Опубликовано в журнале СловоWord, номер 62, 2009
1
Отделение, в которое перевели молодого писателя Михаила Лелекина из палаты неотложной хирургии, не имело медицинского названия – кому следовало, те знали, кого там лечат.
Прочитавшие Чехова номенклатурные работники и депутаты в узком кругу говорили, что место их шефов или коллег в «шестом отделении» – из уважения к большим людям надо было избежать эпитета «психиатрическое». Но в народе три палаты заслуженного врача Гофмана называли, как положено, психичкой.
Соломон Абрамович, в прошлом хирург, оперировавший на фронте, орденоносец, в известное время был уволен с работы и назван убийцей в белом халате, но выстоял, а когда начали дрожать руки, – просто организовал новое отделение.
Высокопоставленных больных под присмотром высшего медицинского ведомства поставляли в отдельные палаты по разнарядке, но лечение оказывалось более эффективным, когда Гофман объединял «номенклатуру» с простым народом.
На том демократия кончалась. Чтобы получить место в палатах отделения, надо было пройти строгий осмотр. Любимыми пациентами «Соломоныча», как прозвали его в народе, были неудачники, совершившие попытку покончить с жизнью. В отделении не действовал принцип принудительного лечения суицида, милиция не брала подписки с уцелевших. Сюда был закрыт доступ милиционерам или дружинникам, выполняющим акции по спасению или отлову будущих самоубийц.
Буйных доставляли в смирительных рубашках или в связанных простынях санитары Гога и Магога. Первый после армейской альтернативной службы добровольно остался работать с Гофманом. Магога, сам из «сдвинутых», не имевший московской жилплощади устроился на «пмж» в отделении и скоро стал образцовым санитаром. У него было удлинённое лошадиное лицо, рыжие волосы и борода, пятна татуировок по всему телу и невероятно крупные – тоже лошадиные – зубы. Нередко ему приходилось, взваливая больного на спину, переносить его в лабораторию или изолятор, за что он получил свое второе прозвище – Буцефал. Ему не нравилось, когда доктора за глаза называли «Абрамыч» или – по созвучию с фамилией известного олигарха – «Абрамович», и однажды за подобную непочтительность он оставил синяк под глазом бывшего мэра одного из городов. Наоборот, выражение: «на поклон к Соломону» считалось уместным даже в самых высоких и не только больничных кругах.
Часто бывшие пациенты просились на повторное лечение в целях профилактики. Среди них попадались известные артисты, композиторы, учёные и писатели. Им мудрый доктор назначал процедуры «на дому» – три месяца не посещать театр, продать рояль или флейту, поджечь коленкоровый том диссертации, отказаться от компьютера и вернуться к гусиному перу.
В отделении была выстроена чёткая вертикаль власти: днём – от С.А. через медсестёр Клаву и Васу – до Гоги и Магоги; ночью – в обратном направлении – от постоянно дежурившего в отделении Магоги – до звонка по телефону высшему руководству в лице того же доктора Гофмана.
С.А. был невысок, атлетически сложён и производил внушительное впечатление на всех знавших его. Смуглое бритое лицо, нимб когда-то чёрных кудрявых, а теперь седых и слегка поредевших волос, орлиный крючковатый нос, проницательные карие глаза. Их взгляд мог быть тёплым, ласковым, со смешинкой или властным, жёстким, колючим.
Доктор обладал сверхъестественной способностью распознания болезней своих пациентов. Часто для этого было достаточно короткого разговора или даже одного взгляда. Говорил он мягко, не повышая голоса или коротко, сухо.
Его уважали, любили или боялись все окружающие, включая сотрудников правоохранительных органов.
В отделении был свой устав и распорядок дня, который блюли кроме санитаров две медсестры – Клава Распутина и Васса Железнова.
Медикаментозное лечение Соломон Абрамович применял только в самых крайних случаях, предпочитая словесную психотерапию. Иногда он допускал короткие собрания больных с «самосудами» и «оговорами». Самосудами назывались рассказы больных о себе и о том, что привело их к желанию покинуть грешную землю. Оговорами – обсуждение неправильных действий соседей по палате.
