Опубликовано в журнале СловоWord, номер 64, 2009
КОМЕДИЯ ДЕЛЬ АРТЕ
Рассказ
Мне было восемнадцать лет, я только что провалила экзамены в библиотечный институт, только что распустила две унылых косы и завила волосы буйной гривой, накрасила ресницы, невзирая на косые взгляды прохожих, напялила на голову шляпу с огромными полями – и нисколько не удивилась, когда однажды мне предложили позировать в Академии художеств. Я пришла в назначенное время, уселась на возвышение посередине большого, заставленного мольбертами класса, и человек пятнадцать первокурсников начали писать мой портрет. С беззастенчивой профессиональной откровенностью, щурясь, выставленной вперед рукой что-то отмеряя и выделяя в моем лице, студенты-живописцы час за часом посвящали меня во все подробности моей неповторимой красы. Так, будто несли передо мной зеркало, в котором отражалась вовce незнакомая мне, но прекрасная – я! Надо было только в перерыве удержать себя от желания хоть мельком взглянуть на однообразные грязно-серые полотна, – едва зарождавшийся во мне комплекс полноценности от этого мог тут же рухнуть. Однако вскоре я согласилась еще два часа в день сидеть на рисунке у старшекурсников. Их педагог говорил, что рисовать меня дьявольски трудно. Держа карандаш в вытянутой руке, он тоже что-то отмерял в моем лице и объявлял студентам, что тут нужен цейсовский глаз и ювелирное мастерство. Но позировать мне было совершенно нетрудно.
Хотя отсидеть не шевелясь, не меняя позы сорок пять минут – дело не такое уж легкое, а тем более отсидеть пять уроков подряд, но, во-первых, мне платили семь рублей в час, а во-вторых – мне было интересно и все ужасно нравилось.
Я навсегда влюбилась в непостижимо ритмичный хаос мастерских, как нотными знаками наполненный мольбертами и палитрами, в пьянящий дурманящий запах красок, в эти бесконечные академические коридоры с какими-то закоулками и нишами, путанные как египетский лабиринт, по которым слонялось множество людей: полуголодных, убого, но вычурно одетых студентов, жадно впивающихся в красоту.
Это были последние послевоенные студенты, в пятидесятых годах сохранившиеся только в стенах живописных мастерских. Слишком долог был их путь к учебе, многие из них поступали по пять раз, в конце концов даже матери переставали верить в их талант. По ночам они грузили в булочных, на станциях, ходили зимой в калошах, привязанных к ноге веревкой, голодали, не знали, что в мире, кроме Рубенса и Рембрандта, были еще Ренуар и Сезанн, даже о Врубеле знали понаслышке, пропивали нищенскую стипендию, которой все равно не хватало даже на краски, до хрипоты спорили о высоком искусстве, матом, простодушием и искренностью возмещая изъян непросвещенности, и талантливы безусловно были – хотя бы одним только талантом фанатической приверженности к красоте. А навстречу им, переливаясь через край, плыла нагло-развязная, едва прикрытая, бескорыстная красота натурщиц. Среди них у меня появилась закадычная подружка. С первого дня знакомства она считала своим долгом просвещать меня, готовить к жизни, оберечься от которой все равно не видела способа.
– Ты понимаешь, – говорила она, – студентка другая и вырядится незнамо как, и уж такой вумной себя выставляет, а они, парни-то, все равно даже и не посмотрят на нее. Их все равно к нам, натурщицам, тянет. Потому что с нами душу отвести можно. Ты не смотри, что я полная, – я гибкая, меня как хочешь крути. А тебя взять – хоть в узел завяжи! А знаешь, им же полная разрядка нужна, у них же горит все: тут и конкуренция, и интриги всякие, и сомнения в себе – ужас один!
Не все понимая, я слушала ее внимательно, вбирая в себя урок великой женской покладистости и доброты.
