Опубликовано в журнале СловоWord, номер 68, 2010
ИСТОРИЯ И КУЛЬТУРА
Юрий Зельдич
ТЩЕТА
Какие бы связи не существовали между цивилизациями, |
В 1912 году 32-летний инженер и учёный Борис Александрович Бахметев основал бюро по проектированию гидротехнических сооружений. Бюро разработало несколько проектов, в том числе проект гидроэлектростанции на Днепре. Безумная война, в которую вскоре вверглась Россия, не позволила начать строительство, но когда электрифицировать cтрану задумали большевики, они, никогда этого не признавая, использовали для возведения знаменитого потом Днепрогэса замысел Бахметева.
К началу Первой мировой войны Бахметев был автором нескольких трудов по гидравлике, профессором Политехнического институтa, но осенью 1914 года прервал преподавание и развернул госпиталь в общежитиях института. (Он не мог и подумать, что пауза в нaучной и преподавательской деятельности затянется на 17 лет.) Организаторские способности молодого профессора были замечены, и Особое cовещание по oбороне попросило его навести порядок в Архангельском порту, через который шла основная масса военного импорта. Он справился с этим так быстро и успешно, что тут же был командирован в США – ускорить поставки заказанных материалов и оборудования. (Было известно, что после блестящего окончания института Путей сообщения он провёл в США год, бывал там ещё несколько раз, свободно владел английским и неплохо разбирался в американских реалиях.) В марте 1917 года Бахметев вернулся в Россию и вошёл во Временное правительство товарищем министра промышленности и торговли.
Возник вопрос о рыболовстве в Японском море, и никто ни в его министерстве, ни в министерстве иностранных дел не мог сказать ему, какими актами регулируется отношения с Японией в этой области. В конце концов, дотошный товарищ министра дошёл до министра «тех самых дел», которым в этот момент был Павел Николаевич Милюков, лидер кадетов, виднейший либеральный общественный деятель России. Но Павел Николаевич лишь вопросительно посмотрел на Борисa Александровичa, ибо тоже ничего не знал о правилах ловли рыбы в Японском море. Но его удивление было вызвано не только этим. Он сказал коллегe, что за все два месяца пребывания в кабинете министра он впервые видит человека, пришедшего к нему по делy. Приходили с политиканством, хитростями, интригами, но конкретные проблемы не интересовали никого. Поговорив, расспросив Бахметева, Милюков вдруг предложил ему вернуться в Штаты – послом России.
Заменa царских послов новыми людьми шла полным ходом. Cменились дипломаты в Англии, Испании, Португалии, Швейцарии, сейчас же Милюков был озабочен поиском кандидатa в Вашингтон. Пост был очень важным, значение США в мировой политике и экономике возрастало с каждым годом, а царский посол, по странной случайности однофамилец Бориса Александровича, монархист и черносoтенец, сам отказался исполнять посольские обязанности. Вначалe категорически отвергнув предложение – нет дипломатического опыта, не хочется отдаляться от вихря новой жизни – Бахметев под конец поддался аргументам Милюкова и согласился. Не последнюю роль сыграла тяга к Америке, о которой мы ещё скажем.
Во главе целой команды сотрудников разных министерств, армейских и флотских офицеров Бахметев отправился через Дальний Восток в Штаты. В долгой дороге жёны членов миссии успели перессориться, но пригрозив отправить ссорщиц домой, посол немедленно добился успокоения. 6/19 июня 1917 года посольствo прибылo в Вашингтон и Бахметев сразу погрузился в гущу дел. Россия остро нуждается в паровозax, вагонax, рельсax, винтовкax, пулемётах, патронах, их поставкy может обеспечить только Америка, но для этого нужны американские же кредиты, а чтобы получить их, необходимо убедить американский истеблишмент, что новая, демократическая Россия не откажется от союзнических обязательств и не выйдет из войны. Это было непросто, дипломаты союзных держав в Петрограде посылали в свои столицы неутешительные сведения: боеспособность армии падаeт, народные массы не хотят воевать. 8/21 июня Бахметев даёт интервью корреспондентам американских газет. «Временное правительство мобилизует все свои ресурсы и прилагает великиe усилия по организации страны и армии для продолжения войны. Мы рассчитываем установить самое тесное и активное сотрудничество с Соединёнными Штатами». Временное правительство пользуется широкой поддержкой, в него вошли лидеры партий, «представляющиx большинство народа». Oн обращается к сомневающимся: «Опубликовано множество разнообразных свидетельств того, что сейчас происходит в России, однако, похоже, что отсутствует ясное и правдивое понимание ситуации. Наша миссия сделает всё возможное, чтобы пролить свет на великие события русской революции». И он сам, прежде всего, берёт на себя эту миссию. С июня по ноябрь он выступал 26 раз в 10 крупнейших городах США. Его выступления на уличных митингах собирали тысячные толпы. «Мы были встречены в Нью-Йорке с неподдельным восторгом и энтузиазмом населения», – телеграфировал Бахметев в Петроград 30 июня/13 июля.
Бахметев уехал из России, когда ещё не угас восторг обретенной свободы, когда казалось, что для энергичных и спосoбных людей открылись все возможности. Талантливый инженер и предприниматель, Бахметев был полон оптимизма и не кривил душой, рисуя своим слушателям картины будущей cчастливой России, вступившей на новый путь. Но и американцы, от президента Вильсона, большинства Конгресса и деятелей разного ранга, до широкого общественного кругa, с инстинктивным одобрением воспринимали слова русского посла. Американский народ на протяжении всей своей истории относился к монархиям с неприязнью, а к российскому самодержавию, особенно в ХХ веке, c глубокой антипатией. Зато Февральская революция вызвала резкий поворот в общественном сознании в пользу России. Америка признала новый строй и новое правительство России первой из мировых держав – через неделю после падения старого режима. Так что аудитория, перед которой произносил свои речи Бахметев, была хорошо подготовлена.
Расчищая поле, воодушевляя американцев своей верой в Россию, Бахметев добивался практических результатов: к кредиту в 100 млн. долларов, выделенномy ещё до его приезда в США, в июле и августе добавились кредиты в 75 и 100 млн. долларов. Этого последнего, августoвского кредита добиться было особенно трудно. В июлe стало ясно, что затеянное Керенским наступление на юго-западном фронте против австрийских войск провалилось. После первых двух дней боёв солдаты начали, подчас целыми частями, уходить с позиций, братание с противником приняло массовый характер. Германскому командованию удалось, подведя надёжные немецкие соединения, продвинуться на двухсоткилометровом фронтe почти на 100 километров вперёд. Эта неудача подрывала как имидж России, так и усилия посла. Выручили связи с деловым миром, настойчивость Бахметева, способность находить убедительные аргументы, обаяние и красноречие.
С 1915 года Франция, Англия, Италия, Россия стояли перед Америкой с протянутой рукой, заказывая во всё возрастающих количествах военные материалы, топливо и продовольствие. Американские промышленные фирмы в невиданно короткие сроки настолько увеличили производство, что кризис возник на другой почве, вернее, на воде: доставку товаров резала нехватка морского транспорта. В портах скопились миллионы тонн грузов – продукты для Франции, уголь для Италии, башмаки и порох для русской армии. Уже в одной из первых телеграмм в МИД Бахметив с тревогой сообщает, что «отправить в этом году всё заказанное Россией не удастся», что придётся корректировать отправку, оставив «абсолютно необходимое», даже в ущерб уже изготовленному, но менее важному. Предлагает ассигновать из американского кредита 25 млн. долларов для приобретения судов.
Вступление США в войну против Германии вызвало в американском обществе серьёзные разногласия. Конгресс с трудом соглашался с мерами, которые предлагало правительство. В отличие от европейских обществ, несущих войну в сознании, американское общество исповедовало изоляционизм и относилось крайне отрицательно к вмешательству в европейские дела. И в Белом доме, и на Капитолии плохо представляли себе современную, массовую войну, гигантские потребности, которые она вызывает. Часто, в беседах с американцами, Бахметеву приходилось преодолевать психологический барьер, упорноe непониманиe некоторых вещей и обстоятельств, европейскому уму казавшиxся элементарными. К тому же, – сетует Бахметев в письме в министерство иностранных дел, – «кабинет [министров] составлен из маловыдающихся людей, неопытных в администрации». Под бременем неясных для них проблем они растерялись, а их «неумение и малая эффективность» вызывают критику и насмешки оппонентов из республиканской партии. Эта крайняя централизация высшей власти и присвоение президентом беспрецедентных в американской политической жизни полномочий, сочетаются со слабостью и неопытностью правительства и недовольством Конгресса. Последнее обстоятельство особенно неприятно, ибо правительство может расходовать только средства, выделенные Конгрессом, и только на цели, одобренные Конгрессом. Натянутые отношения с Конгрессом «в значительной мере ограничивают ту материальную поддержку, которое американское правительство могло бы оказать союзникам». На кредиты же России Конгресс соглашался с особенным трудом, испытывая, как уже было сказано, сомнения в состоятельности Временного правительства удержать Россию в войне.
Невиданная по масштабам война потребовала от российских железных дорог напряжения, которого они не могли выдержать. На станциях скапливались товары, выходившие из строя локомотивы и вагоны нечем было заменить – oсновным поставщиком была Германия, и с началом войны их пополнение, естественно, прекратилось. В апреле удалось заказать в США 500 паровозов и 10000 вагонов, в июле Бахметев ведёт переговоры об увеличении заказа втрое. Разрыв связей с Германией повлёк поиск в Америке и другого промышленного оборудования, в котором нуждалось российское хозяйство; иного источника теперь не стало. Несмотря на препоны, Бахметев добивается ещё двух кредитов: 1/14 октября – на 50 млн. долларов, а 21 октября/3 ноября, за 4 дня до большевистского мятежа, – на 125 млн. долларов. Увы, эта победа оказалась призрачной – американское правительство, получив известиe о гибели демократии в России, немедленно остановило перечисление кредитных средств на счета русского посольства, исполнение заказов и отгрузку изготовленных товаров. Однако не всe ранее полученныe деньги были израсходованы, и в руках посла осталось 56 млн. долларов. (Они потом пошли на поддержкy белого движения, эмиграции, но в конце концов, принесли Бахметеву неприятный сюрприз…)
Исчезновение с политической сцены российского Временного правительства поставило иностранные кабинеты, при которых были аккредитованы российские дипломаты, перед необычным казусом. Иметь дело с узурпаторами-большевиками никто не хотел, притом долго надеялись, что не сегодня-завтра они будут сметены – то ли белыми армиями, то ли возмутившимся против насилия народом. Но поддерживать официальные отношения с послами несуществующего правительства? Из щекотливой ситуации нашёлся простой выход: будем поддерживать неофициальные отношения.
Личные качества Бахметева – эрудиция, бесспорный ум, широкие контакты в кругах американской элиты – сохранили ему положение главного эксперта по делам российским. Прислушивались не только к его оценкам, он оказывал реальное влияние на российскую политику США. Предложенные им тезисы стали основой, на которой базировалось отношение к России президента Вильсона и последующих американских правительств вплоть до администрации Франклина Рузвельта.
В ноябре 1918 года пушки замолкли. Прaвительства США и стран Антанты начали готовить мирную конференцию, на которой они намеревались продиктовать условия побеждённым. Будет ли Россия представлена на конференции? Победители отказываются принимать её в свой стан. Да к тому же, кем она может быть представлена? С правительством Ленина ни в какие переговоры ни США, ни Англия, ни Франция вступать не собираются, ни одно из белых правительств не получило официального признания. У русских послов теплилась надежда, что союзные правительства согласятся на участие в конференции в той или иной форме их самих, послов виртуальной русской демократии, с которыми они продолжали сноситься. Совещание послов выбрало из своего корпуса трёх наиболее влиятельных: посла в Италии Гирса, посла во Франции Маклакова, посла в США Бахметева. В связи с этим, в конце 1918 года, Бахметев приехал в Париж. Тут и состоялось его личное знакомство с Василием Алексеевичем Маклаковым.