Тяжёлых ипохондриков и тоскливых нытиков выписывали в первые же недели после поступления в отделение, а вот оступившихся оптимистов и жизнелюбцев оставляли на повторный срок. Иногда им даже подносили рюмочку разбавленного медицинского спирта, хотя вообще-то выпивка была строго запрещена.
Если клиент буйствовал и рвался из рук санитаров, приходилось звать тощую как жердь суровую Вассу. Ловко придерживая правой рукой наполненный шприц, она без излишней куртуазности левой стягивала с больного брюки и метко попадала в нужное место.
Труднее было с женщинами, но Соломон Абрамович был великим утешителем. Заключив в широкую сильную ладонь бывшего хирурга маленькую женскую ручку, он, сидя на кабинетном диванчике, долго о чём-то ворковал с пациенткой, бывало, что и заводил ее в бельевую. Расходились благостно с повлажневшими глазами.
Хорошим утешителем женщин по ночам считался и Буцефал.
Но было прегрешение, которого демократичный во всех отношениях доктор не прощал никому. Больного, включившего во время лечения радиоприёмник, телевизор или открывшего газету немедленно выписывали из больницы.
2
Выздоровление Миши было долгим и мучительным. По просьбе С.А. его продержали в отделении неотложной хирургии больше положенного срока. Впервые очнулся он глубокой ночью, и с левой стороны (правое ухо было сильно повреждено) до него донеслись горестные стоны соседей по палате. Потом на время он вновь погрузился в забытье, а когда пришел в себя – шумы стали более явственными, он начал различать отдельные голоса и «бренды» родной речи, что свидетельствовало о его пребывании не в аду, а в России.
Шумы нарастали, запахло едой, рука санитарки облегчила его страдание, подсунув утку, и он познал первую маленькую радость возвращения к жизни, но в глазах по-прежнему было темно. Потуги отвыкшего от работы мозга родили непонятное вначале сочетание букв, из которых стала выплывать странная фамилия, то ли Маневич, то ли Малевич? Однако постепенно темнота в левом глазу стала сменяться серым помутнением, сквозь которое различались колеблющиеся пятна – белые (халатов) и розовые – (потолка).
Потом к кровати подошла лошадь. Она весело заржала, обдав Михаила запахом пота и ясно ощутимого винного перегара. Краем правого глаза он различил рыжую морду с большими жёлтыми зубами:
– Оклемался? – спросила лошадь, вновь пронзительно заржав, – скорей очухивайся, и будем с тобой кирять.
После капельницы Миша вновь впал в забытье, и даже не чувствовал, как ему перебинтовывали голову. Врач без труда поднял его иссушенное болезнью тело и с помощью простыни привязал к широкой спине Буцефала, который с радостным ржанием направился к ближайшему лифту.
Учреждённая доктором демократия включала сборы выздоравливающих мужчин и женщин в специально отведенной для этого палате. За чашкой чая можно было поговорить на любую разрешённую тему – с глазу на глаз или сообща, во время «оговоров». Эти добровольные сходки проходили под контролем избранного больными сексота. Услышав разговор на запрещённую тему – о политике, или увидев в руках собравшихся газету, он ударял в медный гонг. После третьего удара больные должны были расходиться по палатам.
В обязанности сексота входили и важные объявления: так, когда Миша начал вставать с постели, был отдан строгий приказ – всем спрятать зеркала. Красивый молодой человек получил тяжёлые увечья – часть его головы после операции была выбрита, обнажился багровый шрам, а сломанная челюсть мешала говорить. Больше всего он стеснялся повреждённого правого уха, которое после пластической операции приобрело ярко-алый оттенок.
Однажды он увидел своё отражение в стекле прикрытого снаружи шторой окна, пришёл в ужас и старался проводить целые дни в постели. В палате и коридорах отделения он как призрак бродил по ночам.
По распоряжению доктора Мише выдали белую пилотку, которую подобно дамской шляпке можно было надвигать на повреждённое ухо. Отрастающие светлые волосы, выбиваясь из-под пилотки, придавали странную кукольность его хрупкой, прихрамывающей фигурке.
