Опубликовано в журнале СловоWord, номер 59, 2008
ИОНЕСКО И ФЕОДАСИЙ
Однажды Ионеско пришёл к Феодасию и говорит: здравствуй, Феодасий. Ты жив ещё, старая калоша?
Феодасий услышал эти слова, пожевал губами и помолчал.
Он жил вдвоём – он и его внутренняя жизнь. Но об этом мало кто, кроме него, догадывался. Внутреннюю жизнь Феодасия составляли всякие разные вещи, поезда, деревья, облака, чувства, которые Феодасий испытывал, мысли, которые он думал, вообще – всё, что не было самим Феодасием, а было его внутренней жизнью. Сам же Феодасий за глаза почитался в Сандулянах тайноведом, толкователем и чудотворцем. Поэтому к нему часто приходили за помощью, или просто так, на всякий случай.
Конечно, любой, кому вздумалось обратиться, а то и прийти к Феодасию, сразу становился частью его внутреннего мира, и тогда Феодасий взирал на него с изумлением: а этот ещё откуда взялся!
Так получилось и на этот раз. Поэтому Феодасий сперва помолчал, а потом сразу спросил Ионеско, – а ты кто такой, не Ионеско ли, часом, будешь.
Трудно сказать, ответил Ионеско. Иногда мне кажется, что я – большая-большая птица, и лечу высоко под облаками, и всё мне оттуда видно. А бывает, что я маленький Ионеско, и ничего, кроме этого Ионеско, не вижу. А иногда, – и тут Ионеско сделал большие, страшные глаза, – иногда и того не видно.
Кого, спросил Феодасий.
Ну, этого…, сказал тогда Ионеско маленьким голосом.
А что видно, хмуро спросил Феодасий.
Вообще ничего не видно, сказал Ионеско с изумлением. Как будто его вообще нет – смотри, не смотри. Ничего не видать. Даже темноты, и то не видать. Даже не видно, что не видно темноты.
Хм, сказал Феодасий. Может, тебе, на самом деле, хорошо видно, а ты думаешь, что не видно. Но тогда это очень странно. Потому, что все в Сандулянах знают, что хоть чего-нибудь им да видно. Хотя, может, ничего и не видят, даже собственной темноты. Что же ты, Ионеско, получается, не такой как все? Или ты, может быть, даже не и не Ионеско вовсе?
Эти слова показались Ионеско очень необычными. Даже не просто странными, а какими-то совсем необыкновенными. Словно кто-то заговорил вдруг из заброшенного колодца на краю деревни.
Он посмотрел тогда на Феодасия повнимательней, и вдруг увидел, что Феодасий – вовсе не Феодасий, а огромная чёрная птица с толстым, серым, изжёванным клювом, и давным-давно сидит, хмуро потупившись и ворочая тяжёлым крылом, как будто ей в этом крыле тесно. И молчит.
Кто же я тогда, если не Ионеско, тихо спросил Ионеско у птицы, вернее, у Феодасия.
Мало ли кто, ответил Феодасий. Даже не ответил – а просто так сказал. Кто бы ты ни был, хочешь, напою тебя чаем?
Нет, сказал Ионеско, чай мы пьём, только когда болеем.
Ну, прощай тогда, сказал Феодасий, словно и не прощался. Не болей.
Хорошо, не буду, ответил Ионеско.
И Феодасий проводил его взглядом до самого угла, из-за которого вываливалась старая, толстая районная дорога. А Ионеско шёл по ней долго, пока не стемнело, и ему от этого было тепло, радостно и очень обыкновенно.
Рисунок худ. Самсонова
КРАУЛЯНУ И ФEОДАСИЙ
Есть одна молдавская сказка с несчастливым концом, но я её рассказывать почти не буду. Потому что если выйти налегке из дому на окраине Сандулян и пойти, что называется, куда глаза глядят, то мало что хорошего из этого может выйти. Всё может, конечно, закончиться славно, не оправдав справедливых ожиданий. Но совсем не обязательно. Один человек по фамилии Григоряну семнадцать лет назад вообще не вернулся, и только потом случайно выяснилось, что ему пришлось жениться на очень даже милой девушке в Страшенах (или Криулянах). Так, что даже пришлось купить двадцать шесть пустых стульев, три пиджака и семнадцать подносов, и то все они были расписаны маслом. Вобщем, конечно, подносы были расписаны маслом, а будущее – в самых радужных тонах. Но будет об этом.
