Опубликовано в журнале СловоWord, номер 61, 2009
Стук в дверь вывел сидящую женщину из сомнамбулического состояния.
Она вздрогнула и уставилась на дверь: «Кто бы это мог быть? – подумала она, – ведь у нас тут в Израиле пока нет ни одного знакомого. Для мужа еще рано. Он лишь недавно ушел из дома.
Открыв дверь, она увидела своего брата Аркадия, смотревшего ей прямо в глаза. Геня помнила его лицо, хотя приемные родители ее забрали из детского дома, когда ей было всего 5 лет.
– Ты хоть знаешь, что была приемной в своей семье?
– Знаю, знаю, всегда знала. Но папу с мамой я совсем не помню, поэтому папа казался мне настоящим, а мама – нет, потому что она меня не любила…
– Бедняжка, – сказал Аркадий с неожиданной слезой, набежавшей на глаза. – Но я тебя любил всегда! Как я плакал, когда узнал, что тебя удочерили. Директриса обещала дать мне данные, адрес, хотя бы фамилию. И ничего не дала. Это был для меня, пожалуй, больший шок, чем гибель родителей. Думал, сойду с ума… Но, видишь, время все лечит. И еще я всегда надеялся. И даже был уверен, что ты в числе первых приедешь в Израиль. Как же могло быть по-другому? Моя сестричка. Генечка! Ну, расскажи о себе.
Сейчас только они заметили, что все это время простояли возле открытой двери, держась за руки.
Геня быстро захлопнула дверь, за которой, а может, ей только показалось, уже мельтешили любопытные соседи. Они сели на диван, схватившись за руки, как когда-то в детстве.
– Что рассказывать? – вспомнила Геня вопрос. – Смотри сам. Выпустили нас голых и босых. Муж пошел в Сохнут за табуретками. Последние деньги заплатили за отказ от советского гражданства. Вот неслыханный нигде в мире налог или как там его назвать. Но мы, конечно, счастливы и благодарны советской власти, что поехали на юг, а не на север. Далеко не всем так повезло… У нас один сынишка. А у тебя есть семья? Дети?
– Есть, благодаря жене я и выехал. Она – польская еврейка из России. Нас выпустили в Польшу. И уже оттуда… Брак был фиктивным, а потом перешел в настоящий. У нас трос мальчишек. Я еще надеюсь, что успеем родить девочку. Все время хотел девочку, чтобы назвать Геня…
Геня не выдержала и разрыдалась, припав к его плечу.
– Ну что ты? – обнял ее Аркадий. – Давай, знаешь что, воспоминание и прочее – потом. А сейчас складывайтесь. Завтра я за вами заеду и увезу в ульпан в Иерусалим. Будете совсем в других условиях и возле меня.
– Но как ты узнал, что я приехала? – спросила Геня, ладошкой, как в детстве, размазывая слезы по лицу. Ведь здесь, в Израиле, у меня фамилия мужа.
– А девичья фамилия на что? И потом, я знал, чувствовал. что ты приедешь. А почему мне об этом сообщили – это уж потом…
– Хорошо, что после смерти родителей я узнала свою фамилию и взяла ее обратно, – подумала Геня. От нее не укрылась скрытая гордость брата, намекнувшего на значимость своего положения. Она подошла к окну: «Боже, какая машина! Это твоя?»
– Жалко я не дождусь твоего мужа и сына, – заспешил Аркадий, не отвечая на ее вопрос. – Должен бежать. Меня ждут. Но теперь у нас будет много времени вместе, до конца жизни.
Он встал, притянул Геню к себе, поцеловал в одну мокрую щеку, в другую:
– Рева, совсем как в детстве. – Засмеялся и вышел.
Геня вернулась к дивану, единственной мебели в комнате, села, сложила руки на коленях и уставилась в одну точку. Но теперь она была совсем другая, посветлевшая, и задумчиво улыбалась.
В этой позе застал ее вернувшийся из Сохнута муж, ввалившийся с двумя табуретками в руках. Мальчик лет 12-ти тащил за ним целлофановый мешок, в котором звенели алюминиевые кастрюли.
– Наконец-то, – встрепенулась женщина. – бросай все это на пол. В нашем положении мы не можем сидеть на жестких табуретках. Подавай мягкие кресла!
– Окстись. бабка! Что с тобой! На часок оставишь, и уж узнать нельзя. Глаза блестят… Выпила, что ли? Аль свихнулась?
– Я думаю, можно и свихнуться. Страна чудес, земля чудес!
– Мама, не тяни. – запрыгал сын, с грохотом бросая кастрюли. – Давай выкладывай!
– Значит так, – начала Геня, делая большие круглые глаза, – Пока вас не было, меня посетил Ангел и сказал, что негоже мне с моими-то данными прозябать здесь, со всяким сбродом.
– Это значит мы, – уточнил мальчик.
– Завтра меня перевозят в Иерусалим, то бишь. столицу. – продолжила мать, как бы не слыша его замечания, – ну а я, по своей глупой доброте, возьму вас с собой.
– Ну, ты даешь! Папа, я сбегаю за Владимиром, все-таки он врач, хоть и ветеринар.
– Это тебе нужен ветеринар, щенок! Как ты смеешь так разговаривать с матерью?
– Ты все-таки объяснись как-нибудь, – потребовал муж, – а то аж боязно на тебя смотреть.
– Ну, уж ладно, – снизошла Геня. – Скажу попроще: у вас есть родственники в Израиле?
– Нет…
– А у меня есть!
Муж и сын подозрительно уставились на нее.
– Родной брат – Аркадий! То есть, теперь он Авраам, или, по-родственному, – Ави.
– А вспомнил, – опомнился муж, – это тот самый, которого ты не хотела искать.
Геня вдруг залилась краской:
– Заткнись! Не хотела! Хотела, да еще как! Я через всю жизнь пронесла записку с его данными. Но при мачехе я не могла. А когда она умерла, и я могла бы попробовать его найти, я сказала себе: ведь я его совсем не знаю. Ведь столько лет прошло. Я теперь обеспечена, у меня прекрасная квартира в Москве. А что он? Вдруг стал каким-нибудь пьяницей? И удивительно было бы, если не стал круглый сиротой. Один на свете. А вдруг преступник? И даже удивительно, если нет! А вдруг женат, по возрасту должен давно, и жена – ведьма, а дети – сволочи. А?
– Мам, а ты, оказывается, предатель.
– А ты сопляк. Родился с серебряной ложкой во рту, еще мал. судить людей, повидавших жизнь. А твой папаша, который не обращает внимания, что ты грубишь матери, сам же мне советовал, мол. ты уже пережила разлуку один раз, так и продолжай думать, что у тебя нет брата. А теперь упрекает. «У сильного всегда бессильный виноват», т.е. женщина. Даже в раю. Помните? То-то.
– Я не упрекаю! – вклинился муж, – Просто вспомнил, что мы не хотели его искать.
– Оба предатели. – Резюмировал мальчик. – Ма, а какая у него машина?
– Что ты понимаешь? Оказывается, мы были совершенно правы. Его в это время уже в России не было. А машина? Я не сильно разбираюсь, знаю только, что дай бог нам не хуже. Завтра увидишь, когда он за нами приедет. Он сказал, в Израиле самое главное – витамин «Пи».