Доктор очень расположился к молодому человеку, прочитав пару его рассказов, записанных на компакт диск.
Зная пристрастие Миши к компьютеру, доктор решил, что «умный прибор» скорей, чем прямое общение позволит Мише восстановить связь с внешним миром. Компьютер в отличие от друзей и родственников лишён эмоций, и не станет бурно реагировать на возникшую после ранения ущербность юноши. Одновременно доктор рассказывал Мише о своих пациентах – москвичах, страдавших страхофобией, болезнью, источником которой стал переход к буржуазному строю.
Некоторым жертвам перестройки, в прошлом вполне нормальным, а теперь свихнувшимся, «сдвинутым» на почве перемен в России, доктор стремился помочь.
3
По палате мрачно бродил высокий пятидесятилетний мужчина, в прошлой жизни энергетик. Свихнулся он от страха, что в скором времени выйдет из строя подстанция, на которой он отвечал за технику безопасности. Инженер постоянно ожидал аварии, не верил в «русский авось», и ежедневно писал докладные высшему начальству, а по больнице ходил с цейсовским биноклем.
В радостный для него день криком «пожар» он разбудил всю больницу – дымилась крыша московской электроподстанции в Чагино. Это стало началом знаменитого однодневного энергетического кризиса в столице.
После пожара инженер сразу выздоровел, поняв, что не несёт ответственности за пожары и эту техническую аварию.
Другой больной, в прошлом путевой обходчик в Подольске, полгода не получал зарплаты, и не мог прокормить семью – жену и трёх маленьких детей. Тогда в знак протеста он взобрался на городскую водокачку, приковал себя цепью к трубе и поклялся принять голодную смерть, если ему не выплатят все до копейки. Деньги ему привезла пожарная машина с недостаточно, как оказалось, длинной лестницей. Достигнув ее предельной высоты, спасатели вынуждены были по шатким металлическим скобам добираться до забастовщика. Вместе пересчитали деньги – не хватало ста рублей, и акцию доплаты пришлось перенести на следующий день.
Судя по сохранившемуся черновику, Миша собирался написать на эту тему рассказ в стиле итальянского классика Итало Кальвино. Только у итальянца был граф, добровольно живший на дереве.
Ещё одна потерпевшая вернулась после больницы в свою двухкомнатную квартиру в Санкт-Петербурге и обнаружила повестку в налоговую инспекцию. Выяснилось, что за время отсутствия в её квартире фиктивно прописались двенадцать китайцев, за которых, согласно, коммунальному закону ей следовало заплатить огромную «подушную» пошлину.
Описанные случаи были переданы программами Московского телевидения. Приобретенная известность помогла пострадавшим попасть на лечение в «шестое отделение».
Однажды, когда Соломон Абрамович осматривал Михаила, с кровати вскочил скуластый лысый человечек с жидкой бородкой в чёрном жилете с безумным взглядом светлых глаз. Картавя, он с раздражением обрушился с жалобами на санитаров, требуя их расстрелять.
Это был некий Владимир Башкан, один из «двойников» Ленина, которых много развелось в годы Ельцинской перестройки.
Доктор Гофман сочувственно относился к этому человечку – карикатурному слепку с бывшего вождя, породившего в своё время страхофобию на одной шестой части суши, и самого ставшего одной из жертв этой страшной эпидемии.
Веря в принципы интеллектуальной терапии, доктор разрешал Мише два часа в день работать на компьютере, а потом запирал свой кабинет, но второй экземпляр ключа постоянно хранился у Буцефала, чьё доверие можно было завоевать с помощью бутылки. (Больше он не брал во избежание нарушения внутреннего режима).
Миша овладел ключом и смог работать в кабинете доктора даже в ночное время. Используя его байки и собственные наблюдения, он написал несколько рассказов. После выписки из больницы, Миша собирался их передать для публикации своей бывшей наставнице Мартине, редактору «Молодёжного журнала».
