Опубликовано в журнале СловоWord, номер 63, 2009
1.
Было пасмурно, и с океана дул пронизывающий ветер. «Ой, что за город!» – говорила необъятная Циля с розовой помадой на толстых губах и пальцах в перстнях. «Моим врагам», – вздыхала она, глубже вдавливая необъятное тело в хилую конструкцию скамейки. «Я здесь только болею», – кряхтела старуха, вспоминая недавнюю поездку в Канкун – великолепный мексиканский курорт с божественной природой, бирюзовой водой океана и бесконечным солнцем над раскалённой землёй.
Красавцы фламинго грациозно шагают там по илистому берегу рукотворного озера, разлившегося прямо в лесу, как будто лишь для того, чтобы доказать, что рай возможен на земле, и выглядеть он должен именно так! Огромные попугаи лениво переползают там с ветки на ветку, не обращая внимания на восторги туристов. А рядом невидимые и угодливые работники ресорта, всегда готовые почти на всё, и это «всё» зависит только от цены. Потрясающая бедность местных жителей угнетает. Стоит выйти за территорию пансионата – и ты оказываешься в другом мире, где нет ни сказочного леса, ни стриженых газонов, ни аккуратно выложенных дорожек. Красные рыбы с переливающейся чешуёй не плавают там в аквариуме под прозрачным полом ресторана. Никаких фламинго в райских кущах, а только выжженные прерии. Дымящаяся земля и угнетающий пейзаж: низкие хатки без окон, покрытые бамбуковыми листьями, обшарпанные автобусы без стёкол, при первом взгляде на которые вообще сомневаешься, что они могут ездить, но они едут, как ни странно. Люди, кучками сидящие возле убогих хижин, медленно пьющие горячий кофе или холодную текилу. У-у-у, текила – сладкий привкус Юга! Только она может скрасить весь кошмар увиденного… Тягучий ликёр, сделанный из мягких остроконечных листьев голубой агавы, обжигая глотку, медленно опускается на дно желудка, чтобы утолить жажду, а затем, чуть погодя, взорваться безудержной страстью в опьянённом мозгу. Вот уже эти добрые и ужасные на вид люди с оливковыми глазами смотрят на человека мутным взглядом, в котором текила смешалась с любопытством и безразличием одновременно. Увидев всё это, стоя под обгоревшей пальмой, тот самый человек, который ещё минуту назад бесшабашно брел к этому месту, прыжком быстроного гепарда бросается назад, к туристическому раю, где грешному телу предложат все удовольствия. Бедность выжженной земли толкает назад, в сытый и бесконечный праздник, к барам и пляжам.
Циля вздохнула и закатила глаза от воспоминаний, тёплой волной пробежавшей вдоль грузного тела. Она продолжала:
– Поездка была так себе, единственная радость, что всё включено! Так за пять дней я обедала в семи ресторанах, но кто это всё ест? У меня же сахар! – и она выпятила губу и сделала странное лицо, которое, по всей видимости, означало – не сомневайтесь, это Циля вам говорит!
– Ой, я такая больная, – и тут она закатила глаза снова, – Хорошо хоть водка была бесплатная. Мой Миша, слава богу, так весь Канкун простоял у барной стойки, а то бы я мучилась.
– Да вы что! – вступила в разговор полная Маня, вышедшая на минутку за клубникой и севшая рядом с Цилей. Она была почти такая же необъятная, как и собеседница, и им двоим было крайне неудобно сидеть на узкой скамеечке. Рассказ о мексиканском курорте возбуждал Маню, и она не уходила. Только две вещи возбуждали давно погасшую Маню: это разговоры о еде и сама еда. Ещё полгода назад что-то ласково щекотало её под ложечкой при звуках, доносящихся из-за стены в её квартире, звуках жизни, выделяемых соседями по утрам в виде зычных ударов в Манину стенку скрипящей кроватью и охавшей соседкой. Еще лет семь назад Маня слышала их раза два в неделю, потом реже, сейчас это случалось не чаще одного раза в месяц. Поскрипывания звучали глуше, удары слабее, и уже не действовали так возбуждающе. Иногда Маня даже просыпала эти сеансы. Жизнь стала скучнее. А раньше, бывало, Маня не могла и секунды усидеть на месте после того, как ее красное натёртое ухо с чмоканьем отлеплялось от картонной стенки. Она пулей летела на кухню, варила вареники с творогом и с жадностью принималась повторять сладкие застенные звуки. Но по мере уменьшения количества «дежурств» у стены отношение Мани к соседям ухудшалось. Оно падало от восторженного, почти мистического поклонения до брезгливого и циничного пренебрежения. «Стареют, – думала Маня, – они уже не могут. А я могу. Мои вареники ждут меня и всегда готовы доставить удовольствие». И, довольная собой, она засыпала, озарённая гордой улыбкой. А сегодняшняя история почему-то так захватила Маню, что она не могла спокойно, застенчиво сидеть и слушать раскрасневшуюся Цилю. Ей хотелось как можно быстрее приблизить болтливую женщину к главному, кульминационному, как ей казалось, моменту повествования. И, не выдержав долгих вздохов и чмоканий Цили, Маня спросила:
– Ну так что же, какая там была еда?
– О, это что-то особенное, – ответила Циля, выделяя «ч» и опять закатывая выпуклые глаза, – Такие там были сАмцы, – добавила она, ставя ударение на первый слог.
– САмцы? – повторила Маня. – А это вкусно? Это мясное или дары моря?
– Где вы видели такие дары моря? – второй раз выпятив губу, но уже презрительно, спросила Циля. Она смерила Маню взглядом из-за большой белой груди. И хотя этим взглядом она смогла дотянуться только лишь до половины Мани, всё равно его значение не понять было нельзя. Этот взгляд она приобрела в городе Бобруйске, на шинном заводе, от этого взгляда веяло жжёной резиной и погребной плесенью.
– САмцы, – повторила Циля. – Это такие мексиканские мужчины, с загорелыми телами и большими накачанными мышцами.
