Опубликовано в журнале СловоWord, номер 71, 2011
ПРОЗА И ПОЭЗИЯ
Алла Лупачева
ПОХОРОНЫ КЕНТАВРА
Это был один из первых пяти маршалов Красной армии и один из последних членов Политбюро, кого простые советские люди еще узнавали в лицо.
Кто помоложе, узнавал его, в основном, по характерным усам. Кто постарше, помнил еще по легендам, да песням времен Гражданской войны.
Единственное, чем он ярко выделялся на фоне тусклого Политбюро, была его страстная любовь к лошадям. Любил этот человек лошадей, наверное, больше всего на свете. Представить его себе на машине, а не на лихом коне было просто невозможно – своего рода кентавр революции. Так что и хоронить его следовало бы, как в древности, с любимой лошадью. И хотя к моменту его смерти ни сама личность легендарного кавалериста, ни известие о его кончине никаких особенных эмоций у большинства советских граждан уже не вызывало. Старые подвиги того времени уже забылись, новыми он не прославился, однако числом звезд и орденов превосходил всех остальных. Ну, жил. Ну, разводил лошадей. Ну, командовал. Так когда это все было? Все когда-нибудь помирают.
И все-таки, вместе с бывшим героем и человеком, уходила целая эпоха.
И соответствующие похороны были положены ему «по чину». А по чину выдающемуся коммунисту-большевику, борцу за счастья народа полагались: Красная площадь, артиллерийский салют и «всенародная скорбь». Поскольку, как обычно, дату таких событий сознательно держали в тайне (как бы чего не вышло), то и назревшее мероприятие надо было организовать в срочном порядке, без предварительного уведомления.
И тогда, в один из холодных осенних дней семьдесят третьего года откуда-то «сверху» понеслась по телефонным проводам, мгновенно разветвляясь, расщепляясь на самые тоненькие ручейки, устная директива-инструкция «к непреложному исполнению» – организовать достойные проводы. А для этого надо было снять с работы научных сотрудников различных НИИ, трудящихся заводов и фабрик, с учебы – студентов институтов и техникумов, короче – всех контор, которые были поближе к центру города. Чтобы глубоко скорбящий народ мог достойно проводить героя в последний путь.
Распоряжение – выделить делегацию трудящихся для проводов… райком спустил в десять утра. (Незнакомому с той жизнью человеку, наверное, непонятно и даже смешно будет читать слова «райком спустил» распоряжение… какой райком? Куда и что спустил? Однако такое было.) В десять тридцать по всему институту уже звонили телефоны. Начальники всех уровней приступили к исполнению распоряжения сверху. Забегали парторги и профорги, занервничали завлабы и их заместители.
Приближался конец года, а значит, сдача отчетов, рефератов и аннотаций по темам. В лабораториях все срочно что-то дописывали, исправляли опечатки, дорисовывали схемы и графики, отбирали и печатали фотографии, резиновым клеем вклеивали их в отдельные, еще не переплетенные страницы. Стоило только сунуться головой в любую дверь, как вместо привычного, почти «беспыльно» – прохладного, кондиционированного воздуха института, тебя мгновенно охватывал стойкая атмосфера сапожной мастерской. Технологи нервно торопили физиков, недоделавших какие-то измерения, физики непрерывно перезванивали технологам, экономисты уточняли какие-то расходы, пытаясь подсчитать сумму ожидаемой премии. Короче, напряжение в лабораториях было выше, чем в электрической сети. Конец года! И этим все было сказано. А тут – Выделить! Что означало – отпустить людей с работы на весь оставшийся день! Целые отделы и лаборатории! Это было самое неудачное время для такого «мероприятия», как похороны. Если похороны вообще когда-нибудь бывают вовремя.
Институту в этом смысле крупно не повезло.