Первый рассказ, от которого сохранились отрывки, был посвящён пациентке доктора, неудачной последовательнице Анны Карениной, а второй Володе Башкану, пытавшемуся привлечь Лелекина к изданию в больнице стенной газеты «Искра»
4
«…Анины горести совпали с тревожными событиями в российской столице. Прогремел взрыв в метро, принесший много жертв. В одном из районов взрывы газа разрушили два дома. Было от чего встревожиться жильцам. Кроме силовых ведомств, подняли на ноги общественность. Привлекли дружинников, активистов домкомов и жилконтор.
Запретили сдавать незарегистрированным квартиры, и появилась у многих новая петля на шее – задолженность по зарплате. Другие жильцы научились выкручиваться, а Анна, потеряв работу, не имела и копейки за душой.
Воровато озираясь, она старалась утром пораньше выскользнуть из парадного в поисках работы. Освободившись, голодная, неумытая пряталась по чужим дворам, ожидая темноты, чтобы не встретить перед домом знакомых. Однажды, вернувшись к себе, щёлкнула выключателем, но свет не зажёгся. Соседи по квартире, люди пожилые и вроде добрые, которым она не раз помогала с покупками и носила лекарства из аптеки, вызвали электрика, и он отрезал её провод от общего счётчика.
И раньше по ночам было холодно и одиноко, но комнатные электрические часы отбивали время, сквозь гнёт стен в начале ночи прорывались звуки улицы, светился утаённый от свекрови ночничок. Теперь глубокой ночью заоконная тьма, сливаясь с комнатным мраком, мешала спать, и в душу всё чаще заползал ужас.
Анна зажигала свечу возле кровати и старалась читать одну из немногих, обронённых свекровью при разгроме квартиры книг – «Анну Каренину». Помнила со школьных времён, что графиня в конце бросалась под поезд, но не сразу смогла найти и перечитать нужное место. Прочла и поняла, что больше жить не может. Трясущимися руками стала собирать вещи, а потом подумала:
– Зачем теперь мне всё это.
Волосы она давно не заплетала. Просто напяливала на голову полинявший от старости чёрный берет. В темноте трясущимися руками и его не нашла. Вытащила из тряпья красную, чудом уцелевшую со школьных времён шляпку и поспешила на остановку.
В ночной тишине города пели свою мелодию рельсы последнего трамвая. На сером лице Анны играли яркие блики городских огней. Ей казалось, что она постепенно проваливается в какую-то пропасть:
– Боже, где я, что делаю, зачем оставляю сиротой Серёженьку?
От конечной остановки прошла к железнодорожной насыпи, и возле водокачки нашла пологий подъём к рельсам. Сев на корточки, затаилась в темноте, видно ненадолго задремала, но вовремя услышала перестук колёс несущегося поезда. Взбежала на насыпь, перекрестилась, хотя сроду не была религиозной. Вжав голову в плечи, опустилась перед рельсами. Её оглушила сирена локомотива, скрежет тормозов и ослепил пронзительный свет прожектора…
Потом поезд начал медленно откатываться назад, и со всех сторон она услышала сирены милицейских машин.
Грубый грозный голос из мегафона спросил:
– Женщина в шляпе, что ты делаешь на рельсах? Немедленно встать! Ты под прицелом!
И вопрос потише, куда-то в сторону:
– Доставили психолога? Эшелон отошёл? Расширьте зону оцепления!
Потом нежный женский голос обратился к ней через мегафон:
– Женщина, не волнуйтесь, всё будет хорошо. Нам надо знать, есть ли при вас взрывное устройство. Если да, кивните три раза головой. Если нет – помашите руками.
Анна сорвала с головы шляпку и яростно закивала.
– Надо ликвидировать, – раздался приглушённый голос из мегафона.
– Не спешите, капитан! Скорей всего это пьяная или больная женщина. Кто, отправляясь на такое дело, станет напяливать на голову красную шапочку?
– Пусть скинет платье. Надо увериться, что она без пояса.
