Опубликовано в журнале СловоWord, номер 66, 2010
ДЖ. Д. СЭЛИНДЖЕР
1 января 1919 – 27 января 2010
ПАМЯТИ ДЖ. Д. СЭЛИНДЖЕРА
Екатерина Салманова
Плыви в небо, рыбка-бананка!
Когда человек умирает, у тех, кто его знал, естественно вспыхивают воспоминания о нем, сожаление, смутное чувство вины, внезапного одиночества. Приходят в голову слова, когда-то им сказанные и почти забытые; они заново обретают вес, иногда новый, едва ли не мистический смысл. В них вдумываешься, проецируешь то на прошлое, то на живых, кивая своим запоздалым догадкам.
Когда умирает писатель, не только рукописи его, но даже печатные страницы его книг оживают совершенно особенным образом: они будто вобрали в себя стук его сердца, шум дыхания, хрип неудобного потертого кресла в гостиной.
Этой зимой мы вчитались по-новому в написанное Дж. Д. Сэлинджером, задумались над его жизнью, судьбой.
Дж. Д. было десять лет, когда обрушилась Нью-йоркская биржа, двадцать – когда началась Вторая мировая война, двадцать один – когда он опубликовал свой первый рассказ.
Было вполне обеспеченное детство, шикарная квартира в Манхэттене, на Парк-Авеню, несколько учебных заведений, из которых Джером Д. закончил лишь одно: военную школу Вэлли-Фордж в Пенсильвании. Там, как утверждают биографы, он и начал регулярно писать – ночами, с неизбежным фонариком. Говоря о нем, бывшие соученики будут употреблять такие эпитеты как «неконтактный», «отстраненный», «язвительный», «остроумный». Было несколько попыток получить высшее образование, скачки из одного престижного университета в другой («Мне кажется, я презираю все школы и колледжи в мире, но в первую очередь те, у которых наилучшая репутация.» (Из воспоминаний Лиллиан Росс, «The New Yorker», February 2010, № 8, р. 22)). Было путешествие с отцом в Европу, предпринятое с целью приобщить юношу к семейному бизнесу – производству мясных изделий – и заведомо обреченное на провал.
На начало войны пришелся период многочисленных длинных писем, адресованных дочери Юджина О’Нила (в конце концов та предпочла Сэлинджеру Чаплина, и переписка оборвалась).
Примерно тогда же журнал «Нью-Йоркер», в то время – мечта любого начинающего писателя, один за другим отклоняет от публикации ряд его рассказов и стихотворений.
Но Сэлинджер уже вступает в литературу, проникаясь сознанием, что может существовать лишь в непосредственной близости от пишущей машинки. («Я начал писать и выдумывать персонажей прежде всего потому, что вдали от машинки ничего или почти ничего не доходило до моего сердца.» (Из тех же воспоминаний Лиллиан Росс)).
Весной 1942 года – призыв, высадка с десантом в Нормандии, бои, хаос. Но выдержка, присутствие духа – до конца, и только в 1945 году, уже после победы союзников, – нервный срыв и заключение в госпиталь. Во время войны произошла встреча Сэлинджера с Хемингуэем, находившимся тогда во Франции в качестве военного корреспондента. Исследователи творчества Сэлинджера приводят несколько вариантов этой встречи (таких «разночтений» в биографии писателя найдется немало). Согласно одной из версий, мэтр после знакомства с молодым автором обронил: «У парня чертовский талант».
…И уже невозможно удержаться от банальной, по сути, мысли, что со смертью Джерома Д. Сэлинджера рухнул еще один мост в ту эпоху, к тем именам, к тем голосам, к тем лицам.
В 1948 году в «Нью-Йоркере» наконец появился рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка». Один из многих в жизни писателя парадоксов: рассказ, где центральный, сквозной персонаж знаменитой «Саги и Глассах» Симур совершает самоубийство, Сэлинджер написал первым. Финал рассказа, который часто воспринимается неподготовленными читателями «Бананки» с некоторым удивлением, станет, однако, все более убедительным по мере того, как будет создаваться «Сага», то, двигаясь во времени назад, то забегая вперед, то давая параллельные ответвления в стороны. А рассказ о Симуре-мальчике, «16-ый день Хэпворта. 1924», выйдет из-под пера Сэлинджера последним. «Нью-Йоркер» опубликует его в 1965 году, и на этом сотрудничество с журналом закончится. Сэлинджер перестанет печатать свои рассказы не только в «Нью-Йоркере», но и вообще.
