К переизданию романа Семена Юшкевича «Леон Дрей»
Опубликовано в журнале СловоWord, номер 77, 2013
ЛИТЕРАТУРА
Белла Верникова
Поэт, прозаик, художник, историк литературы, доктор философии Еврейского университета в Иерусалиме. С1992 г. живет в Израиле. Автор шести книг. Публиковалась в литературных, научных и научно-популярных изданиях России, Израиля, Англии, Италии, Японии.
ПИЛИ ВСЕ НЕОБЫЧАЙНО, ЕЛИ КАК ОДИН
К переизданию романа Семена Юшкевича “Леон Дрей”
Общепризнанная и легко узнаваемая одесская стилистика вырабатывалась с переменным успехом на протяжении полутора веков, начиная с повести Осипа Рабиновича о путешествии реб Хаим-Шулима Фейгиса из Кишинева в Одессу (1865). Об авторах одесских песенок 20-х годов Якове Ядове и Мироне Ямпольском писал Константин Паустовский во “Времени больших ожиданий”. Составители песенного сборника 1992 г. “Пой, Одесса” упоминают фамилии трех забытых поэтов, чьи тексты пополнили городской фольклор, – Ядов, Жечужников и Петр Коробов. Вот куплет из напечатанной в сборнике песни П.Коробова, выдержанный в стилистике одесского застолья:
Ой, на столе уже накрыто множество добра:
Гусь с гарниром, чай с бисквитом, пиво и икра.
Пили все необычайно, ели как один.
И даже выпили случайно с лампы керосин.
Особые одесские вибрации в описании неистового еврейского застолья переполняют страницы романа Семена Юшкевича “Леон Дрей”, впервые изданного столетие назад (первая часть вышла в Москве отдельным изданием в 1911 г.)
“– Что же это мамаша так возится? – с нетерпением спросил, наконец, Леон. – От этой редьки идет такой запах, что нет сил удержаться… Да, папаша, – через минуту сказал он, – все-таки я должен признать, что в конце концов, я больше всего люблю родную кухню. Конечно, хороша русская кухня, русские закуски, хороша всякая кухня, все эти семги, икры, балыки, шницели, дичь, филе на шкаре, ромштеки, бефы строгановы и прочее, и прочее, но ничего не сравнится вот с этой редькой с гусиным салом, с этой рубленой селедочкой или с этим студнем. Кто не вкусил подобных вещей, тот ничего хорошего не знал в жизни и прожил как дурак. Мамаша, да скоро ли вы там? – крикнул он.
– Сейчас, сейчас, Леончик, – послышался ее глухой, но веселый голос, и через минуту, красная от жара, лоснящаяся, сияющая, в широкой белой кофте, дыша ароматами жареного лука и фаршированной рыбы, она появилась в комнате и успокоительно сказала:
– Останешься доволен, Леончик, своей мамашей; еще никогда рыба не удавалась мне, как сегодня. Настоящий крем, настоящий пух, а не рыба…”
Если о писателе, знаменитом в эпоху российского Серебряного века, с начала 1930-х годов в СССР не писали, книги не переиздавали (единичное исключение – пьеса “Король”) и не читали, то героя его романа можно отрекомендовать по немой “фильме” 1915 г.:
“В картине по произведению Семена Юшкевича “Леон Дрей” изображен еврейский Дон Жуан, делающий карьеру с помощью женщин”.
Что за карьеру делает человек, работать не желающий – “он не так воспитан”? Леон излагает свое кредо в разговоре с невестой, на которой жениться не собирается, но из денег, полученных в приданое и принесенных ею тайком из кассы отцовского магазина, составляется его начальный капитал.
“Берточка, меня совсем не прельщает труд, работа. Все в один голос кричат: надо трудиться. Я притворяюсь дураком и серьезно повторяю за другими: надо трудиться! Обязательно… Но, смеясь продолжал он, трудиться, я, никогда! Трудитесь вы, а я буду наслаждаться. Трудитесь для Леона, трудитесь, а я буду пользоваться вашим трудом. Хвалить вас буду сколько угодно… люди, когда предварительно усыпишь их лестью, все скушают, что им ни подашь. Ведь я могу когда угодно заплакать, честное слово, Берта, правда, – могу и как дитя смеяться, могу выразить негодование и благородство, и когда я не по надобности плачу или смеюсь, или сержусь, или негодую, я в ту минуту как будто в самом деле переживаю эти чувства… До свиданья, милая, – оборвал он, – разрешаю тебе поцеловать меня в губы и не сметь больше плакать”.