– Постараюсь с ней договориться, всё так же приглушенно ответил голос и уже громко обратился к «террористке»:
– Красная шапочка, мы стрелять не будем. Постоим так всю ночь, а утром вам придётся всё с себя снимать на глазах у толпы. Мы просим вас, пожалуйста, полностью разденьтесь и пройдите вперёд по рельсам к милицейской машине.
– И руки за голову, – прокричал навстречу приближающейся голой женщине грубый голос из мегафона.
Потом в лаборатории проверяли одежду и руки на предмет следов взрывчатки. Обыскали всех соседей по коммуналке, вызывали на допросы мужа и свекровь. Проверили комнату в квартире, где она жила, а на приусадебном участке сняли пол в домике и просеяли всю землю в подвале, но ни детективы, ни собака-медалистка так и не смогли взять преступный след. Неизвестно, сколько бы ещё промытарили Анну в СИЗО, но она наотрез отказалась от приёма пищи, вся как-то сжалась, окаменела, и пришлось следователям отступить…»
5
Постепенно Миша начал приходить в себя. У него отросли волосы. Медсестра Клава привела свою подружку – парикмахершу, и они с трудом уговорили Мишу постричься. Умело сделанная причёска прикрывала затянувшиеся раны на голове и на ухе.
Во время стрижки девушки весело щебетали, и Миша начал постепенно оттаивать – он истосковался по женскому обществу. Его волновали прикосновения девичьих рук во время раздевания, их власть над его головой, прогулки нежных пальцев в чаще погустевших волос, запах ароматного шампуня. Наступил последний волнующий момент – Клава извлекла из-под груды белья зеркало и поставила его перед Мишей. Судорога исказила его закрытое руками лицо.
– Да посмотри, как к тебе идёт эта причёска. Вылитый Есенин, – воскликнула парикмахерша.
Она оторвала Мишины сцепленные руки и обнаружила на его лице растерянную улыбку.
Из бельевой раздался женский смех, звон бокалов, и через десять минут Клава проводила слепого Мишу в палату – его голова была замотана полотенцем – чтобы не стеснялся первого явления народу в новом обличье.
Приближение выписки омрачилось волнующим событием. Во время дневного сна ослабевший Миша услышал женские голоса. Один, звонкий, со смешком голосок Клавы, другой грудной со слезами, заставивший Мишу съежиться и закрыть голову застиранной простынёй.
– Вот он наш Мишенька, мы уже выздоравливаем, на компьютере в игры играем, причёсочку под Есенина сделали, – приближаясь, тараторила Клава.
– Это я, Мартина, – посмотри на меня. Неужели не узнаёшь?
Ощутив сползание простыни, Миша со всей силой начал тянуть её на себя, обнажив ноги в дырявых носках и полосатые арестантские брюки пижамы.
– Оставьте меня, – простонал он, стараясь справиться со вставной челюстью.
– Это не он, – истерически выкрикнула Мартина. – Зачем вы подсовываете мне этого белокурого пуделя.
– Не надо хамить, – грозно преградила ей путь худая как жердь женщина со шприцом в руке. – Думаете, раз новая русская, то вам всё подай да полож?
– Не такая уж она и новая, малость подержанная, мстительно прошипела Клава. – У нас здесь не Рублёвка, а психушка, и посторонним вход запрещён.
– Представьте справку о принадлежности к нашему сословию, – выкрикнул томящийся в ожидании справки о выздоровлении бывший прокурор в барской пижаме от Зайцева.
Пожар занимавшегося скандала потушил Буцефал, отгородивший Мишину постель ширмой, как в больницах поступают при летальных случаях до прихода санитаров из морга.
– Не волнуйтесь, мадам, – обратился он к падающей в обморок Мартине, – я в любой момент готов подставить вам спину и сердце.
На минуту повисла пауза. Потом издали зазвучал спокойный голос Соломона Абрамовича, сменившийся слезами Клавы – …хотела, как лучше… красивая дама… думала старшая сестра или мать… Доктор пригласил посетительницу в комнату ожидания. Радостно ржал провожавший её туда Буцефал, и концерт завершился словами тощей Вассы: «мать твою…».
Приход в больницу красивой незнакомки из серебряного века переполошил некоторых чувствительных больных.