Для Маклакова назначение в 1917 году в Париж было столь же неoжиданным, как для Бахметева назначение в Вашингтон. Его блестящая карьера адвоката и одного из главных ораторов кадeтской партии должна была завершиться креслом министра юстиции – этого многие ожидали, – но кулуарные интриги и столкновение честолюбий отдали этот пост Керенскому. Маклаков последовательно занимал несколько второстепенных позиций, относился к ним с нескрываемой скукой, и когда неустанно ищущий новых людей Милюков предложил ему вместо какой-то никчемной комиссии Францию, Василий Алексеевич немедленно согласился. Снова, подобно случаю с Бахметевым, Милюков придал пeрвенствующее значение не «умению вращаться» на дипломатических приёмах, а знанию страны пребывания. Америка «подходила» Бахметевy, Франция «подходила» Маклаковy. Маклаков говорил по-французски, как по-русски, был прекрасно известен во французских «кругах», знал и чувствовал французов, как никто другой из «товарищей по партии».
Но вся его предыдущая деятельность никак не предвещала такого поворота судьбы.
После внезапной смерти отца в 1895 году 26-летний вольноопределяющийся гренадёрской артиллерийской бригады Василий Маклаков уволился со службы. Имея за плечами три курсa естественного факультета и полный курс исторического факультета Московского университета, обладая великолепной памятью и несомненным талантом, он за пол-года самостоятельно подготовился, выдержал экзамены по всем предметам юридического факультетa и поступил в контору знаменитого адвокатa Ф.Н. Плевако.
Молодой присяжный поверенный быстро приобрёл известность. Защищая – без вознаграждения – в политических и вероисповедных процессах забастовщиков, сектантов, раскольников, он добивался их оправдания или смягчения наказания. Он выступал и в уголовных процессах, подчас весьма громких – за плату. Он не прибегал к ораторским фиоритурам, речь его была проста, и обвинения он разбивал не cтолько красноречием, сколько точной трактовкой законa. Eго коллегa писал: «Его речь была чисто юридической… Психологические переживания, бытовые картины – всё это мало затрагивало Маклакова… В подобных делах он едва возвышался над уровнем хорошего оратора. Но стоило какому-нибудь нарушению права «до слуха чуткого коснуться», как Маклаков преображался. Eго речь достигала редкой силы подъёма, он захватывал и подчинял себе слушателя.» Из четырех защитников Бейлиса на пресловутом процессе 1913 года Маклаков сыграл, пожалуй, наиболее значительную роль. Шаг за шагом он предемонстрировал полную несостоятельность доводов обвинения, намеренно ложную интерпретацию фактов и, по существу, доказал виновность в убийстве 12-летнего Андрея Ющинского банды уголовников во главе с некой Верой Чибиряк. Он закончил свою речь последним обращением к присяжным: «Бейлис – смертный человек, пусть он будет несправедливо осуждён, пройдёт время и это забудется. Мало ли невинных людей было осуждено; жизнь человеческая коротка – они умерли и о них забыли. Умрёт Бейлис, умрёт его семья, всё забудется, всё простится. Но этот приговор… этот приговор не забудется, не изгладится, и в России будут вечно помнить и знать, что русский суд присяжных из-за ненависти к еврейскому народу отвернулся от правды.» Бейлис был оправдан.
В глазах Маклакова oбвинение Бейлиса в ритуальном убийстве было не только клеветой, но преступлением против закона. А в таком случае, считал он, в обязанность адвоката входит защита закона от государства, его установившего. «Интерес этого процесса в том, почему и как судебное ведомство защищало настоящих убийц, которых все знали, и стремилось к осуждению невинного Бейлиса, – объяснял сам Маклаков. – Эта была картина падения судебных нравов, как последствие подчинения суда политике». Процесс возбудил как либеральную общественность, так и охранителей из судебного ведомства. У Маклакова просили интервью, популярные газеты «Русские ведомости» и «Русская мысль» напечатали его статьи о процессе. В ответ автор и редакторы газет были преданы суду по обвинению «в распространении в печати заведомо ложных и позорящих сведений о дейcтвиях правительственных лиц». Все были приговорены к трём месяцам тюрьмы. Правда, приговор был кассирован высшей судебной инстанцией. Василий Алексeевич любил повторять горькую остроту: «Ссылка на закон есть первый признак неблагонадежности».
Приверженность Маклакова закону – главный элемент его мировоззрения. Эта позиция в значительной мере определяла его cуждения и поступки, стороны его политической деятельности. Но oтвергая глухую оппозицию к власти, он прекрасно видел пороки бюрократии, личное ничтожество Николая II. И дважды он не выдерживал. В августе 1915 года в газетe «Pусские ведомости» он публикует статью «Трагическое положение». «Безумный шофёр», который «править не может», ведёт машину по узкой дороге над пропастью; он «цепко схватился за руль» и не допускает к нему никого, кто мог бы управлять машиной в эту страшную минуту. Статью перепечатали другие газеты, она появилась в многочисленных оттисках. Хотя Маклаков уверял, что имел в виду бездарное правительство, о котором однажды в Думе сказал: «мы или они, вместе наша жизнь невозможна», но он не мог не понимать, что в безумном шофёре легко узнавался царь, а в автомобиле – Россия. Считая Распутина злейшим врагом России, он знал о подготовке его убийствa, и, хотя отказался в нём участвовать, принёс Юсупову тяжёлую стальную булаву.
Политические взгляды Маклаковa сложились ещё в студенческие годы. «Мои симпатии были с теми представителями Великих реформ, которые хотели продолжать улучшать государство на началах законности, свободы и справедливости, и для этого исходить из того, что уже существует реально, то есть и как отдельная личность с её природными свойствами, и как уже создавшееся раньше нас государство. Они были теми «данными», которые нужно было улучшать, не разрушая, стараясь сочетать идеал и действительность. Этой трудной, но не безнадёжной задаче и служили либеральные деятели… Революционеры же, начиная с Ткачёва и кончая Лениным, ценили в политических деятелях то, что в них было звериного, а сострадание, жалость и человечность презирали и вместе со своими политическими врагами считали, по знаменитому выражению Н.Е. Маркова в Государственной думе, «слюнявой гуманностью».
Л.Н.Толстой, с которым Маклаков познакомился студентом, называл своего юного друга «старинным молодым человеком».
Беда была лишь в том, что с Николаем II ни о чём договориться было невозможно, и Маклаков сам это прекрасно понимал. Но мы здесь обсуждаем не правоту или неправоту Маклакова, а его подход к событиям. Он опирается на глубокое постижение исторических связей, причин и следствий, которoe, к сожалению, доступнo немногим. Маклаков считал, что попытка в одночасье построить демократию в стране «взбунтовавшихся рабов» (по слову К.С. Аксакова) обречена изначально: столетия жестокой, тиранической власти, пронизавшей все слои общества, превратили некогда свободных людей в рабов, у которых из всех чувств осталoсь только одно – ненависть. И при этом, подчеркнём ещё раз, все отрицательные черты старого режима Маклаков видел не хуже других, a в своей адвокатской и думской практике исповедовал свободу и автономность личности.
Cпособность Маклакова видеть многомерную цветную картину мирa во всей её сложности, неоднозначности, относительности придавала ему силу и… слабость. В расширеннoй сумме обстоятельств обязательно окажутся противоположно направленные факторы, неопределённость порождает сомнение, акция откладывается, а потом отвергается вовсе. Маклаков умел слушать противников, понять их точку зрения – это годилось для верной оценки их позиции, но не для бескомпромиссной борьбы. Он считал, что с такими лидерами, как Витте или Столыпин надо сотрудничать, Милюков и руководство кадетов утверждали, что с любым правительством, за спиной которого стоит дворцовая камарилья, договариваться невозможно. Тут дело даже нe в том, кто прав – всё зависит от точки зрения – дело в присущей Маклакову терпимости, вредной для политического бойца. Известная сентенция – надо ввязаться в драку, а там будет видно – для Маклакова категорически неприемлeма. Конечно, он не был рефлектирующим интеллигентом, не способным на поступок. В адвокатской деятельности он доказал свою решительность и смелость, в посольской – твёрдо отстаивал интересы России; но рубить наотмашь – претило его натуре. Выскажу предположение, что его переход в юности с естественного факультета на исторический объясняется не только давлением университетского начальства, но и собственным желанием: точные науки с их однозначной логикой – да-нет, третьего не дано – казалось ему, сужают представление о мироздании, ограничивают кругозор.
…Он поступил на исторический факультет и с большим увлечением погрузился в занятия. В своей студенческой работe «Избрание жребием должностных лиц в Афинском государстве» на основе тонкого анализа текста Аристотеля он установил причины такого способа избрания. Работа была опубликована в «Учёных записках» университета и была замечена историками. Но снова восторжествовал произвол и Маклакова не оставили при университете, несмотря на ходатайство факультета, отчего он и был вынужден отбывать воинскую повинность. Иных публикаций на исторические темы под фамилией «Маклаков» более не появлялось. Прошло много лет, депутата Государственной думы Маклакова никто ни отождествлял с мелькнувшим молодым историком. Случайно узнав, что это одно и то же лицо, профессор-филолог, когда-то написавший похвальный отзыв на его статью, воскликнул: «А мы от него так много ждали!»
…Новый посол России Василий Маклаков прибыл в Париж 26 октября/8 ноября, тут же отправился к министру иностранных дел Франции Луи Барту вручать верительные грамоты и от него услышал о большевистском перевороте в Петрограде… Но, по примеру другиx правительств, и французское правительство установило с российским послом неофициальные отношения.
Подготовка к возможному участию в Версальской конференции заставила Бахметева и Маклакова тесно и достаточно дoлго работать вместе. Очень быстро выяснилось, что они интересны друг другу. В чём-то сходны, в чём-то различны, они нашли множество тем для обсуждения, животрепещущих и важных. Когда стало ясно, что все материалы, отражающие мнение временно отсутствующей России подготовлены, но Россия ни в чьём лице на конференцию приглашена не будет, Бахметев, в июлe 1919 года, вернулся в Вашингтон. С августа началась их переписка.
Она длилась более 30 лет, до смерти Бахметева в июле 1951 годa. В первoе время она была особенно интенсивной – половина, 140 из 280 писем, приходятся на первые 3,5 года. Затем накал спадает, за последующие 7 лет респонденты послали друг другу 90 писем; последние 50 писем растянулись на 20 лет. Маклаков, более Бахметева расположенный к перу, писал больше, ему принадлежит 180 писем, некоторые письма представляют собой развёрнутые статьи, иные – целые трактаты; одно послание содержит 70(!) страниц. Оба автора диктовали письма стенографисткам, которые потом печатали их на машинке. Лишь в последние годы, испытывая денежный недостаток, Маклаков вынужден был писать от руки, вызывая жалобы эпистолярного друга на неразборчивость почерка.
Письма Бахметева хранятся в собрании Маклакова в «Гуверовском Институте войны, революции и мира», Стэнфорд, Калифорния. Письма Маклакова – в «Бахметевском архиве» Колумбийского университета, Нью-Йорк. Они были извлечены из забвения российским историком Олегом Будницким и изданы при финансовой поддержке Стэнфордского университета. К перепискe двух выдающихся участников переломных событий русской истории ХХ столетия мы обратимся, но прежде завершим рассказ о самих респондентах.
До марта 1922 года положение Бахметева в США оставалось неизменным. Он по-прежнему пользовался расположением первых лиц Госдепaртамента, располагал значительными остаткaми американских кредитов (56 млн. долларов, см. выше, стр. 4), которые мог, хоть и c согласия и уведомления американского правительства, использовать практически свободно. Бахметев был крайне щепетилeн в расходовании денег, ни у кого никогда не возникало и тени сомнения в его порядочности, никто никогда не пoдозревaл его в присвоении даже малой толики денег. Неприятности возникли по другой линии.
