Опубликовано в журнале СловоWord, номер 73, 2012
ПРОЗА И ПОЭЗИЯ
Владимир Савич
Табуретка мира
Когда я появился на свет, отец мой уже окончил юридический курс местного университета и работал инспектором в областном отделе ОБХСС. И по сегодняшний день я не знаю расшифровки этой аббревиатуры. Что-то связанное со спекуляцией и хищениями.
Не знаю, был ли отец рад моему появлению на свет, но доподлинно известно, что на мою выписку из роддома он не явился. Спустя три десятилетия я так же не явился в роддом за своей дочкой (по всей видимости, это у нас наследственное), но это вовсе не значит, что я не был рад её рождению. Напротив, рад, и люблю свою дочь! Храни её Господь!
Ну да оставим это! Рассказ ведь не о любви, он о музыке, точнее, о гитаре, нет о табурете, а может быть, о жизни. Решать тебе читатель, а мне время рассказывать.
Итак, отец. Ну что отец? Отец постоянно был занят на службе: ловил, сажал, расследовал. Проводил облавы, выставлял пикеты, устраивал засады, называя это оперативной работой (оперативкой). Этой самой оперативкой он был занят с утра до вечера, прихватывая иногда и ночи. Все свое детство я думал, что отец у меня какой-то очень засекреченный разведчик, где-то между Рихардом Зорге и Николаем Кузнецовым!
Наши жизни пересекались крайне редко. Временами мне казалось, что я люблю своего отца, а иногда я его, страшно сказать, ненавидел. Наши отношения напоминали мартовские колебания термометра.
– Не грызи ногти. Не ковыряй в носу. Зафиксируй этот момент. Закрой рот. Я дам тебе слово! – командным громким голосом требовал отец. Ртутный столбик падал ниже нуля.
– Опять со шкурами валялся, – кричала мать, стряхивая с его пальто сухую траву и хвойные иголки.
– Что ты мелешь! Я всю ночь провел в засаде! – тихим усталым голосом отвечал отец.
Слово «засада» грозное и опасное само по себе, да еще произнесенное таким утомленным голосом становилось просто героическим.
Я живо представлял себе, как отец лежит в мокром овраге в ожидании шкуры. Шкура – небритый угрюмый дядька – бродит по ночному лесу трещит валежником, грязно ругается и замышляет, что-то гадкое, подлое, низкое, но тут выходит мой отец и с криком: «Попалась, шкура!» – валит детину на землю, крутит ему руки и везет в отдел.
В такие моменты ртутная стрелка резко шла вверх.
Высшую отметку моего отношения к отцу термометр показал, когда он попал в автомобильную катастрофу. Ходили слухи, что в день аварии отец был со шкурой, но я верил в засаду. Врач дал ему всего одну ночь жизни. Но отец выжил и вскоре уже снова требовал, чтобы я не грыз ногти и не ковырял нос. Отметки абсолютного нуля и сожалений по поводу врачебной ошибки они достигли, когда я стал битником. Я даже помню фразу, сказанную отцом на мой жизненный выбор.
– Лучше бы ты стал бандитом!
– Почему? – удивился я.
– Потому, что в хипаках нет ничего человеческого!
– Поясни!
– А что тут пояснять. В человеке все должно быть прекрасным. А у хипаков что? Патлы, буги-вуги и эпилептические припадки.
– Почему эпилептические?! – воскликнул я.
– Потому что видел ваши танцы, – ответил отец.
– Пусть в них нет ничего прекрасного. Зато у них интересная и насыщенная жизнь! – патетически воскликнул я.
– Жить нужно, как Павка Корчагин, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы!
– Корчагин – анахронизм. Слушай Ричи Блэкмора!
– Пройдет пару десятков лет, и твой Блекмордов станет для твоих детей таким же анахронизмом!
Отец оказался прав. Для моей дочери Павкой Корчагиным служит Nick Carter из «Backstreet Boys».
