Опубликовано в журнале СловоWord, номер 70, 2011
ПРОЗА И ПОЭЗИЯ
Зоя Мастер
БЕМОЛЬ
Музыка возникает из шума. Иногда – из тишины. А иногда из ничего, когда неуверенная, неокрепшая мелодия, слышная только тебе, сживается с тобой и потом преследует, пока не появляется другая и не занимает её место. В зависимости от настроения, времени суток, времени года её звучание может меняться, и раскрашена она бывает в разные цвета и оттенки.
Белые и чёрные клавиши, рождавшие цветные звуки – это было тревожно и непонятно, и заметила эту странность Римма на свадьбе у старшего брата. Тогда она впервые услышала «живую» музыку. Просторный двор частного дома был заполнен гостями. Посередине стояли по-южному щедро накрытые столы, а рядом с кустами горбатой от тяжести кистей французской сирени сидел аккордеонист. Поначалу Римма не обратила на его одинокую фигуру никакого внимания – во-первых, потому, что он совершенно терялся на фоне грузного лилового великолепия, а во-вторых, из-за всей этой свадебной суеты с тостами, шутками, бесконечными поцелуями, пожеланиями, лишь подчёркивающими некую нервозность происходящего. Уловить причину этой нервозности Римма не могла, но увлажнявшиеся время от времени глаза матери и несколько обречённый взгляд жениха смущали её и нарушали ощущение праздника. Ей не хотелось задумываться и искать причину. Она так нравилась себе в белом капроновом платье, с белым бантом в каштановых волосах. Эта белизна и пышность приталенного, перехваченного поясом платья, сближала её с ослепительной красоты невестой, фигуру которой совсем не портил чуть наметившийся животик.
– Спой, Стелла, спой! – подтолкнула невесту её тётка, грузная женщина со свежим, тесно скрученным в мелкие ролики перманентом.
Та поднялась и направилась к безжизненной, распятой тяжёлым Вельтмейстером, фигуре. Слегка наклонившись, она что-то шепнула, и музыкант, согласно кивнув, заиграл. В наступивших сумерках не было видно его лица: только руки, пальцы, бегущие по чёрно-белым клавишам, прижимавшиеся к похожим на пчелиные соты кнопочкам, замиравшие в ожидании запаздывавшего сопрано и соскользнувшие вниз с последним аккордом. Потом начались танцы. Перетащив через двор раскладной стул, Римма уселась наискосок от музыканта и просидела так весь вечер, не отрывая от него глаз. Он играл вальсы, танго, какие-то популярные вещички, и каждый раз Римма заново удивлялась радуге красок, рождавшейся из аскетичных чёрно-белых клавиш. Она стеснялась спросить об этом аккордеониста, но чувствовала, что он играл для неё одной, именно в ней найдя изумлённого и благодарного слушателя. Развешанные фонари неравномерно освещали двор, выхватывая из темноты лица танцующих. Впервые Римме не хотелось быть среди них, хотя больше всего на свете она любила танцевать.
Прошлой осенью, в начале первого класса, мама отвела её на просмотр в балетную школу. Римма нисколько не сомневалась, что её примут, что изумятся очевидному таланту слышать танец и двигаться под любую музыку так, словно она знала её давным-давно. Она постоянно танцевала перед телевизором: отплясывала с ансамблем Моисеева, вальсировала с фигуристами, плыла и умирала с лебедем Плисецкой. Она любовалась грацией танцовщиц и, стоя на цыпочках, пыталась имитировать их позы – заломленные руки, гордый наклон головы. Сдвинув к стенке столик и плетёные кресла, она прыгала, раскинув руки, стремясь удержаться в полёте. Иногда ей снился один и тот же сон – ей это удалось – и прыжок длился бесконечно. И какие-то люди, глядящие на неё снизу, изумлённо переглядывались. А она парила и даже могла чуть наклоняться в полёте, как птица, и плавно возвращаться на устойчивую землю. Но и во сне она боялась высоты и потому не взлетала слишком высоко.
