Опубликовано в журнале СловоWord, номер 64, 2009
(Раек)
«…бег свой продолжали трамы уже при социализме…» В. Маяковский |
1
Плыву в трамвае допотопном
желудку мамонта подобном.
В нём виснут ручки на ремнях,
гипнотизируя меня.
Здесь пахнет кажется мышами,
которым дуста подмешали.
Туманясь авторской слезой
ползёт трамвай в палеозой.
Ползи, родимец, в добрый путь!
Отри с своих окошек муть,
и дуст, что нам подсыпал хлюст
пусть не коснётся наших уст.
Ползёт по рельсам прямо в ад.
Мы знаем: нет пути назад.
Пусть там где нас съедят снега
в зенит торчит его дуга, –
дуга – железная кишка,
подобьем детского сачка
на рельсах траурных эпох
всегда торчит туда, где Бог.
2
Печальны лица пассажиров,
опять их ночь подсторожила,
текущая, как мёд с усов,
в окне – витрины магазинов,
а в них – зонты и мокасины,
и манекенов образины,
но всё закрыто на засов.
Отечественного производства
за стёклами толпой уродцев
вещественный крадётся мир:
– Вкусите нас, – поют сардинки:
– Купите нас, – орут ботинки, –
штаны: – Сносите нас до дыр!
А сторожа себя жалеют
и ёжатся, втянувши шеи,
а также головы в живот,
кишки их варят чёрствый ужин,
кефиру просят, злобно тужась,
втекающего в жидкий рот.
Они сидят на табуретках,
усы торчат, что у креветок,
как пиво жёлтые глаза
устремлены с немым уныньем
на тусклый бег трамвайных линий,
в трамвай, в который им нельзя.
3
Тут было тихо, как в могиле,
но некто робость пересилил
и оказался горлопан,
он был в пальто и в стельку пьян.
Простёрши руку (ишь, «лукич»),
он двинул в массу жаркий спич.
Так за отсутствием трибун
в трамвае выступил «Трибун».
– Да! Вещи страждут к нам прибиться,
в желудки наши углубиться
и наши задницы обнять.
Увы нам! Мир материальный
наш облик губит идеальный,
похабит нашу благодать.
Был пращур древний наш макака.
Счастливец! Не имел ден. знака,
а кушал манго и банан.
Он добывал огонь уныло,
вертя меж лап сучок как мыло,
добыв огня – плясал канкан.
Он без штанов и государства
имел животные мытарства,
но был свободнее чем мы,
лишь иногда, от сильной дури,
орал и плакал о культуре,
смущая древние умы.
Сыграл прогресс дурную шутку –
усладой став уму, желудку –
умножил муку и печаль.
Положим тело смог умаслить,
но кто из вас, скажите, счастлив?
Кому из вас себя не жаль?
Вдобавок он лишил нас Бога, –
сим разобщил. С тех пор дорога
у человечества к дерьму!
Простите, не избег метафор.
Там промелькнуло слово «слава».
Я не сочувствую ему.
Увы, в пропорции обратной
находится наш мир приватный
к движенью, так сказать «вперёд»,
увы, ценою всех свобод.
Так выкинув из лапы ветку,
взамен приобрели мы клетку
и руку, некто утверждал,
а также – армии, границы,
вождей, тюряги и больницы,
плюс – их возведший персонал.
Но персоналу всюду плохо!
Тем паче требует эпоха,
чтоб хуже делалось ему.
Что революции конечны,
а массы попросту беспечны,
недальновидны; посему
и… ужас! Встали двое в штатском,
с оратором в объятье братском
на миг томительный слились,
протопали, ушли за двери, –
никто не ощутил потери
и странно – не запомнил лиц.
Да, с! Пассажир пока в движеньи
всех чувств и мыслей притяженьем
вперёд наполнен иль назад.
Смущён мгновенной остановкой,
не ознакомясь с обстановкой
он лишь перемещенью рад.
И поучительности пауз
я не ценил, – я помню – «…парус
в тумане моря голубом…»
плывёт, белеет, ищет бури…
а буря – эвона! – ханурик,
чья кисть под вашим локотком.