Известность писателю приносили не одни лишь литературные произведения – рассказы, новеллы, роман «Над пропастью во ржи», вошедший в классику американской литературы практически едва появившись на книжных прилавках.
Помимо них Сэлинджер будет известен своими нетривиальными, подчас вызывающими поступками, подростковой категоричностью, до последнего проступавшей у него даже во внешности. (С опубликованной недавно в «Нью-Йорк Таймс» фотографии 1951 года на нас смотрит большелобый и длиннолицый мужчина, с жестким армейским бобриком и взглядом подростка: скучающим, дерзким).
Он будет также известен своим увлечением философией дзен и попытками педантично следовать ее принципам, видя в ней, очевидно, путь к обретению внутреннего равновесия, средство достижения «единства истины и бытия». А кроме того, может статься, и способ вернуть то счастливое состояние детства, где не исчерпано еще живое любопытство к жизни, где есть еще возможность естественной и глубокой связи с окружающим миром.
Он станет скандально известен своей нескладной семейной жизнью (подробности ее будут выплескиваться за края так тщательно оберегаемого им частного пространства как по вине биографов, так и членов семьи). Но семейные неудачи, среди прочего, проистекали, возможно, из-за желания любыми средствами втиснуть себя в рамки некой идеальной модели, организовать бытие вокруг единой подлинной сути, обучить, воспитать, спасти своих девочек-жен. Но в реальной жизни – с ведением хозяйства, материальными и другими проблемами, «идеальная модель» не срабатывала. Поиск гармонии оборачивался хаосом, взаимными упреками, разочарованием, болью. (Герой «Рыбки-банаки», Сеймур, возможно, и кончает с собой, осознав, что не в силах выполнить свою роль учителя, «гуру», открыть глаза своей хорошенькой жене, чью пустоту принимает сперва за невинность.)
Непрестанная погоня за истиной, идеалом, в некоторых повестях и рассказах выливалась в создание сложных геометрических конструкций, нуждавшихся в подпорках из отвлеченных теорий. И хотя лучшие произведения Сэлинджера всегда шли только от жизни, даже в тех, других, фальши все равно не было, потому что была искренность поиска, вера в высокую целесообразность усилий.
Фальшь, любaя подделка, «липа» (одно из его любимых словечек) – страшна. Как страшны пошлость, лицемерие, узость и усредненность взглядов, возведенные в норму. Они отравляют все подлинное как ядовитый газ.
Отсюда, собственно, и пошли главные темы Сэлинджера – из желания избежать «липы». Из необходимости противопоставить что-то разрушительной силе социальных условностей возникли его любимые персонажи – дети.
* * *
Дети еще не испорчены – они еще искренне смеются, они естественны и доверчивы, они задают прямые, смешные, неудобные для взрослых вопросы. Вопросы, на которые тем, кто уже перегорел, с кем крепко срослась лягушачья кожа личин, приличий и неписаных норм, бывает так тяжело отвечать. Ведь трудно признаться себе в собственной нравственной несостоятельности, неискренности, опустошенности, в том, что зачастую ответов, увы, просто нет.
Не понятый, обманутый, ребенок вырастает в подростка, у которого одно желание – взбунтоваться, сбежать, сделать все, чтобы не повторить пройденный старшими заведомо тупиковый путь.
В 1951 году мир познакомился с таким американским подростком – Холденом Колфилдом. В атмосфере послевоенного потребительства и материализма, в которую окунулась Америка 50-х, этот подросток был потерян, надломлен внутренне, нервен, неуравновешен, резок и чист. Это был подросток, лишенный кожи. И уцелеет он только благодаря тому, что откроет спасительное для себя занятие – подхватывать малышей, резвящихся «во ржи над пропастью», не осознавая ее страшной близости, – подхватывать и удерживать на краю. Удерживать, чтобы не пропали у них этот смех, эта веселая светлая беззаботность.
Роман, написанный экспрессивным, ярким языком, наполненным слэнгом, со множеством неприглядных и резких ситуаций, неудобоваримый, но совершенно живой, стал литературной сенсацией. Американская критика, однако, приняла его поначалу без особого энтузиазма. Чего нельзя сказать о читателях. Узнавание – признание – произошли мгновенно.
