Опубликовано в журнале СловоWord, номер 64, 2009
В 1967 году Ионеско написал: «Когда я думаю о том, как неистово возрождается антисемитизм, под маской антисионизма или под маской прогрессивных доктрин, и что все это направлено против евреев в России, уже рассеянных по всей стране, я не могу удержаться от мысли о том, что произошло бы, не будь на земле евреев: не было бы вовсе ни христианства, ни хасидизма, никогда бы не было ни Фрейда, ни Бергсона, ни Гуссерля, ни Эйнштейна, ни Шенберга. Даже Троцкого, даже Маркса. Самыми антисемитствующими стали антисемиты советские, которые считают себя марксистами».
А вот как он сформулировал свое мировоззрение:
«Быть свободным, быть вне Истории, не принадлежать к мировому порядку, не быть ни инструментом в оркестре, ни нотой в симфонии. Не быть на сцене. Все видеть и слышать из зала. Словно извне Вселенной. Если же находиться на сцене или вести свою партию в оркестре, услышим только шум, различим только диссонансы».
Неудивительно, что творчество автора таких суждений не было доступно советскому читателю.
Мы публикуем финал трагической повести Эжена Ионеско «Трясина»
* * *
<…>
Я провалился в забытье. Очнувшись – сколько прошло времени, не знаю, – я увидел тяжелое, низкое небо. Легкий ветерок чуть шевелил тростники. Справа от меня на листе кувшинки сидела жаба. Она долго разглядывала меня, потом отскочила в сторону. Вдалеке какая-то хищная птица камнем упала вниз, улетела с добычей прочь. Ветер утих, сгустился туман, потом наполовину рассеялся, опять сгустился. Мне стало холодно. К горлу подступил комок. Почему я плачу? О чем? Ну-ну, разве кто-нибудь умер? Конечно. Об этом-то я и плачу: но кто это? Да сам я. Откуда же я иду? А-а, знаю: с постоялого двора. Надо бы вернуться. Постойте, а зачем я ушел оттуда? Да, надо вернуться обратно. И незачем было испытывать судьбу. Я попытался встать. Я затосковал по моей комнате, по расстеленной постели, которая все-таки прогревалась, когда меня кидало в жар. Я кое-как оперся на колено, еще чуть-чуть поднатужился, встал. Удалось. Чтобы вернуться на постоялый двор, надо было подняться в горку. Как тяжко! Но где-то здесь была проселочная дорога. Где же она? Ведь как раз по ней я и ходил всегда, Когда-то. Я свернул влево в самую гущу тростников в надежде найти дорогу покороче. Грязь затрудняла продвижение, к тому же я устал без конца раздвигать стебли… дороги все не было. А я все шел, шел…
Я долго брел в оцепенении по полю; стало смеркаться; я шел всю ночь, то и дело засыпая на ходу. Снова рассвело. Наверно, прошло еще несколько часов. Часов или дней. Или минут. Туман стал прозрачнее. Вокруг все те же тростники, камыши, топи, два деревца, опять камыши, бурелом, реденький лесок, изгородь, снова бурелом, тростники. Ноги кое-как несли меня, несмотря ни на что. Они двигались без моего ведома, вели меня сами. Раз-два, я – автомат. Несмотря на оцепенение, мне было не по себе; я ссутулился, суставы скрипели, тупо болела голова, руки качались, как маятник, из носа текло, кости ломило.
Нога соскользнула с комка земли, я споткнулся, встал, весь облеплен глиной: бродячее изваяние.
Зима была на исходе. Наверно, была середина марта. А мир оставался прежним. Впрочем, не вполне: я перестал слышать запахи. Мне не было холодно; я остановился; сделал несколько шагов; остановился снова. Воздух – тяжелый, плотный – оказывал мне физическое противодействие: его придется расколоть, разорвать, чтобы сдвинуться с места. Вдруг ноги мои подкосились, я упал. Я машинально пытался подняться, руки все время разъезжались… нет, не могу. В конце концов, чем здесь плохое место? Время остановилось. Я тихонько откинулся на спину. И вот мое праздное сознание снова захлестнула глубинная тоска, неутолимая, гнетущая печаль, смутные желания, сожаления, угрызения совести, бесконечная жалость ко всему, что мои руки сжимали, ко всему, что они сделали, а еще неистребимое сожаление о той земле, по которой ступали мои ноги; о дорогах и пристанищах, об улицах и о стенах, о лесах, лугах, долинах, о высокой горе, покрытой снегом, травой, о солнце, о красках, о красном, о желтом, о голубом, обо реем, что стало серым, о музыке, которая умолкла, о забытых голосах. Помнится, был бал, круговерть розовых юбок. Когда-то была весна с душными, томительными запахами, была река, а еще городской мост, его огни ночью. Листья, дрожат листья под слабыми вздохами ветра. Дождь совсем тихонько стал накрапывать. Как хорошо! Дождь – лучший лекарь. Его мокрые пальцы на моем лице. Со мной это уже случалось. Или я всю свою жизнь здесь лежу, а все остальное мне приснилось? Или все происходило с кем-то другим, а тот другой мне рассказал свою жизнь, и вот я завладел его воспоминаниями и проживаю их заново, по-своему?
