Опубликовано в журнале СловоWord, номер 64, 2009
ЦИЛЯ
Из цикла “Старухи”
Цилечка, душечка, ты ли это? А какая была девушка, о, вы не знаете, вас тогда не было. Да лучше бы вас и совсем не было, прости Господи. Какая была девушка, статуэточка, гордость наша, а волосы какие, наши волосы, нет теперь таких волос, как были у нашей Цилечки. А умница какая, грамотная, и по-русски и по-английски умела, да. Это уж потом, прости Господи, был этот. Любил тебя, да, врать не буду, еще бы он тебя не любил! Этакому болвану такая умничка досталась. Хороший был человек, любил тебя, опять же, но какой дурак! Глуп был немилосердно, бедняга. А каково это терпеть умной женщине? Все ради детей, ради детей, известно. И где теперь эти дети? Лицом-то они наши, как будто и не было этого, прости Господи, хорошего человека, а вот тем на чем лицо крепится, все как есть в отца. И как больно тебе было это видеть, Цилечка, душечка, что дети-то твои…
– Подумать только, какая обида, оба глупы как пробки.
– А не надо выходить замуж за дураков! Я тебе говорила.
– Так, Феня, помилуй, кто же знал?
– Да ты и знала, с твоим-то умом?
– Слушался он меня, ни в чем не перечил.
– Тебе поперечишь…
Сын-дурак женился дважды, оба раза на полных дурах. У дочери, дуры, невыносимой иногда даже любящему отцу-дураку, было два мужа. Первый не вынес ее глупости и ушел (о позор тебе, всемогущая Циля!), а второго еле выносит даже такая дура, как твоя дочь. Глуп, глуп безбожно. А уж внуки и правнуки, прости Господи, (это про них я говорила, что лучше бы их и вовсе не было), Цилечка, что же это такое? И глупость, и дурная привычка вступать в брак с дураками стали передаваться по наследству! Глупые гены сильнее умных, это ясно уже из того, что дураков на свете намного больше. Один неверный шаг умного человека – и целые поколения потомственных идиотов! Вот она, страшная месть забитого капитана первого ранга.
И ведь учила, таскала и натаскивала, репетиторов нанимала, и пианино, и английский, сколько бессонных ночей, взяток, унижений и криков. А тебя-то вот никто не учил, да и кому было тебя у нас в местечке учить? Ты же не мальчик, тебе школы не положено было. Все сама, все слету, все в полете, Цилечка тут, Цилечка там, красавица ты наша, умница, ничего не боялась, ничего не стеснялась, везде пройдет, всего добьется, за всех за нас, пролезет, соблазнит, уговорит, голову заморочит и добьется, все равно своего добьется. Расступись. Выпустили вас, детей революции, как чертей из табакерки, та еще табакерочка была, Российская империя. Вы, как адские пружины, развернулись энергией предков, всех этих копошащихся нищих местечек, задыхающихся, удавленных собственными талантами и не находящим себе выхода честолюбием, презираемых людишек, и вдарили радостно и разом. И чего вам было жалеть? Все это было не ваше, вам это ясно, кажется, объяснили! Бешеная энергия взбаламученного гетто без разбора изрыгала революционеров, поэтов, палачей, любимых композиторов и народных артистов. Там, между Утесовым и Бернесом, которые, естественно, приходились ей родней то ли через дядю Осю то ли через тетю Фиру, явилась на свет и Циля. И не хуже, а лучше других.
Всего этого Цилечка не понимала, не знала, она не рассуждала, чтобы рассуждать, надо иметь капитал, господа! Циля не управляла энергией, энергия управляла ею. Она действовала, всегда только действовала, делала карьеру за себя, за мужа, за детей. За первого зятя, за второго зятя, за сына второго зятя, этого недоумка, который вечно писал мимо унитаза, за сына, за первого внука, за второго внука, за первого мужа внучки… На второго мужа внучки тебя не хватило, так и остался дураком без диплома. А музыкальная школа внучки? Это у тебя были и слух, и гибкие пальцы, а в ней и капли от тебя не осталось, она и лицом и всем остальным пошла в того самого зятя, который вытер об тебя ноги! И ее не приняли, несмотря на испорченное долбежкой детство, угрозы и лучших репетиторов, твою внучку не приняли в Консерваторию, Циля!
А муж, которому верная Циля одновременно и сделала и испортила карьеру! Испортила тем, что была Цилей, да еще и Давыдовной, да еще с этим неприличным адским акцентом (ну что это за имя такое в самом деле? Нечто среднее между килькой и цаплей). Все это теперь никуда не годилось. Гегемон опомнился и резко пожалел, что выпустил на волю всю эту местечковую шваль, молниеносно, с прямо-таки сверхъестественной скоростью, превратившуюся в докторов наук, академиков и директоров всех картин на Мосфильме. Мужу даже тактично предлагали жениться на дочке замполита в обмен на повышение в должности. А сделала тем, что он дослужился хотя бы до капитана первого ранга. Но чего ей стоили все эти рефераты и переэкзаменовки по стратегии и тактике! Свою некомпетентность в этих и других дисциплинах ей приходилось компенсировать ненавистными бережливой Циле зваными обедами, когда принесенное гостями вино заедалось, в основном, камнем ложащимися в желудке пирожками с рисом, приготовленными на самом дешевом жире. И опять рефераты, репетиторы, крики, бессонные ночи, обеды, гости, взятки, унижения…
А теперь Циля, седая и неподвижная, лежит на спине в своей квартире. Скоро придет преданная дочь. Остальные даже не звонят. Она, видишь ли, им испортила жизнь! Что там было портить? Они не оценили ее битвы, ее жертвы, ее мученичества ради них, неблагодарных, бесталанных, бестолковых! Они хотели жить своей головой! Да она всегда на всех была одна, эта голова. Одна голова среди головешек испепеленной Цилей семьи.