– «Ты напоминаешь мне изи дей херд найт (easy day hard night, тяжелый вечер легкого дня) «, – ответил я, отцу перефразировав на свой лад название битловской песни.
– Не выражайся! – воскликнул отец. Принимая, очевидно, английское hard за русское нецензурное слово.
Как всякий интеллигент во втором поколении, отец презирал жаргонизмы и крутые словечки.
– Пока не поздно, возьмись за голову. Иначе тебя посадят, – сказал отец в заключение.
Но я не послушал (в моем кругу слушать предков выглядело таким же анахронизмом, как и читать Н. Островского) и по-прежнему слушал «Deep Purple», и всякую свободную минуту проводил с гитарой, пытаясь сдирать импровизации с Р. Блекмора.
– И на такой доске, – сказал ведущий городской гитарист Обводов, – ты хочешь взлабнуть Блекмора!?
Я промолчал.
– Хочешь Блэкмора лабать, стратакастер должен мать! – и Обод вытащил из шкафа кремового цвета «Фендер стратакастер».
– Можно? – попросил я.
– Уно моменто, – ответил Обод и врубил гитару в усилок. Пальцы у меня задрожали, лоб покрылся испариной. Чуть успокоившись, я выдал гитарный импровиз композиции «Highway star». Клянусь, мне показалось, что она прозвучала лучше оригинала.
– Не хило! – присвистнул Обод.
– Сколько тянет такой агрегат? – поинтересовался я, обводя взглядом музыкальное хозяйство Ободова. Сумма, названная им, равнялась цене последней модели «Жигулей».
Тогда я стал мастерить гитару самолично. Кое-что я выпрашивал, кое-что воровал, кое-что покупал, а кое-что выменивал. Кроме того, стал ходить на разгрузку вагонов на местный силикатный (клеевой) комбинат. Комбинат «сяриловка», как называли его в городе, представлял собой ворохи гниющих костей, армады наглых крыс и мириады жирных шитиков…
Лучше всего у меня получалась гитара. Корпус я смастерил из цельного куска мореного дуба, выменянного на деревообрабатывающем комбинате за пузырь «Лучистого». Гриф от списанной школьной гитары. Фирменные звукосниматели я выменял на фарфоровую статуэтку. Статуэтка с моей фамилией всплыла на допросе фарцовщика Алика Кузькина.
– Покажи дневник, – попросил как-то удивительно рано вернувшийся со службы отец
– Зачем? – спросил я.
– Я хочу знать, что у тебя по физике.
– Нормально у меня по физике!
– Почему по физике? – удивилась мать.
– Потому что он мастерит свои гитары из раскромсанных телефонов автоматов!
«Вот змей, а говорил, что фирменные» – ругнул я Алика Кузькина.
– Негодяй! – закричала мать, – как ты мог! – Было не совсем понятно, чем возмущена мать: воровством домашней статуэтки или распотрошением общественных телефонных автоматов.
– Сию же минуту вынеси весь этот битлизм из дома, – приказал отец.
– Я имею законную жилплощадь и право на собственность!
– Ну, тогда на основании ответственного квартиросъемщика вынесу я, – заявил отец и тронулся к моему муз. хозяйству.
– Не тронь или я тебя урою, – мрачно пообещал я.
– Ах ты, Махно! Японский городовой, ах ты власовец! Хобот крученный! Советская власть с Гитлером справилась, а с тобой, битлаком, в два счета разберусь! – кричал отец, топча ногой записи «дипперполцев».
В книжном шкафу задрожали стекла, с полки упал и сломал себе голову пластилиновый Ричи Блэкмор.
– Что ты делаешь! – закричала мать. – Я, между прочим, деньги на эти кассеты давала.
– Делают в штаны, а я перевоспитываю твое воспитание! Вырастила Махно!
Разобравшись с записями, отец приступил к гитаре. Я выпятил грудь и засучил рукава.