«САмцы… наверное, их там так называют», – подумала одесситка Маня, обладавшая фантазией. Бедная Маня, всё время думавшая о еде, справедливо подозревала, что сАмцы – это какая-то смесь грузинских хинкали с сибирскими пельменями. Но, постеснявшись, решила промолчать. А Циля, с восхищением, приобретённым во время торговли шинами, продолжала рассказывать:
– Там был один Максимус… – и она снова оборвала рассказ только лишь для того, чтобы закатить глаза. Циля ещё долго что-то говорила, но Маня не слушала её. Вдруг обидная мысль больно кольнула Маню. Она думала, как это необъятное существо могло двигаться, упражняясь в бассейне или на танцплощадке, когда сейчас оно не способно самостоятельно встать со скамейки. Чувства бродили в Мане, какой-то подсознательный трепет поднимался от груди к горлу и растворялся где-то в мозгу. Этот трепет вызывал сладостное нытье в низу живота, у неё заслезились глаза, и безумно захотелось вареников. Это чувство мощной волной нахлынуло на слабое сознание Мани и поглотило всё ее существо. И поверьте, это была полноценная мысль, полнокровная и широкая, как украинское поле, чистая и прозрачная, как летнее небо в деревне, могучая, как великий русский язык и непредсказуемая, как погода в Нью-Йорке. Мысль, которая не приходила Мане с тех пор, как она стала просыпать сеансы любви за стеной. Рассказ о юном герое мексиканских эпосов, об ацтеке-энтузиасте пробудил в Мане чудовищную и сладкую, как хорошая сметана, мысль. «А вдруг это любовь? – с упоённой болью думала она. – Любовь, заставившая необъятную Цилю с мясистой родинкой под носом прыгать и жеманничать под взглядом молодого красавца?» Конечно же, Маня не очень поверила, что эта жирная Циля могла кого-то вдохновить, но она видела огонь, бушевавший в глазах старой женщины, всё её существо напряглось и вытянулось. «Боже мой, – думала она, – а ведь я много младше её, неужели я не могу получать знаки внимания от какого-нибудь мужчины, хотя бы одного?»
Смею уверить, Маня не была окончательно потерянной для любовного фронта. До того как её оставил муж-моряк Эдик из Кишинёва, она была довольно милой и доброй женщиной со своими робкими фантазиями. В мечтах она улетала далеко и бродила по песчаным пляжам, опускалась на мощёные мостовые и взбиралась на вершины гор, и её любимый всегда был рядом, готовый прийти на помощь и защитить. Она умела любить, но не умела сказать об этом. Любовь её была робкой и застенчивой. А он, весельчак с широкой морской душой и любовью к портовым проституткам, не понял скромную душу вздыхающей Мани. И ушёл, как уходят в море корабли… Маня плакала. Она плакала, когда варила вареники и когда заливала их сметаной, но уже меньше, и почти перестала, когда они чуть-чуть остывали и она их ела. Вареники спасли её, но оставили свой тяжелый след на некогда изящной фигуре. Вначале она превратилась в розовую пышку, про таких обычно говорят: кровь с молоком. А затем, совсем скоро, поплыла и стала похожа на пуфик. Но не стоит винить её – она страдала. Кто-то начинает пить в такое время, и уже никогда не возвращается, кто-то тихо сходит с ума в углу съёмной комнаты, а Маня варила вареники. Они спасли её, но отметина оказалась тяжёлой. Эх, за всё нужно платить в жизни и за удовольствие, и за страдания. Но мне хочется обелить пышную Машу – она того стоит. Тот, кто хочет показать положительные качества невыразительного человека, предпочитает сравнивать его внешность с яблоком, и я, не утруждая себя оригинальностью сделаю тоже самое. Так вот, очень часто яблочный глянец, отполированный и блестящий, зачастую разрезаясь оборачивается гнилой или червивой внутренностью. Так и человек: он может блестеть и лосниться снаружи, а внутри быть тусклым и пустым. Может быть и наоборот – снаружи неказистый, рыхлый, а внутри – светлый и мечтательный, и этот свет скрыт от глаз под тяжёлыми шторами робостью и нерастраченной нежностью, а иногда, превращается в страх, человеком грубым и жестоким.
Маня вскочила со скамейки. Она не могла больше сидеть и слушать непристойные фантазии бобруйской кладовщицы. Она на удивление легко и пружинисто оттолкнулась и поднялась во весь рост. От неожиданности Циля замолчала, но её рот остался открытым. Маня скомкано попрощалась, сославшись на дела, и пошла вперёд. А Циля так и осталась сидеть с открытым ртом, глядя вслед быстро удаляющейся женщине. Едкая мысль вцепилась в захиревший мозг Мани и теребила его пульсирующими ударами давно забытого чувства. Только вареники по силе воздействия могли сравниться с ней. «Любовь», – думала Маня одним полушарием своего мозга . – «Вареники», – неслось в другом. «Любовь», – и что-то с силой ударяло в правую грудь. «Вареники», – и что-то сладко ныло слева, со стороны, где сердце. «Любовь, вареники, любовь, гадалка, любовь … стоп! Гадалка!» – новое слово прорвалось в сознание. Что это, откуда? Она даже не заметила, как оказалась здесь, далеко от того места, где осталась Циля. Маня стояла перед обшарпанной дверью на Брайтон-бич-авеню с надписью «Чтение по руке. Потомственная ясновидящая гадалка Роза. Снятие порчи, заговор на любовь, предсказание судьбы». «Но ведь это то, что нужно! Это решение проблем! Я загадаю и всё увижу! А вдруг нет? А вдруг насмешка? И эти чёрные силы… может, лучше не ходить?» И Маня стала грызть ноготь на большом пальце левой руки. «Войти или нет? – мучилась Маня, – что ждёт меня там?» Но тут перед самым носом смущённой Мани открылась дверь, и из неё вышла женщина средних лет, со спокойным лицом. Именно это и погубило Маню. Она не знала, что женщина вышла не от гадалки.
– Это к ясновидящей? – машинально спросила Маня неожиданно для самой себя.
– Да, – спокойно ответила женщина. – Открыто, на второй этаж.
