Опубликовано в журнале СловоWord, номер 61, 2009
Несколько слов о поэзии Григория Марговского
Беспрецедентный версификационный дар
Речь в стихах льется у него так естественно, словно это обыденный (привычный) способ говорения. Ухо, умеющее отличить импровизацию (например, джазовую) от заготовленного исполнительского кунштюка, улавливает именно спонтанность стихового самовыражения. Как и во всем спонтанном, здесь типичны не вполне совершенные эпизоды, но они почти всегда компенсируются последующим всплеском реализованных возможностей.
Рифма Г. Марговского может стать (и уверен, станет) предметом специального стиховедческого исследования. Кажется, нет такого русского – либо иноязычного, но употребительного, поддающегося употреблению в русском языке – слова, к которому поэт не отыскал бы яркую, неожиданную рифму. Временами кажется, что он охвачен азартом такого поиска: специально вертит в пальцах «нерифмуемое», чтобы зарифмовать. Но это не формалистические игры. На самом деле, он предельно чуток к музыке слова и слога.
Непривычно широкий словарь
Словарь Г. Марговского уникален. Он вовлекает в себя все речевые накопления, связанные с биографией поэта. В нем запечатлелись и Беларусь, и Россия, и Израиль, и США. Высокая русская литература и современный сленг. Англицизмы, идишизмы и гебраизмы. Аналитический стиль, просторечия и треп «пофигиста». Я уверен, что это делается не модного палимпсеста ради. «Токмо» ради соответствия самому себе – такому, как есть. Автор стихов не придает своей персоне исключительного значения – напротив, постоянно колеблется в самооценке. Тут вопрос правды. Мастер такого уровня мог бы подать себя как угодно. Например, записаться в классики или выступить радикалом-новатором. Не хочет. Не этого ему надо.
В основе его словаря – нечастая в наше время филолого-историческая культура. Учил ли он древнегреческий и латынь, не знаю, но в персонажах и событиях античности он ориентируется, как дома: дышит «родным» воздухом. Его аллюзии на этот пласт культуры выглядят непроизвольными. Это вовсе не стремление «образованность показать», а внутренняя связь сочинителя с мифами и реалиями древности. А также средневековья. А также современности.
У этого поэта особый склад памяти, свойственный историкам по призванию. Детали, даты и имена, которые нами забываются («после сдачи экзамена»), у него становятся частью тезауруса и движителями мышления. Иудейский и израильский опыт вовлекает его в мифологию Каббалы, что не препятствует его влечению к музам Аполлона. Еврейская интонация не противоречит у него стиху первоклассной российской «выдержки».
Люди, набитые знаниями, не редкость – особенно, может быть, в еврейском мире (мудрец-трубочист или философ-сапожник – традиционный национальный тип). Редкость в другом: обладатель знаний в данном случае не хочет быть академичным, носить знаки избранности. Он, выражаясь по-нынешнему, ценит «отвязанность». Пускается во все тяжкие, дрейфует по жизни, меняет ситуации, партнерш, друзей, занятия, познал вкус греха, кайф наркотика, тяготы подневольного труда и нищенского прозябания. Он, дойдя до зрелого возраста, житейски «не устроен». Устроился бы, если бы пожертвовал независимостью. Всего-то и надо было – притвориться, перетерпеть унижение, свыкнуться с чьей-то тупостью, чьим-то самодовольством. Давно попал бы в «элиту»: если не в израильскую (тесно, душно), то в американскую. У него, однако, свои представления об элитарности. Откройте издаваемый им в Бостоне сетевой журнал «Флейта Евтерпы», – поймете, что к чему.
И вся эта разнородность интеллектуального и эмоционального опыта становится у Г. Марговского разливанным морем его лексикона. Пусть пуристы негодуют. Пусть стилисты морщатся. «Живет такой парень». И пишет, как живет.
Сущностный посыл, с первого взгляда, невнятен. Потом…
А зачем, собственно, пишет? Что имеет сказать?