–Ты что на меня, советского офицера, руку вздумал подымать? Да, да, да я, я тебя… Да я з-з-з – знаешь … Да я так их, их, их. Су, у, уб, бчиков крутил!
– Надорвешься! – сопел я под тяжестью отцовского тела.
– Посмотрим, посмотрим! – Послышался хруст ломающейся гитары.
Казалось – это хрустит не гитара, а весь мир, да что там мир, хрустела и ломалась вселенная.
– Я тебе этого никогда не прощу, – плачущим голосом пообещал я отцу и сгреб под кровать гитарные ошметки.
– Ничего, ничего, – хорохорился победивший отец, – еще будешь благодарить!
– Пусть тебя начальство благодарит, а я ухожу из твоего дома. Квартиросъемствуй без меня! – И, громко хлопнув дверью, я выбежал на двор.
Неделю я не ночевал дома. Дни проводил на берегу лесного озера, примыкающего к нашему микрорайону: здесь пахло молодой листвой и озерной тиной. Ночь коротал на чердаке: под ногами хрустел шлак, по ноздрям шибало птичьим пометом. Я осунулся, почернел, пропах костром, тиной и голубиным дерьмом. На восьмой день на меня был объявлен розыск. На девятый, как отца Федора с горы, меня сняли с крыши и привели домой.
– На кого ты похож! – воскликнула мать.
– Je me ne suis pas vu pendant 7 jours, – ответил я. (Я не видел себя 7 дней.)
– Ты шутишь, а я все эти дни не сомкнула глаз.
На деле все выглядело несколько иначе. Все эти дни между родителями возникал приблизительно такой диалог.
Отец: Как ты можешь спать, когда твой ребенок неизвестно где.
Мать: Нечего лезть в воспитание с такими нервами. Походит и вернется!
Отец: Что значит походит! Где походит? Это же твой ребенок!
Мать: Хорошенькое дело. Может, я поломала его гитару!? Может, я истоптала его записи!?
Отец: Я поломал! Я и починю!
Мать: Он починит! Не смешите меня, у тебя ж руки не с того места растут!
Отец: У кого руки! У меня руки! Я, между прочим, слесарь четвертого разряда!
Мать: Какой ты слесарь! Сколько ты им был? Ты же кроме как орать, сажать, да валяться в засадах, ничего не умеешь!
Отец: Ты напоминаешь хер дей найт.
Мать: Сам ты хер, а еще член партии!
Но вернемся в день моего возвращения.
– Отец все эти дни места себе не находил! – сообщила мать.
– Где, в засаде? – съязвил я.
– Зачем ты так, – мать грустно покачала головой. – Отец переживал, что так получилось. И гитару твою, между прочим, чинил,
В квартире и правда стоял тяжелый запах столярного клея, живо напомнивший мне заваленный костями двор силикатного комбината. К нему примешивался хвойный канифольный дух.
– Сын, я был не прав, – сказал мне вечером отец.
– А с этим мне что делать? – я указал на гитарные ошметки.
– Я починю, слово коммуниста починю! – твердо заявил отец. – Я уже, между прочим, столярный клей заварил и канифоли достал. Склеим! У нас руки не с того места, что ли, растут! Спаяем!
В доме закипела работа. Возвращаясь с работы, отец быстро ужинал и говорил:
– Пошли делать нашу гитару.
Месяц мы кропотливо выпиливали, выстругивали, долбили и паяли. Пропахли стружкой, канифолью и столярным клеем. В наш с отцом лексикон вошли слова: долото, рашпиль, колок, порожек, мензура и струнодержатель. Консультантом выступал скрипичных дел мастер Смычков! Отец пошел даже на служебное преступление, изъяв из вещественных доказательств, хранившихся в его рабочем сейфе, звукосниматель от болгарской гитары «Орфей». От этого звук нашего изделия получился мягкий, плавный, гладкий примиряющий звук, совсем не роковый, но, добавляя фуза и пропуская гитару сквозь ревербератор, я добивался нужного звучания. Остатки фанерного шпона, шедшего на гитарный корпус, мы пустили на кухонный табурет.