И Маня пошла. Тусклый свет освещал коридор и скрипящую лестницу. Тяжело вздохнув, она стала подниматься. Перед ней открылась дверь в плохо освещённую комнату. В нос ударило ладаном и гвоздикой. В полумраке дрожали огоньки свечей. Маня с трудом различала предметы в комнате, она сделала шаг, и её нога утонула в мягкости толстого ковра. Она поставила вторую ногу, и дверь за ней закрылась.
– Здравствуйте, – сказал резкий женский голос.
Маня вздрогнула.
– Здр… – хотела ответить она, но из вдруг пересохшего горла вырвался лишь хрип.
– От чего будем кодировать? – с доверительной хрипотцой прозвучал голос гадалки. – Какая у вас тяжесть на сердце? – послышалось откуда-то в правом ухе Мани. «Вареники», – подумала Маня и тут же устыдилась. Она мотнула головой, отгоняя эту глупость.
– Секундочку, – пела гадалка уже в левом ухе. Она резко вскинула руку и провела ею перед носом Мани, как бы снимая пелену с её лица.
– Пантакль Иезекиля, – приговаривала гадалка. – Доктрина Агриппы в мужском начале! Вижу астральный свет!
– Ах! – вскрикнула Маня и обмякла.
– Стоять! – скомандовала Роза. – Два шага вперёд, стоять! Вытяните правую руку, левую положите на грудь! Вот так! Пантакль Иезекиля в Марсе, астральный свет толкает универсального посредника!
Что-то толкнуло Маню в грудь, ноги подкосились, она снова ахнула и повалилась в глубокое кресло, каким-то чудом оказавшееся позади неё. В глубине комнаты озарилось большое овальное зеркало, и в нём показался профиль женщины.
– Меня зовут Роза, – как заклинание пропел профиль. – Зачем вы пришли ко мне?
До того как Маня ответила, откуда-то сверху полилась мягкая музыка и пахнуло свежестью. А может быть, это была не свежесть, а холодный пот, внезапно облившей её. Послышались шаги.
– Что это? – прошептала еврейка в седьмом поколении Маня, и потянула щепотку пальцев ко лбу для крестного знамения.
– А, это духи, – лениво сказала прорицательница.
– Мы сейчас вызовем дух Пушкина, – продолжил профиль. – Парацельс преломления, Великая Магическая Догма, оракулы Савонаролы, встаньте перед нами! Дух Пушкина, появись!– приказал профиль, не моргая глядя в зеркало.
– Господи, помилуй, Господи, помилуй, – монотонно повторяла Маня.
– Гностическая доктрина, треугольник Пантакля в Венере! Пушкин! Я вызываю дух Пушкина!
Маня продолжала шептать: “Господи, помилуй”, и все умершие родственники поочерёдно вставали в её воображении. Бабушка Рива – добрая дородная женщина с красивой седой головой, любившая Маню и прощавшая ей все детские шалости. Откуда-то запахло бабушкиным струделем, жирным и ароматным, пряным, с огромным количеством изюма и грецких орехов. И в то же мгновение всё исчезло. Появилась мама, бледная, болезненная, всегда тихая и ласковая. Затем дед – игрок и гуляка. Он, бывало, возвращался домой в одном исподнем, проигравшись в пух и прах. Приходил под утро, усталый, злой, с ввалившимися щеками, бледный как смерть от выкуренных сигар. Он тихо пробирался через чёрную лестницу на кухню. Там выпивал стакан водки, съедал ложку мёда и шёл спать. Когда маленькая Маня играла во дворе, он выходил и кричал ей: «Что ты там роешь, горе моё? Копай уже лучше в сторону банка!» – Он говорил эту фразу, когда был в хорошем настроении. Но когда Маня слышала: «Маня, вылезь из песочницы, там срут собаки!» – то, покорная и послушная, она понимала, что ей лучше уходить на карусель: у дедушки настроение так себе.
– Маня, – послышался грозный голос дедушки, и она вздрогнула.
– Что это? – вскрикнула испуганная гадалка. – Вы кто? Мы Пушкина вызывали!
– Пушкин занят, – ответил недовольно старик. – Он с Наполеоном в «фараон» режется. А мне не положено, я так мучаюсь. Маня, доченька, что же ты мне покоя не даёшь? Зачем вы меня тревожите?
– Я? Я? – судорожно хватая воздух, завопила Маня.
– Мама дорогая, неужели такое бывает? – вырвалось у гадалки.
– Бывает, – сказал дедушка. – Ты, старая дура, людям мозги пудришь столько лет, и до сих пор не поняла, с чем дело имеешь!
– Почему же старая? А я… Скажите, а у вас наливают? – почему-то спросила Роза.
– Наливают по воскресеньям. Здесь с этим строго!
Маня была в предынсультном состоянии. Она беззвучно шевелила синими губами, а из неморгающих глаз текли слёзы.
– У нас тут главный херувим, – продолжал дедушка, – Чёрт бы его побрал, никак не могу запомнить, как его зовут. – О! Ленин идёт, сейчас спрошу. Эй, Владимир Ильич, скажите, как нашего главного зовут?
– Стыдно, батенька, начальство нужно знать в лицо! – уклончиво ответил вождь мирового пролетариата.
– Вот видите, – с восторгом сказала гадалка. – Ленин и сегодня живее всех живых, а люди смеялись!
– Кто там гавкает? – возмутился гениальный мальчик, отличник из Симбирска, воспитанный в семье учителя.
– С тобой, свинья, не гавкает, а говорит капитан Жеглов! – инстинктивно брякнула прорицательница. И, мгновенно испугавшись, прошептала: – Ой, это я цитату… цитирую из фильма, извините! А вы вообще за брата неплохо отомстили .
– У меня создаётся впечатление, что вы форменная контрреволюционерка, мадам, – сказал председатель Совнаркома. – Вы что, Троцкого наслушались? Это же полный… Цодик, с кем это ты?
– Это моя внучка, Владимир Ильич, с какой-то дурой.
– Да, политически подкованы хреново. Бросай их, Цодик, лучше пойдём проверим моих девчонок в шалаше.
Послышались удаляющиеся шаги.