Я пойму его, если он, вместо ответа, пожмет плечами. Спросите у композитора, о чем его музыка. То, «о чем» она, выражено в ней самой. Нравится она вам или нет, это уже ваше дело. Должен признаться: тексты Г. Марговского нравятся мне не всегда. Я, читатель и автор стихов, располагаю некой внутренней матрицей для восприятия русской поэзии, и эту матрицу сформировали, если подумать, восьмеро. Пушкин, Баратынский, Тютчев, Пастернак, Заболоцкий, Ходасевич, Мандельштам, Бродский. Для меня они – пришельцы из Космоса. Все прочие, как бы я их ни любил и ни превозносил, «не мои люди». Правомерно ли ставить вопрос о том, укладывается ли Марговский в эту матрицу?
Ладно, сам я не укладываюсь (дарование не то), хотя стремился к этому всю жизнь, действительно «оказавшуюся длинной». А гляди-ка, в Марговском мне недостаёт «духовной значительности». Как если бы парусник поэта мотало по морю меняющимся ветром. Каков порт назначения? Ради чего пишется? Он, видимо, не может не писать (как птица – не свистеть), а я по привычке ищу у него возвышенный «повод» для писания: тот внутренний мотив творческой акции, от которого волосы шевелятся. Как бывает при слушании Бетховена или Рахманинова. Если, мол, нет такого мотива, лучше промолчать. И что? Заявить поэту «помалкивай, пока не накатило так, что вскричишь»? Во-первых, кто я такой, чтобы ему указывать. Во-вторых, многие как раз скажут о нем «мой человек», основываясь на какой-нибудь другой матрице стиховосприятия. А главное – в-третьих.
А именно: вдруг поэт как раз избегает того, что у меня идет за «духовную значительность»? Мы живем в беспафосную эпоху; человек – всего лишь человек, он является к нам не из Космоса, а, скажем, с пляжа. Главное, что он приносит оттуда, кроме песка в сандалиях. Григорий Марговский, возможно, лучше меня знает, как трудно быть по-настоящему «значительным» и как легко таковым прикидываться. Он адресуется к современнику, а тому давно уже лапшу на уши не навесишь.
Он пишет потому, что стихи для него – одна из эманаций собственного бытия. Как секс. Как интеллектуальные увлечения. Как поиск и утрата веры. Как дружеское застолье. Как необходимость прикинуть, где заработать бабки. Он, как и его читатель (а это избранный читатель), избегает мира «попсы»: затошнило. Он приходит с пляжа, выхватив из бензинных волн, из смешанных со смогом облаков, из то прекрасных, то отвратительных тел купальщиц и купальщиков, – вычесав из всего этого воздушные волокна вдохновения и нетривиальной умственной игры. На уровне слова, символа, на уровне культуральных реминисценций и поэтических неожиданностей сама жизнь, говорит он, становится неотличимой от игры в жизнь. Вслед за Г. Гессе и Х.Л. Борхесом, обращавшихся к прежнему поколению, он напоминает мыслящему сверстнику о том, что при любом повороте судьбы мы сохраняем возможность ловить и перебирать знаки – отсветы вневременных впечатлений от бытия. Складывать их в неожиданные конфигурации, рекомбинировать. Сплетать из них венки и пускать эти венки по водам – как Экклезиаст призывал отпускать по водам хлеб свой, «потому что по прошествии многих дней опять найдешь его».
Как не найти. Пока существует поэзия.
Только что сказанное можно выразить и в сжатой (конспективной) форме. Например, так.
Беспрецедентный версификационный дар опирается у Марговского на непривычно широкий словарь, чья основа – редкая ныне филолого-историческая культура.
Сущностный посыл, с первого взгляда, невнятен, как если бы парусник поэта мотало по морю меняющимся ветром: каков порт назначения? ради чего пишется? Потом догадываешься: ради письма как эманации существования. Жизнь и игра в жизнь неотличимы на уровне слова, символа. Жить под неволей, под анашой, под звездами, под лопухами, жить над озером, над борделем, над узлом железной дороги – можно: перебирая знаки – отсветы вневременных впечатлений от бытия. Связывать знаки в венки, пускать их по водам. Они вернутся.
Бат-Ям, Израиль
Григорий Марговский