Повесть
Опубликовано в журнале СловоWord, номер 59, 2008
I
Гавань
Только русские за границей не радуются встрече друг с другом.
На террасе открытого кафе в гавани сидели двое. Стоял жаркий Нью-Йоркский сентябрь. Одна из женщин уже несколько раз промокнула лоб салфеткой, на которой остались жирные пятна косметики. Вялый салат на тяжелых, в полстола тарелках, был еле тронут. Уже два раза официант подходил и наполнял водой высокие стаканы, которые тут же запотевали.
Марина позвонила бывшей подруге только потому, что оказалась в Нью-Йорке совершенно одна. Еще немного – и она обрастет знакомствами, связями. Еще немного, и новая работа начнет забирать все ее время и силы. Но в эту вынужденную паузу, поддавшись непонятной слабости – непонятной, потому что все, казалось бы, шло как надо, она набрала полученный когда-то от матери телефонный номер.
Женщин связывало общее прошлое.
В этом прошлом, очертания которого разобрать теперь можно было лишь с напряжением вглядываясь, был курортный поселок под Питером, залив, велосипедные прогулки в Зеленогорск и костры по ночам на пляже. Их родители – мама Марины и отец Милы – принадлежали творческой элите, небольшому кругу литературных критиков и филологов. Даже на дачах всегда было множество книг. Обе помнили журналы и папки, стопки отпечатанных на машинке листов, столы, погребенные под завалами рукописей. Разговоры, приправленные цитатами и остротами, понятными лишь их узкому кругу, казались значительными, особыми. Поэтому женщин связывала также печать избранности, которой, как им казалось, отмечена была их юность, но которая в сегодняшнем мире не имела, однако, никакого практического смысла.
Кроме того, на прошлое было наложено негласное табу, и получалось, что женщин не связывало почти ничего, разве то только, что обе они жили сейчас в Нью-Йорке. Обстоятельство это вызывало лишь странную досаду, в которой им даже самим себе было бы неловко признаться. За границей русская речь начинала неизбежно умалять достоинство места, приближая его к дому и слишком живо напоминая о том, о чем вспоминать не хотелось. Люди словно толкали друг друга локтями. В огромном городе им было тесно.
– Конечно, – медленно проговорила медно-рыжая Мила, расхрустывая осколок льда, – Нью-Йорк – сумасшедший. И ритм жизни здесь тоже совершенно сумасшедший.
Нагнув мелким бесом завитую голову, она закурила, особым жестом укрыв в жесткой ладони от душного ветра огонек зажигалки.
Марина, маленькая блондинка в широких льняных брюках, слушала, закинув ногу на ногу.
– Цены на жилье в Манхэттене безобразные, – Мила коснулась треугольного выреза черной майки. – Я бы вообще хотела переехать в Лос-Анджелес, куда-нибудь под пальмы…
Она лениво выдохнула дым.
– Но Ларри, наверное, этого бы не захотел, с его-то артистическими потребностями, – проговорила ее vis-a-vis так, что непонятно было, всерьез она или смеется.
Ее собеседница уловила только насмешку.
– Сейчас он готовит две картины на выставку в Сохо, – сухо ответила она. – Стрессует. Мужики, особенно талантливые, они как дети. Их без конца нужно поощрять, держать за руку.
Блондинка отвернулась и стала смотреть на сверкавшую солнцем реку. Темные очки скрывали половину ее лица.
– Ларри даже в Мет не может ходить спокойно. Его чужая слава жжет.
Культурная жизнь Нью-Йорка была как всегда интенсивно насыщенной. В главном городском музее только что открылась новая выставка. В разное время обе уже побывали на ней, Мила с Ларри – нагло выложив доллар, Марина, смущаясь, полную цену билета. Впрочем, Мила никак не могла бросать деньги на ветер: ее работа в баре только-только позволяла ей содержать себя и частично оплачивать пропахшую красками студию в Бруклине, где обитали они с Ларри, перманентно пребывавшим в ожидании покупателей.
Марина только что сняла квартирку в Квинсе, «однобедренную», на местном жаргоне, с одной спальней и окнами, выходящими в красную кирпичную стену. Ее ставки архивиста в «Колумбии», ради которой она и рванула из Чикаго в Нью-Йорк, хватило бы и на большее, но за время неустроенной жизни у нее накопились долги. Кроме того, были статьи расходов, хотя и не имеющие к ней прямого отношения, но неизбежные и настоятельные.
– Здесь еще Алик Лапинский, добавила без всякой видимой связи Мила. – Мой бывший одноклассник. Ты его не знаешь. И вообще, здесь страшно много наших. Старые все стали – жуть. Ты волосы красишь?
– Свои, – ответила Марина.
Мила про себя усмехнулась.
– Ну да, – тем не менее, согласилась она. – Когда светлые, седины не видать.
Ее собеседница неопределенно кивнула.
– Не знаю вот только, что с отпуском делать. Может, поехать с Ларри на Ниагару? Пусть пишет с натуры.
– Действительно, почему не поехать?
– Я бы поехала во Флориду, но там летом хуже, чем здесь.
– Да.
– А ты?
– Мне год работать, пока отпуск дадут.
Бодрый, подчеркнуто заинтересованный разговор, который случается между людьми давно не видевшими друг друга, внезапно иссяк, как будто усилие, затраченное на его рождение, собеседников истощило.