Однажды пришёл Ребежа к Ионеско, а того не было дома. То есть он был, но фигурально, поскольку как раз спал со своей женой, кошкой, собакой, второй коровой, свиньёй и небольшой козой по кличке Бабушка. Рядовая, надо сказать, история. Каких много. Например, пришёл Ребежа к себе домой, а себя не застал. Вместо этого, он застал Крауляну, который как раз играл в смешные прятки с его юной сестрой, двумя телятами и собакой по кличке Савка, такой маленькой, что она сразу же и победила. Да и сам Крауляну тоже как-то пришёл домой с работы (он служил на почте, но никто не знал, что именно он там делал, потому что почты в Сандулянах не было, а был один почтовый ящик), ну вот, пришёл он с работы – и вообще никого не нашёл. Даже мебели. Конечно, это было странно, хотя мебели у Крауляну отродясь не бывало, но в этот раз её было гораздо меньше нуля. Поэтому Крауляну одел свой пиджак в клеточку, который был ешё меньше нуля, и отправился к Феодасию.
О Феодасии говорили, что он знал всё. И ещё – что человек он в одиночестве страшный. Правильно ли, не правильно говорили, но Феодасий как раз что-то радушно поведывал приезжему, на вид – прихожанину-американцу.
Старая, толстая, страшная негритянка заходит в Макдональдс. «One coffee regular». «What size», спрашивает школьница, подрабатывающая за прилавком. «Size doesn’t matter», отвечает негритянка хриплым басом.
Крауляну ничего не понял, но ему стало грустно. А прихожанин-американец вдруг вскочил, вне себя от ярости.
«Yes, it does matter! It does, you motherfucker!», вскричал американец голосом, толстым, как гром. Поистине, была у него трамвайно-троллейбусная остановка. Или закваска. Как если бы из пупка у него торчала путеводная нить, приведшая его сюда, на край ойкумены.
Да, тихо сказал Феодасий, когда американец ушёл. Всё трачено безвременьем, как молью.
Как будто ничего и не сказал, но Крауляну сразу распознал, что Феодасий имел в виду. Что существует правило: если кто-то нервный, значит, есть человек, ещё более нервный.
Поэтому они немного помолчали, часа полтора, и Феодасий сказал ещё тише, ни к кому не обращаясь: в квартире запойного пьяницы не бывает вина.
А что у него бывает в квартире, спросил, или хотел было спросить Крауляну. Но вдруг потерялся. Ясно, ничего там и быть не может. Даже мебель – и та в минусе.
И что же мне теперь делать, сказал он.
Делай то, ответил Феодасий, что о тебе говорят люди. И не ошибёшься. Ты же знаешь, что о тебе плетут люди. Когда бы знать, какие обо мне лет через двадцать люди будут говорить благоглупости, я бы вовсе не умирал.
Ага, сказал тогда Крауляну, а как тогда быть с мебелью! Знать бы, что так будет с мебелью, я бы вообще не рождался.
Да, никак с этим не разобраться, сказал Феодасий. Но всё равно её меньше нуля. К тому же сегодня – юбилей. 13 миллиардов лет со дня скорости света.
Рисунок худ. Самсонова
ИОНЕСКО И БРАНДУЛЕСКУ
Ионеско жил один. Но он был такой маленький, что его всё равно было почти не видно. Однажды он пришёл к Брандулеску, а тот его почти не заметил. Но Ионеско не обиделся. Он только сказал: здравствуй, Брандулеску, как хорошо, что ты жив ещё. Такой старый хрен, а ничего тебя не берёт. Так и знай: смерти наш мир предпосылен. Тут уж ничего не попишешь.