– Постойте, куда же вы? Это у меня в первый раз такое! – кричала гадалка Роза. – Я же про вас всё знаю: когда был Ленин маленьким, с кудрявой головой… – Она что-то бормотала ещё, а потом вдруг запела хорошо поставленным голосом:
– Ленин – это весны цветенье, Ленин – это победы клич, славься в веках, Ленин, наш дорогой Ильич! Не уходите, Ульянов-гимназист! В воскресный день с сестрой моей мы вышли со двора. «Я поведу тебя в музей!» – сказала мне сестра.
Потом, уже в госпитале, когда Маня пришла в себя, ей вспомнился этот стих, больше ничего. Память вернулась не сразу, но, вернувшись, тяжёлой доминантой стучала в затылок: Ленин, дедушка, болезненная мама, пахнущая пирогами бабушка, гадалка Роза попеременно являлись в воспалённый мозг, чтобы тут же испариться. Она спала, но не понимала этого. Дело в том, что бедная Маша не выдержала встречи с Лениным и грохнулась в обморок. И немудрено, однажды целая страна не вынесла встречи с ним. Семьдесят лет она гнила в тюремных бараках и когда вот-вот должна была испустить дух, выскочила в неловко приоткрытую лазейку. Конечно постреляли ей вдогонку в Литве, Грузии, Нагорном Карабахе, потом, когда она притаилась в Средней Азии, в Душанбе. Но всё-таки сбежала. Сейчас уже почти успокоилась, но одышка осталась. Поэтому наша Маша и ушла в тень подсознания. Она привалилась ничком к стене и бесшумно сползла по ней на толстый ковёр, чтобы пламенный революционер не догадался о её реальном отношении. Хитрая прорицательница сама не сразу вернулась с того света, а вернувшись захотела вытащить нежелательную посетительницу на улицу. Не полностью потерянная совесть жалобно скулила в её чёрством мозгу и просила вызвать скорую помощь. Совесть взывала к мозгу человека, отравленного заботой о судьбах других людей и болью о них гораздо больше, чем о себе самой. Альтруизм и самопожертвование давно стали девизом её существования. Именно они толкали руки этого светлого человека, упиравшегося в Манин бок. Но тело осталось неподвижным. Вареники спасли Маню и в этот раз. Роза не смогла сдвинуть её с места и ей ничего не оставалось, как прибрать свой гнусный будуар и вызвать врачей. Эскулапы приехали быстро. Маня на мгновенье пришла в себя, но тут же провалилась в вакуум несознания. Так продолжалось ещё несколько раз, пока снотворное и успокоительное не подействовали окончательно, и она заснула спокойным ровным сном. А тем временем наступило утро следующего дня.
2.
Итак, наступило утро следующего дня. Оно было тёплым и тихим, как это случается довольно часто в городах, стоящих на берегах моря или океана, когда вчерашний пронизывающий ветер сменяется безветрием и нежностью. Вот и грязный пляж Брайтон-бич залила свежесть раннего утра. Солнце только-только поднялось над горизонтом, красный диск медленно плыл вверх и становился всё бледнее. Его лучи ещё не ранили, и человек мог смотреть без боли. Океан был тихим и ласковым. Хотелось прикоснуться к воде, как дитя касается тёплого бока матери, забираясь к ней под одеяло ранним утром. Хотелось почувствовать эту мягкость и нежность и успокоиться на пахнущей молоком материнской груди. Брайтон-бич – Мекка эмиграции, эта маленькая Одесса на берегу Атлантического океана, просыпалась. Уже где-то были слышны крики, а в тихой булочной – сочный мат невыспавшейся продавщицы. Здесь всё почти как дома: магазины с русскими названиями и продуктами из всех республик бывшего Союза и продавщицы с приятным акцентом, в котором можно узнать выходцев из Западной Украины или Молдавии, реже – из Грузии и почти никогда – из Прибалтики. Узбеки сделали манты и плов, литовцы и украинцы – водку, сладости. Великое объединение народов! Вот где сохранилась страна… Геополитически её уже нет, а на Брайтон-бич есть. Более того, здесь к 15 республикам присоединилась ещё одна – Мексика. Потомки воинственных ацтеков с радостью первобытных людей стали изучать русский язык. Учить здесь же, на Брайтон-бич. А как иначе? Не будешь говорить по-русски – тебя не поймут. Я с грустью наблюдал однажды за американцем, случайно забредшим в это русское поле и искавшим спасения у прохожих. Ему никто не мог ответить… Люди крутили пальцем у виска, вскидывали руки вверх, или, в крайнем случае, пожимали плечами. Они просто не понимали его. Наверное, он бы долго так ходил, если бы на глаза ему не попался вход в метро, куда он нырнул и откуда уже больше не вышел. Не знаю, что стало с ним, одно я знаю точно: надписи и указатели там пока ещё на английском языке, хотя зачем – не пойму.
Брайтон-бич. Здесь почти всё – как дома. И здесь есть то, чего уже нет там. Здесь настоящая Одесса, которой 200 лет, здесь Киев, который знает, что такое Подол, не понаслышке, здесь «знаменитый» гарнизонный перукарь Сёма, к которому выстраивалась очередь «аж за угол», как он говорил. А стриг он так, что после этого можно было только брить. Здесь все директора заводов и заведующие отделениями. Здесь нет простых, здесь все блатные, и все они как-то пристроены, внесены в списки, где-то, чего-то, чтоб было. Они сидят на бордвоке вдоль стены и обсуждают прохожих. Наше достояние, «русская недвижимость», как назвал их кто-то.
– Вот эта, – скажет одна из них, – это доктор Л. Азоx эн вей, у ней такой приятный голос на радио, а в жизни она шо лошадь без половых признаков.
– А вот эта, – вступала другая, с толстыми губами и складками по всей спине. – Ну вон та, шо в обтягивающей майке ненормального цвета – ух! Она такая черноротая, что один раз, поговорив с ней, я сразу вспомнила, как отравилася в детстве «столичной» колбасой, зелёной и склизкой.
– А вот эта, эта! – включалась в волнующую беседу следующая, нетерпеливо ждавшая своей очереди, но ветер поменял направление, и её слова застряли в ушах собеседниц и не дошли до нас.
