Опубликовано в журнале СловоWord, номер 70, 2011
ПРОЗА И ПОЭЗИЯ
Леонид Ривкин
САМОКРУТКА
– Ну, против чего ты воюешь, зачем дал рубашку свою порвать, где теперь взять другую, и чего ты достиг?– иронически спрашивал, покачивая головой, Григорий Борисович своего мятежного, горячего и не всегда обузданного внука, пытаясь снять с него порванную рубашку. – Имя твоего товарища, говоришь, они много раз повторяли? И пели? Но ты ведь знаешь, что в нашей замечательной стране каждый человек имеет своё имя, и это имя в паспорт вписывается, и зовут человека по имени в паспорте, и только когда арестовывают, паспорт вместе с именем забирают и номер выдают?
– Да причём тут паспорт? – с досадой буркнул Лёва, размазывая рукой по лицу грязь и пот, из-под которых проглядывали кровоподтёки.
– А притом, что эти хулиганы, о которых ты говоришь, ведь обращались к твоему другу по имени, так? Но только с мелодией и стихами, да? Как его зовут, твоего друга?
– Абрам…
– Ну, вот, видишь – Абрам. Или они пели – Иван? Нет? Так стоит ли из-за этого свою рубашку рвать? – продолжал выговаривать дед внуку.
«Легко говорить, – думал Лёва, – но как терпеть, когда все эти стишки и музыка вовсе и не стишки, и не музыка, а сволочные дразнилки, которые вкручиваются в твою голову для обиды, для оскорбления…»
– Ну напой мне… – домогался дедушка.
– Не могу я петь. И не буду. А песню эту ты слышал много раз. Они только слова другие сделали. Могу сказать эти слова, если хочешь. – И Лёва нахмурившись, сердито, слегка напевно воспроизвёл слова этой дразнилки, усиленно картавя букву «р»:
Пусть скушает Абгхам…
Сегодня мой Абгхаша выходной;
Купила кугхочку,
Яичек, булочку,
Кусочек маслица и пи-гхо-жок-ок-ок…
– О-о, я понял… Я эту песенку знаю, – сказал Григорий Борисович, – могу тебе даже на скрипке её сыграть, и ты прав: слова там действительно другие – про матросов.
– Во-во – про матросов! Это песня «В Кейптаунском порту», – подтвердил Лёва. – Хорошая песня, мы с пацанами её любим, и слова в песне хорошие, не то, что эти гады придумали.
– А может, это и не «эти гады» придумали. Может быть, это еще до них придумали. Ты думаешь, что одни только «эти гады» на земле? Нет, их, к сожалению, много. Но, должен тебе сказать, родной мой, что гады гадам – рознь. Гады гадами, между прочим, не рождаются, их жизнь делает гадами. Не всех, конечно, но в основном. Если вдуматься, то, может быть, они сами и не виновны в том, что гадами стали… Нет, я не говорю, что они не гады, конечно – гады, но, может быть, не по своей вине и со временем станут хорошими… Нет, не гадами хорошими – людьми хорошими, – сказал Григорий Борисович, и, продолжая свою полушутку, добавил:
– Ну как, нагадил я тебе своими гадами?
– Так что, выходит, – не обращая внимания на шутливый тон деда, горячо спросил Лёва, – если гады прыгают вокруг тебя и издеваются над тобой на людях, ты должен стоять и с улыбкой думать, что, может быть, они не такие уж и гады, как кажутся, и, может, это даже не они, а ты, гад, виноват, да? Что ты говоришь, деда? Нет, я так не могу, и ты не смог бы, никто бы не смог… – и тихо, глядя деду в глаза, добавил:
– А вообще-то, тогда ты во всём виноват и бабушка, и папа, и мама, потому что если бы мы не были такие, какие мы есть, то они бы и не дразнились, и гадами бы не были. Согласен? Так выходит? Знаешь, у нас с пацанами есть такая песенка: «Мама, роди меня назад», – но я не люблю её.