Брандулеску очень удивился, услышав такие слова, и говорит: это кто там такой, я что-то не разгляжу.
А Ионеско ему: это же я, Ионеско. Меня почти не видно, потому что я очень маленький Ионеско, другого поблизости нет. Только я один. Да толку что: большой-маленький, один-неодин. Жизнь идёт своим часом, а смерть всё равно получается лучше всего.
А, сказал тогда Брандулеску, ну садись, друг сюда. И показал ему на стул. Вот тебе стакан вин де масэ, вот зелёный лучок. Выпьем на заходе солнышка за всё хорошее, что не унесёшь с собой. А если унесёшь, то всё равно останется.
Останется-неостанется, нам уже всё равно, заметил тогда Ионеско. Потому что мы с тобой такие старые два хрыча, что всё равно скоро помрём, и нас больше не будет. Какая-нибудь хворь нас всё равно доконает. Может быть, даже до нового года.
Ну что ж, сказал Брандулеску, которого, на самом деле, звали Сандуляну. Мы помрём, зато дети наши останутся. А потом и внуки, и правнуки подрастут. Все они тут будут сидеть на стуле.
Да, это верно, согласился Ионеско, которого, по правде говоря, всегда звали Ионеску. Только ведь и они помрут когда-нибудь. Кто раньше, кто позже. Каждого какая-никакая хворь да сломает. Даже праправнуки, и те умрут. Если, конечно, родятся. А если и родятся, то, скорее всего, какими-нибудь нездоровыми и совсем мало протянут. Или не очень умными. Мир полон умных недоумков, Брандулеску.
Это очень печально, сказал Брандулеску и с умным видом выпил, а потом закусил зелёным лучком, пару раз тыкнув им в солонку. Очень-очень печально. Поэтому давай выпьем, чтобы они были хотя бы счастливы. Потому что всё равно когда-нибудь это счастье закончится, так пусть оно у них хоть побудет какое-то время. Хоть пару деньков.
Да, сказал Ионеско, всегда что-нибудь заканчивается. Не одно, так другое. Какой-нибудь общий случай, недомогание – и нет его. Глядишь, вот оно, сидит, а завтра его уже совсем нет. Даже бывает, что и до вечера не дотягивает. Только-только пообедало, а к ужину уже и следов не найти. Ищут его, кричат, стемнело уже, а всё напрасно. Как будто и не было.
Тогда Брандулеску сказал: а давай выпьем, пока светло, за то, что есть сегодня. Вот хотя бы за эту лозу виноградную. Или за солнышко.
Давай, согласился Ионеско и даже кивнул. Всё равно ничего этого послезавтра не будет. Или даже завтра. Что-нибудь с ними да случится не то. А выпить можно уже сегодня. Скажи, это правда, что тебя зовут Сандуляну?
Да, правда, сказал Брандулеску, закусывая. И отца моего зовут Сандуляну, и деда. И прадеда тоже.
Так у тебя что, и прадед есть в Сандулянах, подозрительно спросил Ионеско.
Конечно, есть, сказал Брандулеску и чихнул.
Вот видишь, рассудительно заметил Ионеско, прадед у тебя есть, а ты уже чихаешь. А там, глядишь, и помрёшь. Разве это не печально?
Это очень-очень грустно, согласился Брандулеску и опять чихнул.
Что ты так расчихался, крикнул ему в сердцах Ионеско. Мне уже пора идти, а ты всё чихаешь. Смотреть стыдно.
Рисунок худ. Ильи Шенкера
Да, да, сказал Брандулеску. Это очень стыдно.
Тут Ионеско вскочил со стула, мрачный, как туча, и пошёл домой. А Брандулеску сидел и чихал. Наверно, от лука. А там и дождь пошёл. Такие реки полились, что только гляди.
Брандулеску только глядел и молча слушал дождь, и ему казалось, что дождь этот потихоньку перерастает себя в шум каких-то давних голосов, просроченных и пустых. И вдруг ему сделалось даже не грустно, а как-то напрасно. Он всматривался в потоки дождя внимательно и серьёзно, как если бы склонился над ними, по-стариковскому обыкновению забывчиво ушедшими в себя.
