Опубликовано в журнале СловоWord, номер 66, 2010
ПРОЗА И ПОЭЗИЯ
Зоя Мастер
Зоя Мастер родилась и выросла в Кишинёве. Училась в Москве. По специальности — музыковед. В прошлой, доэмиграционной жизни, преподавала историю музыки. В 90-м году эмигрировала в США. Последние 15 лет работает преподавателем английского языка в одной из государственных школ Денвера. Печаталась в различных англо- и русскоязычных изданиях.
Детям военного поколения посвящается…
РИТА
– Ты только посмотри, – крикнул Эрмек жене, поднимая с травы обломанную ветку, – опять эти воровки таскали груши. Прибить их мало.
– Э-эй, – отмахнулась Айна. – они же с голоду дохнут. Отец на фронте. Мать шляется, не работает. Дети милостыню просят – сама видела утром на базаре.
Рита прижалась к дереву, надеясь, что хозяева не заметят её среди густой летней листвы. Одной рукой она держалась за ствол, другой сжимала на животе концы присобранной узлом рубашки с грушами. По пальцам проползла толстая мохнатая гусеница. Рита ощутила тёплую мягкость её складчатого тела и зажмурилась от отвращения, но не стряхнула – из страха быть обнаруженной. Сверху она видела сестру, спрятавшуюся в кустах кизильника; над её головой ходил петух и клевал блестящие чёрные ягоды. Рита знала – их коричнево-красная мякоть была абсолютно безвкусна и совсем не утоляла голод, а только давала тошноту.
Вот такую, как она испытывает сейчас, неподвижно лёжа на больничной кровати после операции. Надо было соглашаться раньше, но всё оттягивала, спасаясь уколами, таблетками. А теперь, в семьдесят, тяжело и унизительно переносить собственную беспомощность – пожалуй, труднее, чем боль, и так страшно думать о том, что случится, если операция не даст нужных результатов. Сможет ли она нормально передвигаться, ухаживать за собой? И что тогда – нанять чужую женщину, которая, скрипя зубами, будет делать то, что её попросят, а потом долго мыть руки, пытаясь надеть на лицо вымученную доброжелательную улыбку? Или звонить сыну каждый раз, когда ей понадобится помощь?
Наконец-то Эрмек зашёл в дом. По-заячьи вздрагивая и оглядываясь, Злата вылезла из кустов: «Слезай! Только если будешь падать – не на живот, а то груши раздавишь». Рита стала поспешно скользить вниз, цепляясь одной рукой за ветки, ногами – за шершавый ствол. И, конечно, упала. На спину. Груши рассыпались, и пока сестра собирала их, ползая по загаженной курами траве, Рита пыталась встать.
– Ну давай, что ты разлеглась, – испуганно шипела Злата, – хочешь, чтоб они груши отобрали?
– Не могу. Больно.
– Вот ты удачная. Если хозяин застанет, хуже будет.
Размазывая слёзы, Рита похромала к забору. Злата придержала утыканную гвоздями доску.
– Ну вот, облегчённо, выдохнула она, – теперь отдавай трусы.
– Они не твои, а мамины, – возразила Рита, всё ещё не в силах разогнуться.
– Сегодня моя очередь их носить, значит – мои. А тебе я их дала только за грушами полезть. Чтоб если кто снизу глянул, не умер от смеха.
Спина ещё долго болела, и, кто знает, может то падение и стало началом проблем с позвоночником. Возможно, упади она иначе, сейчас бы тут не лежала, уставясь в белый потолок.
– Вот и снег тогда, в их первую киргизскую зиму, тоже был белый и чистый. И когда она, пятилетняя, калошами сорок второго размера следы на нем прокладывала. Одну калошу потеряет – вернётся, подпрыгивая, и дальше пошаркает. Следы получались, как вихлявые линии – непонятно, то ли человек прошёл, то ли протащили что. И когда втроём они лежали на снегу, полумёртвые, а из дверей съёмной кибитки валил полупрозрачный вонючий дым. Тот снег был ослепительно белый, искристый, нетронутый – только спичечки птичьих следов у её лица.
Это было их третье жильё. Первое – комнатка с нарами, где они ютились впятером. Но вскоре бабушка, а за ней дядя, мамин брат, – умерли от тифа, и стало просторнее, удобнее спать. А потом хозяйка их выселила в полуразваленную кибитку напротив, потому что решила на тех нарах разводить шелковичных червей. Кибитка была ничья, никому не нужная. Целым в ней оставался только угол. Одной стены не существовало вообще, и все могли видеть их жалкую жизнь – и как они спали на земляном полу, втроём на перине, привезённой из Киева, и как играли с сестрой, вырезая из впопыхах захваченных фотографий лица и фигурки живых и умерших. Вот мама, нарядно одетая, рядом с отцом – высоким, сильным. Вот дядя на лошади – надо вырезать по контуру, чтоб ничего не портило картинку. Вот дедушка, портной. Он так важно смотрится у дверей своего собственного четырёхэтажного дома, будто уверен, что поселился в нём навеки. А сам погиб на какой-то станции при бомбёжке – за кипятком вышел. Дом тоже надо отрезать и забыть, как сон, потому что той жизни больше нет и не будет. А есть – вот эта замызганная перина, подушки со следами раздавленных вшей и обшарпанный чемодан, куда их сосед скидывал первые попавшиеся под руку вещи под беспомощные причитания мамы и бабушки.