– Нет, я не знаю твою песенку про маму, – усмехнувшись в порыжевшие от никотина пышные усы, и погладив свою подстриженную бородку, ответил Григорий Борисович, или Гирш Берков, как его звали когда-то в царской армии. Он любил своего проблематичного, не дающего себя в обиду смышлёного малыша и очень жалел его, по опыту зная, – а он в жизни прошёл, как говорится, огонь, воду и медные трубы, – что с таким, как у его внука, непримиримым характером и без того ухабистая дорога жизни сулит ему ещё и много крутых поворотов. Однако он понимал и то, что с чересчур мирным характером жизнь тоже сладкой может не быть.
– Спой мне эту песенку – про маму! – попросил он.
– Не хочу, нет настроения сейчас, – ответил Лёва.
– Ну и не надо, – согласился Григорий Борисович, – ты только в себе зла на людей не держи, сынок, не таи в душе своей, в этом хорошего мало. Старайся забывать, иначе дышать трудно будет – задохнуться можно. Совсем швах будет.
– Ну что ты, не понимаешь, деда? Как это – «не таи зла на людей»? На кого? Разве это люди? Это же безжалостные твари! – горячо возразил Лёва. – Когда они вот так вот специально, очень-очень сильно картавили букву «р», кругом шли люди – люди шли! Понимаешь? И эти люди смеялись, как будто цирк смотрели – им это нравилось… И от этого те, которые ты говоришь – не гады, ещё больше на Абрама наседать стали… Если они не гады, то значит – падлы, точно!
– Не надо, Лёвочка, слова плохие…
– Деда! Они ещё хуже, чем эти слова… Ну, ладно, не буду… А эти прохожие и на меня смотрели… Что я должен был делать – плакать или смеяться? Не могу я так! Это как будто я такой трус поганый, что реву от страха, или дурак такой, что молчу или смеюсь. А я не трус и не дурак!.. И я не могу делать вид, что меня это не касается! Люди понимают, когда видят меня, что это и меня касается, что это и надо мной насмешка, только думают, что я – трус. Лёва замолчал и добавил:
– Трусов никто не любит, и ты же их тоже не любишь…
– Я понимаю, – остановил его Григорий Борисович, – но – хватит, не петушись, сынок. Горячность к добру не приводит. У меня такое в жизни не раз бывало, поэтому я хорошо знаю. Остынь… А, между прочим, из-за чего началась вся эта катавасия?
– Из-за маялки. Ты видел у меня маялку? Кожка такая, пушок летающий с грузиком внизу, ногой бьют вверх… Да ты знаешь… Ну так он, Абрам, с Володькой Худояровым играли в маялку до ста. Абрам выиграл три раза. Володька больше шестидесяти ни разу не набил и должен был отдать Абраму три переснималки, а он сказал, что Абрам скрутил. Абрам же сказал, что ногой бил маялку вверх, и все видели, что здесь, даже если захочешь скрутить –
cкрутить нечего. Тогда Володька сказал, что Абрам хитрый, и поэтому все равно скрутил. И тогда Абрам положил Володькину маялку в свой карман и сказал, что не отдаст, пока не получит выигрыш. Тогда Володька сказал, что все Абрамы такие: сперва обманывают, а потом грабят. Абрам сильнее Володьки, но он не стукнул его, а только сказал: «Говно ты поросячье, пока не отдашь переснималки, маялку не получишь», – и ушёл. Тогда Володька тут же собрал кодлу, и они, змеи, сговорились – издеваться, – порывисто, взахлёб рассказывал Лёва, – и по дороге домой начали его сильно дразнить и громко петь. Ну, я и сказал им: «Кончайте, хватит, отстаньте от него!» И ты знаешь, что произошло? Они переключились на меня, и сперва стали кричать: «жид за жида готов повеситься», а потом хором начали скандировать: «Жид-за-жи-да! Жид-за-жи-да!», с плясками и кривляниями уже вокруг нас обоих. Ты бы мог промолчать, когда обида такая? Ты бы сказал себе, что эти гады, может быть, и не гады?! – Лёва в сердцах махнул рукой и с укором посмотрел на деда. Затем, немного помолчав, продолжил:– Какой-то человек вступился. Сказал: «Оставьте их в покое, отцепитесь от них, они хоть и евреи, но тоже человеки, имейте совесть!»… Какая совесть – они ещё сильней орать стали… Ну, я и пошёл молотить, Абрам помог… Ничего, завтра я их проучу больше, я пацанов моих позову…
– Не надо, Лёвочка, пацанов… Потом они на тебя своих пацанов позовут, а потом ты ещё своих, а они ещё своих… понимаешь? Так конца-края не будет… Ты показал им, как мог, что ты не трус, и хватит. Старайся идти домой из школы отдельно – до них или после них – ведь не обязательно идти вместе. Понимаешь? Не храбрись больше, сынок, они и покалечить могут.