…За ширмой про себя страдал Миша. В его повреждённом мозгу как рыбы в неводе путались мысли – «как я мог…она ж мне была как мать….забыть так скоро, Боже мой… во всём виноват сидящий во мне негодяй…» «Эта старая красотка даже чёрту не находка» – откликнулся внутренний голос.
…В бельевой навзрыд рыдала подобранная доктором с панели, растоптанная Москвой Клава. Добрая сердцем, чернобровая, перекрашенная в блондинку донская казачка с молоком матери впитала народную традицию проверки, жив или помер мужик. Сперва проверить, не дрогнет ли от прикосновения глазное веко, не замутит ли дыхание приложенное к губам зеркальце, но главный способ проверки – раздеть мужика догола и с лобзаньем припасть к его губам. Многократно повторенный на Мише третий способ, наконец, родил слабый росточек – надежду на деревцо будущей c ним любви. Но пришла разлучница и убьёт их счастье, как прикончили Есенина в телевизионном фильме…
За столиком в больничном буфете Соломон Абрамович утешал посетительницу. Сидящая перед ним Незнакомка, бывшая возлюбленная Миши Лелекина, так разительно отличалась от окружающих женщин. И странной близостью закованный он не мог оторвать глаз от прелести её заплаканного лица – двух салфеток не хватило, чтобы осушить её слёзы, но помогла рюмка разведенного медицинского спирта. Щёки Мартины порозовели, в карих глазах зажглись огоньки, души излучины открылись для общения, и, как потом выяснилось, для дружбы.
Мартина назвала Мишу своим воспитанником. Она случайно познакомились с ребёнком-вундеркиндом, стала «умилённым свидетелем» его литературных «забав», поддержала успехи на олимпиадах и пригрела (на груди?) после приезда в Москву. Дальше, по-видимому, была личная драма, в которую доктор не стал вникать, но он быстро распознал в журналистке – Мартине свою будущую пациентку.
– Жизни Миши ничего не угрожает. Пройдут последствия черепно-мозговой травмы, и он к вам вернётся. Первая любовь глубоко оседает в подсознании, тем более, что вы превратили этого юношу в мужчину.
Мартина покраснела, возможно, от второй рюмки. Её ладони покоились в объятьях широкой руки хирурга, пообещавшего регулярно сообщать о состоянии Мишиного здоровья.
…Ночью на своей холостяцкой койке ржал и хрипел во сне Буцефал. Голые колени Незнакомки сначала судорожно сжимали его спину, вызывая приливы радости. Легкий хлыстик в её руках поддерживал ритм и темп начавшейся скачки, но потом она пустила в ход бич и шпоры, и окрашенный кровью мундштук разорвал ему рот…
6
Следующий день ознаменовался бегством из больницы Володи Башкана, но его опекунами были коллеги по КПРФ, и доктор знал, что «вождь» скоро вернётся в психушку.
«…Владимир Башкан категорически отрицал обвинения в попытке суицида и упорно не подписывал никаких бумаг.
Много лет он преподавал марксизм-ленинизм в техникуме циркового искусства. C детства слегка картавил, был скуласт и рано облысел. Перед принятием на работу в техникум, его вызвал к себе секретарь райкома по пропаганде.
– Мы тебя обсудили. По анкетным данным соответствуешь, но представляешь ли себе профиль работы, а главное – контингент слушателей?
– Ну, молодёжь, разные артисты, акробаты, наездники. Что мне до профиля, я все конспекты получаю сверху.
– Причём здесь конспекты! Посмотри в зеркало, на кого ты похож, да ещё имя отчество Владимир Ильич. Скромнее надо быть. Немедленно зайди в театральную мастерскую техникума, где тебе сделают парик. А если начнутся после твоих выступлений разные шуточки, смехуёчки, анекдоты – немедленно уволим за потерю партийной бдительности.
Башкан был парнем неглупым, всё понял с первого раза, вёл себя строго, не пил, не буянил, даже с женщинами боялся водиться, чтобы не сказали лишнего. Без парика на людях ни разу не появился. Лекции бубнил по конспектам до того нудно, что утомлённые артисты сразу на них засыпали. Тут было не до смеха. От тоски мухи дохли.