Римма шла вовсе не на экзамен. Она мечтала выступить и удивить, поразить всех, кто придёт оценить её способности. И когда в длинной холодной комнате с зеркалами и деревянным полом пианистка застучала по клавишам, она лишь помедлила минуту, удивлённая безликим стеклянным звуком инструмента, но, вообразив себя на сцене, закружилась, вытянувшись в струнку, подняв руки над головой, забыв о тех, кто за ней наблюдал. Потом её ощупывали, заставляли тянуться, сгибаться, а когда, наконец, позвали в кабинет директора, она вдруг поняла, что ей не выдадут обшитую блёстками пышную пачку и тупоносые атласные туфли.
– Ваша девочка очень музыкальна, – усталым, печальным голосом обратилась к маме директриса, нервными пальцами закрепляя собранные в луковичный пучок волосы. – Она прекрасно слышит характер музыки, чувствует настроение. Практически она передаёт ногами ритмический рисунок, как пианист это делает пальцами. Ну, знаете, синкопы, восьмые… Если вам это о чём-то говорит. Редкое качество. Но…
Всё так же глядя поверх Римминой головы, она продолжила:
– Физические данные не позволят ей стать балериной. Слабая растяжка, отсутствие врождённой гибкости, в шпагат сесть не может. Но главное – вот эти синие сосудики. Видите, – она больно ткнула длинным высушенным пальцем Римме под коленкой, – слишком близко к коже. А с возрастом, с нагрузками станет хуже. Где вы видели балерин с синими ногами? К тому же она всё равно пока и до станка не достаёт. – И, нетерпеливо поглядывая на часы, закончила: – Может, на бальные танцы её? Хотя нет, проблема-то останется. Попробуйте танцевальный кружок.
Следующим утром Римма уже знала, что надо делать, чтобы пройти конкурс в балетную школу. Садиться на шпагат она научится. Года должно хватить. А синеву можно замазать тоненьким слоем клея и как следует присыпать маминой пудрой. Приняв решение, Римма успокоилась и начала тренироваться, хотя разочарование и обида, распространившиеся даже на длинноносую пианистку-аккомпаниатора, не прошли.
И вот впервые её не тянуло танцевать. Оказалось, что можно бесконечно сидеть и просто слушать музыку. Только время летело слишком быстро. Уже почти никто не танцевал. Музыкант стянул с плеч ремни аккордеона, и меха сложились кремовым веером, издав тихий, протяжный звук.
– Вы слышали, – впервые за вечер Римма обратилась к аккордеонисту, – он вздохнул.
– Нет, он зевнул, – усмехнулся тот. – И тебе тоже пора спать.
Римма проводила взглядом скрывшийся в футляре инструмент и оглянулась. Со столов убирали посуду. Женщины негромко переговаривались, но их голоса казались слишком резкими в наступившей тишине. Висевший напротив фонарь затрещал и погас. Взметнувшееся облачко мушек растворилось в темноте. Последнее, что запомнилось Римме, было плечо брата, несущего её к такси.
Пианино привезли в начале августа. Красного дерева, сияющее, полированное, оно сделало риммину проходную темноватую комнату светлее и наряднее. Из маленькой, с золотым ободком замочной скважины на его крышке, торчал изящный, как из иллюстраций к сказкам Перро, ключ. Он легко повернулся. Римма приподняла крышку и, побоявшись притронуться к клавишам, погладила золотые буковки над пюпитром –
Zimmerman.– Учительница придёт завтра, – сказала мама.