Бесконечный монолог Леона, изредка обращенный вовне, но чаще к самому себе – герой разглагольствует, “отвечая себе на мысль”, с восхищением самообнажаясь в неблаговидных поступках и желаниях, – заполняет начальные главки романа Юшкевича “Леон Дрей”. Читать его болтовню нескучно, поскольку Леон Дрей – жизнерадостный литературный плут (“сейчас пущу им пыль в глаза, я представлял себе, что у них все по-французски, а если по-русски, то валяй все, что придет в голову”), что отметил Шимон Маркиш, переведя хлестаковское фанфаронство героя в более серьезный чичиковский регистр:
“По чисто формальному, фабульному признаку это вариант плутовского романа, приключения выскочки, успешно карабкающегося по житейской лестнице. Но на европейский подвой привита гоголевская традиция: герой – не плут, а подлец (“пора припрячь и подлеца”), и некоторые эпизоды прямо прочитываются как травестийные или пародийные (в тыняновском смысле)”.
На хлестаковство Леона Дрея ранее указывал Владислав Ходасевич в изданной в 1927 г. в Париже книге “Посмертные произведения” Семена Юшкевича (в этот сборник памяти писателя-эмигранта вошли его рассказы последних лет, воспоминания П.Нилуса о встречах в Одессе и жизни С.Юшкевича в эмиграции, критико-биографические статьи В.Ходасевича, А.Левинсона, Ст.Ивановича).
В.Ходасевич фиксирует общечеловеческую природу персонажа Юшкевича: “Ничтожество, дрянь, пустышка, выскочка, Бог весть откуда пришедший пошляк, развязный и наглый враль… из совершенно другой эпохи, среды, но все же является нам несомненнейший первообраз Леона, российский предок этого еврейского героя, впрочем – как и он сам, глубоко “интернациональный” в своей всечеловеческой или даже нечеловеческой сущности – Иван Алексеевич Хлестаков.
…причем в яркости и законченности формулировок ему порой удается Ивана Алексеевича решительно перещеголять… Подобно Хлестакову, Леон враль по природе, по внезапно осеняющему его вдохновению”.
Своей “карьере” Леон посвящает внутренний монолог во второй части романа, на домашнем балу у адвоката Мельникова, которого он использует для продвижения в местном обществе, наставляя ему рога и зарабатывая на посредничестве (“Любезный Мельников – мой рогатый друг, вероятно уже у нотариуса”), знакомя с банкротами, коих адвокат за приличный гонорар спасает при помощи судебных махинаций от потери имущества.
“Какие интересные гости!.. Вот где можно приобрести связи, сделать карьеру, если ты человек с головой. Однако, сколько здесь красивых женщин. Цветник! Цветник! Какой чудный гарем можно составить из них. О, милые, милые женщины, люблю вас, обожаю”. Этот “цветник” и обязан обеспечить его жизненные потребности (“Я вам нравлюсь, платите”). На балу в доме Мельникова произносится и монолог Леона, отодвигающий женщин в сторону в предвкушении гастрономических утех:
“Сколько женщин, – жадно думал он, – но теперь к черту их. Хочу есть, есть, я голоден, как волк! Ну-ка, Мельников, покажи свою восьмирублевую икру, которой хвалился вчера, свою нежнейшую семгу, свою зубровку, свои нежнейшие закуски, я окажу им честь. Где осетрина, где индейка? Где вино? Зови же нас!”
Избыточная физиологичность Леона Дрея имеет два пристрастия – женщины и еда, описания меркантильно-любовных откровений и трапез сменяют друг друга:
“Леон Дрей отдавал должное как еврейской, так и всякой другой кухне в варьете, ресторанах и на званых обедах в домах почтенных горожан, где он успел пристроиться в привычном для себя амплуа “милого друга””.
Жорж Дюруа, герой романа Ги де Мопассана “Милый друг” – явный литературный предшественник Леона, на что Юшкевич указывает намеренным сходством фамилий Дюруа-Дрей, подчеркивая интернациональную натуру своего персонажа. Что было замечено критикой, так в некрологе С.Юшкевича в газете “Правда” критик А.Лежнев упоминает “характерную фигуру “милого друга””, “красавца” и самодовольного пошляка Леона Дрея”.