Но в стране началась перестройка, и Володю турнули с работы. Не было средств даже на еду и оплату однокомнатной квартирки на Стромынке. Бедствуя, он пристрастился к выпивкам со своими бывшими студентами. Они то и посоветовали ему превратиться в Ленинского двойника.
Однажды в сильном подпитии Володя стыдливо снял с головы паричок и прошёлся бочком. Потом прочёл по бумажке написанную для него фразу: «Братцы, на субботнике все бревнышки будем класть только налево, а эсеры пусть кладут направо». Тут уж все учащиеся от хохота надорвали животики.
Вначале дела шли отлично – выступления на конференциях «левых» партий, роль в одном из фильмов, участие в маёвках, выступления на эстраде… Он так отлично вошёл в роль Ильича, что свободно импровизировал и не нуждался в заранее подготовленном тексте. Даже характер у него изменился. С окружающими вёл себя подчёркнуто сухо. После выпивки становился гневливым, впадал в раж. По ночам страдал от головных болей и бессонницы.
Для успокоения чаще стал посещать мавзолей, вспоминая лозунг, развешанный в Москве сразу после его открытия: «Могила Ленина – колыбель мировой революции».
Впервые он ощутил своё значение в политической жизни страны, но вспыхнула проклятая общенародная дискуссия, охватившая даже Государственную Думу.
– Вождь контрреволюционеров в России, организатор террора, войны против собственного народа, – орали в микрофоны перепутавшиеся между собой левые с правыми и либералы с демократами. – Зарыть его в землю. Закопать!
– А прекращение несправедливой войны! Солдаты перестали кормить вшей в окопах, а в крестьянских избах вместе коптящих лучин зажглись лампочки Ильича и все подряд стали грамотными! ГОЭЛРО! Электрофикация! Руки прочь от мавзолея! – вопили необольшевики и аграрии, потомки ходоков к Ленину.
– Так, пожалуй, потеряешь работу, и снова придётся стоять в очередях на бирже труда, как последние месяцы. – с тоской подумал Ильич. – Архигнусно.
А тут как раз произошло несчастье. В двух шагах от Красной Площади загорелся Манеж. Пламя, словно Геенна огненная охватило Мавзолей зловещими багровыми отблесками.
– Надо спасаться на конспиративной квартире, – подумал Володя, и, надвинув кепку и обмотав лицо шарфом, отправился по месту прописки, где в глубокой тайне проживал уже без малого тридцать лет.
Ночью с похмелья приснился ему страшный сон. Отступившие от огня пожарники после Манежа устроили такой же водопад над Мавзолеем, и гроб, в котором он покоился, качаясь, поплыл.
В ужасе он проснулся. Холод и сырость проникли в его сердце, а простыня под ним была мокрой.
Не унимался телефон.
– Чего надо?
– Хоронить тебя сегодня будут на Поклонной, – сказал знакомый голос.
– Решение ЦК единогласно? Быть такого не может. Неужели и Иудушка Троцкий «за»?
Потом три дня подряд он сам звонил в службу ритуальных услуг, но когда за ним приехали, квартира была пустой.
На том дело не кончилось. Одни радовались, что вождь ускользнул. Другие тревожились, что выжил. Небось, агитирует, плетёт интриги, составляет списки новых жертв, вселяется в молодых большевичков, с бородками или в бритоголовых.
А он, поступив в шестое отделение, просто сменил место конспирации, как тогда в Разливе.
В больнице вёл себя сурово. Пока другие обедали, бывало, перевернёт стул спинкой к столу, скособочится и строчит что-то себе в блокнотик.
Соседи по отделению ему не нравились. Анна, потому что он с юных лет не любил Толстого. Бывший губернатор – персонаж Салтыкова-Щедрина. Генетик – беспартийный идеалист, буржуазный наймит от науки.