– Что за зверь? – удивился муж.
– Протекция! – засмеялась Геня.
– Ура! – закричал сын, ударяя по мешку с кастрюлями. – Прости, прощай, дыра!
2
Контраст казался еще разительней оттого, что женщина была очень яркой красавицей, а все вокруг было серо и достаточно безобразно.
Холодное, голое помещение, не украшенное ничем, кроме бездарных плакатов с призывами к упорному труду на благо Родины, которую нужно поднимать из разрухи после такой страшной разрушительной войны. По коридору шмыгали воспитательницы, бледные, хмурые, в каких-то темных мешковатых платьях. В помещении царил промозглый холод, который говорил о том. что эта температура здесь постоянная. И, конечно, дети. Они шмыгали как серые мыши, одетые в какие-то убогие лохмотья, в стоптанной старой обуви с чужой ноги, стриженные под машинку. Все как будто на одно лицо. Ни детского смеха, ни громкого озорного крика.
Женщина постучала в дверь, на которой было написано «Директор», и, не дожидаясь ответа, вошла, как бы спасаясь бегством от удручающего впечатления нерадостной картины. которое произвел на нее детдом.
Директриса, сидевшая за столом, подняла глаза. Ее лицо не было серым и стертым, как все вокруг.
Ярко голубые глаза светились внутренней добротой, черты лица говорили о силе характера, а большие руки, держащие какие-то бумаги, о том, что никакая работа не может ее испугать. В общем, она свободно могла бы сойти за модель к тем самым плакатам, которыми были завешаны стены коридора, да и ее собственного кабинета.
Она встала навстречу гостье и, хотя они были почти одного возраста, директриса казалась по сравнению с пришедшей гораздо старше и смотрелась как воплощение материнства.
– Садитесь, – глубокий, сильный, голос очень гармонировал с ее внешностью. – Вам придется немного подождать, они сейчас завтракают.
Женщина присела на краешек стула:
– У меня есть кое-какие условия, – почти боязливо проговорила она. – Я должна быть твердо уверена, что девочка – круглая сирота, и ее не начнут разыскивать.
– К сожалению, это так, – ответила директриса, – Это было в самом начале войны. Она с братом чудом спаслись, когда он повел ее по нужде. В этот момент поезд, в котором они ехали в эвакуацию, разбомбило на их глазах. А отец погиб еще раньше, в первые же дни войны. Мальчик нам сообщил об этом. Но она была еще такая маленькая, что ничего не помнит.
– Так у нее есть брат! – воскликнула женщина, то ли разочарованно, то ли с облегчением. – Я не могу усыновить 2-х детей и не хочу, чтобы у усыновленного ребенка были родственники.
Директриса сделала в сторону женщины успокаивающий жест, который как бы сразу пригвоздил ее обратно к стулу:
– Я устрою так, что их пути разойдутся навсегда…
Ее слова прервал стук в дверь, и тотчас же, не дожидаясь ответа, вошла воспитательница, ведя за руку девочку лет 7-и. которая из-за маленького роста и худобы казалась пятилетней. Девочка остановилась в изумлении и восхищении, рассматривая женщину огромными темными глазами.
Вдруг выражение ее глаз изменилось, она вся задрожала, и резко вырвав свою руку, бросилась к женщине:
– Мама! Мама! – закричала она, обнимая колени гостьи. Женщина оторопела, уставилась на воспитательницу, не решаясь ни погладить стриженый затылок ребенка, ни отодвинуть ее от себя.
– Не торопись, крошка, – пришла ей на помощь директриса, – иди, поиграй с детьми, нам надо еще немного поговорить.
Девочка дрожала и плакала, но позволила себя увести.
– Представляете, она вас как бы узнала! – воскликнула директриса, как только за воспитательницей и ребенком захлопнулась дверь. – Это случается только с совсем маленькими, а с ней – вообще в первый раз. Вы не представляете себе, как это облегчит вашу жизнь. С одной стороны – девочка большая, ей уже исполнилось семь лет, а с другой – уверенная, что вы – ее настоящая мать. И она чудесная девочка: красивая, умная, здоровая, не избалованная. Любая мать будет гордиться такой дочкой.
– И еще одно, – возразила женщина. Было видно, что предыдущая сцена произвела на нее сильное впечатление. – Я могу усыновить только еврейского ребенка. Муж на этом настаивает. Он потерял в войну жену и дочку, которой было бы сейчас столько же лет. Он очень тоскует. А я не могу ему дать детей.
– Еврейский сирота после такой войны – совсем не проблема. Их больше половины в нашем детдоме. Ее зовут Геня Лившиц. Брат старше ее, точно знает фамилию и национальность свою и своей сестры. Я вижу, у вас все – за и ничего – против. Такой случай – один на тысячу. А о брате я позабочусь. Они никогда не найдут друг друга.
Директриса выглянула в коридор:
– Никого нет… Посидите, я сейчас ее приведу.
Она выходит и идет к детям, но девочки там нет. «Дети, – говорит директриса, найдите мне Геню». Несколько девочек побежали во двор, а одна подошла к директрисе: «Марья Петровна, эта красивая тетя хочет усыновить Геню, потому что она тоже красивая, да?»
– Нет, – отвечает Марья Петровна, гладя ее по стриженной светлой голове. – Не поэтому, а потому что она еврейка. Ведь ты же не хотела бы стать еврейкой?» «Я хочу, чтобы меня усыновили!» «Не усыновили, а удочерили, Варя, надо надеяться, придет и твой черед. А разве нам здесь плохо?» «Плохо» – говорит девочка, – кроме вас, меня никто здесь не любит». «Ты думаешь, что родители всегда любят своих детей? Есть много детей, живущих в семье, которые поменялись бы с тобой местами. Иди, играй, а подруги будут тебя любить, если и ты их будешь любить, так всегда в жизни. Отчего ты меня, например, любишь? Оттого, что я тебя люблю», – она целует девочку в макушку и подталкивает к другим детям.
«Не хочу их любить, пусть они первые», – ворчит ребенок.
Геня подбегает к директрисе, обнимает ее ноги:
«Что, мама не захотела меня взять?».
Директриса увлекает ее в полутемный коридор, сажает к себе на колени: «Мама хочет, очень хочет, но она может взять только тебя, а Аркашу – нет».
«Но почему? – удивляется девочка, ведь это ее сын!»
«Правильно, но он уже большой и уходит в самостоятельную жизнь. Ты же знаешь, что он хочет поступать в Нахимовское училище. А маме очень больно, что она. найдя его, как бы потеряет. Поэтому она даже не хочет об этом говорить. И ты не говори, не огорчай маму!
«Но ведь Аркаша не виноват, что он вырос… И я теперь не знаю, радоваться мне или плакать»…
«Конечно, радоваться! Да еще как!.. А у родителей всегда горе, когда ребенок уходит из семьи. Мама только что вас нашла и уже должна с сыном как бы расстаться во второй раз. Конечно, это не одно и тоже, как тогда. Но все-таки тяжело. Поэтому она даже не хочет об этом говорить. И ты не говори, ты ведь умница».