– И ты, Вася, как русский человек и коммунист, должен понимать, что немцы – культурный народ.
А тот, не слушая, ходил по квартире и швырял в чемодан, что сверху лежало. Вот альбом с фотографиями взял, а бельё – нет. Так они и уехали, в чём стояли. Последним поездом, на открытой платформе всю страну проехали. А Васю, спасшего им жизнь, через пару дней немцы расстреляли.
Когда начался сезон дождей, перина отсырела, и Рита старалась спать на спине, чтобы не задыхаться от кислого запаха плесени. Но через неделю ею пропахло всё, потому что дождевая вода не успевала впитываться в земляной пол. И они с сестрой прыгали, как лягушки, так что брызги летели на потрескавшиеся, позеленевшие глиняные стены. Но их никто не ругал, потому что бабушка к тому времени уже умерла, а мама редко бывала дома, хоть нигде не работала. С первым снегом их переселили в кибитку недалеко от базара. И когда мама впервые затопила печку и они согрелись на застеленной периной узкой железной кровати, Рита загадала, что проспит в этом тепле долго-долго, а когда проснётся, война закончится, вернётся отец, и они все вместе уедут домой, в Киев, где остались её игрушки, ботинки и штаны с резинками, которые она ненавидела, а теперь бы носила, не снимая.
И так они уснули, валетом: она с мамой головами к окошку, а сестра – к печечке. Ночью Рите захотелось пить. Мать встала, поднесла ведро – кружки у них не было – и, покачнувшись, то ли спросонья, то ли оттого, что угорела, упала – ведро на кровать. Рита вскочила, обжегшись ледяной водой, а Злата и не шевельнулась. За ноги вытащили её во двор, да так все и лежали на снегу, пока в себя не пришли.
Утром Эрмек, хозяин, сжалился, переселил в другую кибитку – бывший курятник. Там висели покосившиеся нары с желобками для воды и стоял прочный спёртый дух, от которого вечно першило в горле. Но зато зимой было тепло, а летом – прохладно. Единственное, что не менялось – постоянное чувство голода. Летом было проще перебить мучившие ее колики и тянущие, сосущие боли, исчезавшие лишь на короткое время и особо мучительные по ночам. Едва дождавшись утра, они со Златой мчались на базар. Шли, уставясь в землю – вдруг попадётся оброненная виноградинка, или полуобъеденная косточка персика – там между извилинками застревала мякоть. Когда въезжала повозка с фруктами, Злата шла с одной стороны, Рита – с другой, глядя под колёса, чтоб успеть схватить скатившуюся грушу или яблоко. Однажды повезло – прямо у ног раскололась оранжевая дыня, и сердитый киргиз, хоть и покрикивал по-своему, но дыню не отобрал.
Принесли еду – тост и желе. Она поела через силу – не на помойку же. Здесь, в Америке, они всё выбрасывают, даже нетронутые куски хлеба. Будто уверены в сытом завтрашнем дне. А она лучше съест – пусть и не хочется – чем знать, что еда в мусорке окажется.
Мать приносила брусок чёрного, полусырого хлеба и делила его на несколько частей. Потом каждую часть – ещё на три кусочка. Так они ужинали, пропустив завтрак и обед: несколько крошек хлеба – глоток воды, ещё отщипнула – запила. Иногда Рита не доедала свой обсосанный кусочек, а отдавала сестре в обмен на игрушку. Обычными предметами её игр были камешки, палочки или высушенные сливовые косточки. А тут – куколка. Злата сделала её сама: набила цветную тряпочку сухой травой, перетянула верёвочкой в трёх местах – и вот пожалуйста, пупсик с маленькой головкой и большим животом. Рита бы и сама такую же сделала, но тряпочка одна оказалась, а Злата этим пользовалась. » Ишь, какая хитрая, задаром всё хочешь. Нет уж! Ты мне – хлеб, я тебе – куколку поиграться.» Рита спать ложилась голодная, зато куколка на подушке лежала.