А потом даже не подумал, а что-то почувствовал о своей жене Марике и заплакал, тихо, как кот.
МЭРИУЦА И ЮЛИАН
Было время, Флореску служил в архитектурных войсках. Его прямой начальник, такой мышеловкий майор Иванищенко, как раз подхватил синдром Туретта – болезнь, понуждающую человека сквернословить на людях без всякой на то видимой причины. Конечно, ветер носит, но в архитектурных войсках то лаяли, то было ветрено. Поэтому Флореску вернулся в Сороки без выходного пособия и женился на Мэриуце Думбравэ, которая была, как яблоневый сад в майскую грозу.
Она родилась на морозном, безжалостном январском ветру и через пятнадцать с половиной лет не оставила Юлиану Флореску никакого выбора. Тот был черноус, лишён выходного пособия и чувства юмора и обдавал незнакомым ей дотоле обаянием серьёзного человека ниоткуда. За это Мэриуца Думбравэ наказала его смертельной своей красотой, которая более походила на судьбу, нежели случайная пуля, тридцать лет назад влетевшая в профсоюзное окно и угодившая в лекторский графин, поставленный перед её дедушкой работником гардероба.
На деле, Флореску усы свои красил басмой, а чувство юмора у него было такое, что сам он своим шуткам никогда не улыбался, следовательно, и не шутил.
Говорят, у мудреца нет судьбы, но обычному человеку она даётся с именем. Так получилось, что Юлиан Флореску пророс и расцвёл на Мэриуце Думбравэ в полном соответствии с родовыми именами, доставшимися им по наследству. Если фамилия Думбравэ, по-молдавски, означает «лесная поляна», то Флореску происходил от слова «цветок», тут уж ничего не попишешь.
Рисунок худ. Самсонова
Всё это случилось так давно, что архитектурные войска с тех пор успели дважды переименовать, и теперь они назывались опорно-пропускными, а мелкую дорогу до Фалешт с лёгкостью оперного баса покрыл мягкий надтреснутый асфальт, которым Флореску пришёл к Иону Плэчинтэ и сказал, прямо глядя в масляные его глаза: выдь, поговорить надо. О чём, скучно спросил Плэчинтэ, постукивая по косяку открытой ладонью. Знаешь, сказал Юлиан и поглядел в сторону.
К лету 1986-го Юлиана Флореску освободили.
Ему только-только исполнилось пятьдесят два, выглядел он на шестьдесят пять, на левой его плюсне было выколото «устали», а на правой – «они». Обе были просунуты в тапочки, и Юлиан стоял на московской коммунальной кухне, глядя в распахнутое окно на детскую площадку, на несколько припаркованных во дворе колымаг и на свою тётю Катинку, пока та не прошла в подъезд с авоськой. Он подумал, что вся его неумелая, дырявая, скомканная жизнь превратилась в такую же авоську, старую, на авось, всю в луковой шелухе и прорехах, куда может вывалиться то бутылка вина, то картофелина, и засмеялся от горя.
Ближе к осени он был уже в Кишинёве, доехал оттуда до Сандулян на районном пазике и спросил у первого встречного дорогу к мошу Феодасию. Какой тебе мошу, сказал тот, сам ты мош. После этого встречный плюнул под себя, шаркнул, пересёк, не спеша, улицу и сказал Юлиану: иди за мной.
У Феодасия не было судьбы. Даже отец не знал, что означает его мудрёное имя. По обыкновению, он сидел под толстым, изрезанным слоновьими морщинами сливовым деревом на табурете и неодобрительно поглядывал в пятый том Ивана Сигаева (об одесском морском пароходстве), раскрытый на пятьсот седьмой странице. Табурет был собран его прадедом при посредстве шпона, и прадед, которого тоже звали Феодасием, посвятил тогда свою работу правнуку, смёл стружку, отнёс молоток и остатки шпона в конюшню, оделся во всё белое и велел сыну не хоронить тело на сельском кладбище, а сжечь на вишнёвых дровах и пустить пепел вверх по Днестру. Вверх, а не вниз, повторил он сыну. Запомнил? Да, отец, ответил тот.