– Я тоже… Их сегодня было восемь, а нас двое, а если бы поровну, то я бы им головы пооткручивал, паскудам!..
– Не петушись, говорю, они ведь тоже открутить могут, Лёвочка…
– А в прошлый раз был Юзик, – стараясь убедить деда в своей правоте, горячо продолжал Лёва, – из «Б» класса, Юзик Гольдман, которому тоже пели обидные песни с неприличными словами, а у него ведь один только папа не русский… И обзывали: «Юзик-Юдка, Хаим-дудка» и ещё «а у Юды х… три пуды», а когда начали кричать: «Борух-Борух, тащи порох, а ты, Ицка, тащи спицка, а ты, Лёвка (это про меня), тащи винтовка, ми поедем в Шепетовка и сделаем там большой вибух», так тогда мы с Юзиком и сделали им «вибух». Помнишь, это когда я пришёл с заплывшим глазом и с порванным ухом? Но мы им, собакам, тоже пообрывали уши и глаза прикрыли синяками не меньше…
– Я понимаю тебя, – тихо сказал Григорий Борисович, – но старайся всё-таки драки обходить, – и, вздохнув, погладил Лёвины взъерошенные волосы.
Ему было очень жаль внука. Хорошо зная его взрывной, непримиримый к обидам характер, он хотел его сохранить, предупредить, обезопасить. Но понимая, что одними уговорами «не драться» не поможешь, подумал, что, может быть, уже пора по-взрослому с ним поговорить и объяснить, что к чему в этом море нелёгкой, тревожной жизни. Может быть, тогда непримиримость к обидам у него бы поубавилась и научился бы он приспосабливаться к этой сложной и опасной жизненной водоверти, точно так же как все мы делаем… Тяжело вступать чистой душе в этот поганый мир…
А Лёва, в общем-то, «на рожон» не лез и старался не выделяться. Но несмотря на все усилия, его вычисляли и выделяли. И он стал думать: а почему, вообще, русские люди не хотят принять евреев к себе и сделать их тоже русскими так же, как русскими считаются и белорусы, и украинцы, и даже поляки – никто их не дразнит… Несправедливо! Несправедливо, когда тебе говорят: «Жаль, что Гитлер вас не добил!» Ему это казалось чудовищным. Как могут люди, русские люди, которые тоже познали так много горя, сожалеть, что этот враг – их враг! – не имел достаточного успеха и не добил несчастных евреев?! Что товарищ Сталин сказал бы, если бы ему об этой несправедливости доложили? Наверное, ему доложить боятся…
Умывшись, Лёва почувствовал, что голоден и спросил деда, который, обыскав две крохотные комнаты их квартиры и не найдя ни одной чистой Лёвиной рубашки, принёс ему свою стираную старую.
– Что есть покушать, дедушка?
– Я думаю, что есть хлеб, маргарин и сахар, и твёрдо знаю, что есть примус и чайник. Намажь себе ломоть хлеба, посыпь сахаром и покушай, пока мама с работы придёт; можешь чаёк нагреть… А я, – сказал Григорий Борисович, – тем временем стирну твою боевую рубаху, и ты её повесишь на солнце за домом, она быстро высохнет. Думаю, что её ещё можно починить и носить какое-то время… До следующей драки, конечно, – добавил он, глянув на Лёву поверх очков.