Почему-то не уходит та детская обида. Может, оттого, что к старости детство помнится отчётливее, а может – за всю жизнь обиды накопились. Ей всегда казалось, что только отец, которого она почти не помнит, любил её по-настоящему, что только ему она нужна была. Злата это тоже чувствовала, иначе однажды не крикнула бы ей в лицо: » Если бы папа тебя, дуру прожорливую, тогда не спас, не пришлось бы сейчас с тобой делиться!»
Тогда – это в Киеве, ещё до войны. Рите года два было, и о том, что случилось, ей бабушка рассказала – на трясучей платформе, по дороге в эвакуацию. Рита у дома во дворе в песочнице ковырялась. Проголодалась и стала песок этот, кошками записанный, ногами перетоптанный, в рот засовывать. И глотать. Правда, это уже потом стало известно, когда дома ей стало плохо, когда рвота безостановочная началась и ртуть в градуснике зашкалила. Впрочем, мама всегда бестолковой и безответственной была – иначе не оставила бы одну во дворе, да ещё ненакормленную. Но режима у них никогда, даже в хорошие, сытные годы, не было. Проголодаются – прибегут, что-то перехватят, спать захотят – лягут, а нет – за столом или ещё где уснут. Так и получилось, что ребёнок сам себе был предоставлен. Кто-то из соседских детей видел, но не остановил. Уже когда узнали, что Рита умирает, рассказали родителям, чтоб врачи не терялись в догадках. Но ей становилось всё хуже, уже и воду желудок не держал. Она лежала в своей кроватке, по словам соседки, «як трупик». Тогда кто-то рассказал папе об одном враче, которому очень много, может, лет сто было. Он и не ходил почти. Папа поехал за ним на такси, привёз и на руках на третий этаж поднял. Бабушка вытянула руки: «От так вот, Риточка, с ним в квартиру зашёл, как с ребёнком малым, и на стул возле тебя посадил. Тот сначала только руками беспомощно развёл. Готовьтесь, мол, хоронить. А потом на папу глянул и говорит – вот есть один рецепт. Попробуйте, терять-то нечего. И велел истолочь зелёных грецких орехов в муку, развести со свежим гранатовым соком и по каплям давать. Уж не знаю, где твой папа тот сок раздобыл, но не отходил от тебя, поил по капелькам из серебряной ложечки, пока ты глазки не открыла. А потом быстро поправилась. Так что, если б не папка твой, то и не было бы тебя с нами.»
И каждый вечер, ложась спать, Рита представляла – вот он появляется во дворе, грудь в орденах, как у однорукого Адама, что жил со своей женой и дочкой Евочкой в кибитке на другом конце двора. И она бежит к отцу, обнимает, а он всё удивляется, как выросла. Но он не вернулся, убили в сорок втором под Ленинградом.
2
Теперь Рита была почти вдвое старше отца, погибшего в тридцать восемь лет. И все эти годы её душа не переставала тосковать и печалиться, навсегда отмеченная той потерей.
– Отца отправили на фронт из Полтавы, где он отсиживал срок. За махинации. Образования у него не было – так, пара классов сельской школы, и потому он брался за любую работу, которая давала возможность прокормить семью. Был грузчиком, потом рабочим на заводе, где-то подрабатывал, и жили они хорошо, в достатке. Но хотелось лучше. Тем более, что мама в своей жизни никогда не работала – и потому, что не хотела, и потому, что делать ничего не умела. Не жена, не хозяйка, не мать. Естественно, когда к отцу приехал друг и предложил своё место заведующего обувным складом, – мол, я уже своё набрал, пора и честь знать, а чужому жаль отдавать, – тот согласился. А мать не отговаривала. Зачем? Деньги будут, а мужчину на замену она найдёт, и он там, в Полтаве, скучать тоже не будет. Мама никогда ни о ком особенно не переживала – то ли от небольшого ума, то ли склад характера такой был – безразличный, от реальной жизни отгороженный.
Друг не соврал – прибыльное место оставил. И главное, оказалось, что количество денег напрямую зависит от личных качеств – умения делиться и ладить с людьми. Ты не обидишь – тебя не сдадут. И он со всеми находил общий язык. Сдала хозяйка, одинокая молодая женщина, у которой он снимал комнату. Может, что и было между ними, но никаких обещаний он не давал и семью бросать не собирался. Пока… Пока дети не подрастут, чтоб мог им объяснить, на ком женился и из-за чего развёлся. Так он и маме говорил во время их громких ссор и скандалов. А хозяйка решила наказать. И когда, предупреждённый о внезапной складской проверке, отец спрятал в доме десятки коробок нелегальной, принятой без накладных, обуви, она сообщила куда надо. Дали три года. В тюрьме оценили его прежний опыт и назначили заведующим продовольственным складом. Эта должность не только гарантировала сытую жизнь, но и давала возможность содержать семью, а также обеспечивала определённые привилегии и свободы, не доступные простым зэкам. Мама рассказывала, как он вызвал её телеграммой и почему-то наказал захватить чемодан и мешок. Её пропустили в тюрьму и провели в камеру к мужу, где состоялся праздничный обед. Сокамерники-политзаключённые расспрашивали маму, человека с воли, о происходящем в стране. А она и понятия ни о чём не имела. По её словам, всегда со смешком в этом месте: » Я о той политике и свободах ихних как о балете знала!» Потому только слушала умные разговоры, в которых отец с лёгкостью участвовал, ела и удивлялась, как это в тюрьме такими деликатесами кормят. Потом отец проводил её на вокзал – даже такое было ему позволено – посадил в вагон. Под полку положил набитый деньгами чемодан – негде, мол, Маня, всё это хранить. На антресоли закинул мешок с продуктами. Сел напротив за столик, всё просил за детьми смотреть. И мама никак не могла понять, зачем возвращаться в тюрьму, если можно уехать этим же поездом. Почему не воспользоваться случаем?