С одной стороны, располагался он в самом центре Москвы, для сотрудников – лучше некуда. Рядом станция метро, и не одна. Никаких проблем с транспортом. Все близко: Кремль – рукой подать (хотя туда, вроде, и не надо), лучшие музеи, кинотеатр (старый, но из самых больших), магазины и даже маленький рыночек. А из самого института, с верхних этажей, весь Кремль-красавец с его рубиновыми звездами и золотыми маковками соборов как на ладони. Хоть туристов води.
Но, с другой стороны, НИИ – это все-таки что-то исследовательское и научное. Для науки норму выпуска продукции ни в штуках, ни в квадратных метрах или в тоннах не установишь, и результат работы не всегда предскажешь. Значит, есть некоторая неопределенность. Поэтому у «науки» рабочий день считался «ненормированным» – головой соображать (если голова на плечах есть), можно не только на рабочем месте, но и дома, и в метро, и на похоронах – не кирпичи таскать. Однако, само понятие «ненормированный» все трактовали очень по-разному. Начальство считало, что мэ-нэ-эс или инженер должен работать «сверхурочно», если того требует наука в его, начальства, лице. Научные сотрудники считали, что за такую зарплату, да еще с институтской «принудительной» приточно-вытяжной вентиляцией и полный рабочий день сидеть вредно. А уж «первый отдел» полагал, что лучше б в лабораториях вообще никому не задерживаться. «Режим – есть режим»! Еще неизвестно, чем «они» там занимаются после работы. Семи с половиной часов им не хватает! У всех была своя, вполне обоснованная точка зрения. Кстати, и на такого рода мероприятия тоже.
Честно говоря, на сей раз идти не хотелось никому, даже начальству. Во-первых, всем было безразлично, по какому поводу надо отрывать людей от работы. Дел у всех было невпроворот, да и погода была премерзкая. Холод, ветер. Чахлая поземка мела по застывающей земле, собирая в рваные, седые запятые редкую снежную крупку и самые последние, скрученные от холода, сухие листья. Тяжелое, монотонно серое небо так низко висело над городом, что даже золотые купола Ивана Великого своими крестами цеплялись за проползавшие над ними тучи. В такую промозглую погоду, как говорится, хороший хозяин и собаку не выгонит.
Начальники лабораторий, в основном, сами партийные, в душе злились и порой, не сдержавшись, матерились вслух за закрытыми дверьми кабинетов. Но не подчиниться указанию из райкома не могли. Сотрудники пытались сопротивляться в меру изобретательности, апеллируя к жалости, ссылаясь на все свои существующие и несуществующие болезни. Кто мог, припоминал все предыдущие свои «выходы» на подобные мероприятия – встречи и проводы глав братских стран и прочих важных персон, походы на овощную базу, уборку мусора на «стройках века», листьев в переулках вокруг института или на территории Парка культуры им. Горького и прочие субботники. Кто-то вспоминал, что именно сегодня надо пораньше забрать ребенка из детского сада, навестить больного, «умирающего» родственника, очень срочно за справкой в милицию, на родительское собрание, и даже… – на примерку в ателье. А самые отчаянные сразу бросались в крик – почему это всегда наша лаборатория отдувается, почему «мы», а не «они»?
Причин и неприятностей у всех оказывалось столько, что буквально озверевший начальник хватался за голову, давал двадцать минут на решение всех личных проблем, после чего решительно объявлял: «Все! Прения окончены. У кого остались претензии и жалобы – пожалуйте в партком!»
Партийных в анютиной, в общем, не маленькой лаборатории было всего трое. Но идти в партком объясняться не хотелось никому. Кто-то припомнил анекдотически звучавший грозный приказ замдиректора по кадрам: «За невывод на трассу и отсутствие плохой дисциплины заведующей отдела информации Монашкиной Т. Л. объявить выговор». Явно, что дикий приказ замдиректора диктовал в гневе, после очередного «разноса» из парткома, когда и самому ему было не до шуток. Иначе нашлось бы полторы минуты проверить, что наляпала машинистка. Но веселые девчонки из редакторской группы прикрепили машинописный приказ на стену в кабинете начальницы, и та, при случае, демонстрировала этот канцелярско-литературный «перл». И обязательно при этом спрашивала с ехидцей: «А не кажется ли вам, дорогуша, что за это мне бы положено объявить благодарность?»