– Табурет мира! – объявил отец.
Единожды взошедший на скользкую тропу русского рока (самобытного, как все русское), рискует сломать на ней свои конечности. Но таков уж наш русский путь: скользкий и опасный. Возможно, на этой тропе у него пробился родительский ген. Все может быть, потому что отец пошел на новое преступление и затребовал, якобы для расследования, из обхээсовских загашников все наличные записи «дипперполцев». Таким образом, был восстановлен и даже расширен мой музыкальный архив. Вскоре настала очередь изготовления усилителя и звуковой колонки, ну и, соответственно, нового служебного преступленья. Отец притащил из ведомственных подвалов: лампы, транзисторы и 50-ваттный динамик. Добром этим, как утверждал отец, был забит весь ведомственный склад.
Через год отец мог запросто отличить битлов от роллингов; гитару Р.Блэкмора – от гитары Д. Пейджа. Через два ездил со мной в качестве оператора на многочисленные халтуры, а еще через год явился на партийное собрание в джинсах и заявил, что рок есть прогрессивное течение, и потребовал реформации социалистической законности.
После такого заявления отец был срочно переведен из органов во вневедомственную охрану. Будучи начальником охраны мясокомбината, отец по следовательской привычке разоблачил группу злостных расхитителей колбасы и был вынужден выйти по выслуге лет на пенсию. Последние два года своей жизни он не работал, хранил у себя мой халтурный аппарат и, сидя на «табурете мира», с надеждой глядел в окно в ожидании моего возвращения.
Завидев машину, отец оживал. Оперативно расставлял аппарат, доставал квашеную по особому рецепту капусту, маринованные огурцы, полученную по пенсионному пайку работника МВД, тонко струганную китайскую ветчину и хрустальные тонконогие рюмки.
– Не мешай, – ворчал он на протестующую мать.
– Но тебе нельзя! У тебя же два инфаркта.
– Отойди, ты напоминаешь мне хер дэй найт.
– Сам ты хер, хоть уже и не член партии.
На одной из халтур у меня украли «нашу» гитару. В последнее время старой гитарой я почти не пользовался, ибо имел уже приличную японскую доску, но в тот злополучный день с «японкой» что-то случилось, пришлось взять с собой старую самопальную гитару. Вечером, грузя аппарат в машину, я нигде её не нашел. Как я ни увещевал работников общепита, чего только ни обещал за возвращение инструмента, все было тещино: общепитовцы непонимающе пожимали плечами и виновато улыбались.
Тогда на ноги был поднят весь городской музыкальный рынок, но это ничего не принесло. «Наша» гитара исчезла бесследно. А вскоре умер отец. Вышел за чем-то на кухню, а вернулся на моих руках уже мертвым.
На дворе как раз свирепствовали ветры экономических реформ. Было пусто не только в магазинах, но и в бюро похоронных услуг. В канареечного цвета доме, где расположилась скорбная организация, кроме директора и нескольких не совсем трезвых личностей, не было решительно ничего: ни кистей, ни венков, ни лент, ни даже гробов.
– Надо позвонить в органы, – посоветовал я матери.
– О чем ты говоришь! – воскликнула она. – Ведь его, по существу, уволили оттуда.
– Но заметь, с ветеранским пайком, – привел я весомый аргумент.
– Ты думаешь, может что-то получиться?
– Уверен! Тех, кого вчера увольняли, сегодня числят героями.
Я оказался прав. Органы выделили на изготовления гроба доски, красный обшивочный материал и даже ярко-малиновые кисти. Вновь в мой лексикон вошли слова: долото, ножовка, рашпиль и стамеска…
Все что осталось у меня от отца – несколько его черно-белых снимков да обшитый шпоном табурет. Однажды встретившиеся на хитро сплетенных дорогах человеческих судеб, свидимся ли мы вновь? Глядя на «табуретку мира», уверен, что встретимся.