– Шура, ты так шикарно одет – никто, ничего не заподозрит.
Отец только с жалостью посмотрел на неё – глупая женщина. Зачем сбегать, когда можно ещё заработать.
Но заработать не удалось, потому что началась война. Отец остался в тюрьме, откуда перед отправкой в штрафбат выслал им в эвакуацию то, что считал ценным, что можно было продать или обменять на еду и одежду. Тот отцовский серый в ёлочку свитер, много лет они носили поочерёдно вместо пальто, а новенькие, сверкающие сапоги мать отнесла на базар. Рита пошла с ней, чтоб там на месте выбрать туфли или сандалики. Тогда знойным киргизским летом можно будет не вприпрыжку, а нормально ходить, не обжигая пятки. Она нашла незанятый кусочек тени и уселась на землю, настроившись на долгое ожидание. Но буквально через минуту к маме подошёл хорошо одетый цыган в чёрной рубахе с закатанными рукавами, серых, заправленных в скрипящие сапоги, штанах и торбой через плечо. Рита подумала: зачем ему ещё сапоги, если эти не сношены? Для приличия поторговавшись, он сунул папины сапоги в торбу, порылся в карманах, потом поставил мешок с сапогами у маминых ног и сказал: «Ты, хозяйка, их посторожи, никому не продавай. Я за деньгами сбегаю.» – И заторопился, цыкая от досады, что тут такая удача, а он деньги дома забыл. Мама осталась ждать, а Рита, поскакивая по обжигающей, притоптанной людьми и ишаками песочной пыли, отправилась присматривать обувь. Но когда, вернувшись, увидела мать, стоящую в той же позе, поняла, что горе – в шаге от неё. Она застыла на бегу, не решаясь сделать этот шаг, но раскалённый песок жёг. Вместе они развязали торбу, в которой лежали поношенные, без подмёток, сапоги. Вместе пришли домой, где у кривого ящика, за которым они обычно ели, сидела Злата.
– Я доела хлеб, – бодро начала она, но, увидев отрешённое лицо матери и заплаканное – Риты, тихо закончила: – Вы же обещали, что принесёте много еды…
Больше от отца ничего не приходило, потому что штрафбат, потому что бесполезно отстреливаться от смерти одной винтовкой на троих.
3
С кровати у окна послышалось сдержанное покашливание, сопровождаемое прерывистыми вздохами.
– Соседка, вы не спите? Это хорошо. Хоть можно облегчить не только мочевой пузырь, но и душу. Тут же все спешат. Эти медсёстры носятся, будто им скипидар налили, сами знаете куда. Я помню, у нас в Одессе тоже, между прочим, лечили неплохо, но персонал имел время поговорить с тобой, уделить внимание не только во время клизмы, но и между процедурами. Кстати, насчёт последнего. Вы заметили ногти у этой медсестры, то ли Джессики, то ли Дженнифер, длинные, как у обезьяны, малиновые да ещё с наклеенными блёстками? И с такими ногтями она собиралась ставить мне клизму! Конечно, я отказалась, мне ещё только там травмы не хватало. Вы согласны со мной?
– Конечно, – подтвердила Рита. Но уход, я думаю, здесь всё-таки лучше, чем в Одессе.
– Это с какой стороны посмотреть. Просто проблемы в наши годы серьёзнее, потому и уход другой требуется. Вот какой вывод я сделала во время бессонных ночей: во-первых, раньше болячки приходили и уходили. Теперь, если какая пристанет, то перерастает в хроническую. И если врач не знает, откуда она взялась и что с ней делать, то называет это синдромом и успокаивается. А во-вторых, любая мелочь типа банального насморка переносится намного сложнее. Чихание, и то приносит массу неудобств. Не дай Бог, кашель или чих застанет врасплох, всё – надо трусы менять. А если на людях? И вообще, это растянуто, то опущено, тут не проходит, там проходит слишком быстро. И что остаётся делать?