На этот раз по выражению лиц начальства все понимали, что хотя соответствующего приказа и не будет, но отвертеться от неожиданной повинности все равно не удастся.
Начали потихоньку выяснять, как много народу пойдет от института в целом, каким маршрутом предполагается пойти, до которого часа может продлиться это «мероприятие», можно ли как-нибудь «договориться по-хорошему» или надо постараться ускользнуть («смыться») незаметно.
Когда все попытки избежать принудительного выражения всенародной скорби были исчерпаны, началась последняя, заключительная атака на собственных парторгов. «Михалыч, – кричала с.н.с. Люда в телефонную трубку, – ты завтра сам будешь сидеть две смены с моими лаборантами! Если я сейчас остановлю процесс, два дня работы – кошке под хвост! Тебе ясно? Ты-то сам свой отчет сдал? Нет? Ну и дурак! Вот и взяли бы девчонок из ОНТИ или из библиотеки, ведь ему-то уже все равно, кто там на Красной площади стоять будет и по нему плакать. А девчонки – они еще громче нас могут!» «Не иронизируй. Так надо», – спокойно парировал парторг Юра. И с легкой издевкой добавил: «Кстати, у тебя, Людмила, голос вполне в норме. Тебя и без микрофона на весь институтский зал слышно». И, помолчав, вдруг спросил с какой-то странной интонацией: «А когда, кстати, твою группу последний раз посылали? Весной? Так что, вас только на праздники отпускать?». «Не ехидничай. У меня, правда, отчет горит!» «У всех горит», – буркнул парторг. Люда со злостью швырнула трубку на рычаг и, запахнув свой белый накрахмаленный халатик, подошла к установке. «Идите все к черту. Никуда не пойду. У меня отчет горит!!! Не сдам в срок, всей лаборатории хуже будет».
Всегда спокойная, философски настроенная, на вид очень флегматичная, но очень женственная даже в бесформенном халате, Верочка мудро заметила:
– А что, девочки, нашей «травилкой» дышать лучше? И так кислота всю эмаль на зубах съела. Пошли лучше свежим воздухом подышим, сегодня и машин-то в центре почти не будет! Все здоровее нашей тухлой вентиляции.
«Еще и музыку послушаем!» – ляпнул из-за установки кто-то из сотрудников.
– А у меня колготки совсем тонкие. Я вообще там «дуба дам». Или потом всю жизнь лечиться буду с этими вечными похоронами да проводами, – проворчала Анюта.
– Да-а, – задумчиво пропела Валя, – везет нашей лаборатории. Как на солнышке флажками махать, так отдел информации. Как кого хоронить – так нам.
– А что удивительного? В информации девочки молоденькие, хорошенькие, их еще разноцветными флажками разукрасят – что тебе клумба с цветами, любо-дорого посмотреть. А тебя, Валюш, ты только, ради бога, не обижайся, после твоей «травилки», только на похороны и посылать…
В комнате все замерли… Ну, надо же было Катьке ляпнуть такое! Может ничего обидного сказать не хотела. Вроде как посочувствовать, а получилось… Лицо Вали напряглось и потемнело. Трудно, наверное, было бы сейчас ей самой признаться, что больше ее расстроило – неприятные, глупые Катины слова или собственная ее, не очень-то устроенная жизнь. Самая классная лаборантка в отделе, самая худенькая девушка в лаборатории, быстро состарившаяся на глазах у всех, рядом с этими травильными шкафами.
– А ты постой-ка тут с мое! Тут не только эмаль с зубов сползет. Вон, у Юрия Михайловича спроси, что у него с желудком. Надышишься за день! А тут столько лет! На мое место не очень-то много охотников найдется. Уходить надо, работу менять.