Налив воду из ведра в большой эмалированный чайник, Григорий Борисович разжёг примус, предварительно подкачав в него воздух и проткнув специальной самодельной иглой капсюль на головке горелки.
Лёва очень любил примус. Ему нравилось обладавшее силой и жаром голубое с оранжевыми прослойками пламя, вырывавшееся с поющим жужжанием через маленькую форсунку из бачка в треногом теле. Сколько жаркой неудержной шумной силы! И сколько дружеской помощи в повседневной жизни…
Вскипятив чайник, Григорий Борисович налил часть горячей воды в таз и, добавив холодной из ведра, умело постирал порванную рубашку хозяйственным или, как его называли, «собачьим» мылом. (Этому было основание: часто по посёлку проезжали «гицели» – люди, ловившие бездомных кошек и собак, как они объясняли – «на мыло». К тому же это мыло очень неприятно пахло). Прополоскав рубашку и отжав, он расправил её и несколько раз с силой встряхнул, отчего Лёву обдало мельчайшей изморосью.
– Беги на ту сторону дома, к забору, и повесь напротив кухонного окна, а мы с тобой из кухни будем наблюдать, чтобы её не украли, – сказал он, протягивая Лёве рубашку.
– Да кому нужна порванная рубашка? – удивился Лёва.
– Не знаю, но только вчера твоя мама старую половую тряпку оставила у двери на входе, чтобы ноги вытирать – спёрли… Так что, если эту – твою тряпку – не украдут, то я попробую её зашить, сынок.
– Клёво, спасибо, деда… Не рассказывай тогда маме про драку, хорошо?.. Если удастся зашить, конечно…
– Уговорил, разбойник. Но попробуй в будущем сдерживаться, держись от греха подальше. А пока надень мою рубашку, она хоть и великовата тебе малость, но чистая. Только, чур: когда выскочишь на улицу – не дерись, не рви мою рубашку. И не забудь захватить верёвку.
– Не давай мне свою рубашку – могу порвать! Я лучше так, без рубашки сгоняю, – ответил Лёва и побежал.
Григорий Борисович открыл кухонное окно и, глядя на грязный, с выбоинами и торчавшими из него металлическими прутьями заводской забор, ждал появления Лёвы с мокрой рубашкой и верёвкой в руках. «Что же делать с пацаном? – думал он. – Жаль его, однажды и прибить могут. А что я могу сделать? Сказать: «не дерись!» – так я говорю. Но говорить всегда легче… Водить его за ручку в школу и из школы? Глупо и невозможно, да и эти «огрызки совести» могут даже меня не постесняться и не побояться, я ведь тоже «меченый». Тогда мне с ними драться, что ли? Вот если бы он мог понять, что оскорбления – это ещё не самое плохое из того, что в нашей жизни происходит, и что случаются вещи куда хуже, то, может быть, тогда он так бурно не реагировал бы? Но как это ему растолковать? Да и не рано ли опускать такую тяжесть на его детские плечи?»
Вошёл Лёва. Григорий Борисович испытующе на него посмотрел и сказал:
– Сядь на табуретку у окна, сынок, а я стану у двери напротив и буду сразу два дела делать: смотреть, чтобы твою геройскую рубаху не стянули, и что-то тебе рассказывать.
Лёву не надо было просить дважды – он обожал дедовы рассказы: они всегда были интересны, и дед их захватывающе рассказывал, особенно про Свирь-лагерь.
Намазав себе хлеб маргарином и посыпав слегка сахаром, Лёва быстро сел на кухонную табуретку и выжидательно уставился на деда.
Но Григорий Борисович сказал:
– Лёвочка, сегодня будет не очень интересный рассказ, это, скорее всего, будет беседа… Между нами… Хочу просто с тобой поговорить… Чувствую, что – надо, но как-то волнуюсь, потому что не совсем уверен, дорос ли ты до понимания… И немножко боюсь… Боюсь, потому что, к сожалению, в нашей жизни некоторые вещи нельзя говорить вслух, а только по секрету… Короче говоря, всё, что я хочу тебе сказать (если только не раздумаю), должно остаться между нами. Ты понимаешь? Я говорю тебе, а ты – никому. Договорились?