Римма опасалась, что она будет похожа на аккомпаниаторшу из балетной школы, но Софья Марковна выглядела совершенно иначе. Лет шестидесяти, с тёмными, чуть навыкате глазами, плоскогрудая, пахнущая смесью сигарет и хороших духов, она не стала тратить время на рассказы и расспросы, а просто села на чёрный крутящийся стул и заиграла. У неё были очень крепкие, короткие пальцы, и играла она чётко, цепко, энергично, точно так же, как говорила – без лишних эмоций. Первый урок показался Римме обидно коротким. Только начали – час пролетел. Каждое воскресенье, в четыре часа дня, открыв пианино и придвинув стул для Софьи Марковны, она ждала, пристроившись на подоконнике. И та приходила минута в минуту, с непременной лаковой, под крокодиловую кожу, сумкой в руках и пёстрой шёлковой косыночке на шее, прикрывающей уродливый лиловый шрам. Слабостью Софьи Марковны были украшения. Она обожала броши и искренне радовалась, когда на Новый Год и 8 марта Риммина мама вручала ей очередную чешскую безделушку. Но её страстью были кольца: золотые, массивные, с большими камнями. Особенно запомнился Римме перстень с плоским, квадратным, тёмно-синим сапфиром – его Софья Марковна никогда не снимала. Это был подарок мужа, известного в городе музыканта-композитора, красавца и умницы, несколько лет назад умершего от инфаркта на её глазах. Детей у них не было, и Софья Марковна отдавала себя и своё время полуслепой сестре, а также ученикам. Иногда после урока она оставалась на чашку чая, и тогда они с мамой обсуждали городские новости и риммины успехи.
Римма быстро выучила ноты. Ей не составило большого труда разобраться в тональностях и ключах. К каждому уроку она разбирала новые пьесы, и только их заучивание наизусть вызывало скуку. Играя перед гостями, она боялась ошибиться, и потому её игра становилась скованной и невыразительной. Но повторять непослушный пассаж, полировать его до блеска было лень. Гораздо интереснее было подбирать на слух. Это избавляло её от мучившей зависимости, дарило свободу владения клавиатурой и будоражило ещё неосознанными возможностями. Она могла подолгу просиживать за инструментом, вслушиваясь в звуки и аккорды, меняя гармонию, – так художник смешивает краски в поисках единственно верной. Её догадка о том, что каждая нота, каждая тональность окрашена по-разному, подтвердилась, как только она научилась извлекать звук из глубины, с самого дна клавиш. Она играла с клавиатурой, как с калейдоскопом. Только там цвета и узоры менялись произвольно, а здесь можно было это делать самой. Например, если нажать красное До и, не снимая ногу с педали, взять оранжевое Ре, то получался жёлтый диссонанс. В присутствии Софьи Марковны Римма придерживалась заданных тональностей, но играя для себя, меняла их в зависимости от своего настроения. «Французская песенка» Чайковского казалась менее тяжеловесной в свежем, зелёном Соль-миноре. Римма не испытывала никаких угрызений совести, редактируя классиков. Это была увлекательная, никогда не надоедавшая игра.
Время шло, и Римма поступила в музыкальную школу, перескочив через два класса. Её новая учительница была полной противоположностью Софьи Марковны: весёлой, говорливой, слегка неряшливой. Обычно она сидела слева от Риммы, закинув ногу на ногу, выставляя на всеобщее обозрение обнажённую полоску непорочно белой кожи между верхом капронового чулка и резинкой голубых, розовых или нежно-салатных трико с начёсом. Она обожала сладости и постоянно жевала драже “морские камешки”. Бумажный кулёчек подрагивал на верху инструмента, и в зависимости от силы звука горошинки конфет выкатывались по одной или сыпались на клавиатуру разноцветным дождиком. Иногда во время урока в класс заходили другие учительницы. Вытаскивая из пластиковых пакетов кофточки, лифчики, бижутерию, они подолгу примеряли всё это великолепие. Римму это нисколько не раздражало: стараясь не смотреть в их сторону, она продолжала механически проигрывать страницу за страницей.
– Римма, ты опять пропустила бемоль. Я всё слышу, – сдавленным голосом покрикивала Зинаида Михайловна, пытаясь втиснуть голову в блузку с заевшей молнией. Импортные тряпки не вступали в противоречие с классической музыкой, а наоборот – только дополняли, обогащали жизнь маленькими радостями.