Колеса судьбы
…Белесо-молочными атомами зарождается он за окном. Это еще не свет, а тот грунт, на котором великий художник разольет свои краски. Сегодня серые, завтра оранжевые, а послезавтра и вовсе электрик. У кровати тусклым пятном чернеет пара синтетических тапочек китайского производства. Я просовываю в них свои худощавые ноги и иду на кухню. Под ногами как живой стонет рассохшийся паркет.
Кря, кря. Жик, жик, – жалуется он вещам, встречающимся у меня на пути. Путь же мой пролегает по длинному и прямому, как пожарная кишка, коридору. Опасен этот коридор незнакомцу. Здесь, спрятанная в небольшом углублении, стоит старая музыкальная колонка. Сколько прелестных ножек поранилось об её коварно торчащий угол! Да и я, всякий раз ударясь об её угол, кричу «шит!» И клятвенно заверяю, что вынесу её в подвал. Вот и сегодня, больно ударившись лодыжкой, громко ругаюсь и, бережно погладив ушибленное место, следую дальше.
Кря, кры, вжи, вжи, – вновь оживает в своей жалобной «песне» паркет.
Мне, в отличие от него, жаловаться некому, хотя жизнь моя не слаще его. Да и кто жалуется по утрам – это лучше делать в обеденный перекур или, скажем, вечером за кружкой пива. Утром варят кофе и спешат на службу. Я тоже варю кофе, хотя никуда не спешу. Нет, я не пенсионер, наоборот, мужчина в расцвете сил: у меня здоровое сердце и нормальный сахар. Вот только если чуть повышенная кислотность, но это от кофе. «С этим надо бороться. Кофе – камни!» – предупреждает меня знакомый доктор. Но я не хочу ни с чем бороться, тем более с кофе. Мне нравится хруст ломающихся под жерновами кофемолки овальных, крепких, черных, как антрацит, кофейных зерен. Нравится тонкий дразнящий запах вырвавшейся на волю кофейной души. Я с трепетным волнением жду трех пузырьков, свидетельствующих о кофейной готовности. В своем нетерпении я похож на добродетельного еврея, ожидающего трех первых звездочек, свидетельствующих ему о приходе субботы.
Почему я столь много уделяю внимание кофе? Да потому, что один глоток этого горячего, терпкого, горьковатого напитка плюс глубокая сигаретная затяжка – и вас уже тянет поговорить. Кофе – не водочная болтливость. Кофе – задушевный разговор. С чего же его начать? Может быть, с начала?
Изначально мы были разные. Я высокий, он маленький. Я блондин, он шатен. Он собирал марки, а я, кажется, значки. Он был мягким, я ершистым. У него было непривлекательное имя Павел и безобразная фамилия Оладьев.
Я же имел оригинальное имя Ромуальд и звучную фамилию Воскресенский. У меня были способные постоять за меня братья, а Павел был единственный сын у родителей. Я учился в старой с колоннами и английским уклоном школе. Он – в новой: приземистой, безликой и вечно отстающей. Он любил изучать жизнь по книгам, я же предпочитал «учить её не по учебникам». Павел обитал в желтом облупившемся доме, я – из крепких белых силикатных кирпичей добротном коттедже. Между домами возвышался импровизированный, из досок и кроватных сеток, забор. Но тем не менее мы дружили. Нас пытались изолировать друг от друга, но как было это сделать, если нас тянуло друг к другу, как разнозарядные частицы!
– Он тебе не друг, – говорили мне родители. – У него дурная наследственность!
– Что ты прилип к нему, как банный лист к анусу. Он же душный, как парилка! – поддерживали их братья.