Сейчас и представить себе невозможно, что реальные (невыдуманные) подростки во всем мире обходились без Холдена Колфилда – этого созданного Сэлинджером воплощения неустроенности, ранимости, бунта – такого близкого, такого понятного, своего.
Среди появившихся в последний месяц публикаций о Сэлинджере есть одна, посвященная нескольким письмам, которые смерть писателя «распечатала». Письма адресованы художнику Майклу Митчеллу («The New York Times», February 12, 2010), создавшему обложку романа «Над пропастью во ржи» со знаменитой теперь красной деревянной лошадкой. Из писем следует, что стремительная известность, начавшаяся с публикации «Нью-Йоркером» «Рыбки-бананки» и укрепленная нашумевшим романом, на первых порах доставляла Сэлинджеру немалое удовольствие. Будущий домосед-затворник отнюдь не пренебрегал теми возможностями, которые она открывала. Так, весной 1951 г. восходящая литературная звезда не отказалась поужинать у Лоуренса Оливье и его жены Вивьен Ли в их лондонском особняке – вечеринка, судя по всему, несколько вышла за рамки английского «хорошего тона».
Но почти одновременно со славой пришло и четкое осознание ее бессмысленности, более того, ее опустошающей, разрушительной силы.
Опыт работы с Голливудом был тягостен. Мелодрама, снятая в 1949 г. на основе рассказа «Дядя Виггли в Коннектикуте», оказалась так далека от сэлинджеровского текста, что писатель вообще навсегда запретил экранизацию своих произведений. (Как и следовало ожидать, сразу же после его смерти в прессе замелькали статьи, где высказываются предположения о скором создании киноверсии романа о Колфилде.)
Опубликовав роман, оглушенный успехом Сэлинджер отступает в тень, пытается погасить шумиху вокруг своей книги, как гасят каблуком дымящийся окурок. Не дает интервью, не раздает автографов, не выступает с лекциями.
В одной из недавних статей о Сэлинджере Дженнифер Бойлан полагает, что такое поведение трудно совместимо с сегодняшними стандартами, где первым индикатором писательского успеха является столик в книжном магазине или в библиотеке, ручеек желающих получить автограф, «унизительное» распространение собственных книг. Вся пишущая братия нынче жадно ищет этого «унижения», стремится к шуму реклам, ток-шоу, радиопередач и, лишь уловив его, облегченно вздыхает. Сэлинджер, по мнению Бойлан, возможно, был последним писателем, который, исчезнув «со сцены», не только не был моментально забыт, но умудрился еще пуще разогреть к себе интерес. (Jennifer Finney Boylan. «Raise High the P.R. Blitz», The New York Times, February 1, 2010 г.)
Скрывшись из поля зрения публики в середине 60-х гг., Сэлинджер и в самом деле постепенно превратился в легенду. Вокруг его имени началось мифотворчество. В конце концов его фигура обрела такую размытость, неясность очертаний, что после его смерти многие оказались удивлены, узнав, что писатель, оказывается, наш современник.
Уход Сэлинджера не являлся, однако, ловко спланированным маневром.
Известность Дж. Д. действительно была не нужна; этим его опыт и уникален, хотя, объективности ради, не следует забывать, что Сэлинджер отказался от славы, уже отведав ее. Писатель невредимым прошел через «медные трубы». Всю жизнь его не подводил безошибочный, чуткий вкус, нравственный и эстетический, несовместимый с тем, что влекла за собой «раскрученность» и «популярность». Он ушел, убедившись, что там, где есть «унизительность публичных выступлений», искусству нечего делать. Что там талант, его подлинность, вытесняются позой, маской, мелкой психологией рынка. «Когда я сажусь работать, мне нужен как минимум час, чтобы разогрeться, – признался писатель однажды. – Час или больше требуется только на то, чтобы избавиться от моих собственных обличий» (Лиллиан Росс, «The New Yorker», February 2010, № 8, р. 22).
Он ушел, поняв, что слава, весь этот пустой гул, лишают человека способности видеть и слышать, и даже осязание становится ненадежным.
Он ушел, спасая в себе зрение и слух.