– Ладно, Валюш, не обижайся. Скажи, лучше, что делать. Я и вправду в одних только колготках и трусиках. Не смешно это. Неизвестно, сколько там стоять придется. Я же там сразу замерзну, околею, я и так, только месяц. как из ангины выползла, – миролюбиво проговорила Аня, стараясь отвлечь внимание Вали. – Хоть бы заранее сказали, так я бы рейтузы натянула, или с собой взяла, на всякой случай. Как «авоську». Надо будет в стол запасные спрятать, а то…
– На сколько, интересно, это затянется? Часа на три? Четыре? Ужас. Но что-нибудь придумаем, – задумчиво проговорила Валя.
– Что ты можешь такого придумать? – из-за своего стола спросила красавица Света. – Танцевать, что ли?
– Ну, если совсем замерзать будем, можно и поплясать. Согреться можно.
– Смеешься, что ли? На похоронах? Члена Политбюро? За это и посадить могут, – раздался знакомый голос из-за установки…
– Ну, посадить, может, и не посадят, но на работу обязательно сообщат. Это уж точно. А потом неприятностей не оберешься, – подытожила рассудительная Верочка.
Ближе к одиннадцати, наскоро проглотив принесенный из дома в термосе чай с бутербродом (у кого что было), сотрудники стали группками выползать из своих лабораторий и собираться перед воротами института, перекрывая всю проезжую часть улицы. Из соседних переулков и дворов тоже стали лениво выползать группы людей с такими же растерянными, недовольными лицами. У многих руки без перчаток были предусмотрительно засунуты в карманы пальто, чтобы сберечь тепло. Кто-то невидимый отдавал негромкие команды через мегафон, строил в какие-то ряды и колонны и вел в сторону Каменных мостов.
Большой и сумрачной колонной, подстать этому хмурому дню, они вышли к Малому Каменному, пересекли его и повернули на бывшую Болотную площадь. Уже почти в хвосте длиннющей человеческой реки, начало которой было невидимо глазу, они очень медленно, с бесконечными остановками, двинулись в сторону Устьинского моста и Красной площади.
Но собственные проблемы, как бывает на всех похоронах, интересовали всех без исключения «провожающих» и «скорбящих» людей куда больше, чем предстоящее событие. Они продолжали обсуждать свои дела, негромко спорили. Иногда, забывшись, кто-то начинал говорить чересчур громко, его тихонько осаждали. Каждые пятьдесят-семьдесят метров движение замедлялось, замирало, и тогда вся колонна останавливалась надолго, казалось – навсегда.
– Может, там уже давно похоронили, и мы только здесь время напрасно теряем? – спросил вдруг чей-то звонкий мальчишеский голос.
– А вы что, так торопитесь их похоронить? – с ехидцей откликнулся откуда-то мужской бас.
Щекотливый вопрос повис в воздухе.
– Да я-б только и делал, что их хоронил, – не понижая голоса отозвался задира.
В задних рядах кто-то неприлично заржал.
– Ты, мужик! Потише-бы, – одернул его, видно, сосед по ряду. – А то тут, может, не все свои. Гляди, поймут не так…
– А что тут такого? Свои, не свои. Я всегда на все мероприятия безотказный. Мне – что встречи, что проводы – все одно. А сегодня я вообще после ночной. Вот и согласился, так что теперь мне два отгула полагается. А сегодня день, считай, так и так – пропал.
– Смотри, а то такой отгул заработаешь, – продолжал пугать его сосед.
Однако, по голосу задиры было и так понятно, под хмельком парень. И вообще, никакого тайного смысла в его словах искать не надо, и наставлять его незачем. Ему бы поспать скорей, и все тут.
Чем ближе они приближались к цели, тем медленнее двигалась колонна. Ветер резкими порывами все гнал и гнал вдоль набережной длинные шлейфы скрученных от холода сухих листьев и колючие белые крупинки. Ноги Анюты в тонкой, не по погоде, капроновой «сеточке» и кожаных, с тряпочной подкладкой, коротких сапожках, ощущали каждый порыв ветра как удар хлыста, который закручивался и охватывал икры сразу со всех сторон. Пальцы ног уже совсем онемели. Холод поднимался от них все выше, и выше, и коленки уже начали стучать друг о друга как бесчувственные деревяшки.
