латышски.
15 Махпела – гробница Авраама-Исаака-Яакова
и их жен, законно купленная за четыреста сиклей
серебра у Ефрона Хеттеянина
для погребения Сарры.
По преданию там похоронены Адам с Евой и плотник
Иосиф, муж святой девы Марии – матери Иисуса Христа.
16 лехаим! – на иврите – «к жизни», по-русски – «на здоровье».
17 квиют – постоянство.
18 Хава – иврит –
в переводе на русский опять-таки Ева.
В Израиле любят всех переименовывать. Приедешь сюда
Иваном, не помнящим родства, станешь Авраамом. А захочешь уехать в Штаты –
назовут «новым русским», впишут в паспорт одесскую фамилию Япончик
и выдадут волчий билет.
19 милуимник – резервист (иврит с привнесением в окончание
русского). Впрочем, милуимники спасли Израиль в
начале войны Судного дня. Да и вообще, это обычные солдаты, просто более старшие по возрасту, чем их – понятное дело – дети,
которые из года в год призываются в армию и зачастую по званиям превосходят
отцов.
20 ой-вей! – национальный возглас
еврея, любимый фашистами всех мастей. Обучить ему, как и ивриту, очень просто.
Совет такой: придавите себе хотя бы одно яйцо, господа фашисты, бельевой
прищепкой, – и научитесь сразу, без подготовки в ВУЗе, этой древней песне.
21 мотек – сладкий (иврит).
22 ай лав ю – английский. В переводе не нуждается.
23 акленгеле ингеле – маленький
ребенок (идиш). В Одессе употребляется с такой добавкой: «им агройсе поц». Но это
непереводимо, хотя при напряге догадаться не сложно.
24 майн гот! – мой
Бог (на всех разумных языках).
25 сабра – плод кактуса; в Израиле каждый местный ребенок, для
чужих он колючий, для мамы – «мотек» – сладкий.
26 пкида – служащая
(иврит). Одновременно и канцелярская крыска, и
чиновница с железным тембром голоса, и миловидная девчушка, с которой очень
хочется… (недостающее слово может вставить по собственному желанию читатель
этого произведения в зависимости, естественно, от своих интеллигентных
способностей.).
27 шармута – нечто вроде бляди
(иврит, сленг не самых образованных людей).