Вторая часть романа “Леон Дрей” была опубликована в 1913 г., в 13-м выпуске московского сборника “Земля”, в одном томе с пьесой Михаила Арцибашева “Ревность”. Это издание определяет актуальный контекст романа Семена Юшкевича. Фрагмент прозы М.Арцыбашева “О ревности” воссоздает давний и во многом забытый контекст со всей силой эмоций, задействованных в болевых точках интимной жизни российского общества первых десятилетий
XX-го века:“Я же думаю, что ревность есть смешение двух довольно-таки прозаических элементов – самолюбия и сладострастия!..
………………………………………………………………….
Ревнивец прежде всего женщину не обожает. Не видит он в ней ни чистоты, ни святости… Напротив, женщина для него есть нечто до того греховное, подлое, развратное; лживое, похотливое, грязное, что ей нельзя ни на минуту поверить, нельзя ее ни на секунду выпустить из глаз, а иначе – изменит, надругается, в грязь шлепнется, как последняя тварь!..
…………………………………………………………………
Странное дело: обманутая жена – всегда объект сочувствия; измена мужа не позор для нее, а несчастие; мы жалеем ее, утешаем, все друзья приложат старания, чтобы вернуть заблудшего на лоно супружеское.
Обманутый же муж – рогоносец, смешное и глупое существо, объект для острот и карикатур, чуть ли не идиот и пошляк… Ему нет сочувствия, нет жалости и сострадания…
И каждый муж знает это, и у каждого мужа, если он что-либо подозревает, самолюбие страдает нестерпимо. Он сам себе, и это ужаснее всего, кажется смешным, униженным и оплеванным… Отсюда до преступления рукой подать, ибо человек, потерявший уважение к себе, уже вне человеческих норм”.
У Семена Юшкевича во 2-й части романа тоже есть эпизод ревности, но пародийный, в разговоре Леона с любовницей, дамой из “цветника”:
“– Пожалуйста, милая, не учи меня, каким я должен быть с тобой, и не ревнуй, я не терплю ревнивых женщин.
Хочу опять вздремнуть, а ты целуй меня все время, пока я буду спать. Я хочу чувствовать во сне, как меня целуют”.
В противовес набору отрицательных качеств главного героя, женщин в своем романе автор характеризует по большей части уважительно и возвышенно. С.Юшкевич оправдывает поведение героинь романтической чувственностью, привнесенной в их жизнь связью с Леоном, а также сатирическими картинами семейного быта (глупая педантичность нечистоплотного в делах адвоката Мельникова, с упоением развесившего по дому таблички, когда брать ванну и пр., охотно принимающего лесть Леона за искренность с верой в собственный талант физиономиста).
Подобное отношение автора к своей героине выражено и в прощальном воспоминании жены Мельникова, настолько потрясенной неверностью Леона Дрея, что сил жить уже не оставалось:
“– Он стал чужой. В действительности Леона уже нет в мире, он не существует, может быть его и не было, но есть живой, настоящий, дурной, бессовестный человек. … Она опять сидела в кресле, думала, вспоминала, переживая сладость мечты, и ужас, и тоску, снова обегала мир в поисках Леона и нигде его не находила. … “Но если так, то и для меня нет места в мире”, сказала она себе.
Поздно ночью она это сделала. Раскрыла окно настежь…”
В характеристиках женщин в романе есть и сатирические страницы, где авторская речь накладывается на монолог героя и близка к психологическим ощущениям, очерченным фрагментом из Арцыбашева, как в эпизоде с Евгенией, которую муж толкает на измену в поисках расположения влиятельных лиц.
Публикация 2-й части романа Юшкевича в сборнике “Земля” помечена датой окончания работы над текстом – 15 июля 1913 г. При новых переизданиях стоит закончить текст этой датой. Третья часть, дописанная в 1917 г., создавалась, как делают еще одну серию успешного фильма, и как часто бывает в таких случаях, настолько неудачна, что сводит на нет несомненные достоинства романа “Леон Дрей”.
В предреволюционное десятилетие популярность Семена Юшкевича как прозаика и драматурга была неоспорима. О чем напомнил А.Лежнев в некрологе в газете “Правда”, перепечатанном годом позже в романе “Леон Дрей” (1928), изданном тремя томиками в Москве, на закате частного книгоиздательства в СССР в преддверье монополии Госиздата:
“Умер в Париже Семен Юшкевич. Нынешнему читателю, особенно из молодежи, это имя скажет не очень много. Юшкевич жил в последние годы за пределами СССР, как эмигрант, и оказался вычеркнутым, выброшенным из литературной жизни Советской страны. Только в самое последнее время наметилось если не возвращение, то приближение его к этой жизни. Вышел в Москве его роман “Эпизоды”, действие которого происходит в эпоху гражданской войны.