Неужели это я решился тогда залезть на гору? Чистое утро, мне тринадцать лет. Я выхожу из домика в лощине, у меня в руке палочка, да, ольховая палочка. Поначалу была очень крутая, каменистая дорожка, того и гляди ногу вывихнешь. Было лето. Небо голубело сквозь листья и ветви. Я вышел из зарослей на простор к развилке дорог… большая поляна… поле. Конечно, это август. Поле сжато, солома покалывает ноги. Откуда-то вынырнула старая бродяжка: «И куда же ты собрался?» Другая дорога, на другом конце поля. Деревья по сторонам ее стройнее, прозрачнее, реже; дорога еще каменистей. Разве не было у меня попутчиков до сих пор? Теперь-то уж я точно один, но ухо еще хранит отзвук чьего-то голоса. Чахлые деревца все реже, ниже; склон все ухабистее, Я иду, потный от напряжения, от жары… Кто же, кто мне все это рассказал?
Кто рассказал мне про другую землю, высохшую, я вдруг ясно увидел ее… Рельсы заброшенной зубчатой железной дороги, потом ни деревьев, ни рельсов, только камни, скалы, растрескавшаяся земля… Потом мне, чтобы карабкаться дальше, пришлось хвататься за пучки сухой травы, за камни, за песок, я полз на коленях, все карабкался и карабкался. Передо мной отвесный склон горы, почти отвесный. Увидеть бы ее гордую вершину! Я обозлился; колени и руки кровоточили; я не отступился. Но какая сушь! Я даже перестал потеть. В горле пересохло, нёбо горело, внутренности полыхали; в ушах звенело. Но я знал, что останавливаться нельзя. Передо мной выросла сплошная стена, бескрайняя отвесная пустыня.
А если я только на один миг остановлюсь, только на один? Нет, пить нечего, но можно представить себе родник, чтобы остановиться ненадолго, вообразить что-то уютное, обжитое, вспомнить комнату, прохладную в летний зной, такую свежую, отгороженную толстыми замшелыми стенами от палящего солнца; один миг помечтать о запотевшем стакане холодной воды. Я мог бы, сказал я себе тогда, совсем чуть-чуть спуститься, немного вернуться назад, туда, где можно найти укромное место, хижину. В этот миг я и начал скользить вниз. Я выпустил из рук все, за что держался, оторвался от земли, это было сладостное чувство с примесью угрызений совести; я бежал сквозь леса, мчался вниз по склонам вдоль бурных потоков, ручьев, миновал пруды, и вот наконец напоенная влагой равнина. Было ли это воспоминанием? Было ли это воспоминанием о воспоминании? Было ли это моим падением?.. И теперь я лежу вот тут, на спине? Тяжелые облака, сероватый свет, но я вижу, вижу звездное небо, ночное небо. Когда-то я был ребенком. Отец держал меня на руках, рассказывал сказки, мы шли вдоль плетня. Тот пригород был скорее деревней, чем городом. Была ночь. Небо было усыпано звездами. Я закрыл глаза. Вспомнил опять голубое небо, голую вершину, ослепительно яркую. Я снова открыл глаза; сколько часов прошло, сколько дней? Я позабыл, откуда шел, и не удивлялся, что лежу здесь, воспоминание о моем падении постепенно рассеивалось.
Без всякой боли моя правая рука отделилась от плеча. Она провалилась в грязь, трясина всхлипнула и поглотила ее. На месте локтя образовалась грязная лужица, а кисть руки все так же неподвижно белела на круглом плоском листе. Интересно, мой локоть уже разложился? Или он еще цел и невредим там, в этой жиже? Откуда-то выпрыгнула лягушка, уставилась на кисть, отскочила, исчезла. Стылый тростник чуть шелестел от ветра. Зрелище моей правой кисти с золотым кольцом на безымянном пальце заставило меня улыбнуться: она походила на живое существо, которое потягивалось, дышало; пальцы, казалось, еще забавно шевелятся, как маленькие змейки, ленивые и жирные. Неужели эта штуковина когда-то принадлежала мне?