Девочка, всхлипывая, поднимает плечи в знак несогласия.
«А знаешь что? – продолжает Марья Петровна. – Мы с тобой всех обхитрим. Я запишу тебе его данные и спрячу в каблучок туфли. Ты же, когда приедешь домой, спрячь в щелочку какого-нибудь шкафа. И так пока не выйдешь замуж. А когда станешь большой и самостоятельной, сразу его найдешь. У него уже будет семья, и будете дружить семьями… а? Ну, улыбнись».
Девочка улыбается сквозь слезы.
«А Аркаше пока ничего не говори. Ему будет больно расставаться с тобой, и вы начнете плакать. А ведь ты знаешь, что герои не плачут. (Девочка кивает). Вот и хорошо (снимает ее с колен). А теперь иди. Завтра утром мама тебя заберет, и вы поедете к папе, в армию. Представляешь, папа сейчас в Вене, в Австрии, там его часть. Ты даже не понимаешь, как тебе повезло!»
«Папа… – мечтательно говорит девочка, – папа!»
Директриса быстро поворачивается и идет по направлению к своему кабинету.
Перед дверью она приостанавливается, но потом решительно толкает ее вперед.
Женщина стоит у окна, нервно теребит перчатки. Весь вид ее выражает крайнее нетерпение.
– Я думала, вы вовсе обо мне забыли.
– Ну что вы, как можно. Просто мне надо было кое-что уладить. Но с вами мы в принципе закончили. Приходите завтра с вещами и забирайте ребенка. Завтра же мы выдадим все документы. Вы же распишетесь в получении, вот и вся процедура. Желаю удачи, – она протянула руку: и женщина быстро ее пожала каким-то мимолетным, слабым движением.
По коридору бежит мальчик. Не останавливаясь и без стука он распахивает дверь в кабинет директрисы. Мальчику лет 15. Выглядит он плохо, впрочем, как и все детдомовские дети. Он слишком худой и слишком серьезный для своего возраста. А высокий рост превращает его в эдакого сутулого мальчика-дедушку.
– Где моя сестра? – хрипло кричит он. – Что вы с ней сделали?
Директриса встает ему навстречу.
– Садись, садись, Аркаша! Как хорошо, что ты пришел. Я только что хотела за тобой послать!
– Где моя сестра? – топает ногой мальчик. – Если вы мне не скажите, я сожгу всю эту богадельню…»
– Скажу, конечно, скажу, – примирительно говорит Марья Петровна, – ты должен радоваться. Ей очень повезло, ее удочерили, – она хочет мягко усадить его на стул, но он вырывается:
– Я не даю согласия. Я сам ее удочерю. Я уже большой и скоро пойду работать!»
– Но ты же хотел поступить в Нахимовское училище, – возражает директриса. – Все равно бы вы расстались.
– Но через несколько лет я стану офицером и заберу ее отсюда».
– Но эти несколько лет ты разве не хочешь, чтобы она хорошо жила, хорошо питалась, имела бы отца и мать?
– Как она может их иметь, когда папа погиб в первые дни войны, а мама – когда разбомбили поезд?
– Но ведь Геня была тогда совсем маленькая, да и сейчас она еще верит в чудеса. У нее даже не возник вопрос, откуда они взялись. Они просто ее разыскали, вот и все… Она также дождется тебя в их семье, как и в детдоме, только в хороших условиях. Я дам тебе их адрес, и, как только сможешь, ты ее заберешь.
– Я хочу их видеть, – говорит мальчик, сбавляя тон. – Что они за люди? Кроме того, мы – евреи.
– Известно, известно, – говорит Марья Петровна, – и они тоже евреи, небось русского ребенка не захотели бы… Через неделю они должны все здесь появиться. Я тебя позову, ты с ними встретишься, поставишь все свои условия и задашь вопросы.
– Я обязательно должен их увидеть, – настаивает мальчик. – Геня должна знать, что это не наши родители. Из близких у нее – только я. Я ей мать и отец!
– Ты – ты. Иди уж, великий герой. Конечно, без тебя не обойдутся.
3
Аэродром в Будапеште.
Женщина с девочкой спускаются по трапу самолета «Дуглас». На девочке буквально «лица нет». Всю дорогу ее выворачивало, когда самолет кидало в «воздушные ямы». Она мечтает сойти на землю и отдохнуть в тени самолета.
– Ну-ну, крепись… – поддерживает ее женщина, – если так будешь выглядеть, папа тебя не узнает!
– Я не виновата, что меня тошнит, – слабо возражает девочка.
– Смотри! – женщина указывает ей на высокого стройного офицера. В этот момент девочка забывает обо всем. Да, только так представляла она себе отца: блестящие сапоги, галифе, гимнастерка, золотые погоны. А фуражка!..
– Папа, папа! – кричит она, перепрыгивает через последнюю ступеньку и падает. Но, вскочив раньше, чем успел ее поднять бросившийся к ней военный, буквально прыгает ему на грудь, прижимается всем своим маленьким тельцем.
– Я знала, что ты меня найдешь!
Отстраняясь, пальцем вытирает его слезы:
– Почему ты плачешь? Мы же опять вместе. Помнишь, как ты катал меня на санках? А конфеты «Мишка»?
– Помню, помню, дочка! Ох. как я это помню!
Женщина смотрит на них взволнованно. Ждет, когда на нее обратят внимание. И постепенно выражение ее лица становится жестким. Но вот офицер обнимает жену, целует в губы, и счастливая семья направляется к машине, где уже ждет их за рулем молодой веселый адъютант.
С этой минуты для Гени начались новые мучения. Всю дорогу ее тошнило. Рвать уже было нечем. Приходилось останавливать машину, давать ей передохнуть.
Все, что она запомнила из переезда в Вену, это рассказ адъютанта, который се поразил. Он продал в Будапеште пачку сигарет за пять миллионов, решил, что разбогател, а оказалось, что ему не хватило этих денег на проезд в трамвае с двумя товарищами. Все очень громко смеялись, а Геня все силилась себе представить, в каких огромных чемоданах они таскают с собой деньги.
И еще ее поразили фруктовые вишневые деревья, которые растут по дороге, и никто не останавливался, чтобы рвать фрукты. Только их машина, чтобы кислинкой сбить ее тошноту. Наконец она все-таки заснула между отцом и матерью, держа их за руки.
По-настоящему она проснулась в роскошном салоне. Все, что с ней происходило последнее время, было похоже на сказку. Но дети ведь моментально вживаются в любой сказочный сюжет и начинают чувствовать себя в нем, как дома.
Так и Геня, поняв, что все принадлежит ей, тут же начала прыгать на креслах и диване, обтянутых синим бархатом. Подушки на них были пуховые, поэтому отскок не получался упругим, но это было еще смешнее, потому что она все время балансировала, чтобы не упасть.
– Хватит прыгать, у меня рябит в глазах!. – взывала мама.
– Как тебя зовут, дочка? – спросил отец.
– Геня!.
– Хочешь быть Леей? Лея – красивое имя, – сказал отец.
– Угомонись, – кричит мама сердито.
– Геня! – смеется девочка.
Женщина вдруг дает ей увесистый шлепок. Девочка удивленно останавливается:
– Геня! – упрямо повторяет она, и глаза ее набухают слезами.