– Все. Ухожу. Я здесь примерзну, обледенею или просто околею. Что одно и то же. Не могу больше. Я – не генерал Карбышев, – проговорила Анюта, стуча зубами, когда они опять остановились. – Героя из меня все равно не получится. Все. Как хотите. Я ухожу, – продолжала она шелестеть посиневшими губами, оглядываясь и ища глазами старшего по колонне, чтобы отпроситься. Ну, не звери же, должны понять!
– Ни хрена! Никуда ты не пойдешь! Так все разбегутся. На-ка, лучше, глотни, сразу согреешься, – сказала Валя и протянула Анюте предусмотрительно припасенный и надежно спрятанный в глубинах ее хозяйственной сумки химический стаканчик, в который она ловко плеснула какую-то опалесцирующую жидкость ядовитого лимонного оттенка. Анюта с опаской взглянула на бутылку с наклейкой «Водка лимонная» и отрицательно покачала головой.
– Не могу. Ты же знаешь, я ни водки, ни спирта не пью и не умею, – почти совсем осипшим голосом еле выдавила она из себя.
– Пей, тебе говорят! – решительно скомандовала Валя. – Пей, только залпом, а то и вправду заболеешь. Это сухое вино, – уверенно соврала она, не моргнув глазом.
Анюта крепко зажмурилась и, запрокинув голову, быстро вылила в себя содержимое стаканчика. Глаза ее в ужасе широко открылись, она, как рыба, начала хватать ртом воздух, силясь сделать хоть один спасительный вздох, из глаз покатились крупные слезы – то ли от дикого жжения в горле и в груди, или от обиды на Валькино предательство. Подсунула ей Валька разведенный и подкрашенный лимонной корочкой спирт, который всегда на такой случай можно было достать в институте.
– Ты… ссума… ссошла! – в три приема, с трудом выдохнула Анюта. – Я ведь пить вообще не у-ме-ю! Вы же меня… сейчас… на эти похороны… по-не-се-те! У меня уже ноги не и-дут… – и в отчаянии, совершенно не думая, что она уже почти кричит, добавила, – Ка-ра-ул! Ноги меня не слушаются!
Кто-то рядом захихикал, а Валентина сверкнула глазами в сторону очумевшей Анюты и полушепотом приказала: «Не ори! И не болтай языком. Сейчас пойдешь. Еще как пойдешь!»
Анюта на секунду оторопела и замолчала, а Валя тем временем начала отпаивать из заветной бутылки поочередно остальных сотрудников лаборатории. Кажется, никто, кроме Анюты и не думал отказываться, и даже наоборот. Все были очень даже довольны и признательны многоопытной в таких мероприятиях лаборантке.
Жжение в горле у Анюты, действительно, довольно быстро прошло, и она почувствовала, как живительное тепло начало разливаться по ее телу. Ногам тоже почему-то стало теплее, Анюта смогла даже пошевелить пальцами. А может просто ветер стал не так чувствительно хлестать по почти голым икрам ног. Ее рукам стало так удивительно легко и свободно, что, казалось, взмахни ими сейчас, и ветер подхватит ее, и поднимет высоко-высоко. Вот только согревшиеся ноги почему-то стали неохотно подчиняться, идти в колонне ровным шагом не получалось. Вместе с тем, она начала менее четко осознавать, зачем и куда именно она идет со всеми этими людьми. Мысли о работе и даже о доме, куда ей хотелось удрать пять минут назад, тоже перестали ее волновать и начали расплываться и отступать. Зато настроение стало подниматься, и ей вдруг стало беспричинно весело. Было странно и даже забавно смотреть на эту хмурую толпу людей, скрючившихся от холода и долгого стояния в этой странной, дурацкой очереди (привычная к постоянным очередям, она так и подумала – очередь на похороны). Толпу людей, которые нехотя, но послушно, как стадо баранов, ползли на Красную площадь, чтобы проститься с человеком, которого близко не знали, вряд ли всерьез и глубоко уважали, или просто любили, выражать скорбь, которой не чувствовали. Вместо общепринятого почтения к грустному по существу событию Анюта вдруг на какое-то мгновение почти физически ощутила весь цинизм ситуации, и ей вдруг стало смешно и противно одновременно.