Критики не раз отмечали, как прекрасно Сэлинджер чувствовал американский-английский язык, улавливая его тончайшие оттенки. Как безошибочно его глаз выхватывал из повседеневности крошечные, но бесценные детали: запах травы в летних сумерках, выбившуюся из-под детской шапочки влажную прядь, голубое пальтишко Фиби на карусели. Сэлинджер привнес в литературу цвет неба, цвет чистоты: все его любимые герои неизменно предпочитают этот цвет остальным.
Опубликовав «Над пропастью во ржи», писатель перебрался в Нью-Хэмпшир, в маленький провинциальный Корниш. Там он жил уединенно и почти аскетично, рубил дрова, носил воду и с удовольствием стриг траву на своем участке, забравшись на неуклюжий трактор. Он не был отшельником, как рисует его «сэлинджеровский миф». Посещал благотворительные церковные обеды. Сидел, набрасывая что-то в блокноте. Всегда давал на чай помогавшим в столовой детям (хотя раскошеливались отнюдь не все). Останавливался поболтать с соседскими мальчишками. Местные жители, уважая его желание оставаться в тени, заворачивали любопытствующих приезжих в противоположную от его дома сторону.
К концу 1970-х гг. и без того редкие поездки писателя в Нью-Йорк прекратились. По его словам, там уже не оставалось мест, которые бы он любил, кроме, пожалуй, Музея естественной истории. Островок детства в коммерческом, дымящем, гудящем, спешащем Манхэттене? Островок чего-то естественного, природного, немного сказочного, с его доисторическими чудовищами и застывшими на века монстрами?
Разные источники весьма убедительно свидетельствуют о том, что Сэлинджер до последнего продолжал писать, часами пропадая в небольшом флигеле на участке, запираясь там каждое утро с семи, а то и с шести часов. А значит, можно предположить, что существуют где-то неизвестные никому рассказы, эссе, очерки, заметки. Но где? И существуют ли? И что из себя представляют? Возможно, отсутствие ответов на эти вопросы (пока) это и есть тот самый «хлопок одной ладони», который Сэлинджер так хорошо слышал, и который все остальное делал для него несущественным?
Почему писатель отказывался публиковать свои вещи? Возможно, не хотел выходить на публику со своими сокровенными мыслями, не хотел тиражировать их. Не хотел слушать дурацких суждений в свой адрес, как критики, так и похвал. Возможно, потому, что, как написал в одном из писем, «все подлинное лучше оставить несказанным» («To a Dear Buddyroo: 11 of Salinger’s Letters Unsealed». «The New York Times», February 12, 2010).
Должно быть, Сэлинджер знал: достаточно честно и хорошо делать свое дело, потому что выше этого ничего нет. Используя собственную метафору писателя из повести «Зуи» можно сказать, что его ботинки были «начищены» всегда, даже когда он сидел в своей «радиобудке», один, невидимый никому, но не забывая ни на миг о присутствии главной и высшей силы – больной раком толстухи, Христа.
Как бы то ни было – результат один.
Его печать, благородный оттиск на нашем мире, уже состоялись, и мир уже никогда не будет таким, каким был до него.
Сэлинджер создал прекрасную сатиру на американское общество. Его жизнь и его книги, которые неотделимы от жизни, являясь даже не продолжением, а смешением с ней, – прекрасный пример вызова всему тому, что в массовом сознании ассоциируется с американской мечтой, стилем, ценностями. Еще один сэлинджеровский парадокс, пожалуй, заключается в том, что Америка – потребляющая, хватающая, покупающая, нахраписто кричащая пошлости и самовлюбленная – была его родиной, создав его не благодаря, а вопреки себе, а значит, есть где-то в ней тайные, невидимые глазу течения, ледяные и чистые. Все лучшее, как известно, делается не благодаря, а вопреки.
Он был «последним из могикан», личностью иного, не современного калибра. Но, может быть, в этом льдистом течении зреет уже другой могиканин? И опять последний?
Книги Сэлинджера с новой силой зазвучали, заговорили с его уходом. Так же как помогло сержанту Х. письмо Эсме cо вложенными в конверт разбитыми часами (ведь время в конце концов не при чем), они помогают нам удержаться над вечной пропастью, которая всегда в двух шагах и в которую мы страшно и незаметно соскальзываем, думая, что мы все те же, что все неизменно.
Возможно, они в конечном итоге и не удержат нас на краю.