– Да что ты, деда, ни в жизни, не бойся, я лучше подохну, чем расскажу кому-нибудь, ты меня ещё не знаешь!..
– Не надо подыхать, сынок, жить надо… Я знаю тебя, поэтому и думаю с тобой пооткровенничать. – Григорий Борисович вздохнул, выпрямился и вполголоса заговорил. Он говорил о себе и своих близких; о трудностях жизни и человеческих трагедиях; о невинно арестованных по доносам и о лагерях, где люди гибли на каторжных работах (и где он сам, Гирш Берков, погибал, но чудом спасся); о своей младшей сестре, убитой вместе с мужем и детьми ещё до того, как в город вошли немцы, и о своих младших детях, пойманных полицаями и расстрелянных на Черниговщине… Говорил долго, тихо, медленно… Иногда его голос дрожал, а иногда в нём звучали металлические нотки. Он говорил о катастрофах в реальной жизни, и о случаях, гораздо худших, чем дразнилки.
– И всё же, – добавил он, – не все те, кто дразнит или злобно говорит это обидное слово «жид», махровые антисемиты. Для многих из них евреи – громоотвод. Им нужно куда-то отвести от себя, выплеснуть на что-то изнутри свою кипящую злость и обиду за собственную несчастную, горемычную, нищенскую жизнь. И евреи для этого им очень удобны.
Лёва слушал внимательно. Всё это было, конечно, не то, что каждый день говорили в школе и по радио, на пионерских «сборах отряда» и торжественных «линейках».
Но, вообще-то, Лёва давно уже многое знал от друзей и не раз пел с ними про Магадан – «столицу Колымского края», где «ни за что» сгинули родители, оставив их сиротами «на слёзы горькие, на муки вечные». Слышал он и обрывки разговоров дедушки и бабушки, которые Сталина иначе, как «дер шварцер газлэн»*, не называли, уверенные, что Лёва на идиш не понимает, а он – понимал! Поэтому сейчас слова дедушки не были для него таким уж страшным ударом, они лишь прояснили мрак недомолвок и неясностей.
– Ну? – спросил Григорий Борисович, – теперь ты, Лёвушка, понимаешь, что когда говорят всего лишь просто слово «жид» – это не смертельно и не так уж страшно?
И назидательно добавил:
– Думай, сынок… Перевари… Крепко думай… Но не вслух… Говорить – опасно. Опасно не только для тебя, но и для всей семьи. И, честно говоря, мне не очень хочется снова повидать те края… Поэтому язык свой держи за зубами. Есть мудрая пословица, ты её, вероятно, знаешь: «Слово – серебро, а молчание – золото». Слыхал, да? Ну, так вот – собирай золото…
– Я же сказал: могила! – откликнулся Лёва. – Из моего рта никогда не вылетит то, что я слышал. Вот видишь, ты меня ещё хорошо не знаешь, а я уже прошёл испытания! И молчал… Меня однажды так давили, что думал сдохну, но я никого не выдал. Но всё-таки, деда, скажи мне: почему они нас не любят? Просто так, без причины – не любят и всё?
– Видишь ли, сынок, ничто не происходит «просто так» в жизни. Обычно на всё есть или причина, или повод. И хоть мы, евреи, в основе своей народ работящий, не дураки, не разбойники и не трусы, как нас рисуют, а совсем наоборот – по себе знаешь, – всё равно, при желании… При желании и телеграфный столб можно обвинить в «связях с заграницей» и посадить в тюрьму, так же, как и тех людей, которые уже сидят по такому же идиотскому обвинению… Понял? Но если я правильно тебя понимаю, Лёвка, то ты, в общем-то, хочешь уразуметь, почему отношение к нам не такое, как к другим? Да?
– Да-да, именно так, почему? Это наша вина?