– Они ж тут голодные все. Я другой раз дважды обедаю, ей-Богу! Так-то ведь не дашь рубля, ему все рано отдать не с чего, а я пристану: пойдем со мной, будто мне скучно одной в столовку идти. Ну, и пробью два комплексных…
Ее неожиданно темные при русых волосах глаза, как влажные изюмины, смотрели на мир с задором и оптимизмом, она мечтала, позируя, накопить денег и подкатывать к подъезду Академии на собственном автомобиле. Бросить позировать она не мечтала, хотя от стояния нагишом вечно была простужена; ее курносенький, как знак препинания, носик вечно был красным и подмокал у основания, в углах воспаленных губ никогда не проходили заеды, а по круглым щекам разливался сизоватый нездоровый румянец. Но рубенсовская роскошь ее плоти была так победительна, что никакие законы социалистического реализма, еще незыблемые, еще не допускающие ни малейшей художнической вольности, не могли ее изгадить. На стенах всех живописных мастерских висели десятки полотен, на которых стояла, сидела, лежала в драпировках влекущая, заманчивая Клавка.
Вообще, натурщиков в Академии художеств было много. Студентов учили хорошо, им давали добротную школу, к пятому курсу они со всем знанием анатомии умели написать обнаженку, с нешуточным мастерством выписать каждую морщину на изрубленном временем лице старика. Но, обучая их секретам мастерства, опытные учителя самого правильного в мире искусства социалистического реализма к пятому курсу совсем, до копии, истребляли в своих учениках малейшую примету неуправляемости их артистических натур, непредсказуемости их творческих порывов. Той самой приверженности к прекрасному остаться не должно было совсем – она должна была уступить место приверженности к правильному. Редкие непокладистые индивидуумы вылетали со второго-третьего курса, их беспощадно сдавали в солдаты, они уходили в художническое подполье. Но большинство, наголодавшись вдоволь, намыкавшись по общежитиям, истово рвалось доказать, что готово к исполнению Заказа. Тут уж меньше всего требовалось умение написать прекрасное женское тело, тут уж, дорвавшись до дипломной мастерской, задумывали полотна широкие, эпохальные – что-нибудь вроде «Сталин и Ворошилов в Первой копной» или «Приезд Сталина на оборонительные рубежи…»
Совсем недавно здесь, в одной из дипломных мастерских, было создано полотно «Изобретатель радио Попов демонстрирует свое изобретение адмиралу Макарову» – творение, окончательно втоптавшее в грязь самозванца Маркони и за это удостоенное Сталинской премии. Так вот прямо со студенческой скамьи – в лауреаты! И хотя теперь совершенно не ясно было, кому еще может понадобиться натурщик «Изобретатель радио Попов» или «Адмирал Макаров», но они так и бродили вместе по коридорам, так вместе и забивали «козла» в маленькой подвальной комнате, где собирались в свободные от позирования часы их коллеги. Однако один вид их будоражил умы студентов, напоминал о стремительно несущейся фортуне, призывал выбросить из головы всякие вычурные бредни и бодро приступить к созданию… ну, хотя бы… ну, а что, если «Маевка в Сормово»?! И начинали брести в мастерскую выдумщика один за другим натурщики с простыми рабочими лицами, трудолюбиво писались десятки эскизов, создавалась целая галерея портретов, суровых и гневных, озаренных предчувствием грядущих дерзаний.
И у окошка а кассу под академической парадной лестницей в день получки выстраивалась длинная очередь всех этих «маевщиков» и «маевщиц», среди них спокойно, но с сознанием своей уникальности стояли «Мичурин» и «Академик Иван Павлов», «Генерал Доватор» и «Руководитель партизанского движения Ковпак», несколько уцелевших членов Первого ВЦИКа: «Свердлов». «Дзержинский», суетливый, постоянно озирающийся по сторонам «Ленин», терпеливо стояли «Калинин» н «Ворошилов». Не обращая на очередь внимания, широким размашистым шагом проходил прямо к окошку «Сталин», и никто не смел одернуть его: «Ты чего? Встань-ка в очередь!».