Доверие, хоть и не полное вызвал у него только доктор. Однажды, семеня по коридору, он, оглядевшись, шепнул ему на ухо:
– Я, батенька, давно разгадал причину заговора против меня. Им нужно место в мавзолее для одного ОЧЕНЬ большого человека!
7
Подружившаяся с доктором Мартина не могла знать, что через пару месяцев дозвониться к Гофману она не сможет, а после возвращения в Москву она узнала о смерти Соломона Абрамовича.
Накануне похорон из больницы пришли за его военным кителем и орденами. Квартира была заперта и оказалась пустой. Замок пришлось снимать больничному слесарю.
Проводы начались у морга больницы, где он так долго проработал и в которой умер.
Во избежание волнений среди больных и персонала шестого отделения, дирекцией был отдан строжайший приказ – закрыть на время прощания двери в палатах и выставить в качестве дежурных солдат альтернативной службы. Да и само шестое отделение просуществует недолго – неудачливых самоубийц, как и раньше, будут отлавливать, брать с них подписки о правонарушении и отправлять в настоящую психушку или по месту жительства.
…К моменту выноса тела больничный двор заполнился толпой, в которой кроме персонала были замечены известные артисты, художники, деятели номенклатуры, старавшиеся не попадать в объективы камер. Прибыл отряд солдат с винтовками и военный оркестр. Грянул похоронный марш, и десятки лиц прилепились к окнам. В центре траурной процессии, шатаясь от старости и принятого с горя спиртного, понуро брели два ветерана с иконостасами орденов. У одного не хватало ноги, а у другого не было кисти правой руки – отражение двух лечебных ипостасей доктора, связанных с хирургией органов и терапией души.
В больничный двор из осаждённого шестого отделения кроме ветеранов и Буцефала удалось порваться только двум медсёстрам. Тощая как смерть Васса в чёрном платке обнимала прильнувшую к её груди рыдающую простоволосую Клаву. Бившийся в истерике Буцефал отказался отдавать в чужие руки гроб с телом доктора и собственноручно отнес его в похоронный автобус.
До монастырского кладбища, где покоилась жена доктора Дарья, было рукой подать. Толпа заполнила узкое пространство возле могил; было много речей, слёз и цветов – все знали, что ушёл из жизни мудрый человек со светлой душой, объединивший самых разных людей. Потом, распугивая весенних птиц, прогремел салют.
Уходящие с кладбища люди наталкивались на группу ветеранов с красными знамёнами, под предводительством женщины с высоким бюстом, волчьим взглядом и лиловым цветом лица. На плакате в ее руках было аккуратно выведено кириллицей: «Спи спокойно, коммунист-ветеран, заслуженный доктор Гофман. Партия отстоит твой прах». Загадочная надпись была порождена нелепыми слухами о том, что доктора не хотели хоронить рядом с женой, поскольку кладбище монастыря объявлено церковью святым местом. Говорили, что на похороны пришлось брать разрешение у самого мэра.
Слухи распускала бывшая пациентка доктора из шестого отделения Анна, ставшая коммунисткой. Она стремилась «не поступаться принципами», и пока вождь партии временно томится в «заключении» собрать и живых, и мёртвых душ, чтобы свергнуть «проклятьем заклеймённый» мир в стране.
В качестве листовок коммунисты расклеивали украденный у Миши Лелекина и размноженный листок из дневника:
«…Войны, революции и перестройки. Теперь и у нас поехала крыша над головой. Как жить дальше? Реформы – залог будущего и палки настоящего: грозят, мешают жить; земля, воздух, вода были ничейными, Божьими, а теперь со всего берут плату, а сам ты ничего не стоишь; кто был ничем – становится демиургом и гонит тебя из дому; твоя жизнь уже не твоя, и сам ты становишься другим и себе чужим. Кров отбирают за долги – всё по закону, а он – что дышло; суд с присяжными, да не отважными…; и пить нельзя, хоть в душе нужда; бесплатный сыр только в мышеловке; а в черепной коробочке извилины мозгов, как лабиринт – кому повезёт выйти, а кому – нет. Но жизнь прожить, не поле перейти, а не перейдёшь поля – не будет жизни…».
Кёльн, Германия