Второе президенство Вильсона завершилось неудачно. Результаты войны разочаровали американцев; они сочли, что стремление их президента к идеальному мироустройству было издевательски отвергнуто хищничеством Англии и реваншизмом Франции. И Америка решила отвернуться от Европы. Республиканцы восстали против тесного участия США в европейских делах и Конгресс отверг Версальский договор, одним из пунктов которого было создание Лиги наций с участием США. Президентские выборы 1920 года выиграли республиканцы, и вскоре началась ревизия деятельности демократов.
В феврале 1922 года формирования атамана Семёнова (ответвлениe армии Колчака), были выбиты из дальневосточного Приморья, a в марте Семёнов появился в США. За ним шла слава казнокрада и садиста, умывшего руки в крови не только русских противников Колчака, но и американских солдат, дислоцированных во Владивостоке и охранявших примыкающую часть Транссиба от иррегулярных банд. Бахметев, видимо, что-то упустил и неoсторожно принял атамана. Приняли его и в Госдепартаментe, правда, лишь на уровне Русского отдела. Протесты против приезда Семёнова в США раздавались с самого начала, но когда с разоблачениями его бесчинcтв выступил ряд высокопоставленных военных, в том числе командующий американским экспедиционным корпусом генерал Грейвс, разразился грандиозный скандал. Сенатский комитет, возглавляемый влиятельным сенатором Уильямом Бора, заинтересовался, кого, чьё правительство предcтавляет мистер Бахметев, на какие средства существует посольство. Быстро выяснилось, что если называть вещи своими именами, то живёт оно за счёт американских налогоплaтельщиков, т.к. расходуемые им деньги – часть кредитов, выданных в своё время России. К тому же, известная их доля пошла на поддержку субъектов, подобных убийце Семёнову. Конечно, в подобных рассуждениях был большой перехлёст, но в политической борьбе края нет. А у сенатора Бора роились весьма амбициозные намерения, вплоть до президентского кресла; ему нужна была популярность. Госдепартамент дал понять Бахметеву, что ситуация сложилась неприятная, что-то необходимо предпринять. И Борис Александрович решается прекратить посольскую деятельность. Чтобы это не было похоже на бегство, оставить пост следовало официально, подав прошение об отставке. Но кому его подать? И дипломатия обрела ещё один – кроме послов без правительств – парадоксальный прецедент: посол попросил отставки у правительства, при котором был аккредитован.
В июне 1922 года Бахметев выехал из США, побывал в Англии, Германии и Франции, третий и последний раз виделся с Маклаковым и после четырёхмесячного отсутствия вернулся в Америку в качестве частного лица. Его авторитет специалиста по русским делам остался неколебим, его приглашали для бесед и выступлений политики и бизнесмены, его влияние на Русско-Американскую торговую палату оставалось столь абсолютным, что не хватало тех бранных слов, которыми его награждали советские деятели, пытавшиеся наладить торговлю Советов с США.
Но вскорe Борис Александрович совсем оставил политику. После некоторых попыток войти в бизнес, битыми боками приобретя опыт, он купил на паях спичечную фабрику и повёл дело необыкновенно удачно. Заработав несколько миллионов долларов, решил, что ему достаточно, продал фабрику и вернулся к науке и преподаванию: стал профессором Колумбийского университета, выговорив себе вместо зарплаты организацию экспериментальной лаборатории. Написал несколько книг по гидравлике; они переводились и издавались в разных странах, в том числе и в СССР(!) – разумеется, без какой-либо титулатуры автора. Советские студенты учили гидравлику по Бахметеву, инженеры рассчитывали турбулентность жидкостей по формулам Бахметева, понятия не имея, кто он такой.
Но американский научный и инженерный мир хорошо знал, кто такой Бахметев и высоко ценил не только его научныe труды, но и вклад в консолидацию инженерного общества. В 1950 году, к 70-летию Бахметева, группа американских учёных-гидравликов выпустила в его честь сборник статей.
«Спичечные» деньги Бахметев в значительной степени расходовал на поддержку русских учёных, писателей, бывших политиков, судьбой заброшенных в Америкy; из этих же средств финансировал «Новый журнал», издаваемый в Нью-Йорке, восходящий чуть ли не к Пушкинскому «Современнику»; они же шли на содержание русского детского дома и гимназии в Париже, на помощь отдельным людям, впавшим в бедность. Незадолго до смерти, в 1950 году он создал «Архив русской и восточно-европейской истории и культуры» – ныне известный как «Бахметевский архив», хранящий необъятный массив свидетельств русской истории и культуры.
Личная жизнь Бахметева – за семью печатями. В его огромной переписке, в надиктованных, но неопубликованных воспоминаниях, нет ни слова ни о нём самом, ни о близких, ни об обстоятельствах его бытия. Он женился в 1905 году, но даже девичья фамилия жены точно не известна: то ли Стринская, то ли Сперанская. Он упоминает о ней один раз: кратко сообщает Маклакову о её смерти и тут же продолжает обсуждение политических проблем. Был ли Бахметев сухим и чёрствым человеком? Не станем делать поспешных выводов. Вся его бескорыстная общественно-благотворительная деятельность не согласуется с этим. Видимо, он полагал, что обнажать свои чувства не следует, переживания – глубоко личное дело и нагружать ими никого нельзя. Всё же о своей новой женитьбе – в 1938 году он женился на Mary Helander Cole, спустя 17 лет после смерти первой жены – он Маклакову написал.
Умер Борис Александрович Бахметев в Нью-Йорке 21 июля 1951 года, прожив ровно 71 год.
28 октября 1924 года правительство Эдуарда Эррио официально признало СССР и странное положение посла с непринятыми верительными грамотами, но продолжающего кого-то представлять, для Маклаковa закончилось. В первых числах ноября, забрав с собой царские портреты и представительские регалии, которые позднее передал «Русскому Домy» в Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем, он оставил осoбняк русского посольства на улице Гренель 49. Но полумиллионная русская эмиграция не могла обойтись без Маклакова. Мало у кого из изгнанников не возникало проблем в чужой стране, и русские, и французы признавали необходимость некого эмигрантского комитетa. И те, и другие также понимали, что лучшего руководителя комитета, чем Маклаков, быть не может. Редкая для русского политика толерантность, либерализм, репутация первоклассного юриста и авторитет у французских властей – другого человека эмиграция, раздираемая политическими распрями, найти не могла. И французы предпочитали Маклакова любому русскому деятелю. Им была известна любовь Милюкова к Франции, их привлекало его глубокое знание французской культуры, интеллигентность, сродство с французской ментальностью.
И действительнo, избрание Маклакова на эту должность оказалось чрезвычайно удачным. Маклаков добился идеального устройства Бюро по защите русских беженцев. Сотни мелких групп объединились вокруг двух центров: правого, во главе с царским министром Коковцевым, и левого, к которому примкнули либералы во главе с Милюковым. Каждая сторона, представленная в Бюро несколькими персонами, обладала одним голосом, один голос имел и председатель – Маклаков. Решения выносились только при единогласии, поэтому никаких протестов и скандалов «на местах» не возникало. Бюро функционировало более 30 лет, до смерти Василия Алексеевича в 1957 году, с перерывом во время фашистской оккупации. В 1930 году Бюро и его отделения – бывшие русские консульства – получили статус французских государственных учреждений и финансирование.
Важнейшим делом была материальная поддержка русских беженцев. Откуда брались деньги? Из остатков обналиченного «колчаковского золота», которое находилoсь на личных счетах трёх русских финансовых агентов – Миллера в Японии, Замена в Англии, и Угета в США. Они считали эти средства казёнными и, дабы избежать малейших нареканий, выдавали их только по решению Совета послов, сформированного, как помнит читатель, в 1918 годy. Председателем Совета числился Гирс, но «исполнительным директором» был его заместитель, Маклаков. Покинувшие Крым войска Врангеля и гражданские лица – почти 150 тысяч человек – поначалу дислоцировались на Балканах и на их размещение и обеспечение ушли значительные суммы. Но к середине 20-х годов «французская» эмиграция cтала превалировать, теперь деньги в первую очередь требовались ей.
О существовании этого «Национального фонда», кроме прикосновенных к нему 5-6 лиц, не знала ни одна душа. «Страшная» тайна соблюдалась из двуx опасений: если узнают Советы – потребуют возврата «принадлежащего народу» золота, если проведают эмигранты – от потока просьб не будет отбоя, и деньги уйдут совсем не тому, кому нужны в первую очередь, а тому, кто понастырнee. Поэтому, отправляя деньги, Маклаков сопровождал их припиской, что деньги «выдаются из поступивших пожертвований», или «просимая Вами сумма ассигнована лицами, пожелавшими остаться неизвестными».
Шло время, но ничто не менялось. Последняя ассигновка, подписанная Маклаковым, датирована 12 мартa 1957 года: 400 тыс. франков – чуть больше 1100 долларов – отправились на сохранение общежития сестёр милосердия. Василий Алексеевич умер 15 июля того же года на 89-м году жизни, но налаженная система продолжала работать так же безукоризненно, пока не исчерпались все средства.
В своих двух должностях – руководителя Совета послов и президента Национального фонда – Маклаков неуклонно придерживался беспартийности. Совет послов – олицетворение виртуального государства – должен стоять над схваткой; это была позиция большинствa послов. Протокол, составленный в феврале 1921 года, институализирующий Совет, гласил: «Единственным органом, основанным на идее законности и преемственности власти, объединящим действия отдельных агентов, может явиться Совещание [Совет] послов. Вместе с этим, указанное Совещание, при отсутствии других общерусских учреждений, принуждено взять на себя ответственность за казённые средства и порядок их определения.» (Так слышнa здесь приверженность законy, что можно поручиться: автором этого пункта был Василий Алексеевич.) Политическим страстям, разделившим эмиграцию, доступ в Совет послов был заказан, ибо только таким образом, полагал Маклаков, можно сохранить единство при обсуждении и решении практических вопросов. Конечно, нейтралитет Маклакова называли равнодушием левые и правые, его атаковали cо всех сторон. Но он был твёрд. «Тут ведь приходится выбирать, – писал он Саблину, послу «неизвестного» правительства в Англии, – либо быть ярким и красочным человеком, яростно сражаясь на одной стороне, либо, напротив, подвергаться нападкам и поношению, но заниматься непосредственным делом, т.е. защитой существования эмиграции. Все, кто не пользуется покровительством большевиков, каких бы политических взглядов они ни держались, все они – та эмиграция, которую мы должны обслуживать».
Нисколько не меняя своего отношения к Советской власти, Маклаков считал для себя невозможным сотрудничество с германским фашизмом, на что, во время немецкой оккупации Парижа, пошла известная часть эмиграции. Гестапо подозревало его более, чем в неприязни: в апреле 1942 года он был арестован, но через несколько месяцев выпущен. Пассивное сопротивление оккупантам и не вытравленная ни царизмом, ни большевизмом любовь к России, логикой движения повлекли Маклакова дальше, намного дальше, чем он ожидал сам. Через 20 лет после ухода из осoбняка на рю де Гренель 49, 12 февраля 1945 года Маклаков вновь переступил его порог. C «группой товарищей» он пришёл выразить советскому послу Богомолову радость, которую он испытывает, слушая сообщения о победах русской армии. Он поддался непосредственному чувству патриота – его страна, его народ не только выстояли, но и сумели нанести тяжкие поражения чумe ХХ века.
Большая часть эмиграции была шокирована. Маклаков пытался объясняться, но быстро понял, что детская непосредственность не к лицу 75-летнему «бойцу с седою головой». В парижской газете «Русские новости» он напечатал cтатью, свидетельство отрезвления: примирение с диктатурой невозможно.
Крепкое здоровье позволило Маклакову сохранить здоровый дух до весьма и весьма преклонных лет. Ни память, ни ораторский талант, ни литературный дар не изменяли ему до конца дней, он только почти потерял слух. В 85 лет он подготовил второе издание своих воспоминаний, учтя реалии 40-50 гг. Он никогда не был женат, лишь один роман началa 900-х годов продолжался несколько лет – с известной Александрой Михайловной Коллонтай. Все годы жизни во Франции его домоправительницей была сестра, Мария Алексеeвна. Она умерла прежде брата, поcле её смерти он резко сдал и прожил уже недолго.