Он был до дрожи похож, среди натурщиков ему не было равных. Он зарабатывал больше всех, у прочих был только одни шанс попасть на полотно – с ним за компанию. Вообще-то он был «Сталин на Царицынском фронте». Не только по Академии, но и по городу он шагал в долгополой шинели, но иногда его переодевали, он запускал бороду и позировал для картины «Сталин печатает в подпольной тифлисской типографии газету Брдзола» или «Сталин возглавляет Батумскую стачку». Однажды его вызвал в Москву президент Академии художеств Серов. Его поселили в гостинице, платили командировочные, на персональной машине возили позировать для крошечной картинки «Сталин в туруханской ссылке». На полотне размером в лист писчей бумаги у заснеженного окна, озаренный светом керосиновой лампы сидел Коба в пиджачке и клетчатом шарфике. Для картинки изготовили копию рамы висящего в Эрмитаже творения Леонардо да Винчи «Мадонна с младенцем». Необычайный, невиданный размер призван был придать «Сталину в туруханской ссылке» особую задушевность, а пышность обрамления – поставить в один ряд с шедеврами мировой живописи. Картинка стала гвоздем сезонной выставки в Русском музее. Это был апогей славы нашего «Сталина». А в это самое время по коридорам Академии в поисках работы семенил «Ленин». Плотный, коренастый, в неизменной кепочке, пройдя мимо группы студентов, он непременно оборачивался, закладывал большие пальцы рук в проймы жилета и, склонив головку немного вбок, прищурившись, спрашивал: «Над образом никто не работает?» «Иди, иди…» – отмахивались от него студенты. И он семенил дальше. Осторожно, только наполовину приоткрыв дверь мастерской, бочком протискивался и, уже приняв позу, опять спрашивал: «Извиняюсь, над образом никто не работает?» «Пшел отсюда!» – и его как ветром сдувало. Над образом никто не работал.
Но вдруг все изменилось до полной неузнаваемости!
Вдруг все перестали писать «Сталина» и стали работать над «образом». Ленин больше не бегал по коридорам, увидеть его можно было только в очереди в буфет: он стоял, небрежно заложив пальцы за проймы жилета, и с легким добрым прищуром мечтательно смотрел поверх голов вдаль. «Сталин» стремительно катился вниз. Сначала он соглашался позировать «только для рук» или «только для ног» – на целый портрет его не брали, слишком уж явным было ставшее вдруг неприятным сходство, – но потом сдался и стал позировать просто как обнаженка. И запил горькую. Стал пропускать часы, прогуливал, его старались не приглашать. Полупьяный, небритый, в своей внезапно обтрепавшейся шинели и грязном шарфике он мрачно подпирал стену в коридоре. Пробегая мимо него, «Ленин» небрежно отдергивал руку для приветствия и тут же у него на глазах вынимал из жилетного кармашка часы, бросал на них торопливый взгляд и, прокартавив: «А, черт! Времени архимало!» – спешил на очередной сеанс. За ним подобострастно поспешал кто-нибудь из «сподвижников». Иногда плелись «ходоки». Появился новый персонаж: еврей-огородник, раньше подрабатывавший как «обнаженная натура», буквально за несколько дней отрастил от самых глаз огромную бороду и превратился в «Карла Маркса». Правда, он был высоченного роста, но его писали сидящим, и он действительно оправдывал прозвище основоположника – «сидячий гигант». И тоже стал неплохо зарабатывать.
И вот однажды в день получки я стояла в очереди в кассу. Очередь была длинной, хвост ее загибался на лестницу, на ней толпилось много студентов: они выписывали на подружек-натурщиц лишние часы и теперь, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу и возбужденно галдя, поджидали свою долю. Со ступенек лестницы я видела, как расписался в ведомости «Ленин», как он просеменил на середину площадки, держа в одной руке солидную пачку денег, деловито поплевал на пальцы другой и стал быстренько ее пересчитывать. Еще несколько человек отошли от кассы, а вот и «Сталин», кое-как расписавшись, получил несколько бумажек, не считая, злобно скомкал их в кулаке и сунул в карман шинели. Какую-то секунду он, тупо набычившись, исподлобья смотрел на «Ленина» и вдруг с диким воплем: «Сволочь!» одним кошачьим прыжком перемахнул разделявшее их пространство, вышиб из рук «Ленина» деньги, так что они взлетели вверх, и вцепился ему в глотку, но «Ленин» прытко поддал «Сталину» в пах коленом, и они повалились и покатились, хрипя и валтузя друг друга среди опадающих купюр. В ту же секунду, нарушив мгновенное оцепенение очереди, сквозь нее пробрался «Каря Маркс», то вздымая руки, то хватая себя за волосы, закружил над ними, крича: «Не надо ссориться! Работы всем хватит! Зачем нам ссориться? Работы всем хватит!».