Римма привыкла к вечной занятости: утром – обычная школа, после обеда – музыкальная. Вечером – уроки. По воскресеньям – хор. И опять всё сначала. Но каким-то образом оставалось время и на чтение, и на походы в кино в компании подружек, и на сочинение музыки – занятие, которое Римма тщательно скрывала и которого стеснялась. В глянцевую тетрадку со скрипичным ключом на обложке она записывала музыку, рождённую её воображением, пыталась перенести ускользающую гармонию из красочного калейдоскопа фантазий в чёрно-белую реальность разлинеенной бумаги. Но, зазвучав, краски оказывались размытыми, мелодия – убогой, и сиюминутная эйфория наутро сменялась разочарованием. Царевна снова превращалась в лягушку.
Сдав все весенние экзамены на пятёрки, Римма готовилась к ежегодной поездке на море и к папиному дню рождения. Вечером должны были прийти гости, и в доме пахло печёным. На кухонном столе по соседству с вишнёвым пирогом отдыхали воздушные слоёные пирожки с картошкой. Знаменитый шоколадный торт, приготовленный по фамильному неразглашаемому рецепту, с ночи пропитывался на верху кухонного буфета. В комнате мама с Риммой нарезали салаты, оставив бабушку в кухне наедине с томящейся в казане фаршированной рыбой. Папа колдовал над графинами, наполняя их янтарным и рубиновым домашним вином. К обеду всё было готово: накрытые накрахмаленными белыми скатертями столы, сверкающие, тщательно протёртые нашатырём бокалы, уютно сидящие одна в другой тарелки с сосновыми веточками по краям, украшенные ранней редиской, луком и укропом закуски. В их доме любили и умели принимать гостей. Со многими из них родители дружили ещё с юношеских лет, и до недавнего времени Римма искренне верила, что они и не друзья вовсе, а родственники. Постепенно дом наполнился гостями. Поздравления, расспросы, восклицания, комплименты, похвалы.
– Ах, пирожки бесподобны, тают во рту. А из чего этот симпатичный паштетик приготовлен, неужели из обыкновенной фасоли? Передайте-ка мне во-о-н тот салатик – очень уж вкусным оказался.
А потом, как обычно, часть гостей расселась за кухонным столом поиграть в покер, а любители потанцевать перешли в риммину комнату, так как с недавнего времени они предпочитали этим заниматься под её аккомпанемент. Они заказывали фокстроты, танго, и Римма легко подхватывала напетую ей мелодию, наслаждаясь уважительными взглядами взрослых и слегка завистливыми – детей.
Но сегодня среди гостей был Марик, сын ближайих друзей. Несколько дней назад он блестяще сдал выпускные экзамены, окончив музыкальную школу-десятилетку, и собирался поступать в консерваторию. Марика Римма видела очень редко – у него не было привычки ходить с родителями в гости. Его интересовали совсем другие компании – те, где собирались красивые девочки, модные музыканты. Там он чувствовал себя равным среди равных. Эффектной внешности, смуглый, черноволосый, синеглазый, он всегда привлекал к себе внимание, знал это и наслаждался своей популярностью. И словно любуясь своим собственным детищем, природа решила не останавливаться на достигнутом, и одарила Марика редкими музыкальными данными: абсолютным слухом, прекрасной памятью и совершенной техникой.