Что я мог на это ответить! Что только с ним я ощущал гармонию?! Что он часть не достающей во мне душевной детали?! Да я и слов таких в те времена не знал…
Перемахнув через забор, я убегал к нему домой. Там можно было делать то, что было строжайше запрещено дома: ходить в ботинках, лазить в холодильник и курить. Там я был в недосягаемости от воспитательного процесса. Никто не воспитывал и не жужжал на ухо: не трогай это, поставь на место то. Мать Павла вечно работала во вторую смену, отец приходил поздно и часто в таком состоянии, что не мог не только требовать, но и попросту связно говорить.
– Родя, быстро домой, – требовательно кричала через забор моя мать.
– Пока, – быстро прощался я. И, давя каблуками скрипучую лестницу, возвращался домой. Темнело, и вскоре наши дворы погружались в изредка нарушаемую протяжным гудком далекого поезда вязкую тишину ночи…
Общее проявилось в нас неожиданно и стойко: лет в 16-17, когда мы увлеклись роком. Мы обожали одних и тех же рок-музыкантов: гитаристов Пейджа и Хендрикса. Павел стал учиться на соло-гитаре, я тоже предпочел её другим инструментам. Вопрос о собственной группе витал в воздухе. И здесь впервые в жизни у нас возник спор принципиального характера.
Он мягко: – Стань на бас.
Я возмущенно: – Почему я. Кто из нас Пол?
Он удивленно: – При чем тут Пол?
Я язвительно: – При том, что Пол Маккартни чешет на басу!
Создай мы собственную группу – я думаю, из неё мог бы выйти толк. Впрочем, может, и нет, но жизнь наша сложилась бы по-другому – это точно.
Однако мы продолжали упираться и спорить.
Павел спокойно: – Ты играешь слишком прямолинейно. Как если бы художник рисовал одной краской. Нет оттенков! Послушай Хендрикса. Гитара Джимми разговаривает, плачет, ласкается, а твоя кричит…
Я раздраженно: – Рок-гитара – не скрипка Страдивари!
Павел негромко: – Звук рождается из тишины…
Я разъяренно: – Ты не музыкант, а апостол Павел, рассуждающий как композитор Бабаджанян…
Не создав своей команды, мы играли в чужих. Я поменял их массу, но найти себе подходящую из-за своего скверного характера и «неудобного» репертуара долго не мог.
– Играешь ты хорошо, – говорили мне участники. – Но не то, что надо.
– А что надо? – язвительно спрашивал я.
– То, что любит народ и приносит бабки!
Мне бы прислушаться, подчиниться, да и играть то, что хотел народ и приносило рубли. Но нет же, я вставал на дыбы и возмущенно кричал:
– Васьки! Я думал, у вас рок-группа, а у вас, оказывается, оркестр А. Мещерякова! Для вас принцип – деньги, а для меня – чистота жанра! «Червону руту» играйте без меня!
Вскоре в городе не осталось ни одной команды, которая бы при упоминании моего имени не говорила: «С его характером, надо работать в террариуме!» Я стал подумывать о смене увлечения, как лучшая в городе рок-группа «Колеса судьбы» неожиданно объявила конкурс на вакантное место лидер-гитариста.
Попасть в «Колеса» означало раскрыть ворота в невообразимый мир «superstars»! Ради этого можно было и поступиться принципами.
Прослушивание осуществлялось в маленькой, плотно заставленной барабанами, колонками, микрофонными стойками комнате. По полу бесчисленными «гадами» ползли иссиня-черные провода. Весь день витиеватые гитарные импровизации беспрепятственно носились по коридорам и лестницам ДК общества глухих (там репетировали «Колеса»). Шум стоял невообразимый, думаю, от этого грохота местное общество пополнилось новыми членами! К шести часам вечера из претендентов осталось двое: я и мой друг Павел Оладьев. Бесспорно, я играл лучше, ярче, напористей и техничней, а взяли его. Он играл хуже, но имел решившую в его пользу 100-ватную, с вмонтированным усилителем, гитарную колонку! Он вообще в отличие от меня здорово разбирался во всех этих катодах, анодах, транзисторах и динамиках. Сказывалась наследственность потомственного электрика! От Павла вечно пахло канифолью, тогда как от меня одеколоном «Саша». Его часто видели в компании сомнительных личностей с местного радиозавода, меня же всякую минуту можно было найти среди хорошеньких шатенок.