– Нет, – это наша беда… Да и вообще, что такое вина, сынок? Знаешь, в басне Крылова – твой брат недавно ее учил – волк сказал ягнёнку: «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать!» Понимаешь? Он хотел кушать, а ягнёнок виноват! Вот так, примерно, в данном случае в отношении нашей «вины»… А что касается плохого к нам отношения, то это сложный вопрос и его не легко объяснить. Я тоже много думал об этом: почему, ну, почему?! Думал, анализировал… И у меня теперь даже есть своя теория – теория человеческих несчастий. Не уверен, правда, поймёшь ли ты, но раз уж я решился ввести тебя в реальность жизни, то могу попробовать… Ты мальчик понятливый… – Григорий Борисович бросил внимательный, оценивающий взгляд на внука, откашлялся и заговорил:
– Видишь ли, когда умные мальчики взрослеют и не понимают действительности, они часто от неё же и страдают. Тебе понятно слово «действительность»? Ну, это то… Да ладно, неважно, что это…. Важно, что я не хочу, чтобы ты страдал. И поэтому попробую рассказать тебе мою теорию, но ты перебивай меня, если будет что-либо непонятно, не стесняйся… И если слова трудные попадутся – спрашивай. Хорошо?
Лёва кивнул головой, и Григорий Борисович, заложив большие пальцы рук в вырезы чёрной сатиновой жилетки, начал медленно ходить, собираясь с мыслями: три шага в одну сторону, три – в другую (больше не было места) и, откашлявшись, начал:
– Ты хорошо знаешь, Лёвочка, что люди на свете есть разные: красивые и безобразные, счастливые и несчастные, умные и глупые, добрые и злобные, люди волевые и безвольные, и так далее, много всяких… Так вот, разные люди, каждый со своими плюсами и минусами, опускаемые обстоятельствами жизни на её дно, не хотят там быть. Такова природа – не хотят! Короче говоря, когда людям становится очень трудно и они чувствуют, что жизнь опускает их в тёмную бездну, они ищут хоть что-нибудь, за что можно ухватиться, удержаться, не упасть. Понимаешь? Ну вот, представь себе: ты стоишь… ну, не ты стоишь, а кто-то стоит в плохом и опасном для жизни месте, где трудно дышать, вокруг тьма, зловоние, нищета и отчаяние. А дышать хочется, жить хочется, и хочется света и благополучия… Но, увы – нет! И на горизонте – нет! Хоть из штанов выпрыгни – нет! А у других – не лучших, но более везучих – есть…
Он замолчал, посмотрел внимательно на Лёву и продолжил:
– Отсюда и спасительная водка, и хулиганство, и пьяные слезы жгучей жалости к себе, и обида на несправедливости жизни… Какой же выход, Лёвка? Не знаешь? —
Инстинкт самосохранения! Ты знаешь, что такое – инстинкт? Хорошо. Так вот он, инстинкт, начинает выискивать в человеке всё, что может принести ему ощущение уверенности, что может создать чувство собственной значимости и удержать от полного падения.
Но это ещё не всё, этого недостаточно. Нужен ещё враг, на котором можно выместить горечь, зло, обиду и которого, сильно ненавидя, можно легко победить, и таким образом сделать себя (в своих глазах) заметным и чувствовать себя сильным. Выбор для ненависти довольно широк: это и те, кто умнее и успешней, это и те, кто богаче и счастливей, это и бытовые жулики и государственные, это и начальство, это ещё и иностранцы, и ещё… мы.
Выразить и выплеснуть свои чувства полностью на удачливых, на сильнейших в жизни очень трудно – кишка тонка. С жуликами тоже проблема: почти все в стране мошенничают и воруют, каждый тянет к себе всё, что только доступно, и против всех не попрёшь, начальство не тронь – сгноит, а иностранцев – мало. Что остаётся? Остаются – евреи! Все евреи, без разбора. И это так просто: рисуется, создаётся их собирательный образ, объединяющий все мыслимые и немыслимые плохие качества: грязные, пархатые, денежные, трусливые, ворующие, хитрые, коварные, кровожадные, безродные и прочие… Ну, как таких терпеть, как к таким хорошо относиться? Исчадие ада они, зло!.. Ух, ненавистные!.. И эта ненависть поднимает несчастных и отверженных из безысходного предела и наделяет их чувством силы и превосходства над беззащитными и поэтому кажущимися им трусливыми, безродными космополитами – над нами. – Григорий Борисович остановился, посмотрел на Лёву, и вздохнув, спросил:
– Ты хоть что-нибудь понимаешь, сынок, из того, что я говорю в сердцах? Ты понял нашу вину или нашу беду?