А между тем, в дореволюционное время Юшкевич был одним из видных писателей, каждое произведение которого находило широкий отклик, возбуждало много внимания и споров. Юшкевич был изобразителем еврейской городской бедноты, мещанства, одесской улицы. Он ввел в литературу, задолго до Бабеля, своеобразный жаргон Одессы (критика упрекала его в порче русского языка). В его творчестве редко слышались яркие революционные ноты, но явственно пробивалась сатирическая струя. Характерную фигуру “милого друга”, красавца и самодовольного пошляка Леона Дрея он превратил почти в символ преуспевающего и беззастенчивого мещанства, достигающего своих мелких целей любой ценой, осуществляющего величайшую заповедь буржуазной морали: “приобретай””.
Как сказано в моем эссе начала
XXI в., по видимости идеологически выдержанный текст некролога “не приблизил Семена Юшкевича к советскому читателю — при всем сострадании писателя к беднякам и веселом презрении к богачам, он писал об евреях, что вскоре стало запретной темой для советского автоответчика. Семен Соломонович Юшкевич перешел в разряд забытых русских писателей, как и многие другие авторы, упомянутые в этих заметках в надежде привлечь к ним внимание современного читателя, все еще находящего интерес в книжном слове”.Многолетнее забвение, конечно, свое дело сделало. О чем пишет Борис Владимирский по поводу Исаака Бабеля, связанного преемственностью с творчеством Семена Юшкевича, – противоестественный перерыв во времени не прошел бесследно, он стал разрывом в культуре, не позволяющим понять, почему автор при жизни многими почитался (и на самом деле был!) одним из крупнейших отечественных писателей.
Когда во второй половине 1980-х гг., в связи с советской перестройкой, в литературный обиход стали возвращать имена изъятых ранее писателей Серебряного века, в Биобиблиографическом словаре “Русские писатели” 1990 г. появилась статья Б.С.Бугрова о Семене Юшкевиче, где сказано: “Значения Октябрьской социалистической революции Ю. не понял и в 1920 г. эмигрировал во Францию”.
Как раз очень хорошо понял, о чем свидетельствуют мемуары Ивана Бунина и Веры Муромцевой, рассказывающей, что после установления в Одессе советской власти Юшкевич агитировал Бунина участвовать в агитпросвете, т.к. просвещать людей полезно при любой власти, но к 20-му году, наблюдая происходившее, в том числе еврейские погромы при белых и красных, и не в состоянии прокормить семью, эмигрировал с семьей в Румынию, откуда затем переехал в Париж.
В 1921 г. он уехал в США, сотрудничал там с еврейской прессой, издавал свои книги, переведенные на идиш. В еврейских театрах Нью-Йорка ставились пьесы С.Юшкевича в переводе на идиш: “
Miserere”, “Человек воздуха” (обе – 1925), “Мендель Спивак” (1926) и др. По возвращении в Европу в 1922 г. писатель жил сначала в Германии, после 1924 г. в Париже, где умер в 1927 г.В некрологе, опубликованном в парижской газете видным писателем русской эмиграции Борисом Константиновичем Зайцевым, также забытым в советское время, подчеркнута органичность таланта С.С.Юшкевича, обусловленная его одесским бэкграундом – “Лучшее в его писании связано именно с русским югом, с Одессой, с ее живым, нервным, говорливым и бурливым народом”, и замечательно передано ощущение литературного быта эпохи. Ввиду содержательной насыщенности текста (А.В.Яркова относит некрологи, написанные Б.Зайцевым, к жанру литературного портрета) привожу текст Бориса Зайцева полностью:
“Я много лет знал покойного Семена Соломоновича, но впервые его “почувствовал” как следует и, быть может, понял, лет десять назад, в Москве, – мы встречались довольно часто в пестром и шумном предреволюционном кафе Бома. Большой лоб Юшкевича, большие руки, уши, нервный и горячий говор, удивленные, светлые и добрые глаза с очень детским оттенком живо помнятся среди мягких диванов Бома, в накуренной комнате, где встречались прапорщики, писатели, актеры, вечно бывали разные дамы. Юшкевич всегда горячился и всегда спорил, со страстью утверждал свое. Он очень любил разговоры о литературе, кипел беззаветно и самым искренним образом воспламенялся… Именно тогда я увидел в нем “нашего”, очень, навсегда отравленного литературой – а значит, сотоварища. И добрую его природу тогда же почувствовал.