Кругом меня уже хохотали люди, хохотали истерически – может быть, капля еще неизжитого страха примешивалась к их смеху, но, вспоминая его, я думаю: кто знает, не в эту ли минуту наступил конец социалистического реализма?
ВОСПОМИНАНИЯ О ГАЛИЧЕ
Отрывок
Рис. М. Беломлинского
Меж этих вялотекущих дней ранним утром раздался звонок, и незнакомый мужской голос сказал, что звонит из гостиничного номера Александра Аркадьевича Галича по его просьбе. Он серьезно болен, очевидно, у него воспаление легких. На мое счастье дома оказался Миша – он только что переболел гриппом, но еще не выходил из дома, поэтому отпустил меня, взяв на себя все домашние дела.
На далеком Московском проспекте, в неуютном, похожем на опрокинутый шкаф, номере гостиницы «Москва», Саша то выныривал из забытья, то вновь в него погружался. Молодой человек, один из армии бессмысленных визитеров всех заезжих знаменитостей, какими-то только им ведомыми путями узнающих, когда, где и в каком номере остановился их кумир, на сей раз попал «как кур в ощип», но надо отдать ему должное – не бросил Галича в беде, увидев, что его лихорадит, выпросил у дежурной термометр.
Когда столбик ртути подобрался к сорока, вызвал неотложку. Сашу хотели увезти в больницу, но он умолял этого не делать, подождать до утра, и, несмотря на крики дежурной, молодой человек остался с больным.
Врач неотложки сделал укол и высказал предположение, что это воспаление легких.
Оставшись с Сашей одна, я все-таки узнала у него, как и с чего все началось. Оказалось, что едва поселившись в этом номере, он почувствовал боли в суставах – «ну, знаешь, это привычные ревмокардические боли, я вызвал неотложку и уговорил врача, он не хотел, но я уговорил сделать мне болеутоляющее» – вот тут бы мне насторожиться и вспомнить странные Сашины рассказы – но не вспомнила, не вспомнила и тогда, когда Саша сказал, что укол врач сделал очень плохо, теперь рука болит ужасно, там затвердение и вчерашний врач неотложки велел держать грелку, но грелки нет. Я пошла к дежурной выпрашивать грелку, и она голосом бывалой надзирательницы объявила мне, что больному в гостинице находиться нельзя, если я не заберу его, она вызовет «скорую» и отправит его в больницу.
Саша умолял меня о двух вещах: не звонить в Москву, не сообщать жене о его болезни и не отдавать его в больницу. Значит, надо было его забрать к себе. Мой дом на далекой ленинградской окраине, с его чистенькой бедностью обстановки и шумной жизнью за стеной родителей и ребенка, не казался мне подходящим прибежищем для Александра Аркадьевича, но делать было нечего, и я позвонила Мише. Он сказал, что вызовет такси и приедет за нами. Но то ли он не сразу вызвал, то ли такси долго не шло, его все не было и не было. Саша бредил, что-то невнятное бормотал, внезапно садился на кровати и, размахивая одной рукой – вторая, видно, здорово болела – уверял кого-то, не видимого мне, что «все это абсурд, ерунда, с этим невозможно…» и, не договорив, падал на подушки. Потом я помогла ему дойти до уборной, потом он уснул, и я решила сбегать в аптеку за жаропонижающим.
