Опубликовано в журнале СловоWord, номер 78, 2013
ПРОЗА
Александр Лешуков
Нью-Йорк
КРЫСОЕД
Лежит как-то рыжий кот Степан в кресле и видит: бежит по кухне белая мышь, да не прячется, а прямо посередке пересекает помещение. Онемел было Степан от такой наглости, но потом чувство долга взяло верх, и он, спрыгнув, придавил мышиный хвост лохматой лапой и заорал озверело:
– Ты что, мышь, с ума сошла?
А та, представьте, спокойно обернулась, поглядела коту в глаза своими розовыми бусинками и говорит:
– Во-первых, здравствуйте. Во-вторых, я не привыкла к такому обращению (она досадливо выдернула хвост из-под лапы). В-третьих, давайте представимся. Меня зовут Екатерина Никаноровна. А вас?
– Степан я, – зарычал кот. – Может, слышала?
– Степан, Степан, – наморщилась она. – Ах, да, Василий Петрович как-то упоминал вас в разговоре. Что же, очень приятно.
– Василий Петрович? Ты его знаешь? – посерьезнел Степан (Василий Петрович был очень солидным котом с девятого этажа).
– О, да. И его, и еще многих. Я, знаете ли, во многих домах квартировала. И, кстати, нигде и никто не позволял себе фамильярностей при первом знакомстве, не говоря уже о том, чтобы, извините, распускать лапы.
– Как, ты говоришь, вас зовут?
– Екатерина Никаноровна, жена Константина Мамедовича. Друзья называют его «Крысоед».
– Как? Он – кот?
– Нет, мой муж – мышь, но размеры его позволяют ему питаться крысами. Впрочем, не бойтесь, соседей он не трогает.
– Мне-то чего бояться?
– Да дело в том, что иногда, за неимением крыс (мор, знаете ли, переселение), ему приходится есть котов. Но не беспокойтесь, это бывает очень редко, и там, где мы квартируем, Константин Мамедович никого не трогает – такое у него правило.
Изумленный Степан отправился вымещать свое недоумение на кошке Машке, а Екатерина Никаноровна деловито засеменила дальше.
Посуетившись под столом, закусив и прихватив с собой порядочный обломок макаронины, она протопала по коридору, пискнула на ходу «здравствуйте» большому псу, протиснулась, вздохнув, в какую-то дырочку и исчезла.
– Здравствуй, здравствуй, милая, – пробурчал пес Платон, вспомнил вдруг о бездельнике Степке и снова погрузился в дрему.
Екатерина Никаноровна ежедневно забегала на кухню. Степан задумчиво чесал лапой в затылке и думал про себя, что она довольно аппетитная бабенка, и что, тем не менее, его обязанность – съесть ее, но, вспоминая Василия Петровича, а тем более незнакомого Константина Мамедовича Крысоеда и не желая усложнять свою простую жизнь, прикрывал глаза и отворачивался. Растрепанная кошка Машка ревновала и завидовала пухленькой и ухоженной Екатерине Никаноровне.
Петух Ганя, предвидевший свою печальную будущность, ходил за ней по пятам и, притворно улыбаясь, заглядывал ей в мордочку. Какая она смелая, свободная, самостоятельная! И, когда она исчезала под дверью, с тоской и злобой смотрел ей вслед. Знал, что сам никуда не убежит и безропотно полезет, когда скажут, в бульон.
Скворец Штиблет рад был свежей компании, да и размеры мыши были ему понятны, и он частенько сам сбрасывал ей со стола хлебные корочки, распевая во все горло блатные песни.
Платон ласково называл ее «милой дамочкой».
И люди, жившие в этой квартире, вскоре приметив мышь, не питали к ней злобных чувств, а напротив, удивлялись ее бесстрашной бойкости и белизне и при встрече всегда вежливо ее обходили.
Хозяева иногда просили Екатерину Никаноровну рассказать им что-нибудь, и тогда она усаживалась на плинтусе, складывала на животе белые лапки и, обведя публику яркими розовыми бусинками глаз, рассказывала о своем муже:
– Он у меня такой солидный мужчина, в одиннадцать раз больше меня (сама она была довольно крупной женщиной), весь черный, хвост кольцами, и глаза у него цвета отравленной рапиры.
Рассказывала про его битвы с крысами и котами, про то, как он возвращался домой с добычей весь израненный, но не побежденный, про то, как она перевязывала его раны, а он ласково глядел на нее своим пронзительным взором и называл «моя Кэтти».
Затем Екатерина Никаноровна всплескивала лапками, говорила «ой! Засиделась» и, взяв в зубки корочку хлеба, или кусочек колбаски, или яблочный огрызок, прощалась и быстро семенила к выходу.
– А зачем это вы всегда что-нибудь прихватываете с собой? Муж-то ваш крысами питается, а вы, вроде, здесь наедаетесь? – спросила как-то коварная Машка.
– О-о, мой муж, он мне говорит: «Кэтти, для меня высшее блаженство – получить кусочек из твоих рук».
Машка вконец зашлась от зависти и совсем зашпыняла своего Степана за его неотесанность. «Солдафон, – говорит, – бесчувственный».
По словам Екатерины Никаноровны, жила она с мужем в подвале, в огромной бочке из-под старого вина.
– В нашем доме чувствуется поступь веков, – передавала она слова мужа.
Степану хоть и хотелось, да как-то лень было покидать теплую кухню. Вот и отправил он в подвал на разведку своего прихлебателя, рыжего таракана.
На следующий день к вечеру дошел таракан до подвала, отыскал бочку. Пахло от нее почему-то не старым вином, а огурцами. Залез он на бочку, заглянул вниз. И видит: сидит на дне маленький черный мышь. Шажок-другой сделает, покряхтит, носом пошмыгает и опять сидит. На лбу плешинка розовеет, а глаз нету, слепой.
Тут и Екатерина Никаноровна в дырку пролезла. Засуетился мышь, обрадовался, вокруг жены вертится, носом в нее тычется, целует.
– Ну, как, Костик, – говорит она, – ты тут без меня? Вот я тебе и хлебца принесла. Покушай.
– Ох, Катюша, скучно мне здесь, страшно. Ноги, вот, сегодня от сырости свело, чуть не помер.
– Ну, ничего, скоро лето настанет, мы с тобой гулять будем. Потерпи.
Накормила она его, уложила, бумажками обернула, сама рядышком примостилась, греет и сказки рассказывает.
На следующее утро – на кухне – шум-тарарам, Машка хохочет, матом ругается.
– Подлюга, – орет, – эта Катька! Я всегда говорила…
Штиблет с чего-то затосковал, сидит на шкафу, поет тюремные песни хриплым голосом.
Платон головой качает, чует недоброе.
А Степан дождался белую мышь, Екатерину Никаноровну, и съел ее.
Собрался после этого в подвал, да как заглянул в черную дыру, не по себе ему стало. «А ну, думает, – его…»
Дома наврал, что, мол, съел.
А мышь черненький умер на второй день. То ли от голода, то ли от страха.
Платон, правда, потом встряхнулся от сна и намылил-таки Степке загривок. Да поздно было.