– Я играл лучше, и ты как друг должен был это признать и честно уступить мне это место, – сказал я ему по пути к дому.
– У картишек нет братишек, – вульгарно ответил он.
– Отлично! – усмехнулся я. Только запомни, что следующий кон сдавать мне!
И я растасовал колоду нашей судьбы и раздал общий прикуп. Не доходя до дома, я втиснулся в заржавевшие двери телефонной будки, крепко сжал пластмассовой бельевой прищепкой ноздри. Набрал простой двузначный телефон дежурного по ГУВД и голосом А. Макаревича сделал заявление:
«В субботу в 11 утра по адресу подворотня дома Щорса 12 состоится продажа дефицитных деталей, похищенных с городского радиозавода…»
«Думай, прежде чем говорить! Вор должен сидеть в тюрьме!» – успокоил я себя, засыпая. Да я вообще-то и не волновался, между нами говоря, мало верилось в ментовскую оперативность.
Но, как в дурном водевиле, его взяли чисто и с поличным. Цена похищенного составила порядочную сумму. При «хорошем» прокуроре тюремный срок мог бы легко вытянуть на двухзначную цифру. В последний момент судебный приговор заменили военкоматовской повесткой. Все это произошло так стремительно, что Павел даже не успел вынести из ДК «глухих» свою колонку…
Прошла пара месяцев, я уже играл на его месте и на его колонке в «Колесах судьбы», как город потрясло известие. Погиб Павел Оладьев. Тело привезут через неделю. Я был в шоке, а тут еще на следующий день после этого известия пришло письмо. Видимо, оно слишком долго шло, а может, это было письмо из другого мира? «Ты знаешь, – писал он мне. Я тут подумал и решил, вернусь, стану на бас. Мы с тобой такую команду сделаем!»
Честное слово, я даже пытался вскрыть себе вены!
На похоронах собрались все рок-музыканты города. Я же, сославшись на срочную поездку, на них не присутствовал, и никогда позже не был на его могиле…
Вскоре после смерти Павла распались «Колеса судьбы», и его колонка перешла в мои руки. Я таскал её за собой то в группу «Мираж», то «Призраки», то в «Романтики», то «Оптимисты». С квартиры на квартиру, из города в город. Наконец устал и женился. Я искал взаимопонимания, а встретился с вопросом:
– Что это?
– Колонка, – объяснил я супруге.
– Кухонная?!!!
– За папу. За маму. Чтоб вырос большой и вынес эту гору из дома, – толкая очередную ложку манной каши, приговаривала жена. – Не будешь слушаться маму, поставлю тебя за колонку!
Весомый аргумент: дети выросли упитанными и послушными. Но я давно уже не живу с семьей. Я вообще ни с кем не живу, правда, мои немногочисленные знакомые говорят, что я «сожительствую» с колонкой. В известном смысле они правы, ибо для меня она давно стала «именем одушевленным». За долгие годы скитаний по квартирам и углам она выгорела, обшарпалась, металлические уголки заржавели, дерматин облупился и стал похож на псориазную кожу. Несколько ножек отвалилось, что придает ей вид инвалида. Жизненная ирония: она постарела вместо своего хозяина!
Прошло 20 лет с его смерти. За эти годы я растерял почти все его фотографии, а те, что сохранились, выгорели и приобрели незнакомые черты. Я стал почти забывать, каким он был, мой друг, и вот в последнее время он стал являться в мои сны. Придет и молча стоит у своей колонки: молодой, совсем не изменившийся друг моей далекой, беспутной юности – Павел Оладьев! Мне так хочется с ним поговорить, объясниться, но он всячески избегает этого разговора. Я догадываюсь, почему, и просыпаюсь. За окном рождается новый день моей жизни…