Но есть и худшая когорта –
вам друг и убеждений гордых
сидит плечом к плечу в кино,
зовёт к себе попить вино,
вас обвивает виноградом,
в глаза вам смотрит виновато,
губами источает мёд,
при встрече крепко руку жмёт,
ан, в вашем доме чай пия
вам улыбается змея…
– Имеет бедный наш «оратор»
буквализацию метафор, –
трамвайный обронил остряк.
Ему ответили: – Дурак!
И кто-то Лермонтова тему
стал излагать, как теорему
(не вслух ли, право, я шептал
под рельсов перестук и шпал)?
Зачем далёко собираться?
Извольте выйти, проораться
(«…в тумане моря голубом…»)
потом решётку плавя лбом,
покуда не разбит Гайд парк
имейте «бурю», харч и харк.
4
Примолкла публика в трамвае.
Провякал гимн. Околевает
стервоза – полночь в тишине…
Мне было б одному тошней.
Тут персонажи ждут меня
пока молчание храня.
Но жутко стало тишины.
Кругом одни говоруны,
и опытности вопреки
вновь развязались языки.
Женэ-премьер над ухом виснет,
мне сообщая: – В королях
по сцене бегаю, – по жизни
бреду на нищенских ролях.
Сидит отпетый идиот
и всем советы раздаёт!
Мешочница (два пуда рыла!)
в «грудях» мошну свою зарыла,
а обок – хахаль – коммерсант,
обвив одной рукой корсаж
своей подруги в знойном мленье,
другой ласкает ей колени,
и сей предмет велик как дыни…
Вот так всегда, чуть страсть нахлынет –
пьянеем, губкой ищем губку
и мнём предмету страсти юбку.
Замлел наш пылкий мусульманин,
красоток рыночных «Сусанин»,
мелиоратор секс-болот,
под хваткою его суровой
цвела она волной багровой
свой защищая огород.
Ему – она: – Хошь тут не лапай!
Он – ей: – Ти жирный пэрсик, Капа!
У Ромы с Капою черты –
лотки сухой базарной пыли,
и разновесами их рты
в трамвайном воздухе застыли.
Они пленительно просты,
как велики их животы,
фигуры – точно две горы,
сердца – воздушные шары,
(как потускнела ты ma vi
утратив первый пыл любви).
5
Читаю страстные призывы:
– Товарищи! Пока вы живы
должны почувствовать позывы,
коль в вас имеется душа,
гражданской совестью дыша
купить билет за три гроша!
(Отечественному алтарю
куда алтын – я жизнь дарю!
И совесть – лучший контролёр!
Что правда – дорогой дублёр)!
Злодей какой-то у кран-стопа
навеки врезал «Зинка – ж…па»!
(В часы досуга наш народ,
как Марков «пёрышко берёт»)*.
_____________________
* Марков Г.М. – первый секретарь ССП; «пёрышко» – нож (жаргон).
6
Как тяжек глазу цвет багровый
стен бородавчатых кругом,
давимый жёлтым потолком,
рядами надписей лиловых,
а говорят, есть люди – совы,
быть может им и адресован
мой незатейливый рассказ,
они как призраки меж нас
под тысячами наших окон
вышагивают одиноко,
они бессонными ночами
шуршат на улицах плащами,
не спят по триста дней в году
и жизнь неведомо ведут.
Оглохни мир – они б кричали,
их взгляды полные печали
над вечным таинством их лиц
блуждают в небе вроде птиц,
под Богом теплятся свечами
и гаснут опускаясь вниз.
7
Ночной дорогой едут люди,
помалкивают, говорят,
их оловянным светом лудит
фонариков бессонный ряд.
Качаются в печали лица,
печально льются голоса,
ночного города светлица
дугой щекочет небеса.
8
Сидит непризнанный поэт,
на нём лица и шляпы нет.
В кармане светлые гроши
и тёмные карандаши.
Ему идёт бездомный вид.
Сей непонятный индивид
себе тихонько говорит:
– Огни поют, огни поют,
желтеет в комнатах уют, –
в моём убийственном краю.
Я вижу, что мой город мёртв.
Стекает с люстр по каплям мёд
читателю в открытый рот
на обнажённые резцы,
над головой бежит Янцзы, –
засахаренные мертвецы –
мы катимся по пустоте
туда, где не собрать костей –
в рай находящейся нигде
мы можем пригласить гостей.
Но выхода оттуда нет.
Туда везёт любой билет.
Там только вход. Под ним – скелет,
король – каюк и червь – валет.