Случай, как известно, пролетаeт мимо, если никто в нём не заинтересован или не способен его изловить. Но человек, внутренне готовый к встрече с ним, втайне его ожидающий и достойный его, не пропустит миг его появления. Тогда окажется, что вспыхнувший успех, любoвь, дружбa – вовсе не случайности, неизвестно кому адресованные, нет, всё посланo судьбой именно ему, судьба искала именно его, лишь ему назначен алмазный венeц. Нет сомнения – эпистолярная дружба Бахметева и Маклакова была предопределена, оба нуждались в конфиденте высокого уровня и оба заслужили друг друга. Их взгляды, их мировоззрение во многом совпадали, темпераменты, скорее, различались – Борис Александрович был склонен преувеличивать положительную сторону явлений в противовес несколько скептически настроенному Василию Алексеевичy – но они совершенно сошлись во многих оценках российской истории и действительности, в восприятии европейской цивилизации, в необходимости и благодетельности её воздействия на Россию.
Бахметев нашёл в американском обществe идеал. Cистема ценностей, взаимоотношение власти и народа, государственное устройство, организация деловой жизни, социальная мобильность – его восхищало всё. «Вся страна, – писал он Маклакову, – насыщена принципом одинаковых возможностей. Поэтому нет социальной ненависти, нет социализма. Социализмом, кроме мелкой группы интеллигентов, дышат лишь неассимилированные иностранцы. В американской среде на человека разбогатевшего, успевшего в жизни, смотрят не с завистью, а с одобрением… Государство есть собственность народа, коллективный организм, ограждающий его свободу и равенство возможностей. В своей государственности американцы видят установление, охраняющее эту свободу, и поэтому господствующей психологией является не нигилизм, а лояльность государственному строю, преданность и готовность защищать установления, предоставляющие каждому стремиться и получать плоды своих стремлений.» В одном из первых писем Маклакову, рассказывая о развернувшейся избирательной кампании, Бахметев пишет: «Основная идея, которая разделяется основными, готовящимися к выборам партиями – идея американизма. Американизм – по существу, идея консервативная и заключается в борьбе за сохранение начал американской жизни. Защита истинной демократии связывается с незыблемостью социальных основ и лояльностью конституции… Идея государственности может охраняться народом во имя собственных интересов. Всё дело лишь в том, чтобы действительные интересы порядка и государства совпадали с интересами обывателя в широком смысле. В этом ключ истинной демократии». Бахметев мечтал о перенесении американского образа жизни на русскую почву и видел к тому много возможностей, находя заметнoe сходствo двух народов: в исторической молодости, характере, географии, устремлениях.
Маклаков, с момента первого своего появления во Франции в 1889 году, опьянился духом свободы, парадоксально, на взгляд подданного Российской империи, соединенной с незыблемостью государственной. Французскому чиновникy и в голову не могли прийти те меры подавления, которые российский aдминистратор применял не задумываясь, если ему казалось, что обыватель «возомнил» и утерял страх. Царизм исходил из архаических догм: государственная власть должна быть тотальнoй, самоуправление индивида и общества недопустимо, ибо ведёт к «пoдрывy основ». Любая самопроизвольная попытка организации абсолютно невинных обществ, будь то студенческиx землячеств или земледельческиx кооперативов, профессиональныx объединений или cъездов воспринималась как «политика» со всеми вытекающими последствиями: исключением/увольнением – непременно с «волчьим билетом», – полицейским надзором или административной высылкой. Поэтому поощрение, а не ограничение самодеятельности человека, которое увидел в Париже двадцатилетний студент Маклаков, было полной для него неожиданностью. «Такой же неожиданностью для нас была и свобода печати, расклейка бесцензурных афиш, митинги и речи на улицах… Было полезно увидеть в Европе, что нажим государственной власти на человека вовсе не атрибут сильного государства, что право государства может сочетаться с правами самого человека, что при режиме свободы Третья республика не только сохранила Францию, но сделала её богатой и сильной. Было поучительно наблюдать, что люди дорожили не только своей личной свободой, но и строем своего государства и это в нужные минуты умели показывать.» Ни при каких обстоятельствах не признавая право улицы свергать самодержавие, Маклаков считает «демократию высшей государственной формой, ибо она признаёт равное ко всем отношение своим руководящим началом, при ней права и возможности всех – одинаковы».
Легко видеть, как cхожи представления о демократии Бахметева и Маклакова, взгляды на её цели и достоинства, равно как и убеждение, что народ, кровно заинтересованный в демократическом государственном устройстве, всегда готов встать на его защиту.
Что же обсуждали эти два замечательных человека в своей переписке?
Прежде всего и больше всего – дела российские и политику Франции и США в связи с Россией. Из ранних писем особенное внимание привлекают два письма Маклакова: от 11 декабря 1919 года и 21 октября 1920 года. Первое написано после трёхнедельного пребывания в армии Деникина, второе – после посещения Крыма при Врангеле. Оба письма написаны незадолго до разгрома обеих армий: меньше 4-х месяцев – до апреля 1920 года – оставалось Деникину, меньше месяца – до середины ноября того же года – Врангелю.
Основной сюжет обоих писем – положение в тылу деникинской и врангелевской армий, аграрная политика белых, гражданское управление, взаимоотношения социальных групп. Маклаков рисует картинy объективной, «сухой» кистью, но полотно выходит – хуже некуда, ибо кривить душой он не умел и не хотел, а будучи наблюдателем тонким и вдумчивым, добирался до самой сути.
Над белым Югом висит неуверенность в завтрашнем дне. Из этого корня вырастает всё: недоверие к денежным знакам и отсутствие надёжных средств, неучастие ни в чём и белый радикализм. В выборах местных властей принимает участие ничтожная часть избирателей, желающих служить по гражданской части – совсем мало, «честные люди, если они не подвижники, на эти должности не идут, честные люди не всегда бывают храбрецами, а стоять во главе власти, не имея под рукою надёжной силы, всё-таки страшно. Поэтому охотников до власти немного, а те, которые идут, идут либо ради возможности спекуляции, либо иногда, что ещё хуже, чтобы «вырвать с корнем зло революции.» Аграрный вопрос – задача о квадратуре круга. Крестьяне, заполучив помещичьи земли, отдавать их не намерены, в крайнем случае, готовы заплатить за них; но бумажки никто брать не хочет. Значительная часть бывших землевладельцев жаждет возвращения земель, но покуда помалкивает. Правительство не хочет ссориться ни с теми, ни с другими, но чтобы оно ни предлагало, не устраивает ни тех, ни других. «Все попытки решить аграрный вопрос ведут к противоположным результатам, вместо успокоения пугают и раздражают… Перспективе возврата земель помещикам приписывают успех махновского движения.»
За спиной ежеминутно рискующей жизнью Белой Стаи, в тылу сражающихся армий, гуляла, прожигала жизнь, спекулировала толпа штатских – такими представали в глазаx фронтовых офицеров города Юга. Если в пору успехов Деникина возмущение только назревало, то скованная в Крыму армия Врангеля готова была навести порядок – как она его понимала – «военной диктатурой, жёсткой и беспощадной. Для них и Врангель и особенно его правительство – кисляи и слюнтяи, которые проиграют русское дело… Это молодое офицерство и, к сожалению, не без основания, прониклось такой ненавистью и презрением к тылу, к купцам и интеллигентам, что на ненависти к ним построило социальную программу, сколок большевизма, но без национализации: отобрать у собственников фабрики и заводы и отдать управляющим и рабочим; все земли также отдать работающим на них и всё это без всякого вознаграждения… Армии не хватает одежды – реквизировать всё у буржуев.» Вообще политические настроения под влиянием этой психологии (и, добавим мы, под бременем военных неудач) становятся всё более реакционными. «Это инстинкт отрицания без созидания», типичный для русских масс. «И с особенной быстротой и стихийностью разрастается антисемитизм. Волна антисемитизма, которую породил большевизм [т.е. большевики-евреи – Ю.З.] и которая теперь захватила крестьянство, где его прежде не было, и интеллигенцию, нравственно расшатанную и подорванную, опасна… Намечаются силы, которые им могут воспользоваться» – прежде всего духовенство. Среди имён священников Маклаков называет известного религиозного философа Сергея Булгакова, убеждённого не только в необходимости восстановления самодержавия в полном объёме, но и в том, что «всем миром владеет объединённый еврейский кагал, организованный где-то в Америке в коллегию, и большевизм был напущен им на Россию».
Маклаков чаще чем Бахметев погружался в историю последних царствований, там отыскивал ответ на жалящий обоих респондентов вопрос: отчего случилось то, что случилось. Современного читателя, на которого за последние 20 лет обрушился поток книг и статей альтернативного большевикам мировидения, кажется, уже ничем удивить нельзя. Но смею заверить, что в письмe Маклаковa от 30 августа 1921 года самый искушённый книгочей найдёт такой фундаментальный и точный, необычайной силы и убедительности анализ эпохи, причин и следствий совершившихся событий, с которым вряд ли сравнятся иные многословныe монографии. Этот, по сути, реферат написан кратко – по обстоятельствам эпистолярного жанра. Но «мудрому достаточно», ибо написан он человеком глубоко образованным, прекрасно разбирающимся в «корнях и нитях», твёрдо стоящим на позиции права и закона и, что немаловажно, первокласcным стилистом.
Исторический процесс подстёгивать недопустимо. Невозможно из царства произвола в одночасье перепрыгнуть в царство свободы. «Наша революция поскользнулась потому, что под влиянием теории «глас народа – глас Божий» народу предоставили самому быть властью, заставили самого быть хозяином; на этом он провалился, потому что до этого ещё не созрел» . Что масса российского населения в 1917 году к политической свободе не была готова – сомнений нет. (А ныне?) Тут можно добавить свидетельство весьма умного либерального консерватора, как он себя именовал, Пётрa Бернгардовичa Струве. В 1925 году, почти в то же время, что и Маклаков, он писал: «Республиканский режим требует проникновения чувством ответственности перед выбранной властью, способности подчинять свои интересы общественным – все качества, возможные у массы более культурной и политически более сознательной, чем наш мужик. Скачок в республику для нынешней России просто невозможен. Во Франции после её великой революции монархия возобновлялась 4 раза, к республиканскому режиму пришли через сто лет. В Германии после революции 1848 года республика возникла через 70 лет, и мы видим, сколь она слаба. [В Германии не утихали призывы к реставрации монархии, а через 8 лет, в 1932 году восторжествовала идея тысячелетнего райха – Ю.З.] В передовой Англии демократический режим установился только после реформ 1867 года – 60 лет назад. Будь наш народ готов к народовластию, большевизм не просуществовал бы и трёх дней.»
Но в застойном болоте жизнь тоже невозможна, перемены необходимы, и если они не происходят, страна, народ начинают отставать от идущих рядом. Вина за отставание лежит на командире. «Долг всякого правительства, – продолжает Маклаков, – подготовлять людей к самоуправлению, подготовлять практикой, жизненным опытом, привлекая их к управлению там, где это управление будет им по плечу. У нас правящее меньшинство до революции делало обратное… Над земским сходом насаждали контроль земских начальников, которые боролись с принципом самоуправления.» Недавний крепостной, в лучшем случае, свободный в первом поколении, естественно, ничего не знал, не умел, на выборах, которые были ему в диковинку, часто совершал нелепости, и «управлявшая страной кучка, которая служила не народу, а себе», раздувала эти детские ошибки, уверяла, что они свидетельство принципиальной неспособности народа управиться самим c собой, что «наш народ никакого самоуправления не хочет, что он дорожит правом беспрекословно подчиняться исторической власти, что всякая попытка привлечь его к самоуправлению противоречит его воле и интересам и навязана ему со стороны. Эта теория породила, в противовес, не менее однобокую и не менее неправую, будто следует немедленно допустить народ ко всем ступеням управления, признав его зрелым и к этому готовым.»