Вернувшись, я застала в вестибюле Мишу. Он отпустил такси, но здесь, на Московском, такси поймать не проблема, тем более что собрать Сашу и свести его вниз не представлялось мне делом быстрым. Каково же было мое изумление, когда открылась дверь вызванного нами лифта, и из него прямо на нас вышел Саша в пальто, одетом на пижаму, поддерживаемый высокой пожилой дамой. Слабо улыбнувшись, он сказал: «Вот, меня забирают…»
– Раиса Львовна Берг, – энергично представилась дама и тут же распорядилась: – Идите за такси, – сказала она Мише. – А вы держите, – она сунула мне в руки Сашин чемодан. – Вы поедете с нами, вас ведь Вика зовут? Вот и прекрасно: ваш муж может ехать домой, а вы поедете с нами, вам нужно будет завтра в восемь часов быть у меня, я должна буду уйти, у меня лекция. По дороге вы зайдете на рынок, купите для Александра Аркадьевича цыпленка.
То, что Саша был здесь внизу, сам своими ногами спустился, – уже казалось мне невероятным, то, что эта женщина появилась в его номере за те пятнадцать минут, что я бегала в аптеку и успела поставить его на ноги, одеть в пальто, собрать его чемодан и теперь так решительно знает, кому куда и что – все было невероятно, у меня у самой что-то поплыло в голове, но вместе с тем от ее решительности стало легче на душе – с меня и Миши был снят груз ответственности, и мы радостно подчинились всему – Миша поехал домой, я с Сашей к Раисе Львовне – просто для того, чтобы лучше запомнить адрес и завтра не плутать.
Теперь я не помню точно, где она жила, но все – и район, и дом, и этот ход с черной лестницы, и сама квартира Раисы Львовны – было сплошной достоевщиной. Квартира деленная, еще по дороге Раиса Львовна успела рассказать мне о нескончаемой распре с соседями из-за того, что она захватила себе выход на черную лестницу и тем самым создала иллюзию отдельной квартиры, хотя сортир и ванная остались в ее коммунальной части. То, что прежде было огромной и бесполезной прихожей, благодаря поставленным в ряд массивным шкафам и буфету и еще каким-то выгородкам, стало кухней, столовой, еще двумя крошечными комнатками, двери которых выходили в столовую, и коридором, ведущим в коммунальную часть квартиры. Из него можно было пройти в еще одну принадлежащую Раисе Львовне отдельную комнату. В нее и водворили Александра Аркадьевича.
Она являла совой заброшенный филиал ботанического сада – длинная, узкая, с одним окном в торце, вся сплошь заставленная разнокалиберными горшками с растениями, большинству которых я не знаю названий, но первое, что бросалось в глаза, – это густой слой пыли на каждом листе, так что зеленого тут не было ничего – все сплошь серое. Каждая плоскость в этой комнате была покрыта густым слоем пыли.
Пока Раиса Львовна стелила бывший кожаный диван – сразу справа от двери, я с ее согласия старалась что-то сделать с полом: возила по нему шваброй с мокрой тряпкой. Раиса Львовна извлекла откуда-то подушки, двумя из них заткнула яму в диване, поискала, но не нашла белья и бодро застелила диван своим старым халатом; третью подушку обернула ночной рубашкой, положила ее в изголовье дивана, кинула вместо одеяла на это скорбное ложе какую-то ветошь и велела Саше ложиться. А ему уже было все равно, лишь бы лечь, только сумел ответить на вопрос Раисы Львовны, что бы он хотел на завтрак.
– Если можно – кефира. Только ради Бога, не беспокойтесь, если его не будет, – и провалился не то в сон, не то в забытье.
– Нет, ты подумай, – поражался он на следующее утро, когда я принесла ему кефир, я был уверен, что это невозможно! Я всегда прошу домашних купить мне кефир, а они всегда говорят мне, что его в магазине не было!
Я не знала, что ему на это ответить, все, что я могла бы ему сказать, было бы «грубым реализмом жизни».
Раиса Львовна еще некоторое время металась в сборах по квартире, давая мне на ходу разные наставления, но перед тем, как покинуть дом, поразила меня явлением совершенно беспримерной хозяйственности.