Да, почти всё как дома! И прогуливающиеся, и обсуждающие прогуливающихся, и ветер, и запах моря… И только нет Дерибасовской и Приморского бульвара. Невероятно толстые бакланы орут, кажется, на чужом, почти вражеском, языке. Брайтон-бич – за это место наши бились в кровь, отвоёвывая его у ленивых негров с пистолетами в карманах и марихуаной в пухлых губах. До прихода наших те мирно жили здесь, постреливая и попыхивая, но всё было без системы, а наши её привезли. Более того, они привезли идеологию, почти религию. И весь этот налёт негритянской провинциальности был смыт в океан мощной идеей «быть, как дома» и слышать прибой. А те, что не попали под смыв и разрозненно задержались в своих норках, недоумённо пожимали плечами, следя, как образуются булочные, магазины, рестораны и аптеки с русскими названиями. Там говорят на непонятном языке дородные тётки с добрыми лицами и усталыми глазами. Они активно жестикулируют и быстро выплёвывают слова через презрительно отогнутую губу. Бедные обкуренные негры! Они не понимали, что попали под бульдозер под названием «одесситы».
Именно в то время, когда недоспавшие мексиканцы, нелегальные, в основном, жители США, потягиваясь и зевая, открывали железные ставни тех самых русских магазинов и аптек, на грязный песок брайтоновского пляжа, неловко хромая, ступил человек. Он был уже на пенсии, и артритные ноги слушались плохо. Поэтому шёл он, опираясь на палочку. Густые седые волосы романтичной волной ниспадали почти до плеч. В прошлом он был поэт и завхоз, если завхозы бывают бывшими. Сколько знаменитостей прошло через его каморку под лестницей в Одесском оперном! Если нужно было что-то достать, все знали: только дядя Шура – так любовно его называли, – добрый и хитрый, с лукавым взглядом и мягкой улыбкой, он был почти богом. Он «с Привоза кушал и с Пассажа одевался». Его двадцать первую «Волгу» знала вся Одесса. Но всё обрушилось с развалом страны. Налаженные связи распались, он стал грустнеть. Блеск ещё оставался в его глазах какое-то время, но вскоре пропал и он. Вроде бы всё как всегда – то же небо, море. Та же Циля Водовоз – необъятная соседка, разговаривавшая с другими исключительно с балкона. Её слышал весь двор, а казалось, вся Одесса. Она была, как типографский станок, и воспитывала двух дочерей. Когда Циля появлялась на балконе, – это могло сравниться лишь с появлением Папы Римского в Ватикане. Она выплывала на балкон так, как входили танки в Берлин в апреле сорок пятого. Вначале гремела канонада артподготовки, а затем долго шла грудь, как величественный длинный ствол боевой машины, а уже после – и остальная мощь непробиваемой брони. И вот в хилом проёме балконной двери торжественно вырисовывалась Циля в халате. Она вступала на балкон и на вопрос соседок, сидящих во дворе: «Как девочки?» – разражалась тирадой:
– Ой, не спрашивайте! Моей Ири дали задание, шоб нарисовать лопату. Так она сейчас этой лопатой меня закопает! – а потом долго говорила о Розе, второй дочери. А в конце всегда: «Азохенвэй, какая Роза пианистка! Она так играет, что мне потом каждую ночь снится папа, царство ему небесное! Наверное, ему так же нравится этот кошмар, как и мне».
Да, было всё, как всегда. Но страны уже не было. И Шура понял: надо ехать! И вот сейчас он здесь, старый и больной. Пять лет назад он похоронил любимую Соню, всегда остававшуюся верной ему. И сейчас он один смотрит на бледнеющее солнце медленно ползущее вверх от горизонта. Он сел на камень, торчащий из песка у самой воды и задумался, закрыв глаза и подставив лицо небу. Его жадный нос впитывал солёную свежесть, а в уши что-то нашёптывал ласковый прибой. Волны набегали на берег лёгкими шажками, и стремительно убегали назад, как балерина, изображающая дыхание ветра, семеня по сцене, бесшумно перебирает изящными ножками вперёд и назад. Вперёд-назад, вперёд-назад качались невидимые качели Шуриной памяти, то поднимая к вершинам наслаждения и заставляя перехватывать дыхание от восторга, то бросая вниз. И он падал. Падал так стремительно и низко, что, казалось, никогда не подняться. Он падал на дно ущелья, и, очнувшись, находил на скалистых развалах обломки своей разбившейся мечты. Но вновь с упорством одержимого он собирал эти обломки в горсть, проталкивая в узкие расщелины окровавленные пальцы, чтобы достать самые мелкие кусочки. С отчаянным неистовством он вскакивал вновь на качели, летевшие вверх. Он поднимался всё выше, влекомый невидимыми нитями, и, по мере увеличения амплитуды, обломки слеплялись один с другим, чтобы вновь превратиться в прозрачный сосуд. Это был кувшин, нет, скорее амфора, наподобие тех, в которых в древности хранили вина. И вот угол размаха качелей становится максимальным. Сосуд начинает наполняться невидимой благоухающей жидкостью. Это победа – у него в руках снова жгучая влага новой мечты. И он несётся вперёд и вверх за нею.
Когда-то в юности он мечтал о любви прекрасной и недоступной одноклассницы Фирочки, которая с изящным кокетством играла его неловкими чувствами. Она никогда не отказывала ему проводить себя до дома и всегда с готовностью подставляла щеку для поцелуя. А когда он пытался заговорить о своих чувствах, она лишь смеялась. Он злился и уходил, по нескольку дней не разговаривал с любимой, мучался и писал стихи. А она, делая вид, что ей всё равно, заливисто смеялась с очередным ухажёром, не обращая внимания на Шуру. Но однажды они всё-таки целовались, когда она, растроганная его посвящениями, сама подставила свои пухлые губки. Она почти любила его. Он ей казался благородным рыцарем Дон Кихотом. Но в мечтах она видела рыцаря Ланселота, ей хотелось не только обожания и изящного слога, но силы, и превосходства. Ей хотелось видеть рядом с собой человека гораздо старше себя: сильного, знавшего жизнь не из книг. Шура был ещё слишком мал для этого. Вскоре, окончив школу, он уехал в Киев поступать в Политехнический институт. А Фирочка вышла замуж, и её следы потерялись.