Офицер ловит ее в воздухе на очередном прыжке, сажает на колени, гладит по головке, которая уже успела покрыться короткими темными кудряшками.
– Геня, Генечка. – говорит он. – Моя маленькая дочурка!
Как я по тебе соскучился!..
…Шло время. Родителям, видно, было совсем неплохо в этой новой жизни. Мама носила сногсшибательные наряды, папа работал. Прислуга убирала и готовила. Для одной Гени это было мучением. Ей было невыносимо скучно. Не было детей, ей не с кем было играть. Те, что учились с ней в русской школе, жили далеко и к ним в гости не ходили. Был, правда, один австрийский мальчик ее возраста, сын кондитера, у которого папа заказывал торты, но Геня его не любила, Курт был такой вежливый и опрятный, что ей все время хотелось дать ему оплеуху, и он это позволял.
Вообще австрияки были такие подхалимы. Папу, который был старшим лейтенантом медицинской службы, они называли «гер майор», маму «Генидиге фрау». Геня знала, что все они были фашисты и не жалела их, когда папа говорил, что они голодают.
Она даже страдала от того, что они голодают, потому что за паск мама возила ее на уроки музыки во французскую зону к страшной старухе, именно такой Геня всегда представляла себе ведьму. Старуха жила в огромном доме, растянувшемся на целый квартал. У нее было всего две девочки, которых она учила играть на фортепьяно. Одну из них она взяла, так как у нее был абсолютный слух. Она из другого конца дома поняла, в какой квартире звучит музыка, и сама пришла проситься в ученицы Такому «гению» старуха не могла отказать. А Гениной маме она не могла отказать по другой причине. Все же остальные были у нее оперные певцы и певицы.
Урок Гени шел сразу за уроком высокого негнущегося типа, который стоял у зеркала в пол-оборота, сложив руки на груди, и выводил диким, как казалось девочке голосом: ааа-а, ааа-а…. а возле него топала ногами, задыхаясь от злости, ее и его учительница, маленькая костлявая ведьма.
Геню она тоже ненавидела, и когда мамы не было рядом, била ее линейкой по пальцам. Геня почему-то стеснялась пожаловаться.
Гене казалось, что время шло безумно медленно. Тем не менее, кончался год их пребывания за границей. Однажды вечером, когда девочка уже спала, свернувшись калачиком на диване так, что се почти не было видно, отец вернулся с работы особенно понурый, с опущенными плечами.
– Наконец-то, – сказала жена, – я давно жду тебя с ужином.
– Я не хочу, я поел в госпитале.
– Ты мог бы позвонить и сказать, я здесь сижу и жду, как дура.
– Прости, я забыл,
– Что с тобой, вторую неделю ты сам не свой. В чем дело? Отец не ответил. Вдруг он увидел спящую на диване дочь.
– Почему она спит здесь, а не у себя в кроватке. Я чуть на нее не сел.
– Хотела дождаться тебя. Ей так скучно здесь. Не хватает детей, сверстников. Да и ты ее слишком балуешь. Вот и невозможно заставить ее лечь, пока тебя не увидит.
Отец садится в кресло и продолжает рассеянно:
– Я должен тебе что-то сказать. Я больше не могу держать это в себе.
– А для чего тебе жена?
– На прошлой неделе ко мне подошел офицер. Наш, но незнакомый. Сказал, что передает мне привет от брата Леви-Ицхака, который находится в Английской зоне, в составе Палестинской бригады. Брат знает, что я здесь и хочет меня видеть.
– Но это провокация! Ведь у тебя ведь нет брата!
– Это то, что я ему сказал и что я пишу в анкетах.
– Но у тебя ведь нет?
– Есть. Леви-Ицхак. И он в Палестине.
– Как так?
– А так. Мой старший брат. Он был в партии «Бунд», националист. Их всех сослали в Сибирь. А потом первая жена Горького, Пешкова, добилась, чтобы их выпустили в Палестину. Я был тогда мальчишкой. Сама понимаешь, что с тех пор от него не было никаких известий. Мы почему-то думали. что он погиб… Сейчас – такое страшное время. Наши люди перебегают в Американскую. Английскую, даже Французскую зону, Просят политического убежища. И их принимают.
– А как же их семьи в России? – ужасается женщина.
– Они, очевидно, об этом не думают… Но я-то здесь с семьей!
– Но у тебя сестра и мать в Москве. И у меня сестра…
– Это не прямые родственники. У них свои семьи. И старуху-мать не тронут…
Я вот просто думаю, а вдруг это провокация?
С другой стороны – можно и не успеть. Из-за перебежчиков наши хотят закрыть русскую зону наглухо, отделить от трех других.
– Это провокация! Они проверяют тебя, потому что ты – еврей. Люди перебегают! Какой ужас!
Лучше уж пусть закроют нашу зону. Будет спокойней. Девочка вдруг вскакивает с громким криком «Ура!». Взрослые, которые о ней совсем забыли, вздрогнули и переглянулись.
– Что ура? – спросил отец. – Что тебе приснилось?
– Ура, что закроют нашу зону! Мама больше не сможет возить меня на музыку! Ведь правда?
– А ты знаешь, почему закрывают нашу зону? – осторожно спрашивает мать.
– Из-за предателей!
– Нет! У нас нет предателей, – возражает отец. – Это из-за того, что американцы думают, что они главнее всех. Их пьяные негры разъезжают на «Виллисах» и давят людей на тротуарах, иногда женщин и детей.
– Империалисты! – припечатывает Геня,
…Когда взрослая Геня рассказывала о своей жизни у приемных родителей, сидя за столом своего брата, и дошла до сцены в венской квартире, когда взрослые решали вопрос, сделать ли несколько шагов и очутиться в английской зоне, а затем в Израиле, брат ее перебил:
– Вот видишь, это только подтверждает мою теорию: все евреи будут здесь. Просто тот, кто не делает это сам, перекладывает на плечи своих детей или внуков.
– А ты прожила со своими «родителями» довольно непыльную жизнь, – вдруг и не к месту вмешалась Циля, его жена.
– Циля, какое это имеет значение? – спросил брат недовольным голосом.
– А я знаю, – продолжила Циля, оставив его реплику без внимания, – знаю людей, которые довольно намучились и наголодались на нашей бывшей родине, особенно сразу после войны. И у них не было своего кондитера…
– Ну и что? Что из этого следует? Абсолютно ничего, – резюмировал Ави.
Геня же ничего не ответила, лишь молча окинула невестку взглядом.
4
В ульпане «Мевасерет Цион», куда семья переехала после вмешательства высокопоставленного брата, им выделили отдельный домик с малюсеньким садиком. Салон и две спальни были обставлены дешевым, но удобным мебельным гарнитуром. Этот ульпан строили для американцев – людей, привыкших к определенному уровню жизни, а так как в 72-м году желающих из капстран было довольно мало, а алия из России вдруг превзошла все ожидания, то свободные домики заселяли семьями, имеющими родственников в Иерусалиме.
Русские евреи были сначала интересны «свободному миру», поэтому ульпан буквально осаждали различные местные и зарубежные группы.
Гомо-советикус был любопытен всем.