Всё это там, где «никогда»,
«нигде», «никто», и «никуда»
стоят как чёрные столбы
по четырём углам судьбы.
Все рельсы, рельсы всей страны,
все речи, реки, все слова,
дороги все устремлены
туда, где никнет голова.
Нам смерть удушливый кальян
подаст рукою ледяной –
упавшим на большой диван,
с отечество величиной.
Мы жизнь ужасную ведём
туда, где меркнут все огни,
мы ядовитый воздух пьём.
О, Господи! Повремени!
9
На этом месте оборвём
велеречивый монолог.
Давайте взгляд переведём
на жёлтый, грустный потолок.
Сего же автора прошу,
друзья, не смешивать со мной,
не плачу я, не голошу
над нашей доброю страной.
Её глубокий мистицизм
на исторических путях
нам очевиден как трюизм
о прянике и о плетях,
и он окрашивает жизнь
в провидческий прообраз сна, –
мы пережили мятежи,
вопросов нет и цель ясна.
Нам ничего не изменить,
так пусть нас тянут за уздцы –
за красные уздцы границ
народов мудрые отцы.
С «…весёлым ржаньем табуны…»
ужасный век пересекут,
а если нет – увидят сны,
но пробудятся в страшный суд.
Поскольку сны венчает явь –
готовы к яви и ко сну,
переплывая время вплавь –
в другую – новую страну.
10
Коллега первого поэта
(чья песенка чуть выше спета)
второй, под шляпой пирожком, –
багровый нос горит флажком,
как сто томов партийных книжек –
он дрыхнет, ничего не слыша,
в его кишках коньяк, икра,
в башке гремит «Ур-а-а! Ур-а-а!»
аплодисменты, вид блюющих,
хоров поющих, «волг» снующих…
одна его подвозит в рай,
но вдруг – врезается в трамвай
и кто-то мочит полотенце, –
он узнаёт в нём отщепенца,
целует впадины ланит
у отщепенца и… храпит,
прижав к пупку портфеля груду,
как тридцать тетрадрахм Иуда…
Жлоб этот – «крупный литератор» –
обкомовских пиров оратор,
союзных пьянок хлопотун, –
куда сегодня ветер дует
пиит сей пламенный толкует
с увенчанных гербом трибун.
Он зашибает три зарплаты:
патриотический припадок
он вызывает (симулянт),
а сей одический талант
покуда делает погоду, –
он «сахарну стругает оду»,
справляючись в календаре
какой молебен на дворе.
Доход второй – как педагогу,
он послан мальчикам в подмогу
при написании стихов,
а надо пару психиатров
приставить в штат для правки строф
младых литературных кадров,
И третья – верная дорога –
(партиец, не боится Бога),
ему идёт за стук, за скок,
за пару строк (без рифм), звонок,
за шепоток, за твёрдый росчерк, –
да, милые: поэт-доносчик…
11
Вот сетка с луком и капустой,
вот сердце, где темно и пусто,
а вот – счастливый человек
задрал лицо, мечтая, вверх.
Он никого не замечает
и ножкой тоненькой качая,
он шепчет:
– Я ещё не помер.
Как душно в сумасшедшем доме!
А тут аквариум людской,
жаль нет русалочки какой…
Я так люблю с чешуйкой лунной
вино бессмертья в чаше ночи,
я пил бы с ней вселенной юность –
в тысячелетие глоточек.
Я пировал бы с ней как звёзды
двойные в космосе пируют
и Боги, как большие осы,
как мёд сбирали б поцелуи.
12
Мы в трёхкопеечном раю,
в трамвайной грусти быстротечной, –
ночь дребезжит, огни поют
и оплавляются как свечи.
Шуршит пространство рукавами,
нагревшись от словес и рук,
трамвай висит под проводами
на чёрной дырке как паук.
Так маленькие люди едут
и недержавные беседы
с собой и временем ведут,
таятся и не рапортуют,
куда сегодня ветер дует
(ах, Боже праведный!) плюют…
13
Вон та… похожа на гадючку…
она шипит: – Пожалте ручку,
чтоб поцелуй напечатлеть…
– Зачем?
– От чувств… нельзя стерпеть…
Другая вкручивает тише:
– Друг мой, вы не были в Париже?