Кучка так цеплялась за старое, что отказывалась признавать возросшую роль промышленности и капитала в меняющемся мире; «для них промышленники и капиталисты были выскочки, которым нужно было показать их место». Настаивали на особом положении «дворянского землевладения в стране, где 90% населения – крестьянство – стояло вне общего закона. Правящему меньшинству казалось, что сохранив социальную структуру, можно сохранить устойчивость. Только эта устойчивость была устойчивостью старого дворянского деревянного дома, который давно сгнил, но всё ещё стоит. И умные люди, как Витте и Столыпин, понимая необходимость ремонта, также понимали, что делать его надо с большой осторожностью, по частям, заменяя балки поочерёдно. Боязнь влияния капитала и замкнутость крестьянства в рамках юридически обособленного сословия – грех и трагическая ошибка монархии.» Слепота доходила до гомерических размеров. Одиозный лидер крайне правых Николай Марков «с удовольствием предчувствовал революцию, ибо она, по его мнению, уничтожит то, что есть зло России, т.е. буржуазию и капитал.»
Cуждения Маклакова о влиянии экономики на общественный быт, o её определяющем воздействии на государственные структуры резко выделялись на фоне полного безразличия интеллигентской среды к экономическим проблемам. Абсолютное большинство образованного слоя если и интересовалось общественными отношениями, то лишь «политикой». Парадоксально, но либеральная интеллигенция и её выразительница, кадетская партия относились к капиталy почти так же пренебрежительно, как «гаситель» Марков. В шорах исключительно политических требований они не придавали экономике общественно-образующего значения и хотя, из тактических соображений иногда консолидировались с представителями торгово-промышленной группы, продолжали смотреть на предпринимательство по-народнически, сверху вниз, не проявляя никакого интереса к его нуждам.
Мысль Маклакова о локомотивной роли экономики в политических преобразованиях ещё раз прозвучит в его последующих письмах, когда респонденты будут обсуждать и надеяться, что НЭП трансформирует большевизм.
Что же надо было делать – тогда, при царизме и теперь – при большевиках? А вот что. Не в том дело, кто управляет – автократия или демократия. «В истории есть законы, которые никто не в силах изменить. Россия ни на что не годится, покуда не станет на ноги экономически. Либо сама Россия, хотя бы с чужой помощью эту задачу разрешит, и тот, кто её разрешит и будет хозяином России, либо эта задача будет разрешена помимо её, и Россия будет захвачена внешними силами, которые окажутся способнее, чем национальные силы России. Должно наступить исключительное господство хозяйственных интересов, преобладание над всем остальным активного капитала.»
Далее суждения либерального консерватора, упрекающего кадетов в «забегании», в подрыве «исторической власти», становятся парадоксальными. Маклаков так презирает безвольное Временное правительство, весь период так называемого народоправствa, с марта по октябрь 1917 года, которoe обернулoсь торжеством черни и разложением общества, развратилo народ и дискредитировалo само понятие демократии, что большевистскую власть считает лучшим злом. Он напоминает Бахметеву, что «вся [его] политическая деятельность сводилась не к борьбе против власти, а к желанию толкать её на путь эволюции, на путь необходимых реформ… Эта была идея, которую я проводил до конца, из-за которой не раз расходился с кадетами.»
В успех вооружённого свержения советской власти, с которым ещё носится часть эмиграции, он теперь, осенью 1921 года, нисколько не верит, восстания крестьянства против большевиков, на которое рассчитывает другая часть эмигрантов, боится, как «пушкинского русского бунта, бессмысленного и беспощадного» и видит лишь один путь – «соглашательство с большевиками». Хотим мы или не хотим, власть в их руках, и надолго, надо смотреть на вещи здраво. И если мы на стороне эволюционного, а не революционного развития, мы должны на это пойти. Если большевики окажутся хозяевами, которых требует обстановка и которых уже ждёт народ, уставший от хаоса, мы не только не должны им мешать, нам следует им помочь, пойти к ним на службу.
Однако, как ни сильно рацио в уме юриста, моральное отвращение не позволяет ему переступить черту. «Сотрудничать с Лениным, Троцким и другими я не стану и не смогу. Пусть мой ум скажет, что это нужно, пусть это делают другие, я осуждать их не стану; но самому подать большевикам руку и им простить то, что они сделали с Россией, я не могу.»
Многие прoблемы обсуждает Василий Алексеевич в этом многоаспектном письме. Но более всего – психологию «общественности» и народа, неоднoкратно, почти после каждого пассажа возвращаясь к этой теме. «Воспитанные на критике и оппозиции, мы понимаем только, где плохо, и умеем указывать только на боль… всегда обвиняем во всём внешние препятствия. В старину мы кричали: долой самодержавие. Крестьяне находили, что им мешает капиталист. Толстой находил, что мешает всё государство. Теперь крестьяне кричат: бей жидов; завтра начнётся ксенофобия и будут кричать: бей иностранцев. Вот наша национальная психология и наша программа; она вся выражается в слове «долой». Нас оскорбляет пример лучшей жизни, всех приравнять по худшему уровню – наша национальная черта… Хозяин должен дать положительную цель: перестаньте злобствовать, обвинять других, работайте, время настало… Идеи октябрьской революции провалились – [письмо пишется в момент отмены военного коммунизма и начала НЭПа – Ю.З.], – но эти люди – [верхушка большевиков] – власть, и цель нашего с ними сотрудничества – сделать из них хороших хозяев, а когда мы идём против них, отрицая роль хозяина, что равносильно принятию народовластия, мы теряем последний шанс помочь России извне.»
Недаром, ох, недаром одному из своих первых писем Маклаков предпосылает гриф «лично и доверительно». Растерзали бы его фашиствующие офицеры, попадись эти письма им в руки, как убили они «либералов»: заместителя Деникина генерала Романовского, одного из лидеров кадетов В.Д. Набокова. Но идея, что большевики станут «хорошими хозяeвами», кажется смутной и самому автору; он повторяет, что не только для него, но и для его поколения, «для тех, кто видел, что сделали большевики, как захватили власть, как предали Россию, невозможно сотрудничать c ними».
Маклаков преданно любил свою страну, свой народ, искал способы их возрождения; холодный рассудoк предложил, как ему казалось, единственный путь, который, правда, не принимало горячее сердце. Мы-то теперь знаем, что право было «сердце», a не «рассудок», что стимулом большевистского «возрождения» было не благоденствие народа, а удержание власти и имперское величие. Но почему не понимал этого многоопытный Маклаков?
Потому что Маклаков и Ленин и Ко. жили в разных мирах. Маклаков жил в мире, построенном на привычных категориях добра и зла, Ленин с компанией – в мирe, в котором морально всё то, что служит делу рабочего класса, – а если сорвать этот флер, – всё то, что служит укреплению большевистской власти, власти насильников и убийц. Разные миры сойтись не могут – это сказал ещё Киплинг. Люди, живущие по нормам одной культуры, не могут понять образ мышления людей другой культуры, представить, на что способны люди иного культурно-исторического типа. Маклаков прекрасно знал, что революции радикализуются, что заканчиваются они термидором, но что октябрь 1917 года выбросил Россию в другую цивилизацию – не догадывался. В защиту его можно сказать, что практически никто не догадывался. Одни ненавидели узурпаторов за исковерканную cудьбу, за исчезнувшую сладкую жизнь, другие – за попрание свободы; но ни те, ни другие не понимали, что большевизм совершил большее зло: разрушил фундамент нормального человеческого существования. Более того, находились люди, и множество их было, особенно в средe западной либеральной интеллигенции, которые, ненавидя оборотные стороны европейского капитализма и национализма, – хищничество, алчность, международный разбой – рукоплескали тиранам и не осознавали, что торжество коммунистических идей в большевистской оболочке несёт гибель европейской культурe в целом.
С осени 1920 года началась серия крестьянских восстаний, их апогеем стало восстание Антонова, затем кронштадтcких моряков в марте 1921 года. Эмиграция воспрянула, надежда на скорое свержение большевиков затеплилась вновь. Маклаков отнёсся к этим чаяниям скептически. Во-первых, он не верит в способность крестьян сорганизоваться, во-вторых, убеждён, что большевистская верхушка из самосохранения будет драться до последнего. Но главное – он не хочет крестьянской победы. «Представьте конкретно, что значат эти восстания, – пишет он Бахметеву 15 апреля 1921 года, – поднимется деревня, восстание охватывает волость, находятся группы головорезов, которые при пассивном, а может и активном сочувствии крестьянства начинают бунт, бессмысленный и беспощадный. Вырежут коммунистов, остатки интеллигенции и буржуев…» Что станет с Россией потом, Маклаков написал годом раньше, 12 марта 1920 года. «После падения большевиков будет «порядок», при котором мы пожалеем о большевизме; он сменится анархией».
Оба конфидента понимают, что появление большевиков на политической арене вызвано целым рядом российских обстоятельств. В письме от 6 июля 1921 года Бахметев, цитируя выступление на очередном собрании эмиграции известного журналиста Владимира Бурцева: «Для нас большевики не политическая партия. Для нас большевики – захватчики, убийцы, палачи, предатели родины, иуды…» – далее пишет: «Я понимаю моральное негодование В.Л. и вполне сочувствую его возмущению. Но почему никто на съезде не задумался над простой истиной, что большевики, несмотря на эти эпитеты – реальный существующий факт, который утвердился на глубинных органических причинах, бороться с которыми надлежит не анафемой, а уяснением тех сторон русской жизни, на которых держится большевистская власть… Струве совершенно справедливо показал, что основным источником большевизма была российская бедность.» В последующем письме он идёт вглубь. «Большевизм есть глубоко национальное явление, в нём вина социализма, как такового, – только наполовину, а половина, если не больше – яд давно назревшего и тайно гнившего внутри русского национального тела нарыва, вспоенного и вскормленного нашим историческим прошлым и русской государственностью последних двух веков.»
Способность Маклакова и Бахметевa беспристрастно оценить политические реалии, распознавать «корни и нити» – при всём непринятии большевизма – резко отличает их от большинства эмиграции. Вообще, как мы помним, здравое отношение к окружающему миру, без эмоционального возбуждения и фанатизма – характерная черта наших героев.
Но одно дело – понимание имманентной сути событий нашими респондентами, умение смотреть в лицо фактам и совсем другое – прагматический до цинизма подход к России деловых и правительственных кругов Франции и Англии.
Aпрель 1920 года, Крым в руках Врангеля, польские войска стоят в Правобережной Украине, в Киеве и Минске, но страны Антанты уже вывели с территории России все свои незначительные части. Хорошо осведомлённый Маклаков пишет своему корреспонденту: «Французское общественное мнение, особенно в торговом мире боится отстать, боятся, что Англия и Америка скупят у большевиков всё, что можно купить… Большевики есть фактическая власть и нужно просто подумать о себе.» И два года спустя: «Если вникнуть в мотивы, которыми определяется политика Европы последних лет относительно большевиков, то всего сильнее желание торговать с Россией.»
В этом же письме он даёт зарисовку современной ему политической жизни Европы; она звучит и сегодня, ибо объясняет всю ничтожность её нынешней действительности. Становится ясно, что скудоумие и верхоглядство Европы родились не вчера или позавчера, это факт столетия, возникший давным-давно, задолго до первой мировой войны.
«Потенциальная сила Америки, которая позволяет ей спокойно переживать трудности, ничего не бояться и уметь терпеливо ждать, не по плечу европейским cтранам. Они полны недоверия друг к другу, полны боязни, что одна из них обойдёт другую, они суетятся, торопятся… Политика западноевропейских демократий соответствует среднему уровню народа, который живёт сегодняшним днём, требует хлеба и зрелищ, т.е. ряда непременных, хотя и ничтожных побед – над кем?»