Качели качнулись чуть вперёд, и Шура увидел себя третьекурсником, только что отслужившим в армии, вернувшимся назад в институт. Вот он безмятежно идёт по Крещатику, улыбается солнцу и весне, его походка небрежна и торжественна. Его мысли купаются в лучах солнца и запахах расцветающей природы. Знаменитые киевские каштаны уже выбросили свои белые пирамиды, которые повисли на ветках, обрамлённые широкими листьями, как торжественно-зелёным воротником, по случаю первого бала весны. Девушки улыбались ему и прятали смущённые взгляды. А он шёл вперёд, не оборачиваясь. Наполненный Сосуд Мечты нёс его вперёд и вверх к чему-то неизвестному и прекрасному. И всё произошло совершенно неожиданно и просто. В один из майских дней он с друзьями решил сходить в Дом офицеров, где стояли бильярдные столы, а Шура очень любил эту игру. Он частенько приезжал туда погонять «пирамиду» или «американку». В тот день они ехали в полупустом троллейбусе и громко обсуждали его службу в армии. Перед этим друзья зашли в кафе возле стадиона «Динамо» выпить водки и съесть парочку бутербродов с икрой. Они ещё заказали сардин в пряном соусе с маслом, зелёного горошка с луком, овощей и зелени. Овощи были свежими, водка холодной и мягкой, сардины жирными, а икра – в меру крупной. Водка теплом разлилась по жилам, взбодрив молодые тела, ароматные сардины оставили приятное послевкусие во рту, икра, которую подали с блинами, легла с обволакивающей нежностью на дно желудка. Все были довольны. Расплатившись, весёлые, они вышли на улицу и направились в сторону остановки троллейбуса, чтобы доехать до Дома офицеров. Друзья впрыгнули в закрывающиеся двери вагона, оставив за ними пустую консервную банку, которую до того весело пинали, отнимая друг у друга. Они балагурили, кричали и хохотали.
– Да ты всё врёшь, Шурка! – кричал один из друзей, – Если бы ты горел в танке, остались бы ожоги!
– Ты дурак! – со смехом отвечал Шура, – я не горел, а тонул.
– Тебе точно надо бросать пить, – вступал другой. – Он же говорил, что сидел там по уши в дерьме каком-то.
– Да, это было что-то такое странное – не то трясина, не то ряска. Танк перевернулся, – продолжал Шура, – Вначале мы посыпались на дно башни, как груши, а потом изо всех щелей полезла какая-то гадость. Я так перетрухал, что не мог двигаться.
– А как вы выбрались?
– Командир, дай ему Бог здоровья, открыл аварийный люк, это дерьмо не успело дойти туда. Мы опускались, по-видимому, медленно, понять невозможно, ощущение времени стирается. Короче, вылезли.
– А мы тут без тебя тоже неплохо выступали, – и парень стал молодецки живописать истории своих похождений.
Шура кивал, смеялся, но почти не слушал говорящего. Его вдруг охватило какое-то странное волнение, и он скорее почувствовал, чем увидел, женское лицо, мелькавшее за спинами входивших и выходивших пассажиров. Ему хватило беглого взгляда, чтобы понять, какая она красавица. Его поразили глаза – это был чистейший изумруд, но этот от природы холодный цвет не излучал холод, а наоборот, от её глаз веяло жаром и восторгом. Это были большие миндалевидные глаза, они обрамлялись густыми чёрными ресницами, а тонкие брови лежали благородным изгибом на высоком лбу. Он не успел рассмотреть больше ничего, потому что поток людей захлестнул троллейбус, и она исчезла из виду. Шура не видел ни маленького носика, смешно торчащего на овальном, почти детском, лице, ни рта с безукоризненным рисунком губ, ни подбородка, может быть, чуть-чуть более волевого, чем это необходимо для женщины, ни нежной шеи, ни белых выразительных рук с длинными тонкими пальцами… ничего. Всё это он увидит потом, и будет очарован, он будет раздавлен, разбит и брошен к ногам этой чудесной девушки. Неизвестно, о чём думала она в тот момент, но улыбка светилась на её лице, а взгляд буквально прилип к Шурке. Этот взгляд как будто обволакивал его от самого лба, зацепившись за основание, и медленно пополз к бровям. Она как будто бы ощупывала его этим взглядом. И всё, что она чувствовала под ним, нравилось ей. Она обволокла его паутиной всего, от макушки до белых стоптанных туфлей. Она окутала его своим обаянием и уже не отпустила никогда. Ночью они долго гуляли по Киеву, начав своё путешествие с парка, прошли Мост влюблённых, обошли филармонию и медленно спустились на Подол. Утомлённые, они уселись на каменной набережной Днепра. Они сидели, держась за руки, и разговаривали, разговаривали до самого рассвета.
Рассвело. Мягкие пенистые волны ударялись о берег, солнце было уже высоко. Шура поднялся со своего камня и пошёл, опираясь на палку, прочь от воды. Он шёл домой, в свою скромную квартиру на 6-м Брайтоне, где, после смерти Сони, жил один. Она ушла очень быстро, почти так же быстро, как и появилась в его жизни. Бедняжка сгорела за четыре месяца. Белокровие, ничто не помогло – ни химиотерапия, ни переливание крови. Она так и не смогла привыкнуть к новой стране. Всё время вспоминала Киев, Одессу, где после свадьбы они поселились с Шурой, часто в мечтах бродила по улицам, и лишь там успокаивалась, но не надолго. И вскоре Соня слегла. Слегла, чтобы уже никогда не встать. Он никак не мог поверить, что его красавица Соня с облысевшей головой после облучения, жёлтая и бескровная, лежит неподвижно на холодном столе в морге. И какие-то странные люди одевают тело, готовя к погребению. Она умерла на рассвете, и теперь в это время дня Шура всегда был мрачный. Часам к десяти это проходило. За завтраком он принимался читать газеты, радио на русском языке яростно выбрасывало груды рекламы в эфир. Шура прыгал с программы на программу, с волны на волну и в конце концов выключал. Вот-вот придёт его помощница хоматенда Люся «з Украины», как она себя называла. Бывшая певица театра оперетты, симпатичная болтушка Люся действовала на него успокоительно. Они разговаривали о музыке, театре. Люся уморительно рассказывала о своих гастролях. У неё были любовники в каждом городе, где она выступала – как у хорошего моряка есть своё укромное местечко в каждом порту. А в Америке она вынуждена была работать по уходу, потому что здесь музыкой много не заработаешь. Здесь нужно иметь имя, а самое главное, знакомства. А ни того, ни другого у Люси не было. В дверь позвонили. Шура пошёл открывать. Как ураган, влетела тоненькая Люся и затараторила:
– Ну шо це таке, Шура, опять сидим в темноте? Хватит этого траура. На улице чудесная погода! Вы уже сходили?