Эти впечатления потом только подтвердились. В эмиграции еще чаще приходилось с ним встречаться. Он так же любил шумно и горячо говорить о литературе, хохотать, сидя в дружеской компании за бутылкой вина, и еще ясней раскрылась (для меня) одна его прекраснейшая, трогательная черта: беспредельная, воистину “неограниченная” любовь к семье – жене, детям. Даже казалось, что его жизнь вообще ориентирована по этим близким, что и слава, и возможность заработка интересны не столько для писателя Юшкевича, сколько для Юшкевича – мужа и отца.
Но одной стороны раньше я в нем не знал или, может быть, на чужбине она сильней выступила: это общая горечь отношения к жизни, пессимизм, безнадежность. Сыграло ли тут роль изгнанничество? Надвигавшаяся болезнь, упорно направлявшая его мысль к рассуждениям о смерти? Или дало себя знать безысходно-материалистическое его миросозерцание?
Как бы то ни было, за шумностью, нервностью, иногда и за смехом Юшкевича в Париже или в Жуан ле Пен (где так дружественно и бесконечно приветливо принимал он нас с Буниным этим летом!) – всюду ясно чувствовался какой-то “хриплый рог”. Смерть ли это давала ему сигналы?
Он очень тосковал по России и тяжелей других переносил изгнание. Тут приближаемся мы к его писательскому облику.
Юшкевич нередко говорил (мне и Бунину):
– Вам хорошо, вы рождены Москвой, а я Одессой.
Этим хотел сказать, что его родина, которую он так любил и с которой так тесно был связан, юг России, иерархически как бы подчинена, второстепенна рядом с Великороссией.
– За вами целая великая литература, – кричал он иногда. – Россия! Какой инструмент языка!
Тут он был и прав, и не прав: прав в иерархическом предпочтении Москвы Одессе, и не прав в мрачных выводах о себе: сам-то он очень ярко и сильно выражал южнорусский народ, русско-еврейский – и в этом была главная его сила как художника. Так Мистраль (с которым у Юшкевича ничего нет общего в натуре) выражал свой, южно-французский, провансальский народ с таким гением, которому бы позавидовал всякий северный француз.
Да, Юшкевич был писатель “региональный”. Лучшее в его писании связано именно с русским югом, с Одессой, с ее живым, нервным, говорливым и бурливым народом. Юшкевич, будучи евреем, нередко будто бы евреев задевал в своем писании, давал так называемые “отрицательные типы” (“Леон Дрей”) и даже, кажется, в еврейских кругах это ему ставили в некий минус. Если стоять на этой точке зрения, то следовало бы нашего Гоголя совсем заклевать – уж кажется ни одного порядочного русского на сцене не показал. Конечно, у Юшкевича была сатира (и кстати, он как раз Гоголя очень ценил, и сам весьма тяготел к гротеску) – но подо всем этим, конечно, пламенная, кровная, органическая любовь к своему народу. Юшкевич был органический писатель, в этом его главная сила, он достигает наибольшего тогда, когда живописует художнически – любимых им людей Одессы, когда дает неподражаемый их язык, трепет и нервность, и неправильность этого языка, и их облики, сплошь живые.
Вот потому, что он был такой кровный и настоящий, ему пришлось столь трудно заграницей, в том Париже, который он знал с молодости, – но где нет Одессы. В одном небольшом его очерке, уже здесь, в эмиграции, трогательно и ярко изображена тоска двух одесситов по Одессе. Все тут хорошо, а там лучше, и акации, и море, и Фанкони… Если угодно, это древний плач на реках вавилонских. Возможно, что в каждой еврейской душе есть тоска по Земле Обетованной и горечь безродинности. Для Юшкевича жизнь так сложилась, что на склоне лет солнечная и веселая, разноязычно-пестрая и яркая Одесса была отнята у него, и его плач стал еще пронзительней.
Совсем, совсем недавно мы сидели с ним на берегу Средиземного моря, под пиниями, в солнечном дыму каннского залива, и он искренно всем этим восторгался, но сердце неизменно направлялось на Россию, и никакими Каннами утешить его было нельзя.
А тому назад месяц со вздохом кинули мы по пригоршне латинской земли в могилу на прах нашего дорогого сотоварища, талантливого и честнейшего писателя, добрейшей, открытейшей души человека.
Вечная ему память!”