Однажды руководительница ульпана привела группу американок-феминисток, борющихся за права женщин. Со всякими взаимными церемониями феминистки и хозяева расселись, глядя друг на друга.
– Кофе, чай? – спросила Геня.
– Нет-нет, мы совсем ненадолго, на полчасика, – ответила за всех руководительница ульпана.
Наконец одна из феминисток открыла рот:
– Вот я изучать русский язык. Я восхищаться, как в Россия все женщины работают, как мужчины. Это есть свобода? Не зависеть от, что сказать муж. Ты можешь рассказать, как это есть в Россия?
– Да, конечно, – задумчиво ответила Геня. – В России женщины настилают асфальт. Ни один мужчина не работает на такой работе… Женщины работают каменщиками на стройке, месят бетон. Это в России чисто женские специальности. Потом стоят в очереди за продуктами, потом бегут готовить обед для детей и мужа-пьяницы. А он еще и дерется. Иначе как она узнает, что он ее любит? Россия для женщины – настоящий рай.
Руководительница переводит. Видно, что американки не верят. Смеются, понимают, что это преувеличение, юмор.
– Ты так образно говорить, – опять выступает та, которая «изучать» русский язык. – Надо писать книгу. Интересная жизнь, две страны. Очень, очень интересно. Большое спасибо и большого счастья.
За ней поднимаются все остальные, пожимают руки. Выходят,
Руководительница выходит последней:
– Вернусь с кибуцниками. Можно?
– Конечно можно, – говорит муж. – Нам тоже интересно посмотреть, что за птицы.
– Как странно, – говорит Геня, когда дверь за гостями закрывается. – Мне кажется, что я сплю. Можно тебя потрогать? Или хочешь американку?
– Ну-ну! Сейчас они придут. Хорош я буду.
– Будешь хорош, возьмут на племя, – смеется Геня.
В дверь стучат. Руководительница просовывает голову:
– Можно?
Входит, с ней – двое мужчин и одна женщина. Все в шортах цвета хаки и таких же рубашках. Всем за сорок. Обветренные открытые лица. Трудно представить, что евреи.
– Пожалуйста, пожалуйста, заходите, садитесь. Чай, кофе? – суетится Геня.
– Нет-нет, ничего не нужно. Мы просто хотим познакомиться, – говорит кибуцница. Говорит по-русски, правильно, но протяжно, с иностранным акцентом.
Все усаживаются. Тот же процесс умильного рассматривания.
– Как мы ждали алию из России! – начинает на правильном русском языке мужчина, что выглядит постарше. – Не смели даже надеяться, да еще на такое количество, как сейчас…
– Плюнь, чтоб не сглазить, – вступает второй.
Все смеются и расслабляются. Каждый чувствует себя среди своих.
– Вы не представляете, как мы вас любим! – сентиментально добавляет женщина. – Вас, Россию!
– Что бы ни говорили, а у нас в столовой до сих пор висит портрет Сталина.
– Сталина!? – не веря своим ушам, спрашивает муж.
– Идеалисты навсегда остаются идеалистами, – гордо подтверждает кибуцница, – несмотря на все эти книги… которые в последнее время…
– Да-да! Как я это понимаю, – говорит Геня. – Это называется «промывка мозгов»… Вот я вам приведу пример. Когда я еще училась в школе, мне было в ту пору лет 10 или 12, не помню точно, я была пионеркой. Все дети этого возраста – пионеры. И у меня была подруга. Я говорю – была, потому что после того, что произошло, мы уже не могли дружить.
Это была девочка умная, способная, уже тогда ее стихи печатали в «Пионерской правде». И вдруг случилось такое…
Однажды нас всех сняли с урока и построили в пионерскую линейку. Мы, в общем-то, не удивились, так бывало, когда в нашу показательную школу имени героя Советского Союза Зои Космодемьянской приезжали иностранные делегации из Китая. Кореи, или Африки. Мы обрадовались, что, очевидно, пропустим несколько уроков. Но в этот раз это было не то – напротив всей пионерской линейки стояла, опустив голову, моя подружка Люська. Возле нее беснуется историчка, пытается поднять ее лицо за подбородок: «Смотри в глаза своим подругам, если не можешь смотреть в глаза учителям, которые стремились всей душой сделать из тебя честного члена нашего коммунистического общества…»
Вы представляете дети (это уже к нам) эта пионерка, бывшая, (срывает с нее пионерский галстук) написала письмо товарищу Сталину, письмо, в котором нет ни одного слова правды. Она обманула товарища Сталина. (Общий изумленный вздох). Она написала, что ее отца притесняют на работе. Мастер, видите ли, обсчитывает его. Может ли такое быть на нашем советском производстве?.. Написала, что они живут впроголодь и т.д. Мы проверили. Они живут лучше многих достойных членов нашего общества. У них даже швейная машинка есть.
Родители сказали, что всем довольны и не понимают, откуда она могла такое взять…
Хорошо еще, что письмо не дошло до товарища Сталина. Его прочли нужные люди и вернули в школу, чтобы мы разобрались.
Она бросила тень на нашу школу, на всех нас! (В рядах пионеров возмущенный шум).
Подумайте только: товарищ Сталин, который днями и ночами думает о каждом из нас, должен был тратить свое драгоценное время и читать ложь этой бывшей пионерки!.. Как вы думаете, какое наказание полагается за этот недостойный советской пионерки поступок?
– Прочь, прочь из нашей школы, из нашего светлого детства, – голос был не детский, потому что пионеры ошарашено молчали.
Тут только Люська подняла голову, окинула всех диким взглядом и кинулась бежать,
Больше мы ее не видели. Потом, не знаю какими путями. потому что в школе больше о ней не говорили, мы узнали, что Леночка покончила с собой. Девочка 13 лет, поверившая в справедливость Солнца народов, отца всех советских детей и т.д. – товарища Сталина.
Но не дикая травля, и даже не смерть нашей подруги произвели на нас самое страшное впечатление, а ее поступок. Как она могла, как посмела обмануть товарища Сталина?!».
Видно, что кибуцники подавлены, сидят, потупив головы, не знают, что сказать. Но Геню уже понесло:
– А 53-й год, – задумчиво продолжает она, – когда он, наконец, сдох, мы рыдали. Люди не знали, как будут жить дальше. Мир обрушился на наши головы. Я все еще была девчонкой, и мать не пустила меня прощаться с телом под предлогом, что у меня ангина. А я орала и бесилась, пока действительно не охрипла, так хотела пойти.
Молчание повисло в комнате.
– А «дело врачей»? – продолжала Геня. – Я видела, как распадались семьи моих подрут из-за того, что один из родителей был еврей. И никто из детей, кого я знала, не захотел оставаться с отцом-евреем или матерью-еврейкой. Они верили, что еврейские врачи отравители. И я в глубине души верила, хотя отец говорил мне, что это выдумки антисемитов. Но вы же знаете насчет дыма без огня и т.д. Отец взял с меня тогда клятву, что я выйду замуж только за еврея…
Кибуцники начали вставать.
– Пора, засиделись. Приятно было познакомиться. Приезжайте к нам в кибуц. Увидите другой социализм.
Тихо выходят.