Шура махнул головой.
– Деточка, я уже несколько раз сходил.
– Молодец! Шо стул, хороший? А как спали? Шо это такое?! – кричала она уже из кухни. – Вы шо, как мой прошлый пациент, царство ему небесное, не кушаете один? Шо вы, как мышка, всё время точите этот сыр?.. Откусите уже нормально, выпейте кофейку, как-то взбодритесь!
– Может, с утра ещё начать водку пить? – спросил Шура, заходя в кухню. Он сел на стул и потёр с левой стороны груди.
Шура почти не слышал: что-то заныло в груди и камнем опустилось в желудок. Он поморщился и снова потёр слева. А Люся продолжала тараторить, уже из комнаты. Она взяла тряпку и стала быстро стирать пыль.
– Я ведь сама скоро замуж выхожу. Вообще-то ухажёров много, но один мне лучше всех нравыться!
В это время что-то грюкнуло в кухне, Люсе показалось, что упал стул. Она с тряпкой в руках рванулась на кухню.
– Ну шо случилось уже, Шура? – крикнула она, – Ну шо такое?
И стала, как вкопанная: Шура лежал на полу весь в поту и что-то шептал. Его лицо было багровым, а глаза блестели жёлтыми белками. Ещё секунду Люся была в смятении, но затем быстро схватила трубку телефона и вызвала скорую помощь. Она бросилась к Шуре, чтобы поддержать голову и дать воды. Руки её тряслись, но она справилась с шоком. Шура попытался встать, но Люся попросила его не двигаться, как её учили. «Хоть что-то помню» – подумала она. И она начала рассказывать обо всём, чему её научили в агентстве. О том, как она меняла катетер манекену, как надевала памперс, и прочую ерунду. Шура улыбнулся, он постепенно приходил в себя. Люся поддерживала его голову и гладила седые пряди. Она вдруг поняла, что привязалась к этому старику, такому трогательному. Скорая приехала довольно быстро, и два живеньких молодца уложили Шуру на носилки и повезли вниз, к машине, чтобы отправить в больницу. Через час он уже лежал в палате интенсивной терапии с капельницей в вене и трубкой в трахее. У него случился инфаркт. Скорее, микроинфаркт, и доктор сказал, что он вскоре пойдёт на поправку. «Полный покой, поменьше мыслей, – сказал врач. – Слишком много мыслей! Встречайтесь с друзьями, подъезжайте куда-нибудь, смените обстановку. Вообще сердечную мышцу нужно укреплять. Нужно больше ходить, дышать воздухом, диета, ну а пока – покой! Отдыхайте». Вскоре доктор ушёл, свинцовая усталость окатила всё тело Шуры, веки стали тяжёлыми. «Они вкололи мне снотворное»,– успел подумать он и тут же провалился в сон. Ему снился дождь, грозовые тучи и детство.
Чёрное брюхо тучи ползло куда-то с запада, подминая под себя свет голубого неба. Лёгкие перистые облака разбегались в стороны, как зайцы с поляны, услыхавшие хруст ветки под ногой охотника. Они предпочитали быть разорванными в клочья хищным разреженным воздухом атмосферы, но остаться белыми и лёгкими, чем быть пожранными этой жирной и липкой массой, уничтожающей свет. Шуре снилась гроза, обильная и очищающая. Капли были крупными, ветер разрывал восторженные струи, оставляя в воздухе нежную влагу. Обезумевшие капли разлетались в клочья с блаженными улыбками удовлетворения, потому что исполнили свою миссию до конца. Они врывались в вечность с улыбками счастья на прозрачных лицах. А тела тех, кто всё же долетал до земли впивались в рыхлую плоть зовущей почвы, зная, что пройдя положенный путь, снова воспарят к солнцу. Они воскреснут и выставив жадные губы для поцелуя, бросятся в жаркие объятия светила, и их поцелуй будет принят, они будут обласканы и снова превратятся в лёгкие, почти невидимые, перистые облака. Шуре снились дождь и детство, и он улыбался этому дождю. Он улыбался вдруг появившемуся солнцу и побежал по тёплым лужам к вспыхнувшей радуге. Пробегая мимо девушки, стоящей у обочины, Шура слегка обрызгал её. Он в страхе остановился и обернулся, в ожидании получить окрик. Но она лишь улыбнулась растерянной улыбкой, а потом показала ему язык. Он с облегчённым вздохом улыбнулся ей в ответ, и вместо того, чтобы убежать, сделал шаг ей навстречу. У неё были озорные синие глаза и полные выразительные губы. Она всё ещё улыбалась ему, но её милое лицо вдруг стало округляться и расплываться, как растаявшее мороженое. Расплываясь, оно всё больше округлялось и набухло. И тело также заметно округлилось. Только глаза, синие, тёплые глаза горели. Паутинка мелких морщинок приклеилась к уголкам её блестящих глаз. От неё пахло фиалками и йодом. Вообще, запах больницы стал преобладать в его сне. Шура открыл глаза, и понял, что лежит в больничной палате. С тыльной стороны его руки приклеена капельница, а перед глазами в проёме полуоткрытой двери стоит женщина и смущённо улыбается.
– Зачем ты так поправилась? – с обидой спросил Шура.