Забвение писателя Семена Юшкевича связано в первую очередь с тем, что он был эмигрантом с табуированной в советскую эпоху тематикой – евреи; эротика; а также с его стилистикой – “тенденциями натурализма и символизма, исключавшими “спокойную бесстрастность” даже в бытописательских сюжетах”. Отмеченные стилистические особенности творчества Семена Соломоновича Юшкевича считались с позиций соцреализма маргинальными, снижающими литературный уровень, в сравнение с реалистической манерой письма. Как пишет в предисловии к новому учебнику “Зарубежная литература конца Х
IХ — начала ХХ в.” его редактор и один из авторов В.М.Толмачёв:“
XX век был слишком политизированным, чтобы метод именно идеологически пристрастного изучения литературы до конца утратил свою влиятельность. Так, для многих М.Метерлинк и до сих пор — ““мистик”, “пессимист”, “иррационалист”, “субъективист” (в специфическом, художественно бессодержательном значении этих слов), а Р.Киплингу, автору прекрасных новелл и стихотворений, вменяется в “вину”, что он бард английского империализма. В свою очередь, главным достоинством прозы Р.Роллана по-прежнему признается социально-критическая направленность, тогда как сам писатель не без оснований воспринимал ее в русле очень личного богоискательства, борьбы за новый идеализм, музыкальное строение прозы. … Сказанное относится не только к отдельным писателям и их произведениям (некоторые из них без должных оснований выпячены, а другие вытеснены “на задворки” литературной истории), так по сути и не прочитанным, но и к литературным стилям. До недавнего времени натурализм и символизм признавались недолжными, даже ущербными отклонениями от некоей литературной нормы, в результате чего теория этих стилей (в особенности натурализма) на примере конкретных произведений не разрабатывалась, а сами они, в действительности важнейшие художественные события культуры рубежа XIX—XX вв., преподносились как явления маргинальные”.Подобные стереотипы воздействуют и на современных исследователей, см. напр.: “Влияние Юшкевича на Бабеля не следует ни преуменьшать, ни преувеличивать. Он принадлежал к бескрылому, уныло-натуралистическому (подчеркнуто мною, – Б.В.) прогрессивному направлению, группировавшемуся вокруг “Знания””.
В угоду трактовке здесь допущено фактическое историко-литературное искажение: в петербургских сборниках товарищества “Знание” в 1903-1905 гг. вместе с Семеном Юшкевичем печатались лучшие русские писатели – А.Чехов (“Вишневый сад”), И.Бунин (“Чернозем”, “Памяти Чехова”, стихи), М.Горький (“Дачники”), А.Куприн (“Поединок”), причем повесть Юшкевича “Евреи” в кн. 2 (СПб., 1904) и “Поединок” Куприна в кн. 6 (СПб., 1905) посвящены А.М.Горькому. Еще одно свидетельство того, что более поздняя репутация писателя не соответствует его значению в культурной жизни дореволюционной России.
Декабрь 2012,
Детройт
БИБЛИОГРАФИЯ
1. Верникова Белла. Разговор с автоответчиком. Дерибасовская-Ришельевская. 2003. № 12.
2. Юшкевич Семен. Леон Дрей. Роман. В 3 т. М.: Книгоиздательство «Современные проблемы», 1928.
3. Юшкевич С. Король. Пьеса в четырех действиях // Драматургия «Знания». Сборник пьес. М.: Искусство, 1964.
4. Маркиш Шимон. Эротизм в русско-еврейской литературе. Иерусалимский журнал. 2004. №18.
5. Ходасевич Владислав. С.Юшкевич // Юшкевич Семен. Посмертные произведения. Париж, 1927.
6. Лежнев А. С.Юшкевич. Некролог. Цит. по изд.: Юшкевич Семен. Леон Дрей. В 3 т. М., 1928. Т.1.
7. Бугров Б.С. Юшкевич Семен Соломонович: биобиблиографическая справка // Русские писатели. Биобиблиогра-
фический словарь. Под редакцией П.А.Николаева. Т.2. М-Я. М.: Просвещение, 1990.
8. Устами Буниных. Дневники Ивана Алексеевича и Веры Николаевны и другие архивные материалы, под редакци-
ей Милицы Грин. В 3 т. Франкфурт-на-Майне, 1977, 1981-82. Т.1.
9. Нилус Петр. Краткая повесть о жизни Семена Юшкевича // Юшкевич Семен. Посмертные произведения. Париж,
1927.
10. Краткая Еврейская Энциклопедия. В 11 т. Иерусалим, 1976-2005. Т.10.