– Сдохнуть, – не успела ответить Рита. К соседке пришли.
– Моя ты дорогая, – раздалось с порога, – нам буквально неделю назад позвонила твоя доця и рассказала, что случилось! Так ещё иди найди, чтоб кто-то подвёз. Как же ты так неосторожно? А с адвокатом вы уже говорили? Ты же в магазине упала, так что ты теряешь от разговора? Короче, вот здесь настоящий, не из банки, бульон, а в мисочке – домашний творог…
Когда бабушку поместили в больницу, они со Златой решили отнести ей что-нибудь поесть. Мать оставила немного денег и ушла к знакомой в парикмахерскую, где та из жалости пыталась обучить её хоть каким-то навыкам бритья, дать возможность что-то заработать. Девочки долго ходили по рядам, пока не увидели старую киргизку. Её медное лицо было таким сморщенным, что даже глаза казались косыми мигающими морщинками.
– Что там? – спросила Злата, указывая на бидон.
– Кефир. Домаша-а-ний. Очень полези-и-ный. – Она пошатала бидончик, взболтав остатки желтоватой жидкости. – У вас деньги есть?
Потом расправила бумажку, протянутую Златой, и радостно закивала – как раз хватит на пять ложек. – Увидите, много-много здоровья.
Они по очереди несли мисочку с кефиром, по очереди макали пальцы и слизывали кисловатую массу, ревниво следя – вдруг кто макнёт глубже. В больницу их не пустили – уборщица подсказала, под каким окном стать. За грязными стёклами едва можно было разглядеть бабушкино лицо, но Рита знала, что она плачет. И заплакала тоже. Рядом всхлипывала Злата. Потом бабушка стала делать какие-то знаки, кричать. Но с третьего этажа, сквозь закрытые окна ничего нельзя было расслышать. И только опустив голову и увидев пустую, наклонённую мисочку над желеобразной лужицей, она поняла, о чём та пыталась предупредить. Придя домой, Рита положила её платье в чемодан, а шаль – себе под подушку, потому что знала – бабушке они уже не понадобятся, и сюда она не вернётся.
– …марлю я с собой привезла. И правильно сделала – тут же и марли нормальной в продаже нет, дырки слишком крупные, как же творог загустеет?
– Ой, как вам нравится. Опять эта Джессика – Дженнифер пришла. Ладно, девочки, идите. И пожелайте мне успеха.
Рита закрыла глаза. Операция была два дня назад, но её не оставляли внезапные приступы головокружения: то ли стены кружились, то ли она – по спирали, как тогда на перемене в школе, внутри белого полотна, служившего ей юбкой.
В школу она пошла поздно и ходила недолго – не в чем было. Ни одежды, ни обуви. Из той, что с собой привезли – выросла, а новую не покупали. Мать так и не работала, даже брадобрейство осилить не смогла, и что-то другое делать не хотела. Например, как Евочкина мама, мыть полы, чтобы тоже купить курочку с петушком и по утрам собирать тёплые, в пуху, яички. Одно – Евочке, а остальные – обменять пусть на ношеные, потёртые, но туфельки или юбку. Чтоб не ходила, как Рита, в одной ситцевой рубашке без трусов. Но их мать была другой. За собой не следила, что уж тут о детях говорить. Евочкина мама никогда бы не позволила своей шестилетней дочке в арыке отстирывать окровавленную от менструаций рубаху, а Рита делала это каждый месяц. Не очень хорошо получалось, даже если одним камнем бретельки к берегу прибить, а другим затирать – пятно только расплывалось. Но её мама была довольна – какая разница, всё ей работы меньше.
И Рите это не казалось диким, как и вши, месяцами нечёсаные косы, короста на теле и постоянная вонь – от них самих и от их жизни.
Это Евочкина мама, Бася, или Броня, какое-то польское имя у неё было, сшила Рите тапочки. На кусочках ткани обвела её ступни, вырезала, стянула загнутые стороны, пришила тесёмочки. Рита тапочки в руках домой принесла – жалко было сразу пачкать и снашивать. До ночи ждала мать, но та так и не появилась. Утром Рита вынула из чемодана свёрток белого полотна, из которого бабушка всё собиралась наволочки пошить, да руки не дошли, слоями намотала на себя ткань – от подмышки до колен, свободный конец закрепила за поясом и отправилась в школу. Учительнице сказала, мама попозже придёт, запишет её. И всё было хорошо до перемены, пока сидела. А потом их в коридор выгнали, а она бегать со всеми не могла – боялась юбка развяжется. Потому стала под стенкой, и было ей неловко и тревожно. Неловко, потому что вдруг увидела себя со стороны, немытую, полуодетую, выделявшуюся своей жалкой неухоженностью даже на фоне тогдашней всеобщей нищеты. Тревожно – от грязных ухмылок и взглядов, под которыми хотелось сжаться и стать невидимой. Она ожидала подвоха, но всё равно растерялась, когда один из мальчишек подскочил и, выхватив заправленный конец ткани, стал её разматывать. Другие помогли – обрадовались нежданной забаве, и она закружилась, освобождаемая от белого кокона, хватаясь за ускользавшую из-под пальцев материю, пока не осталась стоять в одной рубашке среди онемевших от увиденного детей. Прикрываясь ладонями, Рита кинулась к запертой изнутри двери класса, колотила кулаками, онемев от ужаса и стыда, пока учительница не впустила её внутрь, отгородив от запоздавшего детского смеха.