Левая рука еще держалась – как-никак она была ближе к сердцу; кисть, прочно прикрепленная к запястью, была грязна, под ногтями было черно. Она иногда вздрагивала, но я не мог справиться с дрожью, которую я невольно ей сообщал. Мой желудок пожирателя воздуха был перегружен и давил на сердце, которое беспорядочно барахталось, как никудышный пловец, который вот-вот захлебнется. Печень стала еще больше. Она захватила всю правую половину грудной клетки, устроилась на месте легкого, толкая его наверх, ожесточенно вытесняя его, подавляя его сопротивление медленным, стойким, упорным натиском. Несколько ребер, истончившись, хрустнули; кожа, как мешок из прохудившейся холстины, кое-где полопалась; содержимое вытекало и смешивалось с влажной глиной.
Что до остального, я мог наблюдать только верхушку моего живота, странноватую возвышенность, которая скрывала от меня нижнюю часть тела. Я изловчился и повернул голову вправо; мне удалось увидеть огромный ботинок, запутавшийся в тростниковых стеблях; он совсем прохудился, и из дыры торчал мертвенно-бледный палец. Интересно, какое в точности расстояние отделяет меня от ботинка? Два метра? Метр? Километр? Мой ли ботинок? Я не чувствовал себя обладателем ступней, ног, таза. Только желудок еще препирался с печенью из-за той половины тела, которая пока что была видна. И все-таки покупал я, покупал этот ботинок, я даже смутно вспомнил лавочку на углу улицы: только было ли это на самом деле? Я зашел в лавочку с женщиной. С моей женщиной. Она улыбалась. Да она ли это была, или, может, моя мать? Ничего определенного, сплошной туман, только улыбка. Несмотря на разбухший язык, на пронизывающий холод, на изжогу, я не чувствовал себя чересчур плохо: оцепенение все больше и больше завладевало остатками моего тела и конечностей, притупляло боль. Что меня беспокоило, так это сырость, холодок в спине. Комары облепили нос и лоб, но их укусы были совсем нечувствительны для моей омертвевшей кожи. Впрочем, их гудение досаждало.
Я вдыхал спертый воздух, выдыхал еще более тяжелый, густой, почти что жидкость Туман сочился внутрь, тянулся к позвонкам, заполнял грудь, рот, выползал из ушей; он пропитал меня, да, именно он питал меня все это время, дни, недели. Я чувствовал, что борода изрядно отросла, свалявшаяся, густая, мокрая; каждый волосок глубоко уходил корнями в кожу. Черепная коробка была еще в порядке, глаза еще могли видеть отчетливые очертания камышей, чуть колеблемых ветром; тихо струились вверх болотные испарения; только кисть руки немного расплылась и влажно белела на круглом, как тарелка, листе, самочинно выбивая барабанную дробь: раз-два, раз-два, раз-два. В ушах зазвенело. Я закрыл глаза, чтобы лучше присмотреться к тому, что происходило внутри, и среди невнятных возгласов, всхлипов, подчиненных неровным толчкам сердца, я разглядел языки пламени, лизавшие какие-то стены. Я увидел леса, объятые огнем, россыпи горящих углей, затем голую землю. И все время эти возгласы вдали. Я вновь открыл глаза. Все было на своих местах. Все те же камыши, все та же вода, в которую окончательно погрузились, отделяясь от меня, бедра и живот. Они безболезненно отсоединились, что-то булькнуло, завертелась маленькая воронка: должно быть, вес немалый. Я на мгновение ощутил себя воздушным змеем на взлете, телом, освобожденным от земного притяжения; потом снова вернулся во мглу, в воду. Сердце притихло. Печень, сломив сопротивление врага, наступала беспрепятственно, и сердце успокоилось совсем. Выкрики, всхлипы, языки пламени, эти порождения горячечного мозга поблекли, распустились в размытую серую картину. Сам я o6peл безмятежную ясность, сознание четко фиксировало происходящее. Вот и левая рука исчезла, а вместе с нею и последние остатки чувствительности, физических страданий. Где же ютится мое сознание? Но я еще здесь, вот глаза, вот черепная коробка, вот сердце, его удары все реже и реже. Вода поднялась, должно быть, еще: я вовсе перестал видеть остатки своего тела. Хоть бы уж какой-то намек, что-нибудь вроде тени на его месте. Что-нибудь наподобие тени. И страх, и желания давно исчезли. Нет, нет, не совсем. Конечно, я дал маху. Но я начну сначала. Я начну сначала, все начнется с самого начала, с рождения, с зачатия… Я начну сначала, снова прошептал я, закрывая глаза. И когда туман рассеялся, а чисто вымытое небо сияло голубизной, я тронулся в этот путь.