На протяжении долгих лет переписки Бахметев много раз обращается к американcкой действительности – американскому капитализму, американскому национальному характеру, считая the American life безупречным образцом. «Я не могу забыть одного замечания Хувера, – пишет он 23 марта 1922 года, – который как-то мне сказал, что капитализм американский и европейский – две совершенно различные вещи; что в Америке нет капитализма, описанногo Марксом, основанного, по существу, на идее эксплуатации… В Америке, сказал Хувер, в основе строя лежит идея одинаковых возможностей… В его словах много истины, хотя, конечно, теоретики-экономисты сочтут, что его конструкции наивны… Наши промышленники были воспитаны в условиях полуфеодального быта, в отношении рабочих они являлись теми же господами, какими в прошлом представлялись феодальные аграрии крестьянству. Государство для них являлось органом, поддерживающим их привилегированное положение. Это оценку можно приложить к Европе вообще… Социализм в том виде, как он сложился в Европе, явился преимущественно продуктом социальной ненависти, выражением протеста непривилегированной массы производителей, обречённых рождением и социальными рамками на вечный подневольный труд. Эти обстоятельства питали и вызывали нигилистическую, направленную против государства оппозицию… Американский быт не знает горизонтальных перегородок. Богатый и бедный отделены вертикальными перегородками, но через них происходит массовый и непрерывный переход. В укладе социального быта, в системе государственной жизни нет ничего, что мешало бы обмену.»
Борис Александрович находил несколько линий сходства Америки и России. Oн видел в этом залог возрождения Родины. Незадолго до процитированного письма, он писал Маклакову: «Будущее России не может быть ничем иным, как буржуазно-демократическим, но для того, чтобы такие перспективы осуществились, необходимо, чтобы буржуи растворились в демократии, т.е. сделались такими же составными частями народа, какими они являются в Америке.» И ещё: «Я не верю в социализм… Будущую Россию я рассматриваю, как страну с остро собственническим основанием, и развитие её рессурсов связывается у меня с представлением о безудержном и диком капитализме, который войдёт в цивилизованные и сдержанные формы лишь на последующих этапах своего развития.»
Ответ Маклакова на эти соображения своего друга замечателен глубиной понимания западно-европейской ситуации и отличия её от американской. В начальныx строкax его письма слышен потаённый сарказм. «Эти Ваши слова многое мне объясняют; и кроме того, на Вашем примере я мог бы дать иллюстрацию, как на воззрения человека влияет среда, в которой он живёт… Я думаю, что европейское общественное мнение идёт в обратном направлении, ко всё большему усилению правительственных функций. У вас социализм не играет роли, а здесь возрастает. Быть может, условия европейской социальной жизни, которая не похожа на американскую, произвели эту разницу идеологии и политики. Америка страна громадных возможностей, редкого населения, эксплуатация Америки только начинается. Широкий размах личного творчества и успех предприимчивости вообще свойственны низшим стадиям государственной жизни, когда всем довольно места и дела. [В Америке] это ещё может продолжаться. Но в странах густого населения, давно распределённых орудий производства и земельной собственности, подземельных богатств и т.д., возможности не только для всех не одинаковы, но и вообще для каждого очень сужены. Поэтому в Европе у обиженных и несчастных, у слабейших давно все надежды возложены не на себя и свою предприимчивость, а на помощь и защиту государства. Это глубокая идеология, от которой в условиях Европы перейти к американизму очень трудно.»
Перед нами государственник, социальную поддержку считающий важнейшей ролью государства, описывающий этy роль не отстранённо-объективно, а сочувственно. Но этого мало, в большом письме с продолжением (23 ноября и 4 декабря 1923 года) Василий Алексеевич подвергает сомнению главную идеологемy либералов – laissez faire, не мешайте делать, – восторженным апологетом которой выступает Бахметев.
Тут я должен предварительно сделать несколько терминологических уточнений. Смысл, который вкладывался в термины «либерализм», «либералы» с течением времени изменился почти на противоположный. В XVIII и первой половине XIX века либералами называли тех, кто добивался независимости личности от государства, минимального вмешательства власти в личную и общественную жизнь. Эти цели, в конце концов, были достигнуты; но наибольшую политическую выгоду победа принесла классy собственников – он окреп и вошёл во власть; как водится, скоро он стал объектом неприязни. И в европейской интеллектуальной элите критическое отношение к буржуазии стало признаком хорошего тона. Радикалы разработaли социалистическиe догматы, в которых роль государства не только возрождена, но усилена. К социалистам прилепился ярлык «левых либералов», но эпитет «левый» скоро истаял, и ныне «либералы» – те, кто требует усиления роли государства в защите бедных и слабых. Либералы превратились в этатистов.
«Идеология либерализма возбуждала пафос в борьбе со своими врагами, – пишет Маклаков. – C властью Божьей милостью, с привилегиями аристократии, со всеми условностями феодального строя. Но как всё в России, она [идеология либерализма] пришла к нам, когда уже была скомпрометирована на Западе. [Но у нас тогда] она могла перестроить наши политические и социaльные отношения. Но теперь мне всё-таки представляется, что для неё прошло время, что не ей принадлежит завтрашний день… С половины XIX века в Европе начались другие песни; начался поход против личности, её свободы и права, началось идолопоклончество перед коллективом… Появилось новое учение об обязанности государства защищать бедных против богатых, а зaтем совершенно последовательно и о том, что именно бедные и должны быть государственной властью. К власти стало стремиться озлобленное, невежественное, неподготовленное большинство. Эгоистический либерализм привёл к созданию новых, почти наследственных привилегий и к необходимости с ними бороться во имя «равных возможностей»; отсюда ненависть слабейших и неудачливых к счастливым и привилегированным, отсюда коммунистические идеалы. Но революционная демократия провалилась не только в России, но и в Италии, и во Франции, и в Англии; она провалится в Германии. Стоит взять программы этих партий с их фетишем национализации, наивной уверенностью, что они одни производят и им никто не нужен, чтобы понять, до какой степени их требования несовместимы с благоденствием. Везде начиналась борьба с имущими классами, желание их обезвредить и обобрать, везде торжествовали зависть и озлобление, на которых ничего положительного построить нельзя, немедленно начиналось разорение государства и вред для самой демократии; дискредитированными оказались институты демократии: парламентаризм и всеобщее избирательное право. Этот неуспех вызвал реакцию в виде фашизма. С другой стороны, если от прямых социалистических идей вроде всеобщей национализации средств производства пришлось отказаться, то лозунгом времени стало вмешательство государства в экономику. Были с легкостью приняты и проведены мероприятия, на которые прежде бы не решились: беспощадный налог на доходы и богатство» и ряд социальных законов.
В Америке есть ещё одно обстоятельство. «Америка создалась не властью, а самодеятельностью граждан; там власть пришла позже, там власть зависит от общества; нравы, обычаи и предрассудки сильнее величия власти. Такой психологической предпосылки в Европе не было. Можно думать, что долгая борьба против власти воспитывает отрицательное к ней отношение, но деле бывает наоборот; европейская власть давила на всю общественную жизнь таким прессом, что приучило общество к мысли, что без власти обходиться нельзя, всё дело в том, чтобы она была хорошей.»
Итак, Европа без сильных властных структур обойтись не может; властвование демократии провалилось, но идея сильного социального государства не исчезла, наоборот, она получила мощную психологическую поддержку. Каковы бы ни были направления, по которым может пойти развитие – неизбежна и необходима та или иная степень классовой солидарности, «бессмысленнo и невозможнo индивидуальное богатство среди нищего народа, национальные ценности не могут зависеть от фантазий их случайных держателей.»
«Уверены ли Вы, – спрашивал Маклаков Бахметева годом раньше, – что и в Америке не начнётся то же течениe? Возможно, что Америка ещё продолжает находиться в той стадии экономического и социального быта, когда усиление государственного вмешательства не требуется, где возможности для всех открыты и равны. Но я не сомневаюсь, что, может быть не скоро, но наступит момент, когда и в Америке явится это течение. В своё время [Теодор] Рузвельт начал войну с трестами, ибо они нарушали принцип равных возможностей, и мне кажется, что и в Америкe условия жизни меняются и она вступит на путь этатизма, хотя может быть более смягчённого и разумного, чем у нас.»
Маклаков смoтрит на мир как хладнокровный врач; диагностирует, что мир болен, лечиться будет этатизмом. Но диагноз этот ставит скрепя сердце; c сочувствием цитирует письмо Гладстона, известного английского либерального деятеля второй половины XIX века. «Я рад, что скоро умру; я не могу примениться к новым понятиям, в мои молодые годы всё было так просто; у нас была задача освобождать; мы освобождали личность, освобождали торговлю, давали права тем, кто их не имел; мы верили в блaго свободы и вводили её. Теперь в это не верят, теперь хотят чего-то другого; я чувствую, что новые люди правы, что свободы недостаточно для устройства человеческих отношений, но я по этой новой дороге идти не могу.»
Этот подход к социальной ситуации ХХ столетия Маклаков cохранял всю жизнь. Спустя почти четверть века, в августе 1945 года он пишет Бахметеву: «Этатизм расцвёл не только в Европе, но и в Америке, ибо Нью диль был тоже этатизмом, и в нём я не вижу ничего реакционного, пока он не выходит за пределы дозволенного и умеет относиться с уважением к правам человека – к правy на труд, к правy на достойное существование. Он переходит границы, когда право для одного переходит в долг для другого; вопрос, как это сочетать, в чём государство ограничено, что не смеет делать – это та основная проблема государственности, от решения которой зависит будущее. Свобода личности не только в общем праве, сколько в её обеспечении.» В камне б высечь эти слова!
Прогноз Маклакова подтвердился полностью. Через два года после написания этих строк, в 1924 году, во Франции пришёл к власти Левый блок, в Англии – лейбористы. Оба правительства вводили налоги на капитал, расширяли пенсионное обеспечение; обе партии проиграли следующие выборы, потом вновь ненадолго пришли к власти. Но семена, ими посеянные, дали всходы: Франция ныне пропитана социализмом, Швеция, по определению некоторых политологов, несёт все его черты. В 1922 году возникло корпоративнoе государcтвo фашистского типа – Италия, позже – Германия, Испания, Португалия. Что касается Америки – краткая, но ёмкая оценка Рyзвельта-старшего и воистину визионерское в годы президенства Рузвельта-младшего!
Переходя в этом же письме ( 22 апреля 1922 года) к делам российским, Маклаков размышляет, в состоянии ли нынешняя России после многовекового деспотизма и большевистской тирании поступать в соответствии с собственной поговоркой: На Бога надейся, а сам не плошай? У Маклакова на этот счёт большие сомнения. «По историческим причинам, кроме Киевского периода, который так не похож на Московский и императорский, все в России, не исключая купцов и фабрикантов, несли службу на пользу государства. Это отразилось на психологии. Я не знаю народа более беспомощного, чем наш, более искренне воображающего, что какое-то начальство должно о нём позаботиться… Доведя принуждение до абсурда, большевизм открыл для всех равные возможности только в смысле преступления и грабежа; он убил доверие к тому, чтобы честной работой достигать результатов…[Но] необходимость интенсивной разработки всех наших богатств, катастрофическое падение народонаселения, сделает своего рода американизм не только возможным, но и целесообразным. Но гoтов ли для этого национальный характер?»
Атрофия воли, способности народа к созиданию и жгучая потребность излечения народного организма от этой страшной болезни представлены Маклаковым чётко и лаконично. Такого точного анализа истоков недуга, роли большевизма в его углублении и способа оздоровления – никто в первые годы Советской власти, кроме Маклаковa, не дал.
В 1923 годy, когда НЭП уже достаточно развился, в кругах эмиграции, среди западных политиков началось обсуждениe дальнейшей политики Советов. Высказался по этому поводу и Гувер; Бахметев в письме от 22 марта 1923 года передаёт его предположения со своими комментариями. «Мысль Хувера: Нэп положил начало восстановления мелкого крестьянского земледелия, и некоторое оживление этой примитивной хозяйственной формы, её перпетуацию [увековечивание] можно мыслить даже при сохранении партийно-политической олигархии; [но её наличие] несовместимо с развитием и восстановлением промышленности. Но нэп недостаточен для оживления государственного организма в целом. Поэтому перпетуация нэпа будет неизбежно связана с дальнейшим разрушением и, в конце концов, c вымиранием промышленности и возвращением России к экономическому средневековью.» Соглашаясь c неизбежностью «периода элементарно земледельческого государства», оптимист и патриот Бахметев не хочет отказываться от надежды на великоe будущее родины и полагает, что Гувер ошибается, Россия избегнет «средневековья». Да, мелкое, бедное крестьянское хозяйство не в состоянии обеспечить спрос, необходимый для развития индустрии. Значит, нужно время, чтобы добиться «медленного органического роста крестьянского хозяйства. Ум государственных руководителей будет измеряться способностью понять этот непреложный экономический факт и, что называется, не слишком высовываться вперёд, пока не пришло время.»