Вообще кто-то когда-то потом сказал мне, что она была влюблена в Александра Аркадьевича. И это могло бы выглядеть диковато – прямая, подвижная, но крайне неухоженная женщина, лицо в морщинах, седые волосы собраны на макушке в кичку, на ногах какая-то старушечья обувка – ничто в ее облике не могло бы навести вас на мысль, что ей свойственны некие романтические настроения. Даже мысль о том, что у нее есть две взрослые дочери, не слишком с ней увязывалась. Но, наблюдая ее, довольно скоро можно было уловить у нее одну незаурядную черту – это способность чрезвычайно здраво концентрировать и направлять свою энергию на решение проблем, достойных внимания, и совершенно изолировать при этом проблемы, с ее точки зрения, недостойные каких-либо усилий. Я думаю, у нее, дочки академика, это свойство могло быть врожденным, но могло быть и благоприобретенным в детстве, благодаря жизни с прислугой, избавленности от всех неприятностей быта. Но как бы там ни было, она обладала естественной способностью отделять важное от пустяков: научная работа, защита двух диссертаций, профессорство – разумеется, это достойно усилий; грязь, пыль, тряпки, духи-помады – разумеется, никаких; достойными внимания могли быть книги, личности, знания, но не быт. Поэтому огромные банки с засоленной зеленью – в одной укроп, в другой – сельдерей и с третьей – петрушка, – извлеченные из холодильника, в котором, как потом выяснилось, больше ничего не было, сильно поразили мое воображение,
– Если у вас в доме больной, – сказала мне Раиса Львовна, – запомните, вам достаточно сварить бульон только из сельдерея, и человек получит все необходимое для восстановления сил.
И я запомнила.
Раиса Львовна ушла, я разделала на кухне цыпленка, и уже было собралась воспользоваться ее советом, как раздался звонок в дверь и в квартиру, как шаровая молния, влетел знакомый мне врач-психиатр по имени Миша. Мы бывали у него во время приездов Саши в Ленинград; в его квартире, расположенной прямо над рестораном Кавказский» на Невском, Саша при полном сборе гостей опробовал на публике каждую новую песню и очень ценил эту возможность. Миша был хранителем огромной магнитофонной коллекции песен Галича. Но, как многие врачи-психиатры, он был человеком не вполне нормальным. Влетел, растолкал Сашу и тут же стал рыться в своем потертом, набитом всякой всячиной портфеле. Вытащил какой-то заплесневелый батон, потом какие-то гаечные ключи, а потом завернутые в тряпицу ампулу и шприц.
Я говорю ему:
– Что вы собираетесь делать?
– Инъекцию! – отвечает. – И не беспокойтесь, я знаю, что делаю, я врач!
– Я, – говорю, – беспокоюсь, потому что у вас грязь под ногтями, вы должны вымыть руки.
– Глупости, – отвечает, – эта грязь органическая, безвредная, я просто возился с автомобилем.
Но я все-таки заставила его вымыть руки, однако мне не удалось подобрать ампулу – он завернул ее в тряпку после инъекции, и я так и не узнала, что он колол Саше. Но Саша заметно приободрился. И кстати. Потому что не успел Миша так же стремительно, как влетел, вылететь из квартиры, как вновь раздался звонок.
– Вика, откройте, – раздался голос Раисы Львовны. – Я забыла ключи.
Я открыла и увидела Раису Львовну с огромным букетом в руках, а за ее спиной толпу молодых людей.
– Это мои студенты, – спокойно и просто объяснила Раиса Львовна, – мы решили сегодня прервать лекцию и все вместе навестить Александра Аркадьевича. Эти цветы мне подарили ребята, поставьте их в вазу.
Неужели они подарили ей цветы за то, что она овладела полутрупом Александра Аркадьевича? И куда же они валят такой толпой? Я чувствовала себя сварливой, злобной домработницей при вальяжных, богемных господах, это ощущение тем более усилилось, что в то время как вся толпа повалила глазеть на Галича, внезапно раскрылась небольшая дверца в стене столовой, из нее появилась тонкая заспанная длинноволосая красавица в полупрозрачной сорочке до колен. Взглянув на меня совершенно невидящим, как на привычную мебель, взглядом прекрасных глаз, она прошла в коммунальный коридор, вероятно, в уборную, а из дверцы следом за ней появился «Иван Царевич» – тоже заспанный, тоже тоненький, высокий и прекрасный. И так же, не сочтя меня за предмет одушевленный, отправился вслед за принцессой.