Наш Феодасий родился только через полгода. Говорят, ещё через месяц он вошёл в горницу, где обедала родня, обвёл окаменевших едоков внимательным взглядом и вежливо поздоровался.
Юлиан появился у него во дворе вместе со своим проводником, который сказал Феодасию, сидящему под деревом, ты жив ещё, старая калоша? Феодасий пожевал губами, помолчал, потом, глядя на Флореску, спросил: а ты, случаем, не Юлиан будешь? Юлиан, отозвался Флореску. Мэриуца твоя где, спросил Феодасий. Умерла, отвечал Флореску глухо. Ну да, хмуро сказал Феодасий.
Они помолчали минут двадцать, слушая, как кучевые облака со свистом уходят на северо-запад. Ушёл и проводник, насвистывая песню Дмитрия Шостаковича «О встречном». Тогда Флореску упал на колени, а Феодасий сразу сказал резко: встань, Флореску, слышишь? поднимись!
И Юлиан встал.
Теперь они оба стояли в рост, и Юлиан смотрел на Феодасия, как машинист в туннель, но почему-то ничего там не видел, кроме совершенно голого майора Иванищенко, лежавшего далеко-далеко на шпалах и в голос молившего о пощаде. Юлиан машинально прибавил, потом резко сбросил, затормозил, но майор Иванищенко приближался всё быстрее. Тогда Юлиан рванул то, что показалось ему стоп-краном, и его понесло тормозным путём, что-то лопнуло, посыпались искры, пространство накренилось и принялось со скрипом скручиваться в газетный кулёк, куда сразу насыпались семечки, потом что-то вроде рельса со свиным визгом рухнуло Юлиану на плечо, на мгновение мелькнуло материнское лицо, и вспыхнул свет, такой отчётливый, какой могут видеть только слепые, и кто-то произнёс где-то совсем рядом и как-то совсем спокойно: ну, вот и всё, Юлик, и это был голос Мэриуцы Думбравэ.
Ну, вот и всё, Юлиан Флореску, сказал Феодасий, поднял табурет и поставил на ножки. Извини, если что. Езжай в Бельцы, зайди на Хотинскую шесть, там тебя заждались.
Рисунок худ. Ильи Шенкера
БРАНДУЛЕСКУ И БУЛЬДОЗЕР
Рисунок худ. Самсонова
В Сандулянах было такое будущее, что им, не откладывая в долгий ящик, отапливали сараи. Не было ещё случая, чтобы будущее закончилось. Незнакомые ходоки, случайные люди, одолжившись и скинувшись, отправлялись сюда пешком, а потом восвояси, кто с невестой, кто с карманом, набитым тыквенными семечками, налегке, прямо с рыночной площади, полные будущим.
Там же, на площади, возвышался памятник, предположительно, апостолу Петру, некогда посетившему это место. Строго говоря, вовсе не памятник, а древняя каменная колонна, очертаниями напоминавшая человеческую фигуру, простирающую руки горе. По преданию, апостол, изъясняясь на чистом молдавском, обратил здесь язычников, а памятник ему поставили столетием позже, отстраиваясь вокруг. Вера его отличалась от той, что нашла своё выражение в епархии, и церковь её не приняла, посчитав, в частности, магией и колдовством, а в целом – отступничеством и кощунством.