А мать, когда узнала, развеселилась – дети, что с них возьмёшь! Сегодня они над тобой, завтра – ты над ними. Жизнь – она такая. Каждый свою порцию дерьма съедает.
4
– Рита-а- а, ну, Рит-а-а, – так в детстве по утрам её будила сестра, и по этому тягучему тону она уже знала – Злате что-то от неё нужно. Она открыла глаза. Злата сидела на стуле.
– Извини, что разбудила, но у тебя тут ещё будет время поспать, а у меня дела. В магазин заехать надо, потом к дочке – ты же знаешь, у неё неприятности с бизнесом. Никак в покое не оставят – всё копаются, проверяют, нервы треплют.
Дочка моя в нашего с тобой папу удалась – всё ищет приключений на одно место. Ну, я вижу, тебе, вроде, получше. Так я побегу. Ещё бы чуть посидела, но больно уж тут воняет. Прямо как уделался кто.
– Ой, мама дорогая, – раздалось с кровати у окна, – посмотрите на эту прынцессу. Вы, мадам, в госпиталь пришли, а не в парк акацию нюхать. Тут послеоперационные лежачие больные. Если вам запах не подходит, носите с собой духи и прыскайте в свой немаленький, чувствительный нос.
– Провожая сестру взглядом, Рита неожиданно осознала, что давно не ощущает запахи – ни приятные, ни вонючие. Никакие. Привыкла, наверное, не обращать внимания. Защитная реакция организма.
После захода солнца, когда немного спадала летняя жара и хозяева загоняли скотину с пастбищ, Рита пристраивалась за бредущими животными и подбирала то, что те оставляли на пыльной дороге. Поначалу было противно не то что трогать, но и нюхать шлёпающийся перед её ногами кизяк. Её тянуло на рвоту, и каждый раз перед тем, как нагнуться, она набирала побольше воздуха. Затем, на вдохе, брала руками мягкие, тёплые лепёшки или шарики – смотря кто прошёл – коровы, бараны, или козы, – и складывала в алюминиевую кастрюльку. Когда та наполнялась, перемешивала содержимое с вялой травой, лепила котлетки и с размаху кидала на глиняный забор, чтоб через пару дней принести высохший кизяк домой и хранить до холодов. Зимой он сгорал без остатка, наполняя их комнатку теплом и терпким, тошнотворным запахом.
Впрочем, кизяком топили всюду – и в кибитках, и в детском доме, куда их определили весной и где они прожили два года, тоскуя по матери, которая за всё время даже не навестила их.
Зима в том году никак не кончалась. Уже зацвела яблоня, но опять завьюжило, и снег покрылся розовыми с отливом лепестками. А потом резко потеплело, но у Риты уже не было сил даже выйти во двор. Мама больше недели не появлялась дома. Закончились хлеб и картошка, как, впрочем, и запасы кизяка. Девочки лежали на нарах, почти не разговаривая. Потому что на это сил тоже не осталось. Проваливаясь в сон, они перестали замечать смену дня и ночи, и с трудом поняли, что происходит, когда в комнатку вошли незнакомые люди, стали тормошить, задавать вопросы. А им не хотелось просыпаться только для того, чтобы снова корчиться в голодных судорогах. Сквозь тяжёлую дремоту, как сквозь вату, до Риты доходили отдельные слова Евочкиной мамы и Нюры, ещё одной соседки: » …смотрю, дети давно во двор не выходят, …а эта совсем зашлялась, … как ещё не померли.» Скособоченный узкоглазый милиционер сунул им по кусочку сахарина, и потом они бесконечно долго тряслись на телеге, накрытые кучей тряпок и козьих шкур, пока не заехали в просторный двор, засаженный деревьями. Рита задрала голову и только тогда, глядя на клейкие, нежные листья, поняла, что наступила весна. Но зелёный цвет почему-то сменился серым и, бессмысленно улыбнувшись, она упала в голодный обморок.