– Вот и дождались алию. – говорит один другому. – Они все как один станут ликудниками или того хуже.
Когда дверь за ними закрылась, Геня сказала мужу; «Кажется, мы произвели далеко не лучшее впечатление на всех наших гостей».
– Должен сказать, что и они на меня тоже, – откликнулся муж. – Однако, твой брат будет недоволен… Ну-ка, потрогай меня. Кажется, ты этого хотела.
– Давай вспоминать, какое впечатление мы произвели друг на друга, – сказала Геня. заваливаясь к нему на диван, – на институтском вечере, где мы впервые встретились.
– Давай, давай. Вспоминай, как захомутала невинную овечку. – Он обнял Геню, положил ей голову на плечо и моментально засопел, погрузился в глубокий благодатный сон с причмокиванием губами, улыбками и счастливыми вздохами.
А Геня действительно погрузилась в воспоминания, такой уж сегодня выдался день, день воспоминаний. Только сейчас они были приятными, и улыбка заиграла и на ее губах.
Прежде всех она вспомнила двух экзотических брюнетов, которые начали «клеиться» к ней и ее подружке еще от метро, сразу разгадав в них студенток, спешащих на вечер в институт.
– Девочки, возьмите нас с собой на вечер.
– А зачем вы нам нужны? – кокетничала Геня.
– А мы вам туфельки поможем переодевать.
Дело было зимой, и девушки действительно были в теплых сапожках, а под мышкой держали сверток с туфельками.
– Это действительно соблазн. А вы кто такие?
– Что-то раньше мы вас не видели. Что-то вы на местных не похожи.
– А мы испанцы из «рыбного» института.
– Как испанцы? Живете в Испании?
– Нет, живем и выросли мы в Москве. Но родители наши из Испании. Дети Коминтерна. Но это, конечно, не по вашему развитию, а объяснять долго.
– Я, кажется, что-то слышала, – отозвалась Генина подружка, – да неохота вспоминать.
– Ладно, проведем, – согласилась Геня, – но знайте, вы – наши рабы.
– Что может быть слаще такого рабства?
Девушки переглянулись: «Действительно испанцы».
Проходят внутрь. Мальчики снимают с них пальто. Усаживают. Стаскивают сапожки. Девушки подают им туфельки и протягивают ножки, весело хихикая. В это время входит будущий муж Гени, с которым она пока что не знакома. Он пришел со своей девушкой. Девушка указывает ему на Геню с подружкой:
– Только посмотри, – презрительно говорит она. – Настоящие аристократки. Поклонники обувают им ножки, сейчас начнут целовать пальчики.
– А ножки, надо сказать, хорошенькие, – отвечает ее напарник…
В зале гремит музыка. Геня с испанцем входят и моментально начинают танцевать. Танцуют «рок», танцуют очень слаженно и красиво, как будто тренировались раньше.
К ним подходит девушка, ранее обозвавшая их аристократками: «Геня, я бы на твоем месте умерила пыл. Ты ведь знаешь, у нас так не принято танцевать.
– Как так? – спрашивает Геня, не прекращая танца.
– Разнузданно.
– Вот и не танцуй. И вообще занимайся лучше своими делами. Вон твой парень пригласил мою подружку.
– Где? – вспыхивает девушка и отходит.
– Это еще кто такая? – спрашивает испанец.
– Наш комсорг.
Танец кончается. Объявляется белый танец. Дамы приглашают кавалеров.
– Я отдохну немного, – говорит Геня. Кавалер провожает ее к стенке, где стоят стулья, и отходит. В это время подходит ее будущий муж, провожавший к месту подругу.
– Позвольте вас пригласить? – говорит он, обращаясь к Гене.
– Но ведь «белый танец», девушки приглашают.
– Так и считайте, что это вы меня пригласили.
Геня встает, кладет руку ему на плечо. Они танцуют медленный танец, т.е. просто топчутся на одном месте. Он старается притянуть ее как можно ближе, она же придерживает его рукой, увеличивая промежуток между ними.
– Я тоже хочу держать в руках ваши ножки и надевать на них туфельки, – говорит парень. – Хоть идея и не моя, но мне понравилась.
– Для этого надо стать испанцем, – отрезает Геня.
– Мне никем не надо становиться. Я – еврей.
– О! – говорит Геня, – это очень, даже очень повышает ваши акции в моих глазах.
Она думает о муже, нежная улыбка проступает на ее лице. Да, его она любит, и будет любить всегда. Он для нее скала, краеугольный камень. Она всегда могла на него опереться и положить на его грудь свою усталую голову. Она чувствует себя надежно в его объятиях, и пока что не знает, что он, самая главная опора ее жизни, через много лет, на пороге общей старости, уйдет от нее к другой женщине.
Не разведется, потому что в Израиле это почти невозможно. но просто уйдет, оставит ее ради другой, молодой женщины.
Но пока она этого не знает, как никто из нас не знает свою судьбу. Пока ей хорошо, тепло и приятно лежать рядом с таким родным и надежным, с таким сладко спящим мужем, и вспоминать о своей последней любви, о своей сладкой измене, кончившейся вечной разлукой.
Это было сумасшедшее чувство, неутомимая страсть, полыхавшая несколько лет и угасшая в минуту.
Как всегда, когда она думала о нем, о том, любимом какой-то судорожной, истерической любовью, она вспоминала и даже чувствовала вновь, как на ее разгоряченную, почти кипящею кожу падают прохладные, шелковистые, душистые ягоды черешни. Да, он был артистом и любил драматические эффекты, умел все делать красиво.
Конечно, это была чувственная любовь. Они оба это знали. И все-таки она горела долгим жарким пламенем, заставляя их обоих терять голову.
– У меня с каждым разом более значительные роли и более красивые женщины, – заявлял он.
Она же просто таяла от такого изысканного комплимента.
Это были ее годы, «предбальзаковский» возраст, когда чувственность женщины раскрывается полностью и до конца, когда каждое мгновение страсти кажется таким уникальным и неповторимым, а блаженство таким острым и неземным, что сравнить его можно только со смертью.
Он был на хороших семь лет моложе и, будучи артистом, умел казаться совсем мальчиком, заставляя ее добавлять ко всему материнские чувства и комплекс вины.
Когда она взлетала на невыносимый страшный пик, который, казалось, вот-вот ее просто убьет, уничтожит, доставленное наслаждение затопляло мозг, как эпилептический припадок. В эти минуты ей казалось, что она готова на все: бросить под откос всю свою жизнь, оставить мужа, ребенка…, только бы сохранить эту свою бесценную страсть, не потерять ее. Она писала ему стихи:
Если мы расстанемся – плакать я не стану.
Если мы расстанемся – жить я перестану.
Не убью себя я, но и жить не буду,
Я тобой отравлена – ты со мною всюду.
Если ты уедешь, то, ослепнув с горя,
Не увижу больше ни луны, ни моря.
Лишь волна, играя, подползет и схлынет.
На песке так быстро след се простынет…
Встречу я мужчину, мальчика я встречу,
Но на их призывы больше не отвечу.
Губы охладелые, может, шевельнутся,
Но в пустыне сердца чувству не проснуться.