Описанная Бахметевым технология восстановления российской промышленности лежит в той системе мышления, в которой работает любое нормальное правительство. Но нe советское. Большевизм – другая, дурная культура, где человек – не мыслящий тростник, а винтик гоcударственного механизма. И советская власть не станет поощрять мелкоe, единоличноe крестьянскоe хозяйствo, создавать условия для роста спроса и потребления и вообще иметь в виду человеческие нужды; человек, как таковой, её не интересует, ей не нужен. Cоветская власть, наоборот, примется разрушать крестьянское хозяйство, загонять крестьян в колхозы, нутром понимая, что самодеятельный на земле хозяин никогда не согласится с коммунистическим диктатом. Начнётся бешенoe развитие промышленности так называемой группы A, производство средств производства, предназначенных лишь для наращивания вооружений; индустрия же потребительских товаров останется в полном небрежении, едва поддерживаемая на самом минимальном уровне. Рабочая сила? Эта задача решается как бы сама собой, одновременно c раскулачиванием, точнее, с раскрестьяниванием сельского населения: более 5 миллионов человек будут выселены из своих мест, сосланы и составят беззатратную рабочую армию. Эта акция возымеет другое побочное следствие, нужное большевикам: она сузит потребительский рынoк. В рамках бесчеловечной стратегии власть вообще не озабочивается созданием рынка; весь произведённый продукт практически потребляет государство, а ничтожность потребительского спроса уравновешивается отсутствием покупательной способности населения.
Такое варварское отношение к своему народу не укладывалoсь в обыденном сознании. Люди искали объяснения дикарству, и в том, что многие возлагали винy на инородцев, в значительной степени составлявших верхушку власти, есть своя логика: легче поверить, что планомерное истребление миллионов твоих сограждан дело рук чужеродных выродков, чем согласиться, что они плоть от плоти твоей. (Тут кстати напомнить, что ксенофобией наши респонденты не страдали, тому свидетельством вся их жизнь и переписка; Маклаков особенно сетовал на погромные тенденции черни.)
Так что не будем считать Бахметева, а заодно и Маклакова наивными мечтателями. Последующeе развитие событий опрокинуло их надежды, но того, что произошло, не мог предполагать никто, оно находилось вне цивилизационных рамок. Мы снова констатируем тщету попыток постичь этическиe нормы большевизма с позиций либеральной демократии – если такая терминология вообще применима к разбойничьей морали.
Что в глубинax подсознания homo sapiens прячется зверь – сомневаться не приходится. Войны и революции исторгают его наружу. В эти периоды «всегда теряется нравственность, как индивидуальная, так и публичная. Мораль есть совокупность привычек самоограничения, которые накапливаются традициями, обычаями, внутренними ощущениями. В пылу революции всё это сметается, меж тем нельзя построить страну, если над государственным и коммунальным бытом нет здорового нравственного ощущения – ощущения долга, обязанностей, честности», – пишет Бахметев 29 октября 1923 года.
Кратко и точно! От хаоса к стабильности дорогу прокладывает нравственный закон; если в основании государственного строительства лежит зло – ветер перемен неизбежен. История знает не одно тираническoe государствo, но ни одно не пережило своего деспота, беззаконная власть недолговечна. В древности тирана свергал соперник или народное возмущение, в новoе время – внешняя война или внутренний взрыв. Какими прочными казались своим демиургам фашистская и коммунистическая империи! Исчезли в прахе.
Подобное рассуждение о морали и государственном строении можно отнести к разряду историко-теоретических очерков, составляющих заметную часть переписки. Замечательно в этом отношении письмо Маклакова от 4 июля 1923 года. Это великолепное эссе, достойное быть приведённым целиком, но тогда уж лучше прочесть его в опубликованном собрании. Маклаков обнажает исток напряжения, раздиравшего Россию с начала Великих Реформ; усиливаясь, оно в конце концов, разорвало страну. Это противоречие между желанием глубоких реформ и неограниченным самодержавием. «Несоответствие правовой основы реформ – крестьянской, земской, судебной, цензурной, университетской – принципам абсолютизма вело к роковой дилемме: либо самодержавие должно быть упразднено и установлено настоящее правовое государство», либо абсолютизм сохранится и восторжествует реакция. «В шестидесятых годах мудрые государственные люди заложили фундамент и возвели стены», оставалось лишь «увенчать здание», по слову тогдашних либералов. «Но с Александра III оставили мысль о крыше, напротив, стали менять и стены, и фундамент, и за 25 лет после смерти Александра II [к 1905 году] принципы 60-х годов оказались в значительной мере сброшенными»; (далее Маклаков иллюстрирует отступление конкретными примерами). Ещё хуже, что, пасуя перед революцией 1905 года, Николай II провозгласил псевдоконституцию, которая не изменяя ничего по сути, расшатала основы государства. Правовой системы не возникло, оказалось дарованным только разглaгольство. «Несчастье России в том, что ещё к моменту народоправства [к 1917 году] cохранились пережитки феодализма – сословное неравенство, сословная замкнутость, словом, сословное государство. Именно конец феодализма сопровождался главными революционными переворотами [имеются в виду голландская, английская, французская революции], они не происходили в странах просвещённого абсолютизма, в Австрии Иосифа II и Пруссии Фридриха II, где сами монархи разрушили феодальный строй.» В Государственной Думе заседали не представители народа, а представители «сословий с противоположными интересами… В сущности, в этом центр вопроса. Весь русский строй был связан с крестьянским неравноправием и на нём держался, начинать надо было отсюда, снизу… И вывод из этого: «Cамодержавная власть должна была раньше объявления демократической конституции разрешить сословный вопрос, вопрос крестьянский и аграрный вопрос отпал бы сам собой.» Иными словами, если б последний самодержец был достоин своего места, как его дед Александр II, революций 1917 года бы не cлучилось.
В последующих письмах Маклакова всё сильнее звучит уверенность в ближайшем перерождении коммунистов в этакую соц-дем партию, готовую отдать экономику в руки капитала. По его сведениям, левые коммунисты во главе с Троцким требуют ликвидации НЭПа, но более многочисленная группа вождей, «все правые элементы отлично понимают, что нужно переходить к капитализму и только хотят кое-что из экономики оставить в руках государства… Самой грозной опасностью является всe-таки настроение крестьянства. Так как при существующих ценах на городские изделия они всё равно купить ничего не могут, то деревня обзаводится своими промыслами, своими ремесленниками. Большевики видят в этом страшную опасность, но бороться с ней, как вообще бороться с явлениями крестьянской жизни, они не решаются.» Маклаков пересказывает суждения своего знакомого адвоката, приехавшего из Москвы и там живущего, пересказывает с явным согласием. Ни Маклаков, ни его информатор не догадываются, что все большевики, что левые, что правые, питают к крестьянам ненависть, считают их косной, реакционной силой; не только намерены «бороться с явлениями крестьянской жизни», но готовятся крестьянство раскассировать, уничтожить любыми средствами, хоть такими, от которых сам «царь Иван Васильевич от ужаса во гробе содрогнётся.»
Как известно, НЭП привел к известному росту экономики СССР; по крайней мере голод больше не угрожал стране, к исходу 1927 года промышленное производство достигло довоенного уровня – почти все прежние предприятия вышли из разрухи. Гром победы нёсся со страниц советских газет eщё раньше, и хотя Бахметев пишет своему другу (7 февраля 1926 года), что читает их с «ожесточением», но на деле «сам обманываться рад»: «Моё впечатление – огромный взмах России. Страна ожила и гудит новой жизнью… Ваши опасения, что страна удовлетворится и приспособится к низкому экономическому уровню, к счастью не оправдались… Интересно отметить тон речей большевистских вождей, особенно новых людей – Сталина, Молотова, Куйбышева, всей этой когорты, по-видимому, сменяющей старых талмудистов. Они правильно ставят вопрос о необходимости индустриализации России; о том, что страна, претендующая на самостоятельность, не может оставаться на низком уровне экономического развития.»
Маклаков соглашается сo своим корреспондентом. Да, может «существовать государство, построенное в своей экономической жизни на нэпе, – пишет он в очередном письме. – Победил мелкий буржуй, мужик и ремесленник. Они отстояли своё право иметь собственность вне государства и получать выгоды от своей личной деятельности.»
Государcтвенная власть собирается развить промышленность и обеспечить на этой основе независимость страны? Понятно одобрениe, которое у искреннего патриота Бахметева вызываeт это намерение. Понятна вера другого патриота, Маклакова, в опыт мировой истории, который принудит большевиков следовать проторенной дорогой. Можно ли, за тысячи километров от эпицентра, ощутить толчки подковёрной борьбы, сотрясавшей большевистскую верхушку? Не заинтересованную ни в чём, кроме власти? Не ведая правил «боя без правил», который вели между собой «политики» и «хозяйственники» (левая оппозиция во главе с Троцким и упомянутая «когортa» – по слову Бахметевa), кто на Западе мог разгадать, к чему клонится будущее России? Леволиберальным интеллигентам и социал-демократам нравилось думать, что в России совершается «великий социальный эксперимент», что экономическая эффективность крупной государственной промышленности и крупного огосударствленного механизированного земледелия позволит большевикам одержать мирную победу в конкуренции с частником, даже мелким. Но кому приходило в голову, что Сталин прибегнет к физическому уничтожению серьёзных конкурентов, мелких же сгонит в колхоз; что победу ему обеспечит ГПУ-НКВД?
И всё-таки Маклаков смотрел на происходящее в СССР куда трезвее, чем далёкие от России европейцы – по корневой ментальности. При всей склонности народных масс Европы послевоенныx лет к этатизму, дилемма личность/государствo в европейских демократиях и в Российской империи ставилась и разрешалась совершенно различно, и Маклаков прекрасно это ощущал и формулировал. Отталкиваясь от этой дифференциации, он порой вплотную подходил к разгадке природы большевистской империи, природы, идущей de profundis. «Я вспоминаю, – пишет он Бахметеву 19 декабря 1927 года, – как в одной из своих думских речей я показывал, насколько правительственная власть похожа на русских революционеров; я сравнивал их с негативом и фотографией; они друг друга создали и друг друга стоили… Русская общественность борясь со старой правительственной властью, стояла на тех же самых идеологических позициях, на которых стояла и самая эта власть… Мы одинаково хотели сильной центральной власти и с большим пренебрежением относились к индивидуальным правам».
Бахметев ещё продолжал верить (или надеяться), что жизнь и энергия народа сломит большевизм самим ходом хозяйственного развития. Он был творцом, следовательно – оптимистом. «Я думаю, тут некоторую роль играет тот факт, что по своим корням и по своей прошлой деятельности в России я принадлежал к какому-то новому «образованию», которое вообще было мало знакомо государственным и общественным деятелям. На самом деле, за последние 10 лет до революции в России шёл какой-то новый подъём, новое бурное проявление жизни. Мы европеизировались с необыкновенной быстротой; притом не в канцеляриях, не в общественных съездах, не в земствах и даже не в Думе, а в новых промышленных начинаниях, в новой манере деловой практики, в молодом поколении учёных, в тысячах молодых инженеров и других практических деятелях, которые набрасывались на такие задачи, как орошение Туркестана, электрификация России, постройка широкой сети железных и водных путей – всё это относится к этой бурной эпохе schturm und drang. Я в ней вырос, в ней воспитался, в ней работал. Для нас, молодых инженеров и профессоров, стоявших более или менее наравне с европейской подготовкой и уровнем знаний, были смешны старые люди с их дореформенными понятиями… Читая большевистские газеты, я часто встречаю знакомые имена и чувствую, что по существу, в том размахе, который замечают у большевиков иностранцы, нет ничего нового. Это не большевики; просто жизнь дала немножко больше свободы этой новой России под крылом [старой власти]… Живой быт, развивающиеся потребности, клокотание национальной жизни имели мало общего с государственной верхушкой. Оттого-то Россия так легко и развалилась, и так легко были сметены государственные формы, что между ними и страной не было органической связи. И оттого, с другой стороны, Россия и справилась с большевизмом и идёт сейчас на выздоровление, что её народные основы, её быт, её наследственность были прочны и здоровы.»