На обед дали коричневую затируху, и с каждым глотком горячего варева ссохшийся желудок судорожно сжимался от резкой боли.
– Ешьте медленно, – приказала высокая, плоскогрудая женщина с коком взбитых волос на голове, – а то ещё в больницу придётся везти. Но обожжённый желудок уже потерял чувствительность, и они продолжали жадно хлебать, не обращая внимания на остальных девочек, сидевших за тем же длинным, щелистым столом. Рите не запомнились ни лица, ни имена тех детей. Возможно, потому, что все они выглядели одинаково в застиранных платьях сиротского цвета, с глазами, оживлявшимися только при виде еды.
Летом все работали в поле. С кружками в руках бегали к огромной бочке с водой, поливали посадки свеклы, гороха, лука, огурцов. Но когда овощи начали созревать, урожай собирали уже не они, а люди из местных, и продавали на сторону. Детдомовских перебросили на пшеничное поле – отгонять птиц. И они носились, размахивая руками, пока солнце, слившись с жёлтыми колосьями, не приобретало красный оттенок. Тогда они склоняли колючие колосья шалашиком и лежали, положив под голову руки, мечтая о том, чтобы детство поскорее закончилось.
А оно тянулось бесконечно, и даже смена времен года не меняла череду однообразных, бесцветных дней с редкими и оттого особо яркими пятнами красок. Серый снег, по которому она плелась в чёрных калошах и белой кроличьей шубке из довоенной жизни, надетой на голое тело, потому что не её была очередь носить бельё. Чёрный, мокрый от дождя грузовик, на котором они вернулись домой, сбежав из детдома, к не ждавшей и не особо обрадовавшейся их возвращению матери. Бабушкина серая шаль. Гроздь янтарного винограда на колченогом столике – мама как-то принесла под утро. Тёмно-жёлтая кукуруза, сваренная в кастрюльке из-под коровьего дерьма. Красные дикие яблочки на выжженной траве. Затоптанная в грязь тёмно-зелёная арбузная корка кровавой мякотью вниз. Серая каменистая земля под ногами и неприветливые чёрные горы с покрытыми снегом вершинами вдали.
Соседка у окна встала с кровати, осторожно выпрямилась и неуверенно шагнула.
– Может, вам лучше подождать медсестру? – спросила Рита. – Мало ли что.
– Ой, я вас прошу. Если ОН захочет, чтоб я ходила, я буду ходить и даже бегать. А если нет, то и три Джессики не помогут.
Запахнув кокетливый розовый халат и подкрасив губы, женщина заковыляла к дверям, толкая перед собой ходунок.
– Она, должно быть, старше меня, – подумала Рита. – А носит розовое и ярко красит губы. Будто и здесь старается кому-то понравиться. Видно, жизнь иначе сложилась – не из одних обид. Потому и жить хочется.
Женщина внезапно повернула голову и сказала: «Вы очень напоминаете мне девочку из моего детства. Я сомневалась – не может же мир быть настолько тесен. Но ваша сестра назвала вас Ритой. Ведь это вам моя мама пошила тапочки. Помните?» Рита охнула: «Евочка… Как же это? Как узнала?»
– Да ты не особенно изменилась. Я имею в виду, лицо, конечно. Те же голубые глаза, густые брови, тёмные волосы. И выражение лица как в детстве – настороженное, будто ждёшь неприятностей.
– Евочка, – попросила Рита, не пытаясь сдержать слёзы, – присядь, расскажи о себе, о родителях. Они ещё живы?
– Насчёт присесть, с моим бедром – это проблема, – усмехнулась соседка. – Я теперь как лошадь – или стою, или лежу. А родители погибли ещё тогда, сразу после вашего отъезда. Отца арестовали по доносу. Эрмек, хозяин, пожаловался, что он куриный корм по ночам ворует. Мама бегала куда-то, письма писала, но мы о нём так ничего и не узнали. Даже не знаю, где похоронен. Потом мама заболела – что-то с желудком. Она пошла на поправку, но ей что-то влили через капельницу, перепутали лекарство. Я пришла за ней, принесла одежду, а она за час до этого умерла. Меня отправили в детдом, в тот, где ты с сестрой была. Потом директора с любовницей, ну, помнишь ту долговязую селёдку, посадили. Оказывается, они за войну умудрились себе усадьбы отгрохать. Ну и нас всех переправили в Одессу. Там я и осталась. А дальше, как обычно – муж, семья, дочка, внуки. Встречи, потери, юбилеи, болячки. Короче, чувствуешь, что живёшь. А ты как? Помню, жили вы очень бедно даже по тем временам. Мама жалела вас, но не любила, когда вы заходили – всё боялась, что я вшей подцеплю. Да и запах от вас шёл жуткий. Она всё удивлялась, как при такой матери вы вообще выжили.