И поймет мужчина – не вернуть весны,
Ведь на грустном кладбище не тревожат сны…
* * *
Белым снегом я лягу под ноги тебе,
Жарким солнцем я губы твои опалю.
О. как счастлива я, благодарна Судьбе.
Я люблю, я люблю, я люблю».
Понятно, что этот сентиментальный бред тешил его и без того раздутое эго, его нарциссизм.
– Именно такая возлюбленная, – говорил он, – и должна быть у артиста. – И отвечал ей неутомимыми, как бы раз от раза возрастающими ласками.
Непонятно, чем бы все это кончилось, если бы в один прекрасный день муж не заявился домой с известием, что архитектор из их отдела уехал в Израиль. Это было начало 1972 года.
С этого момента какая-то невидимая, но абсолютно нерасторжимая цепь соединила воедино семью, Израиль, отъезд.
Все посторонние чувства в одночасье угасли без боли и следа, уступив свое место одному, казалось бы, в те годы невыполнимому плану: уехать. Израиль, евреи, свобода! – уверенно поселилось в мозгу и сердце.
Это было нелегко. И каждый, кто прошел через это, не попав в Сибирь или лагерь, все же навсегда запомнят эти дни, месяцы и во многих случаях годы борьбы, неизвестности и страха за себя и за семью. Страха и почти уверенности в том, что вырваться не удастся.
В это время никакие встречи и дела, не относящиеся и вожделенному отъезду, ее не занимали.
Артист звонил, дулся, умолял, злился. Она понимала, что страшно ранит его самолюбие, ведь он тут совершенно не причем. Однако вырвалась к нему только тогда, когда разрешение уже было получено, – попрощаться.
Купила торт и вино, но пришла без всякого трепета, сладкого чувства, которыми всегда сопровождались их встречи. Это ее саму удивило и даже огорчило. Такое, казалось бы, сильное чувство без всякого сожаления угасало на глазах, как будто ногой наступили…
– Что за торжество? – спросил он, беря из ее рук покупки, – делаешь мне предложение? Я согласен. И. ты знаешь, серьезно. Никогда и ни с кем мне не было так хорошо.
Он долго целовал ее губы. Сквозь одежду она почувствовала силу его желания.
Удивляясь самой себе, смотрела на это как бы со стороны.
– Ты что забыл, что у меня муж и ребенок?
– Муж – дело поправимое. А ребенка я буду любить так же, как и тебя.
– Но я люблю своего мужа.
– Вот те раз! Я думал, что ты любишь меня. Вроде даже слышат от тебя самой… Раз так, что ж ты ему изменяешь?
– Он мне тоже изменяет.
– Так ты используешь меня для мести? Может, он знает об этом?
Никогда еще их диалог не обретал такой окраски. Он отстранился, смотрел обиженно, но держался. Оба показывали, что как бы шутили, что это не всерьез.
– Нет, он, конечно, не знает. И я не знаю. И я, действительно, тебя люблю И мне хорошо с тобой. Я чувствую себя желанной. Но разбить семью…
– Ну и бляди же, вы, бабы. Если бы ты была моей женой и изменяла, я бы тебя убил… Ну ладно, иди сюда, – тянет ее на диван, ласкает, они раздевают друг друга, но не с прежней нетерпеливой страстью, а с немного боязливой нежностью. Он как партнер на сцене, почувствовал ее настроение и стал подыгрывать, брал ее долго и нежно, а она, почти не возбуждаясь, думала: вот так любит настоящий профессионал-любовник…
– Так что за праздник? – спросил он, раскуривая для нее сигарету.
– Только не обижайся, ни моей, ни твоей вины здесь нет, но мы видимся в последний раз.
Он резко садится:
– Что? Получше нашла?
– Нет. Мы уезжаем… в Израиль! – Выжидательно смотрит на него. Он вскакивает и начинает голый ходить по комнате. Ей становится неприятно.
– Тебе нравится разгуливать нагишом, а мне это мешает. Я говорю о серьезных вещах.
– Артист должен чувствовать себя комфортно в любой одежде, а тем более – без.
Но все же натягивает брюки и садится.
– Знаешь, что я скажу? – Молодцы! Как мне ни больно, но я считаю, что это честно. Я не антисемит, ты же знаешь, но евреи не дают нашему брату дышать.
– Как это так? – вскакивает она и начинает быстро одеваться.
– Ты только не обижайся. Но рассуди сама. Вот тебе пример: сейчас должны дать государственную премию за лучшее исполнение мужской роли. Выдвинули Андреева и Смоктуновского. Как считаешь, кому дадут. Конечно, еврею!
– Разве Смоктуновский еврей?
– Конечно.
– Но ведь по таланту – они не равны. Причем тут еврей?
– И здесь ты права. Конечно, он талантливее. Но нам не надо. Нам нужны наши, русские таланты, понимаешь: может и похуже – но свои. Кто вас просит нас благодетельствовать? Лучшие русские писатели, композиторы, художники – евреи. У русских своих талантов хоть отбавляй, да пробиться не дают.
– Это евреи вам не дают пробиться или водка?
– Слушай, не обижайся. Тебя лично это не касается, но против правды не попрешь.
Она уже стояла у двери и держалась за ручку:
– Ты знаешь, ты прав! Я рада, что пришла с тобой проститься, ты мне очень помог… Будь здоров, желаю тебе пробиться.
– Эй, эй! Когда ты едешь? Мы еще встретимся?
– Не думаю, сейчас каждая секунда на счету.
И только когда дверь за ней закрылась, она позволила пролиться слезам разочарования и обиды.
5
Обед действительно удался на славу. И хоть настроение в последнее время было тяжелое, люди старались этого не показывать, тем более что приближались выборы. А с выборами всегда есть надежда, что что-то переменится. Такого, как сейчас, чувства беззащитности Геня не испытывала с момента приезда в Израиль. Хоть государство и пережило страшную войну Судного дня, но такого безысходного состояния никогда не было. Чуть ли не каждый день евреи гибли от руки террористов, а государство топталось на месте и никак не решалось на ответный удар, создавалось впечатление, что оно просто не в состоянии защитить своих граждан. И эта тупиковая ситуация была страшнее и больнее всего.
За столом сидели Ави с Цилей и Геня с мужем. Все очень старались не выказывать отчужденность.
– Вот это хозяйка! – сказал Ави. – Обкормила. Да так вкусно! Уже больше 20 лет в Израиле, а застолье делаешь русское.
– Ну уж, с этим верно до гроба, – откликается Геня.
Разговор замирает.
– А отчего радио не включаете? – пытается оживить беседу Ави. – Времена тяжелые, надо все время быть в курсе…
– Вот именно, что времена тяжелые, – вступает муж Гени. – Убийства и похороны. Как-то неприятно есть на похоронах…
– Ну что же делать, – откликается Ави. Такая обстановка. Как говорит Рабин, нужно вести переговоры, как будто нет террора, и бороться с террором, будто не ведутся переговоры.
– Рабин и похлеще выразился, – раздражается муж Гени, – заявил, что все наши погибшие – жертвы на алтарь мира (Курбанот ашалом).
– Неужели он так сказал? – изумляется Геня. – Какой ужас! Он что ни Бога, ни черта не боится? Почему он думает, что может приносить человеческие жертвы? Я не религиозная, но вот увидите, что этими словами он подписал свой приговор.