Не посещали Тюильри?…
Ах не были?! Mon cher, Paris…
Пора и вам там побывать,
потосковать, поб…,
мансарду снять на Монпарнас,
поверьте, родина без нас
цвела, цветёт и будет цвесть –
на свете много чудных мест…
вы в худшем. Мир не квас, а спирт!
Пока стакан ваш не разбит,
стремитесь, милый друг, туда
где ваша теплится звезда.
14
Мы в Папуасии живём.
Мы укрываемся тряпьём.
Мы человечину жуём,
поэтому мы не поём.
Саван не видели, пампасов –
колючку, галифе, лампасы,
лгунов, бандюг, дикобразов
и тучи белых попугаев
явил очам двадцатый век
на берегах российских рек.
Увы, дичает человек…
15
Как сундуки стоят дома –
любуйся крышкой задарма!
16
Трамвай спешит на свой ночлег.
Минуя бледных фонарей
порог – предутреннюю немочь,
гремя трещоткою дверей
в их лица всматриваясь немо
он видит в них по три крыла,
подобных жёлтым листьям клёна,
когда их мгла обволокла –
заплакал каждый как ребёнок.
Он видит стебли длинных шей
и током налитые жилки,
и хрупкие, как у детей
или у лебедей затылки.
Он – пучеглазина – грустит
и нежностью своей ужален
он ветровым стеклом блестит,
громаден и сентиментален.
17
А мы? – Мы в коммунальном мире,
в проглушенном Москвой эфире,
в громовом: – Го-во-рит Моск-ва!
Не выключишь её, профуру,
лежит себе в знамёнах бурых –
востра – что ножик – и крива.
И наших жизней караван
по царь-гороховой пустыне
ты тащишься водою пьян
и тонешь, захлебнувшись в тине.
18
Меня измучила поездка,
как перепуталось всё в сердце:
обрывки слов, картин дорожных,
залогов, падежей предложных,
стен бородавчатых, огней…
чёрт знает чем закончить мне.
Вот едет месяц на окне,
вон – пьяный человек мычит
из лужи собственной мочи,
и рядом сталинский каратель
вчерась представленный к награде,
и дальше – мент у «воронка»
свистком усердно просверкал,
и дальше – ошалелый парень
щипает струны на гитаре,
и рыбой разевая рот
уже неслышно что орёт;
фонарь целуя на углу
поёт столяр пропив пилу,
и пивбара на Скобе
мурлычет «друг» из КГБ…
19
Пьянчуги, славный род сомнамбул!
Где ваши «баста!», «стоп!» и «амба!»,
где пышность редкая речей,
где перлы ваших наблюдений –
в пробелах сладких обалдений
«vino» и «vita» рифмачей.
О пары! Пары!!! Ваши лица
плывут туда, где можно слиться,
где травка и ряды скамей
для умножения семей.
О, плешь прохожего – булыжник,
обкатанный тяжёлой жизнью,
блистающий под фонарём,
годами, как и ты, обижен
и жизнью, как баран, острижен
к загривку заблещу челом.
20
Мне жаль любви подарков томных,
забытых в миллионах комнат,
цветов засушенных и проч.,
предметов милых, побрякушек,
мне жаль красавиц и дурнушек
чьи лица размывает ночь.
Я тоже некий лик лелеял,
но наша жизнь любви длиннее
и с той, что мне внушает грусть
как с юностью я расстаюсь…
21
Как этот город архаичен,
скрывает этажи листва,
под пледом этажей горчичных
он ночью теплиться едва.
Он кости наши примет:
– Ложись, дружок, с моими,
возможность не плоха
продлиться впопыхах…
22
Сошли с трамвая седоки,
их громкие в ночи шаги
спешили тени растолочь –
из города сбежала ночь…
23
Свет сузился до маленьких созвездий,
потом они задули фонари,
потом бросались в темень тыщи лестниц
и шлялись в переулках до зари.
По их теням, по маршам их бессонниц
ступеньками рассыпалось тепло,
по ним скатилось розовое солнце
и за моей спиной до дома шло.
А тень моя – не больше чем игрушка –
бежала по асфальту и стене, –
я вслушивался, время слушал,
раскачивающейся во мне.
Кто это жил в краю холодном
перед приходом ледника
с пещерным говоря народом
без клинописи и языка?
Чем залечить зияющие души, –
своею кровью накормить
глубины ротовых отдушин
и раковин ушных гранит?
июнь 1973, август 1976