Вернулись они вдвоем, уже когда студенты посовестливее повыкатились из комнаты Галича, и что меня утешило – принц и принцесса и по ним скользнули невидящим взглядом. Дверца в чертог закрылась за ними – и как не бывало их. Только Раиса Львовна сказала;
– Это Лизка, моя младшая, и любовник ее. Он из балетных.
Потом, когда все кончилось благополучно, вся эта фантасмагория с цветами, студентами и парящей над жизнью Раисой Львовной стала казаться мне смешной, но тогда все выглядело настоящим кошмаром, и перед тем, как уйти, я твердым голосом объявила, что сегодня же позвоню в Москву и вызову жену Александра Аркадьевича.
– Не делайте этого, – сказала Раиса Львовна. – Вы ее не знаете: это ужасная женщина. Я не хочу ее видеть.
После некоторого препирательства она согласилась:
– Только вы не звоните. Я сама. Но вы увидите, что из этого выйдет…
А вышло вот что.
Ангелина Николаевна выехала из Москвы в тот же вечер. Но зная, что винные магазины открываются не раньше одиннадцати, а поезд прибывает в семь с чем-то – это с одной стороны, а с другой – не зная, есть ли винный магазин вблизи дома Раисы Львовны, да и вообще не желая бегать за каждой бутылкой, она запаслась на первое время перед посадкой на поезд. И появилась в квартире Раисы Львовны с сумкой, загруженной шестью бутылками портвейна, одна из которых была, впрочем, уже почата. Эту бутылку ей удалось допить, а вот остальные Раиса Львовна спрятала. Вот такие у них вышли «москва-петушки» еще до моего появления.
Раиса меня встретила одной ногой уже за порогом, вся на взводе, не дав мне войти в квартиру, прошипела: – Подумайте, эта алкоголичка явилась к больному мужу с шестью бутылками портвейна! Я ей сказала: у меня не распивочная! Черта она их найдет! – уже с низу лестницы крикнула она и со страшной силой хлопнула дверью.
– Вы должны мне помочь! – едва познакомившись со мной, сказала Ангелина Николаевна, – Как вы думаете, куда эта старая ведьма могла спрятать мое вино?
Говорят, она когда-то была очень красива. Саша рассказывал, что за худобу и красоту у нее было прозвище «фанера милосская». Теперь это была не слишком, толстая, но далеко не худая женщина. В ее лице, да и во всей манере держаться было очень заметно то, что когда-то, вероятно, было значительностью, а теперь стало типичной для пьющих людей фанаберией – пустой, уже ничем не оправданной претензией.
– Вот деньги, детка, – сказала она, порывшись в сумке. – Не знаю, сколько я вам должна, возьмите сами…
– За что?
– Ну, Раиса сказала мне, что вы покупаете для Саши ну этих, куриц…
– Я покупаю то, что хочу, и на свои деньги.
– Не спорьте со мной. Со мной, детка, опасно спорить, я женщина полуинтеллигентная…
Я хотела было сказать ей понравившуюся мне фразу из трамвайной перебранки: «A R такая же хамка, как все равно не вы», но удержалась. Потому, что как раз в этот момент полезла в шкаф за кастрюлей и в ней нашла бутылку. Разговор о деньгах был благополучно забыт.
Ангелина Николаевна едва успела осушить стакан, как в дверь позвонили. Это был врач, которого я очень ждала. Еще в первый вечер, вернувшись от Раисы Львовны, я позвонила Киму Рыжову. Добрый, милый человек Ким страдал хроническим неизлечимым недугом и должен был знать всех приличных врачей в городе. Он сказал, что у него есть замечательный диагност, правда, раньше он был не менее великолепным хирургом, но пристрастился к морфию и был вынужден перейти в «скорую помощь». Но диагност великолепный. Ким сам с ним созвонился, и Валерий Павлович – так его звали – обещал приехать к Галичу по окончании своего суточного дежурства на «скорой».