– Я? – вспыхнула она, оглядываясь по сторонам. И тут же с какой-то невероятной открытостью выпалила: – Это всё вареники, будь они неладны! Я никогда не буду больше их есть!
– Хорошо, – сказал Шура, – Как тебя зовут?
– Маня, – и она шагнула в комнату, прижимая к груди баночку с собственной уриной.
– Сядьте здесь, – скомандовал Шура.
Маня опустилась в кресло возле кровати.
– Который час?
– Восемь тридцать утра, – ответила Маня
– Какого дня?
– Сегодня среда.
– Гм-м-м. Утро следующего дня – это хорошо… Какая погода?
– Дождь.
– Хорошо, – повторил Шура. – Почему вы здесь? Что с вами случилось?
Маня рассказала про гадалку и клубнику. Они хохотали над её рассказом
– А мне снился сон, – сказал Шура. – Я был маленьким, бродил по лужам, и шёл дождь, как сейчас. Крупные капли падали на рассеянных прохожих, не успевших спрятаться под крышу. А я любил этот дождь: он навевал на меня какое-то странное, неизвестное чувство, я не знал его раньше. Дождь – я ждал его, и всякий раз отправлялся гулять под ним. Я не понимаю, что это, я не умею и не люблю мечтать, но тогда я и не мечтал, мне было просто очень хорошо и тепло внутри, радость и блаженство. Очень спокойно и тепло, – снова повторил он. – А теперь этого не случается.
Маня напряглась и привстала, она почувствовала его тоску, как будто знала этого человека много лет, а не только что зашла, неся баночку на анализ и ошибившись дверью.
– А мне редко снятся сны, – сказала она игриво. – Но сегодня как раз приснился. А во сне я всегда летаю – парю над землёй, представляете? Мне так хорошо – я совершенно свободна. Воздух и ветер, я растворяюсь в воздухе и лечу, моё тело становится прозрачным и невесомым.
– Расскажите свой сон, – сказал Шура
– Да? Вы хотите, действительно? В этот раз я летала над Венецией – представляете? Это было так восхитительно! Я летала над городом и знала его, хотя никогда не была там. Все улочки, каждый мостик – я знала всё; площади, дворцы, острова – это была моя, моя Венеция! Мои прозрачные руки взлетали, как листья под ветром они трепетали и взметались вверх, всё тело горело, а мысли стали лёгкими и прозрачными, как я сама. Воздушный поток нёс меня над каналами, я пролетала под арочками мостов и поднималась вверх, тут же уносимая ветром.
– Венеция, – вдруг перебил её Шура.
– Да, а что? – испуганно спросила Маня.
– Да нет, ничего, простите, что я вас перебил. Просто я очень хорошо знаю этот город, безумно люблю.
– Я тоже! – с восторгом откликнулась Маня, – Хотя никогда не была там. Ну, я продолжу. Вот… и ветер влёк меня ко Дворцу Дожей – вы знаете такой дворец?
Шура кивнул.
– Я облетала вокруг и уносилась прочь, мимо двух сирийских колонн, площадь Пьяцетти оставалась далеко внизу.
Шура кивал, слушая её.
– Внизу и справа. А я в ту же секунду неслась к собору Святого Марка. Я пролетала вдоль галерей, с трёх сторон окружающих площадь, и на секунду опустившись на землю, подходила к собору. А оттуда свежий ветер бросал меня ко дворцу Ка д’Оро, где готический фасад с колонадой и лоджиями, с ажурными мраморными переплётами так захватывает – я не могла спокойно дышать от восторга. Представляете, я знала каждое место, я знала, как это называется, – это невероятно, откуда это пришло, я никогда не была в этом городе! Я летела над Гранд-каналом, над кварталами Сан-Поло, Кастелло, побывала на островах Бурано и Торчелло. В окне одного из домов при свете свечи я увидела женщину, плетущую кружева, как когда-то давно, в средние века. И чуть в стороне – огромный толстый мужик, наверное, стеклодув, готовил к плавке в печи стекло. Но я не успела понять, что именно он делает, потому что не удержалась на ветру и полетела дальше. Ажурная, изящная Венеция плыла подо мной, и вдруг всё провалилось в черную пелену. Венеция исчезла, и я проснулась. Когда я открыла глаза, часы показывали 3:33, странное сочетание цифр… Больше не могла уснуть, лежала и думала о жизни. О тех глупостях, которые я сделала, смеялась над собой. И, как ни странно, мне было очень легко. А потом настало утро, и я пошла сдавать анализы. И вот, ошибившись дверью, попала к вам.
Она хотела встать, чтобы уйти, но Шура улыбнулся и взял её за руку.
– Обязательно поедем в Венецию, – сказал он. – Вы хотите поехать в Венецию?
Маня смущённо пожала плечами.
– Я очень люблю этот город. Я поведу Вас в кафе, в котором в свое время пили кофе Байрон и Хемингуэй. Кафе «Флориан». Его, кажется, не было в вашем сне. Это самое старое кафе в Европе. Там мы выпьем настоящий венецианский спритц. Сходим на площадь Святого Марка, поплаваем на вапоретто – это такие большие катера, или на гондоле, если хотите. Послушаем итальянских теноров. Вы любите теноров?
Но Маня не ответила. За дверью послышались голоса и шаги, и Маня поднялась.
– Мне пора. Нужно сдать анализы, а то ведь не успею. Извините. Я к вам ещё приду, если можно, – она улыбнулась ему и пошла к двери, но остановилась, потом обернулась, быстро подошла к кровати и поцеловала его в щёку.
Над землёй поднимался рассвет, солнце плыло вверх, превращаясь в бледный диск, возвышающийся добела раскалённой плотью над серым океанским берегом.
Двое немолодых людей, держась за руки, ступили на грязный песок брайтонского пляжа и направились к воде. У воды они сели на огромный валун, как будто специально для них отброшенный от волнореза. Они слушали прибой и вальс, доносящийся откуда-то. Они говорили, он держал её руку, а она, заметно постройневшая без вареников, улыбалась тёплой улыбкой, положив голову ему на плечо. Вместе они слушали рассвет и встречали утро следующего дня.