– Ты что-то слышала по этому поводу? Если тебе что-то известно, ты обязана заявить!
– Заявить о чем? Что глава правительства решил приносить жертвы своими гражданами? Евреями?
– Что за чушь! Я совсем о другом: что ты сказала об угрозе убийства?
– Я не знаю ни о какой угрозе, – огрызается Геня, – но знаю, что так или иначе, человек, сказавший такое, будет наказан. Бог ему не попустит.
– Ах. Б-г. – говорит Ави. – Ну, ты я вижу, полностью созрела стать религиозной клушей в парике. Лучше включи телевизор. Посмотрим, как проходит митинг в поддержку нашей партии
– Вашей партии, – говорит муж Гени, включая телевизор.
6
На площади, возникшей на экране, – страшный переполох. И голос диктора:
Глава правительства в тяжелом состоянии доставлен в больницу. Покушавшийся на жизнь главы правительства арестован. Это студент юридического факультета университета Бар Илан. Его зовут Игаль Амир, он религиозный.
Еще с начала объявления Геня вскочила и закрыла рот рукой. Все в изумлении смотрят друг на друга.
– Я не думала, я не имела в виду… – испуганно лепечет Геня.
– Ты что-то знала? – спрашивает брат.
– Клянусь, в самом страшном сне не предполагала. Я говорила о Божьей каре, иносказательно. Я не хотела…
– Идиотка, – припечатывает, поднимаясь Циля, – давай пошли отсюда и чем скорей, тем лучше, — добавляет она, поворачиваясь к мужу…
7
Много воды утекло за прошедшие 5 лет. От Гени ушел муж. Они расстались почти спокойно, хотя одиночество очень тяготило ее. Сын мотался после армии где-то в Индии. Ави с ней не виделся. Циля умерла. Геня пошла на похороны, но Ави отвернулся, когда она попыталась пожать ему руку, сделал вид, что не заметил, не узнал.
Она давно смирилась с тем, что одна и не ждала перемен. Жила, ходила за продуктами, готовила для себя одной или приглашала подругу, болтовня которой заставляла ее тут же об этом пожалеть: одиночество не так скучно, как пустая болтливость.
Вот и сегодня. Она сидит у телевизора, все то же: взрывы, убийства, заявления бездарных политиков…
И вдруг неожиданный стук в дверь.
– Открыто! – кричит Геня.
Как и привыкла в первые дни в Израиле не запирать дверь, так и теперь – не может отвыкнуть, хотя теперь – это большой риск.
Входит Ави. От его молодцеватости не осталось и следа. Плечи ссутулились, голова седая.
– Ави, – Геня вскакивает, бросается к нему. Как и почти 30 лет назад, она молодеет и хорошеет в этот момент. – Как я рада. Ну, заходи же, заходи! Ведь это жестоко: исчезнуть на столько лет. И из-за чего? Из-за политических разногласий… Ведь я была на похоронах Цили, а ты даже не дал пожать тебе руку, Нет-нет, я не сержусь. Она почему-то меня не выносила. Но ты-то! Ведь мы родная кровь! Садись, рассказывай! Как дети, внуки?
– Генечка. я так рад, что ты на меня не сердишься. Представляешь, после всех лет, что я прожил здесь, ведь это целая жизнь, мне не к кому больше пойти. Я чувствую себя последним верблюдом в пустыне… Беззащитный, растерянный и, что самое плохое, униженный и никому не нужный.
Дети… Ты же знаешь, у них свои дела, им не до меня. А друзей и соратников у меня больше нет. Я чувствую, как рушится на глазах у меня вся прожитая жизнь, все мои идеалы и чаяния. Я разочаровался во всех этих циниках, способных продать свою страну, лишь бы усидеть в кресле. В Израиле жгут синагоги, а мы слабо отмахиваемся, как от дохлых мух. Убивают солдат и мирное население, а мы не можем сопротивляться, потому что боимся, что Европа и Америка посмотрят на нас косо. Мы опять как жиды в Польше, а не «как свободные граждане», полагающиеся на защиту своей страны, своей армии. Подрастающее поколение не знает своей истории, не понимает, что нам здесь надо. Хочет быть, как все другие…
– Но, Ави! Ты же сам говорил. – перебивает Геня.
– Говорил. А теперь говорю совсем другое. И мне некому это сказать. К противникам нашей идеологии я не могу пристать и быть предателем. Да и наши политические противники, прежде всего, думают о своих креслах. Где же люди, которых интересуют судьбы страны? Выходит, их нет.
– Ты разочарован, потому что ищешь их в партиях, а ты посмотри на людей без идеологии и партии, на евреев, верящих, что эта земля обетованная дана им Богом, и верящих в бессмертие народа.
– Оставь! Я больше не воспринимаю лозунги. Потому что я таких людей не вижу. У меня в голове гудит от лживой продажной прессы и трескотни безумных политиков. Так тяжело еще никогда в Израиле не было… Посмотри на лица людей. У меня больше нет сил, я не вижу выхода… Я уезжаю в Америку.
– Так ты пришел попрощаться? – разочарованно протянула Геня.
– Нет! Я хочу, чтобы ты поехала со мной. (Своему сыну ты тоже не очень-то нужна, как и я своим детям). У меня есть деньги, мы не будем бедствовать. Доживем свой век спокойно, поняв, наконец, что ни здесь, ни там от нас ничего не зависит. Мир принадлежит горлопанам и циникам, которые могут заставить земной шар крутиться в нужную им сторону.
Геня молчит, задумавшись. Ави терпеливо ждет.
– Знаешь, Ави, – наконец, начинает она. Вот я тоже недавно думала о своей жизни. Моя жизнь – сплошные измены. Я изменила родителям, сознательно поставив на их место других, изменила тебе, ведь я тебя не искала, хотя и могла, изменяла мужу, хотя и всегда его любила, и люблю даже сейчас, когда он изменил мне. Но я не могу изменить себе, своей душе, своему еврейству. Это равносильно самоубийству. Этого я не сделаю… Знаешь, мне рассказывала подруга, что во время войны она была маленькой девочкой, ее родители заплатили крестьянам, это было в Венгрии. Родители погибли. А она в венгерской деревне пасла свиней, которых безумно боялась. Однажды, наверно, это было на какой-нибудь христианский праздник, они хотели заставить се перекреститься. Но она этого не сделала, как будто рука отсохла. Ее били, и она сама не могла объяснить, почему сопротивляется, а все-таки не смогла.
Вот так и я. Я не знаю, что такое есть в этой земле, в этих людях. Но я люблю это больше, чем свою жизнь и американское благополучие. И ты знаешь, я думаю, что таких, как я, большинство. Ты просто не там искал: не в партии, не в Кнессете, не на радио и телевидении, но на улице, на работе, в армии. Поэтому ты не одинок, я с тобой, да и все мы. Потому что как бы патетично это не звучало, однако все зависит только от нас, от таких, как мы с тобой, надо только помнить и не забывать, кто мы, ведь нас никто и никогда не мог уничтожить, так зачем же делать это самим?
Подчинившись общему порыву, они встают навстречу друг другу и долго стоят обнявшись.