– А кому мы, собственно, идем скорбь выражать? – вдруг язвительно пропела уже плохо соображающая Анюта. – Которому умер? Так ему уже все равно, – с той же бездумной прямотой настаивала она. – Родным и близким покойного? Так нас к ним и близко не подпустят, просто потому, что они тогда сразу поймут, что им все врут, врут, врут! И мы врем! И никто тут не скорбит! – во всеуслышанье заявила она нетрезвым голосом. – И вообще. Если все это вранье, отпустите меня лучше домой! Одним скорбящим меньше, одним больше. Никто меня с трибуны и не разглядит. Значит, мое присутствие там совершенно не обязательно. Его и без меня прекрасно похоронят. И с салютом. Все. Ухожу домой, – почти твердым голосом закончила свой монолог Анюта.
– Замолчи немедленно! – прошипела ей прямо в ухо Света. – Ты что, совсем рехнулась? Оттуда может быть и не разглядят, а отсюда тебя уже очень хорошо разглядели, – и она, слегка скосив глаза, указала Анюте на двух парней с траурными красно-черными повязками на рукавах, неизвестно когда и откуда появившихся в их рядах.
– Ну, и прекрасно, – упрямо настаивала Анюта. Говорить тихо у нее никак не получалось. – Я не виновата. Наверное, настроение человека зависит от температуры тела. Вот, покойники – холодные, и потому – абсолютно спокойные. А я еще тепленькая.
Народ вокруг начал прислушиваться к беззаботной анютиной болтовне и посмеиваться, все развлечение. Анюта же никак не могла остановиться. Впервые в жизни ее буквально несло какой-то теплой волной полной раскованности. Нет, она, конечно, помнила, что идет вместе со всей своей лабораторией на Красную Площадь. Что простые правила приличия и хорошего воспитания обязывают ее вести себя чинно и достойно, но дикая несуразица ситуации была настолько очевидной, что невольно раскрепостившийся разум сбросил с себя все оковы. Ей так захотелось рассмеяться в лицо этим, пристально изучающим ее молодцам, по долгу службы вынужденных пасти стадо недовольных, продрогших на ветру граждан. Она уже не могла больше сдерживать распирающий ее изнутри смех, и это было ужасно. Она не могла остановиться. Это коробило ее самую, и смотрящих на нее трезвых, шокированных ее смехом людей.
Постепенно холодный ветер и время охладили ее непривычную к алкоголю голову, и Анюта начала приходить в себя. Часть колонны, в которой шла анютина лаборатория, уже перешла мост, обогнула справа Храм Василия Блаженного и оказалась у самого основания Красной Площади. Однако, тут их не оставили, а повели через всю площадь, до Никольской, почти вплотную к зданию Исторического музея. Разводящий с мегафоном, сверившись с какими-то бумагами и названием института, начал распределять их по квадратам («как картошку, квадратно – гнездовым методом», – подумала про себя Анюта), которые образовывали живые цепочки солдат и парней в штатском. Начался траурный митинг. Кто стоял в почетном карауле, кто выступал с трибуны, не рассмотреть. А уж что говорили, было вообще абсолютно невозможно разобрать. Вой ветра, задувавшего в микрофон вместе с голосом говорящего, реверберация от неправильной установки громкоговорителей, все это превращалось в один сплошной лающий, воющий, грохочущий шум, прерываемый секундами относительной тишины, пока сменялся очередной оратор на трибуне Мавзолея.