– Да… кажется… Нет, не кажется, я – понял.
– Ну хорошо. Тогда помни к этому две вещи. Об одной мы уже с тобой договорились, я просто напомню: язык держи за зубами! И вторая, и тоже очень важная вещь: на свете, сынок, живут не только плохие люди – ты должен это знать и помнить. Есть много очень хороших людей, их нужно уметь лишь находить и никогда не смешивать всех в одну кучу. Как говорится, чтобы мухи были – отдельно и котлеты – отдельно. Понял? Это – очень важно, – улыбнувшись закончил Григорий Борисович. – И не только для мух…
Лёва поджал губы и молча кивнул головой.
Григорий Борисович подошёл к окну, а Лёва слез с табуретки и стал с ним рядом. Дед достал из кармана свой вельветовый кисет с табаком и, развязав голубую тесёмочку, положил его на подоконник вместе со сложенной в гармошку газетной бумагой. Опережая деда, Лёва оторвал прямоугольный кусочек от газеты и передал его деду на самокрутку.
Отец и дед, оба курили; курил и Лёва – втихаря с десяти лет – но об этом дома не знали или делали вид, что не знают, может быть в силу того, что в семье было известно, что вот этому самому дедушке уже в семилетнем возрасте учитель, за хорошую учёбу, давал покурить от своей «козьей ножки».
Отец курил папиросы «Норд» и «Прибой». Курил не много, но красиво, обычно держа папиросу между средним и указательным пальцем, предварительно смяв мундштук в двух местах – «для форса» и чтобы случайно табак не попал в рот.
Лёва любил наблюдать, как он курит. Перед затяжкой отец обычно выпускал немного дыма изо рта, потом глубоко затягивался и, слегка запрокинув голову, складывал в трубочку губы и каким-то образом выталкивал дым порциями, создавая многочисленные пульсирующие седые кольца, в середину которых на лету можно было на мгновение вставить палец.
А дед курил не только интересно, он курил со смаком: потянув из самокрутки дым, он его медленно глубоко в себя вдыхал, а, выпуская, в блаженстве опускал веки, прикрывая свои большие голубые глаза. Докуривал он самокрутку до конца, до обжигания пальцев, до обгорания усов. Красиво курил и красиво приготавливал самокрутку: ловко манипулируя кусочком газетной бумаги, заворачивал в неё коричневыми от никотина пальцами взятую из кисета махорку, а затем, облизывая край бумаги языком сквозь палёные радужные усы и приглаживая пальцем, склеивал плотную, тонкую, красивую цигарку. Это было чудное зрелище…
Но сегодня Лёва испортил этот красивый процесс, оторвав в помощь деду от лежавшей на подоконнике газеты четырёхугольный кусочек. Дед положил, как обычно, на этот оторванный клочок немного табака из кисета и двумя руками скрутил его, превращая в самокрутку, но, облизывая край для склейки, вдруг остановился и слегка изменился в лице. Лёва перевёл взгляд на самокрутку и увидел на газете… знаменитые сталинские усы.
– Ты что, сынок, дал мне? – медленно и раздельно спросил дед. – Ты мне дал сейчас по-дружески или, как говорят, «по блату» путёвку в лагерь, и не в пионерский. Товарища Сталина уважать и любить надо, а не курить или в туалет ходить, – и, понизив голос, добавил: – Он этого очень не любит… Примерно лет на восемь-десять… Без права переписки…
Лёва понял, криво усмехнулся и смущённо сказал:
– Прости меня, деда, я не заметил, а ты кури на здоровье, пусть он гаром горит… Или дай мне, я его скурю.
– Мал ты ещё, братец, – ответил дед, – да и не отбирай у меня удовольствие.
__________________
* Чёрный бандит (евр.)