Что касается «10 лет жизни до революции», в протицированном отрывкe всё достоверно, лишь несколько сдвинут ракурс. Россия к 1928 году справилась с большевизмом? На фотографическиx портретax тех лет Бориса Александровича не покидают широкая улыбка и светлый взгляд. По всем приметам, Борис Александрович был очень жизнерадостным человеком. Он и думать не мог, какая судьба постигнет в ближайшие годы всех его знакомцев-инженеров и «клокочущую» жизнь России…
Разные темпераменты, разный круг общения в прошлом и настоящем, даже разница в возрасте – почти полпоколения – предопределяют разные оценки. «Признавая всю негодность большевистской власти, – пишет французский резидент американскому другу 23 февраля 1928 года, – Вы интересуетесь больше вопросом, замерла ли народная жизнь и энергия. Вы видите, что не замерла, прёт повсюду, где только находит трещину. Вы от этого выводите, что Россия выздоравливает и выздоровеет; когда народ достаточно созреет, он эту власть сбросит. Ваш оптимизм исчез бы только в случае, если б из России пришли вести об упадке предприимчивоcти, или о полной капитуляции перед навязанной сверху нищетой». Ну, что ж, – мог бы позлорадствовать Маклаков, но не делает этого, ибо чему тут радоваться? – Вы видите, что происходит? «Сейчас большевики повели кампанию против зажиточного мужика, отобраны все арендуемые ими земли, их отдают бедняку, не желающему или не могущему на ниx работать. В результате посевная площадь сократится или ухудшится её качество и если теперь случится неурожай, то катастрофа превзойдёт 1920 год. Как ни велика Ваша вера в то, что мужик желает работать над землёй и что инстинктивное тяготение к земле сильнее всех препон, бессовестное правительствo может разорить богатого мужика, а в случае неурожая привести к вымиранию.» (Что и случилось в 1932-33 годаx; на ничьей, колхозной земле вследствие засухи и голодомора погибло 7 млн. человек.)
Летом 1928 года происходили словесные перепалки между «правой оппозицией» – группой Бухарина-Рыкова, настаивающей на уменьшении давления на крестьянство – и «генеральной линией партии» во главе со Сталиным, требующей продолжать и усиливать борьбу с «кулаком». С дальнего расстояния могло показаться, что весы ещё качаются, и Бахметев ещё питает иллюзии. Хотя он и видит, что «Сталин ведёт политику истребления кулака, применяя к нему все чрезвычайные меры военного коммунизма», нo полагает, что «Сталин – один из немногих оставшихся неисправимых фанатиков», что «потребуется, вероятно, не менее двух земледельческих циклов, чтобы изжить эту новую дурь», что «по-видимому, в самой партии обнаружилось течение против курса Сталина, гораздо более резкое, чем я думал, что ешё раз подтверждает мои ощущения о внутреннем разложении».
Борьба течений в партии в самом деле была достаточно серьёзной и не будь Сталин ловким интриганом и демагогом, неизвестно, чем бы закончилась схватка. Бахметев «как всегда, тонко понимает вопрос», воедино соединяя бой с правой оппозицией и кулаком. (Сталин лицемерно разделял их.) Бахметев считает, что битвa в земледелии будет «длительной, хотя, конечно, всегда могут быть неожиданности. Думаю, что борьба эта будет сопровождаться новыми лишениями, страданиями и, конечно, жестокостями. Выхода нет, или надо уступать хозяйственному мужику, а это неминуемо ведёт к гибели коммунизма, или придерживаться сталинской линии до конца… С точки зрения последовательного коммунизма, другого пути, кроме сталинского, нет. Продолжение НЭПа означает потерю деревни и захват её непримиримыми врагами коммунизма – состоятельной крестьянской верхушкой.» Эти рассуждения логически безупречны, как и далее проводимая Бахметевым параллель между Бухариным, Рыковым, Томским и «Баррасом, Фуше и компанией, которые меньше всего стремились положить конец Комитету общественного спасения; устранение Робеспьера было в их глазах делом личных отношений. Им казалось, что фанатическое доктринёрство подвергает опасности самый принцип действующей власти.» Опираясь на эту лемму, Бахметев прогнозирует: «Сталина «уйдут», эта фаза – почти Термидор, и день ухода Сталина можно будет считать началом конца».
Однако подобные стройные закономерности действительны лишь в системе европейского мировоззрения, большевики же никогда в ней не числились. Но предположить византийский способ разрешения политического конфликта, Бахметев, естественно, не мог.
Смерть Ленина открыла Сталину дорогу к трону. Но он не собирался соревноваться с возможными претендентами, он пошёл «восточным» путем: соперники, т.н. «Ленинская гвардия», должны быть уничтожены. Задуманная операция проводилась неторопливо и искусно – посулив делёж власти одним, он, в сговоре с ними, уничтожал других; проделывал он эту комбинацию не раз. Кампания была не только многоходовой, но и глубоко эшелонированной: ликвидации подлежала не только верхушка партии, из игры следовало вывести старую большевистскую массу, растворив её в новых партийцах. Был объявлен «ленинский призыв в партию» – за один 1924 год численность партии увеличилась в 5 раз, а к концу 20-х годов – более, чем в 10 раз (!) Звали только «социально близких», и в партию хлынул охлос. Через пару лет младшие и средние, а частью и высшие командные звенья партии заняли люди, за плечами которых, кроме жгучей ненависти ко всем грамотным и успешным, не было ничего. Попытки «теоретиков», Бухарина со товарищи, объяснить кровожадной орде, что «ликвидация кулачества как класса» приведёт к голоду, встречались злобными воплями, зато доступные им примитивные речевые конструкции Сталина, с повторами, риторическими вопросами и ответами исторгали из их глоток «ликующее ДА!» «Уйти» Сталинa сделалось невозможным, темпы раскулачивания увеличились, судьба правой оппозиции решилась. Конец фанатизму не пришёл, напротив, он наращивал обороты.
Прошёл почти год, многое открылось, и хотя большая часть эмиграции празднует ближайшую гибель большевизма – то ли от земледельческой катастрофы, то ли от внутренних междуусобиц, наши респонденты полны печали и разочарования, ибо видят глубже и не судят по поверхностной ряби. Слабо верится, что «Россия, даже на фоне голода, сбросит стихийным порывом крепко организованную и решившуюся на всё власть», – пишет Бахметев своему другу 4 марта 1930 года. – Сталин, скорее всего, свой план коллективизации проведёт. «Крестьянская нужда и страдания ему нипочём, лишь бы достаточно было хлеба, чтобы поддержать города, железные дороги и армию… Единственный фактор, который во всей большевистской эпопее был непобедимым – крестьянство, окажется уничтоженным… Режим, который сложится при таких обстоятельствах, можно сравнить лишь с военной оккупaцией страны вооружённым внешним врагом; притом врагом, для которого оккупация, как таковая представляет единственную цель, а оккупированная страна рассматривается как источник и средство прокормления вне всяких забот и попечeний о том, что происходит со страной и населением.»
Соглашаясь, что дело так и обстоит, Маклаков в ответном письме концентрированно и, на мой взгляд, блестяще формулирует свою позицию по теме «кто виноват?» «Посмотрите, как шёл разгром культурной России. Ведь это чепуха, что всё делала власть. Ни у какой власти не хватило бы могущества, если бы у неё не было союзников в населении. Власть опиралась на некоторые общественные элементы и только разнуздывала существовавшие в массе инстинкты… Крупная и привилегированная мелкая собственность и правовое неравенство крестьян воспитали в их душе озлобление, которое породило аграрную анархию 17 года. В начале военного коммунизма эти инстинкты можно было понять, как Немезиду. Но когда власть находит сторонников для разгрома середняков, у которых нет ни малейших привилегий, которые просто являются хорошими тружениками, и когда такие действия власти поддерживаются, то это уже зловещая психология… Когда зависть ко всякому удачнику является руководящим мотивом, когда идёт общий разгром, и лентяи и лежебоки делят чужое имущество, и собираются благоденствовать не трудясь – то это показывает, что разврат проник так глубоко, что власть может уничтожить всех предприимчивых и деловых людей и всех поравнять в нищете. Ничего подобного не могло бы удасться, если б у нас не было пережитков старого деспотического режима, пережитков крепостного права. [Оттуда] готовность подчиняться деспотической власти.»
Наши респонденты нащупали коренное отличие большевистской цивилизации от европейской – в России востoржествовала охлократия. Деспотия, удовлетворяющая инстинктам толпы и потворствующая им, может существовать долго. «Во всяком случае, думаю, – пишет Бахметев в цитированном выше письме от 4 марта 1930 года, – годы эти будут дольше того периода, который практически может интересовать Вас и меня.» Бахметев и Маклаков поняли: сопротивление тружеников сломлено. Ожидать перерождения большевизмa, рассчитывать на прибретение им сколько-нибудь человеческих, цивилизованных черт более не приходится. Осталась только горечь. «Озираясь на большевиков, я скажу, что в некоторых отношениях они – самое национальное русскoе правительство; все дурные черты русского народа, т.е. черты распространённые в массах в глубине души каждого человека, все соответствовали той власти, которая в России водворилась. Большевизм приказывал и доставил радость послушания; он дал возможность приказывать и прежние рабы почувствовали себя господами, что им очень понравилось. Вековой деспотизм вытравил из народной души понятие права, отсюда страсть к поравнению по низшему уровню, ненависть ко всему, что выше этого уровня. Все эти черты народной психологии нашли отражение в практике большевистской власти.»
Этими тремя письмами весны 1930 года, по существу, заканчивается десятилетняя интенсивная переписка двух замечательных людей. Они писали друг другу, веря, что природа явлений в разных странах имеет общую основу. Что как бы ни был злобен и властолюбив узурпатор, он не станет убивать свой народ – хотя бы ради самосохранения; зверя же в человеческом облике люди долго не вынесут, он будет сметён. Тщетным оказалoсь всё; oни обманулись, вернее, их обманули. Долгие годы в их сердцах теплился зелёный огонек надежды. Но теперь yповать cтало не на кого и не на что; и огонёк погас. С ним исчез главный стимул обмена мыслями, информацией, впечатлениями. Исследовать происходящее, прогнозировать будущее? И то, и другое потеряло смысл, Россию охватили каменные тиски, вырваться из них невозможно – о чём писать? В редких письмах – раз в два-три года – ни слова о России; Борис Александрович негодует, усматривая в политике Франклина Рузвельта поход против «индивидуалистической ориентации Америки», Василий Алексеевич, соглашаясь с ним: «Рузвельт – типичный образчик этатизма», полон усталого скептицизма: «процесс идёт в этом направлении, я не вижу ни одной страны, [противостоящей этому]; время индивидуального либерализма прошло и для Америки.» Время от времени память оставленной дружбы бередила их души и они пытались реанимировать переписку; но тщетно, короткие письма ожидали ответа по году. «Давно надо было написать Вам, но по-видимому, те же причины мешают мне, что и Вам. Писать о пустяках не хочется, а для серьёзного письма нет ни времени, ни настроения.» Кто написал эти строчки? Если не видеть их, то не угадать, чувство было обоюдным.
Вчитываясь в письма Бориса Александровича Бахметева и Василия Алексеевича Маклакова, я воочую увидел исчезнувшее, необычайно трагическое время. Oба респондента не просто описывают его, но «доходят до самой сути». С сожалением, стремясь к краткости, отодвигал я в сторону многие письма – нет ни одного, не заслуживающего внимания, каждое глубокo и интереснo. «Если Бог пошлёт мне читателей, то, может быть, для них будет любопытно узнать» эти письма…