Наконец, назначенные ораторы выговорились и митинг стал приближаться к концу. Алкоголь уже перегорел в анютиной крови, и его поляризующее действие пришло к нулю. Ноги опять начали замерзать, пальцы – неметь, от холода и голода зазнобило. Анюта стала вертеть головой, чтобы увидеть своих сотрудников. Невдалеке, но в другом, через один, квадрате, стоял парторг соседнего отдела и рядом с ним – несколько знакомых лиц. Пока она, пытаясь снова хоть как-то согреться, растирала ладонями свои плечи, одновременно силясь расслышать хоть одного выступавшего, почти все «свои» куда-то разбежались. Теперь уж уходить было совсем глупо, только нарываться на неприятности. И чтобы хоть как-то согреться, а заодно развлечься, Анюта стала потихоньку топтаться на месте и разглядывать площадь вокруг себя. И вдруг крамольная мысль пришла ей в голову: «Интересно… А ведь кто-то рассказывал, что каждый квадратный метр Красной площади «пристрелян». А откуда лучше всего стрелять по «ее» квадрату?» Ее взгляд начал обшаривать бойницы Кремля, окна Исторического музея, крыши, витрины ГУМа и даже заднюю стену домов, что стояли, прикрывая «спину» музея Ленина. Ей стало не по себе.
«Пулемет можно установить в любом окошке, и замаскировать его ничего не стоит. Можно даже от музея Ленина. Было бы логично. Правда, далековато, и обзор не из лучших. Лучше – с Исторического или с чердака ГУМа… Обзор – как на ладони. И все известно – кто где стоит».
Такого чувства Юлька не испытывала никогда. Ей показалось, что она – зверь, которого загнали в клетку, «за флажки», и могут, случись что не так… Ну, а охотников, как и положено на охоте, не видно. Ей стало настолько тошно, что в висок стала колотить единственная мысль – «Скорее отсюда. Вон. Скорее бежать от всей этой «душепротивной» показухи. От этого издевательства над живыми и мертвыми. Больше ни за что не пойду. К черту. Пусть увольняют». Конечно. она прекрасно понимала, что в этот момент ей угрожала одна единственная опасность – окончательно простыть и заболеть. Но обида за украденный у нее день, за весь этот дурацкий, никому не нужный, постыдный спектакль, в котором она поневоле участвовала как безмолвный статист, вдруг вскипела в ней неожиданными слезами, и она расплакалась. Соседи по «квадрату» с удивлением посмотрели на плачущую женщину. «Идиотка, – сказала Анюта сама себе, – еще подумают, что я о нем плачу» Она поспешно вытерла слезы и стала смотреть в темнеющее небо.
Наконец, где-то в половине пятого, прогремели залпы холостых выстрелов и вся церемония неожиданно закончилась. Уставшие, до костей промерзшие на ветру «зрители», стоявшие на западной стороне площади, одновременно, словно повинуясь немой комнаде, мощным потоком устремились к метро Площадь Революции, не дожидаясь, пока почетный караул и участники церемонии покинут трибуны и сметая на своем пути ломающиеся цепочки парней в штатском.
Еще один герой революции ушел из жизни, чтобы прописаться навечно на Площади, и до него видавшей немало казней.
Но никого это больше не трогало. Живые отыграли навязанную им роль и теперь торопились по своим делам и заботам. По дороге кто вслух, кто про себя, проклинал погоду, собственное начальство, а кто – и само «мероприятие». «Черт возьми, – проворчал кто-то за анютиной спиной совершенно осипшим от долгого стояния на холоде голосом. – Хоть бы они все летом помирали, что ли.» Анюта тихо засмеялась про себя.
Она мельком взглянула на большие светящиеся часы, висящие на площади перед самым входом в метро. «Ура! Я еще успею забежать в магазин, купить что-нибудь вкусненькое к чаю. Cегодня мы выстояли, значит – заслужили!» И радостно впрыгнула на уползающую от нее вниз ступеньку эскалатора.
Март 1996 – cентябрь 2010