Римма никогда не слышала игры Марика, но по разговорам знала, что ему прочили большое будущее. И сегодня, естественно, он оказался в центре внимания. Кто-то из гостей попросил сыграть. Без жеманства, словно в ожидании этой просьбы, он сел за инструмент и заиграл. Осторожной маршевой поступью прозвучала четырёхтактовая тема, и затем, сменяя друг друга, понеслись гирлянды аккордов. Вихревые пассажи, как порывы ветра, затихали и налетали с новой силой, но повторяющаяся в басах тема звучала всё настойчивее: то грозным предупреждением, то обманчивой лаской, снова и снова захлёбываясь в хроматическом неистовстве шопеновской страсти. «Зимний ветер» – так назывался этюд, прозвучавший в тот вечер в тесной комнате. Но тогда Римма этого не знала. Как и того, что Марик, отучившись в консерватории, не станет великим музыкантом, а известность его ограничится свадебными залами. Что годы спустя он сыграет и на её свадьбе. Что ещё через много лет, эмигрировав в Америку, подрабатывая тапёром и работая таксистом, он так и не сможет вырваться из очерченного им самим замкнутого круга и умрёт от цирроза печени задолго до старости. Но тот далёкий берег не просматривался из безмятежной данности июньского вечера, безнадёжно разрушенной Этюдом.
Римма не подозревала, что пианино, голос которого был ей знаком лучше собственного, может так звучать. Словно дождавшись прикосновения рук мастера, его душа ожила и заговорила неистовой трепетностью вьюжных пассажей, глубинной нежностью басов и красками, названий которых Римма не знала. В заключительном каскаде пассажей руки Марика взлетели над клавиатурой и, на мгновение замерев в воздухе, упали на колени.
В наступившей тишине прозвучал голос из кухни: «Зина, ты опять блефуешь, я же вижу». Затем раздался смех, звон ссыпаемых в блюдечко монет. Гости зашевелились, зааплодировали, и под звяканье чайных ложечек в комнате растаяло, растворилось дыхание шопеновских гармоний.
Но сердце продолжало биться у горла. Сквозь непрошеные слёзы расплывались фигуры гостей и Марика, жестом приглашавшего её к инструменту. Вжавшись в спинку дивана, Римма отчаянно замотала головой, неловко встала и почти бегом вышла из комнаты. Вслед донеслось: «Лет через пять-шесть и Риммочка нам так же сыграет».
В коридоре спорили о политике, а во дворе никого не оказалось. На деревянной скамейке валялся невесть как оказавшийся там новенький блестящий гвоздь и начатая пачка сигарет. Машинально сунув гвоздь в карман и вытащив сигарету, Римма раскрошила её и понюхала пальцы. Потом вытерла их о платье и рассмеялась: догадка обрела очертания истины. Нет, пожалуй так Риммочке не сыграть. Никогда. Сколько бы она ни мучила себя бесконечными гаммами, сколько бы ни занималась, вслушивалась в аккорды, сколько бы ни записывала свои наивные пьески в красивую тетрадку, фортепиано не покорится ей, не зазвучит так, как сегодня, когда легко и буднично на нём играл Марик. На секунду Римме показалось, что сердце вздрогнуло и остановилось, что она сама смотрит на себя со стороны, видя ту, какой она была до Этюда.
Римма проснулась среди ночи и долго лежала с открытыми глазами, наблюдая отблески фар проезжающих машин на полированной поверхности пианино. Ни о чём не думалось. Обрывки мыслей, ноты, звуки не давали уснуть. Римма встала и пошла на кухню. Перемытые бокалы перевёрнутыми тюльпанами теснились на столе рядом с аккуратными стопками японских тарелок. За окном, наискосок от развесистой вишни, вырисовывались очертания ящика от пианино, в котором хранился уголь на зиму. Римма вернулась в комнату, открыла шкаф и достала из кармана платья гвоздь. Став на коленки перед вертящимся стулом, она аккуратно воткнула гвоздь в центр круга и уверенным движением выцарапала на вертящемся сиденье бемоль. Потом смахнула чёрную лаковую крошку в ладонь, выбросила в форточку и легла, коконом завернувшись в одеяло. Музыка больше не звучала, и краски бисерных хроматических россыпей поблекли. Всё встало на свои места: чёрное стало чёрным, а белое – белым. Не было ни восторга, ни досады – только безразличие и покой.
Утром она уезжала на море. И впереди было долгое солнечное лето.
Октябрь 2008