Она не умела умереть. Эта вечная живучесть, столь унизительная и всегда особенно цепкая в старости. И все-таки она умерла бы, но заботливая дочь, из одного чувства долга, добилась стимулятора. Теперь он одиноко и бессмысленно стучал в почти мертвой Циле. О, насмешка судьбы! Теперь, когда ей, наконец, не стало до них дела, когда их бессмысленные лица расплылись в памяти и когда времени, благодаря стимулятору, стало сколько хочешь, она уже не сможет сделать того, чего ей так хотелось, одного этого ей только и хотелось всю ее жизнь – снова почитать Диккенса в подлиннике, как тогда, когда она была Цилечкой, самой-самой, не хуже, а лучше других, и когда их всех, прости Господи, еще не было на свете, провались они все пропадом!
– Але? Лена? А мы тут болеем все.
– Кто мы?
НИЧЕГО ХОРОШЕГО
– Я и телевизор.
– А с телевизором что?
– А то же, что со мной. Кончается.
– Ну, зато голова у вас работает прекрасно.
– Да, с головой у меня все в порядке, это точно, только в том, что я понимаю этой головой, ничего хорошего нет.
Нинин голос нельзя описать. Его нужно только слышать. Она не выговаривает «р» и «л» и ее картавая, как из мелких камушков, речь щекочет и радует ухо.
– Нина Абрамовна, так зачем же вы уговариваете меня иметь еще детей, когда сами только что сказали, что ничего в них хорошего нет?
– Ну, так это потом в них ничего хорошего нет! Когда дети выросли, они уже и не твои, и не дети. Так ведь и жизнь так: когда вся прожита, в том, что осталось и от нее, и от тебя, уже ничего хорошего нет. Это уже и не жизнь, и не ты, а черт знает что такое. Так что же с того? А зато когда маленькие, как хорошо, ничего лучше и нет на свете.
– А доктор у вас хороший?
– Теперь новый, я не знаю пока. А был такой хороший, такой хороший! Лучший онколог, хоть и молодой. И такой внимательный, со всеми нами стариками так возился. И вот сам заболел раком и умер, быстро так, прихожу на прием, а мне говорят, умер, нет его. Всех лечил, а себя не смог. И стыдно даже, мы все, его пациенты, старые-престарые живы, только доктора поменяли, а он? Вот. И детки у него остались совсем, говорят, маленькие. А старики наши, никто ведь на похороны к нему не пошел, и те, кто вполне могли бы, не пошли. Почему? Так старики, им же только себя жалко, а потом, они же страсть как покойников боятся. У нас тут дня без покойника не бывает, а все боятся. Федя мой умер когда, так у меня все соседи сразу притихли как мыши, никто не зашел, не спросил. Да что с нас возьмешь…
А Федя картежник и гуляка был, а ты что думала? Это тебе он был дядя Федя, а мне? Сплошное мученье. Он и здесь, пока мог, все дулся. Даже вспомнил, как на идише писать задом наперед (он же в хедер успел походить), чтобы долги на сукне тайком от сестер записывать. Гоняли их тут за это, да они все равно. Когда все еврейские старики поумирали, так он стал с китайцами играть. У нас тут, когда евреи кончились, а мы почти все уже кончились, китайцев старых завезли. Так он обучил этих китайцев на старости лет безобразничать, они и рады. И как только понимали друг друга, никто не знает, а дулись денно и нощно. Мне жаловались, а что я могу? А умирал он страшно, вены хотел себе резать, да не смог…
Как зачем вышла? Ну что ты, в самом деле! Не всегда же ему было 90 лет. После войны, он весь в орденах пришел, высокий, глаза голубые. Герой! Как было не выйти. Да и все они такие, какая разница. То есть опять же, вначале они, пока молодые, может, и разные, а под конец, все такие. У нас тут, среди самых долгожителей, уже китайца от еврея с трудом отличишь. И потом, что я знала? Молодая была. Да и знала, что изменилось бы? Всегда так было, вышла замуж, сиди, молчи, терпи и делай вид. Так положено было. Мне и бабушка говорила: «Мучаешься? На то мы и есть, чтобы мучаться». А мама-то твоя все еще хочет замуж? Я помню, она все хотела раньше … Так ты передай ей, деточка, что старая Нина, которая была замужем 64 года, что сама старая Нина сказала, что ничего там хорошего нет!
Вот все думают про меня, и чего она все живет? Одна, больная. Ведь на мне места живого нет. А я от жизни отдыхаю. Конечно, лучше бы дома, в Ленинграде, доживать. Федин-то прах в России похоронили, очень просил. Но и так мне, считай, повезло. А то ведь могла я и до него умереть, и так и не узнала бы, как приятно смотреть ту передачу, какую хочешь.
Нина живет в доме престарелых в Бостоне. Дети и внуки ее – в России.