– Она умерла четыре года назад, а я и сейчас простить её не могу, – сказала Рита.
– Ну, это ты напрасно. Война. У всех найдётся, что вспомнить и на кого быть обиженными.
– Война ни при чем, – возразила Рита, – мы и после, уже в Киеве, в такой же нищете и грязи жили. А она не о нас думала, что голодными, немытыми, безграмотными растём – мужчин искала. И находила. И жизнь долгую прожила, потому что ни о ком сердце не болело. Не могу отказаться от мысли, что, может, будь у меня другая мать, и жизнь сложилась бы иначе. Счастливее.
– Может. А может, нет. Во всяком случае, мы с нашим поганым детством счастливее тех, кто лежит в бабьем Яре. – Евочка, кряхтя, легла на кровать. – Вот кто бы мне подсказал, как килограммы сбросить! Жую, жую, хоть замок на холодильник вешай. А знаешь, что я тебе, подружка, скажу? Две вещи. Во-первых, у непрощающих давление высокое. Потому что обида изнутри давит. Тут надо или всё высказать, или простить. Высказать – поздно. Если только на том свете встретитесь. И если даже так, то что, и туда обиды тащить? Ну, была она не такой, как тебе хотелось, но ведь лучше с ней, чем в приюте. Я же помню, как под дверью сидели, ждали её, плакали – боялись, что в детдом вернёт. А во-вторых, ты сама что, безгрешная? Наверняка кто-то на тебя тоже обижен. Знаешь, как верующие люди говорят – ты простишь, и тебе простится.
– А забыть как?
– Ну, забыть, это только если Альцхеймер хватит, не про нас будь сказано. У меня и так болячек на каждый квадратный сантиметр больше, чем достаточно. А вот и доктор! – воскликнула она, взбивая примятые на затылке, крашеные хной волосы. Ну, как наши дела?
– Вас, – обратился он к Евочке, – выпишут завтра. А вы, – посмотрел на Риту, – можете вставать. И через неделю – тоже домой.
– Доктор, кокетливо улыбнулась Евочка, – помните, вы обещали дать какое-то новое средство от запоров и для похудания.
– От запоров выпишу, уже из коридора ответил врач, – а насчёт похудания – это к диетологу.
– Ну, что я говорила, – расстроилась Евочка, – вот там у нас врачи так не разговаривали. Понимали, что больным отношение важнее лекарств.
– Так он же как раз русский, – улыбнулась Рита.
– Фамилия у него русская, а душа – уже американская, – констатировала Евочка и открыла мисочку с творогом.
За окнами стемнело. К ночи боль усилилась. В больничном освещении белый халат медсестры казался синеватым, как и шприц. Жжение в руке растеклось горячей волной – боль уходила сопротивляясь, толчками.
– Как странно, когда две параллельные судьбы соприкасаются в начале и в конце, – подумала Рита, глядя на спящую Евочку, её неловко запрокинутую голову и руку, сжавшую кружевной розовый воротник халата. – Зачем? Чтобы увидеть себя чужим глазами? Чтобы пожалеть о времени, потраченном на невысказанные обиды и начать просто жить? Как неудачно, на оперированной ноге, она лежит.
Почему никто не замечает?
Синеватая тень медсестры ещё колдовала над капельницей, и Рите показалось, что она успела ей сказать о Евочке, прежде чем провалиться в долгожданный сон без сновидений.
А та ушла, не попрощавшись. Аккуратно застеленная кровать, как будто и не было никого, как будто приснилась эта странная, почти невероятная встреча. Наверное, Евочка не хотела её будить и оставила записку на тумбочке или на стуле. Но на кожаной обивке лежал просвечивающий розовым пластиковый мешок, а на тумбочке – мисочка с недоеденным творогом и три розовые, налитые груши, точно такие же, как в саду у Эрмека.
– Ну что, попробуем встать? – улыбнулась вошедшая в палату Джессика и пододвинула евин ходунок.
– А где она? – Рита кивнула на соседнюю кровать.
– А вам не сказали? Она умерла. Ночью. Во сне. Остановка сердца. Так обидно – столько сил потрачено на операцию, на уход. И ведь накануне прекрасно себя чувствовала. Вот так – мы строим свои планы, а за нас уже всё построено.
Санитарка вымыла пол и открыла жалюзи. Проникшее в палату осеннее солнце, раскрасило стены светлыми полосками. Они сместились и встали на место, когда Рита сделала первый шаг.
– Дойдём до окна и отдохнём, – пообещала Джессика. – Посмотрите, какой вид на парк! Люблю осень – яркую, цветную.
– За осенью идёт зима, которую надо пережить. Но я ещё с детства научилась это делать – жить от весны до весны, – сказала Рита, отвернувшись от тумбочки, на которой, истекая медовыми каплями, начинали гнить груши.