Окрестные иерархи изводили Сандуляны анафемой, и однажды, ближе к вечеру, Брандулеску, обрезая лозу, услышал, как чокаются бутылки в погребе. Земля покачнулась у него под ногами, раздался такой грохот, словно упала крыша, и глазам его предстало нечто немыслимое. Рыночной площадью по направлению к Петру шёл громадный гусеничный бульдозер песочного цвета и, не успел Брандулеску присесть от неожиданности, затмил всё вокруг. Был синий час, в этих местах предварявший сумерки, бульдозер достигал самых ранних звёзд и был уже шагах в десяти от Петра, когда грохот вдруг надтреснулся, ухнул разом, в машине что-то хрустнуло и вся она, решительно качнувшись, замерла, так что сразу стало слышно, как чиркают о хрустальный свод вечерние стрижи над речкой. Брандулеску показалось, что он сошёл с ума и умер и что сам апостол Пётр сейчас подойдёт к нему, чтобы положить руку на плечо, побрякивая густою связкой своих ключей, как глухой пономарь Урсуляну в колокольцы. Ибо, как все бесстрашные люди, Брандулеску сначала умер, потом зажмурил внутренние свои глаза и только тогда принялся за дело. Подошёл к бульдозеру, поднялся по лесенке на самый верх, заглянул в кабину, огляделся, присвистнул и вдумчиво почесал в затылке.
Назавтра бригаде слесарей-монтажников из Кишинёва не удалось сдвинуть бульдозер с места. Ничего не изменилось и на другой день, и тогда один из слесарей сказал другому, помоложе: стоп машина, тут уж ничего не поделать.
Модель Caterpillar D9 ранее использовалась Пентагоном для расчистки минных полей и теперь стояла перед Петром, подобно видавшему виды паломнику, пришедшему оттуда, куда не возвращаются с опытом. История эта позже явилась причиной досужих домыслов и слухов, а иногда и самого бесстыдного вранья, и очень скоро переросла в неподвластную кесарю и архимандриту символику народного ковра, который можно разглядывать сколь угодно долго, или не замечать вообще. Поэтому старостой запрещено было разбирать её на металлолом, количество ходоков утроилось, а сами ходоки преобразились в старцев и богомольцев, за глаза располагавших Сандуляны где-то на «темошках». Ко всем этим самостям, зарядили такие дожди, что вернее было бы назвать их сезоном, и дождей через пять явился долговязый человек неопределённого возраста в ослепительно-жёлтом комбинезоне. Он вышагнул из сельского уазика длинной ногой в армейском, кирпичной кожи, ботинке, высморкался в платок, посмотрел на небо, потом на бульдозер, наполовину ушедший в плодородную молдавскую землю и, судя по выражению лица, произнёс какую-то глупость. В гусеничных траках росли мята и молодой подорожник, а бронированная кабина скрылась в побегах дикой лозы бакон, стелющейся розы и плюща.
Приезжий поселился в местной гостинице об одной звезде и в качестве соседа дважды приглашён был на поминки, трижды побывал на свадьбе (где выяснилось, что он – американский инженер, специалист по бульдозерам), однажды – у Феодасия, и потом пропал в своих ботинках так же бесследно, как появился. Ещё через год Caterpillar D9 окончательно ушёл под землю, откуда торчал разве что ржавый отросток его выхлопной трубы. В него местными девушками помещались на счастье то цветок дикой розы, то гроздь бакона, а их кумовьями и сватами выливался полный стакан молодого вина. Много позже, когда пропала и труба, инженер был случайно опознан сезонными работниками под стенами Орхейского монастыря. Борода его была туго заправлена в брючный ремень, и на все вопросы он отвечал ясным, как осенний орешник, взглядом странствующего иностранного специалиста.
Всё это случилось давным-давно, когда гитарные колки подтягивались при помощи столовой вилки, и, по определению св. Силуана Афонского, «то, что написано со Святым Духом, могло быть прочитано только со Святым Духом». Но по-прежнему в Сандулянах вырастали такие сливы, что их трудно было не заметить, даже если зайти с другой стороны.
История о бульдозере и Брандулеску считалась не ложью, а выдумкой и, возможно, потому её с серьёзным видом дослушивали до конца.
Нам к этому добавить почти совсем нечего. После того, как памятник апостолу Петру взорвали чужие люди, на его месте пустует трёхзвёздочная гостиница, в фундамент которой заложен американский бульдозер Caterpillar D9.
В конечном счёте, единственная стоящая проблема человека и мироздания – что делать с собой. Или в своём присутствии.