Он вошел в квартиру с чемоданчиком, с которым врачи неотложки обычно приходят к больным, симпатичный, бодрый, несмотря на свое суточное дежурство, даже несколько слишком бодрый, без лишних разговоров, которые пыталась завести Ангелина, прошел к больному и, несмотря на то, что Саша был в абсолютном забытьи, очень ловко осмотрел его, выслушал и сказал, что никакого воспаления легких пока, слава Богу, нет. Но, размотав компресс, который я все время ставила на Сашину руку, посмотрел на лиловое, горячее, расползшееся до самого плеча затвердение, поставил диагноз:
– Это заражение крови. Руку надо вскрыть немедленно.
– Доктор! Вы можете это сделать?! Умоляю вас: спасите его!
– Могу! – бодро откликнулся на мольбу Ангелины Николаевны Валерий Павлович и тут же, достав из своего чемоданчика вафельное полотенчико, стал раскладывать на нем какие-то жуткие блестящие штучки.
В это мгновение я как будто откуда-то сверху увидела эту засыпанную пылью комнату, грязное, никогда не мытое окно, эту жалкую койку, застеленную тряпьем, Сашу, откинувшегося на подушку и не способного ни услышать, ни понять, о чем говорят между собой его не слишком трезвая жена и этот слишком решительный доктор. И мне стало страшно.
– Нет, – сказала я и встала между диваном и Валерием Павловичем, – здесь оперировать нельзя. Здесь полная антисанитария, – мне казалось, что я очень профессионально аргументирую свое возражение.
– Не суйтесь! Это не ваше дело! Я столько раз спасала Сашу, его бы давно в живых не было, если бы не я! А вы кто такая?! – двинулась на меня Ангелина Николаевна. – Убирайтесь отсюда!
И мы стали с ней драться.
Никогда ни до, ни после в своей жизни я ни с кем не дралась. А драка двух женщин – это вообще какой-то последний позор. Но мы дрались!
Она пихала меня и впивалась в меня когтями, я пихала ее и тоже впивалась в нее когтями, в какой-то момент мы обхватили друг друга и уже могли пустить в ход зубы, но тут из-за спины Ангелины Николаевны я увидела, что Валерий Павлович медленно, как при съемке рапидом, сгреб со стула инструменты и не сел, а упал на него, бессильно свесив руки вдоль туловища, головой склонившись до самых колен.
– Что с вами? – кажется, мы с Ангелиной одновременно выкрикнули и услышали едва внятное бормотание:
– Я устал. Я страшно хочу спать… Я должен уйти…
Похоже было, что из него внезапно вышел весь воздух. Пришлось помочь ему закрыть чемоданчик, одеться, и на ватных подгибающихся ногах он едва доплелся до двери.
– Доктор! Вы должны спасти моего мужа! – заламывая руки, заклинала уже хватившая еще стаканчик Ангелина Николаевна. – Обещайте мне, что вы вернетесь!
– Я вернусь, высплюсь и вернусь, – бормотал Валерий Павлович.
Я понимала, что его появление целиком лежит на моей совести и, наверное, поэтому легко помирилась с Ангелиной Николаевной. Даже перед уходом помогла ей найти еще бутылку. И спокойно выслушала уже в дверях очередной ее монолог на тему “я столько раз спасала Сашу”. Примечательна в нем была только одна фраза:
– Он вошел, и я сразу почувствовала в нем родную душу и поняла: мы с ним спасем Сашу!
Но Сашу пришлось спасать другим врачам: на утро следующего дня в квартире Раисы Львовны состоялся консилиум – врачи из Первого медицинского института, четыре человека дружно подтвердили диагноз, поставленный Валерием Павловичем. Тут же был вызван транспорт, и Сашу увезли в больницу.
Дней через пять Ангелина Николаевна позвонила мне домой, пригласила навестить Сашу, заметив при этом, что никого к нему не пускает, только для меня делает исключение.
Саша лежал в отдельной палате, тут же стояла раскладушка, на которой спала неотлучно при нем состоявшая Ангелина Николаевна. Обвешанный всеми этими больничными трубочками, Саша был уже вполне бодр, так мило улыбался, с восторженным изумлением сообщил, что из него выкачали пять литров гноя.
Я пробыла у него минут десять, не больше, потому что выяснилось, что уже пришел другой визитер – я думаю, Ангелина и ему сообщила заговорщицким голосом, что только для него делает исключение…