Они заказали кофе со льдом. Вокруг в зыбком мареве двигалась разномастная, яркая, разгоряченная толпа. Низкорослые, из слоев грудей, животов и ляжек мексиканки толкали перед собой коляски с детьми, подносили к ярким, неуемным ртам бутылки с водой. Щелкали фотоаппаратами туристы в шлепанцах и шортах, запечатлевая Гудзон, и залив, и уверенные силуэты зданий, сотни раз уже описанных и воспетых. Здания скрывались за слепящими зеркалами окон как скрывают глаза за темным забралом очков, в которых, как ни вглядывайся, видишь лишь свое искаженное отражение.
Мила снова закурила, откинув округлую руку. Марина взглянула на старую подругу, еще раз удивившись тому, как расплылось от времени ее лицо, плечи, локти. Перевела глаза на живую, мощную реку. Буксир-коротыш в поте лица тянул против течения огромную баржу. Резвые моторки и легкие яхты дышали достатком и отдыхом. Чуть поодаль высились у причала гигантские ульи судов, увозивших в круизы десятки тысяч людей – довольных собой, предвкушавших рестораны, бассейны, салоны-спа и казино.
Лет десять назад подругам наступившая пауза вряд ли причинила бы неудобство. В то время они могли хоть часами молчать, покуривая и глядя в белое ночное небо, прислушиваясь к журчанию медленного, мелкого и почти несоленого моря. Молчание само по себе было весомым, подразумевая первый наивный опыт, детскую, сверкающую звездами, умудренность.
Теперь и море, и город были другими. Опыта поднакопилось, детскости поубавилось. Вообще, другим было все.
Они, возможно, уже встали бы и ушли, энергично расцеловавшись на прощание, но в переполненном кафе официант со счетом куда-то запропастился.
Марина думала заговорить о России – она читала все русские газеты и следила за новостями – но подругу эта тема не интересовала.
– Как Игорь? – вместо этого спросила Марина, первая не выдерживая паузы. Мила, вздернув крепкий маленький подборок, пожала веснушчатыми плечами.
– Ну, как…
«Зачем я спросила? – пожалела Марина. – Она еще подумает, что мне это и вправду важно.»
Марину внезапно – до смеха – прожег стыд. Кто бы подумал – через столько-то лет! Ее безответная любовь к двоюродному брату Милы – слезы, нервные срывы и унижения – были известны всему дачному поселку. Три месяца подряд они добросовестно занимали скучавших на отдыхе его обитателей. Марине тогда было все равно. Сейчас, несмотря на жару, ее пробрали мурашки. Вдоль шеи сбежала струйка холодного пота.
Прошлого запрещалось касаться.
Впрочем, эта территория была гораздо более враждебна Миле, чем ей.
Для Милы истоки наложенного табу крылись в том же отчаянном лете. Она познакомилась с Максом на пляже. Явившись с «плохой» половины поселка, по ту сторону железнодорожных путей, Макс был уверен в себе и пошло, отталкивающе красив. Расстегнутая по пояс рубашка обнажала загорелую грудь. В конце осени в старой, выходящей огромными окнами на Неву квартире Милиных родителей играли свадьбу. Были Игорь, впервые появившийся тогда с Аней, и Марина с мамой, и Марина старалась на Игоря не смотреть. Всех поразила тогда Эмма Ивановна, мать Макса, явившаяся в разудалом облегающем платье, и то, как под конец свалилась этажерка с книгами под ее хмельным пируэтом.
Сыну Милы и Макса было одиннадцать лет. Последние семь он жил у деда, в квартире на набережной. Уехав, они оставили его – временно, до тех пор, пока не устроятся. Макс обосновался теперь в Калифорнии, в белом доме с портиком и колоннами, владелица которого все еще выглядела очень юно – и по слухам практически не прибегая к средствам пластической хирургии. Вот только чужих детей она не любила. Веньку родители знали по фотографиям и редким телефонным звонкам. Самый длинный пришелся на день смерти Берты, Милиной мамы. Поехать у Милы тогда не вышло, но она клялась, что выложила за телефон столько, сколько бы стоил билет.
Игорь с Анькой безвыездно и вполне легально жили теперь в Вашингтоне, работали в компьютерной фирме.
Используя разные способы, они уезжали один за другим: Игорь и Аня, потом Мила с Максом и, наконец, Марина.
Прошлое было общим, но время искажало его по-своему для каждой из собеседниц, больше разъединяя, чем связывая.
– Ну, как Игорь… – В наклоне головы, в изгибе оплывших губ Милы скользнула еще та, старая печать значительности. – Трудно, конечно… Я сама в себя прийти не могу.
Несколько дней назад, обрушив кусок этого прошлого, как рушится в реку подмытый берег, умер Федор Павлович, отец Игоря, ее дядя.
– Сколько же Игорь там не был?
– Не знаю, – подчеркнуто равнодушно ответила Мила.
Не уловив ее тона, Марина прикинула:
– Лет шесть? Или больше? А я ведь, когда ездила в последний раз, видела и маму Игоря, Веру Андреевну, и папу твоего… Мы посидели, я принесла пирожных из «Севера»… Федор Павлович держался так бодро, что-то рассказывал…
Запретная территория: лицо Милы стянулось в маску. Не глядя на собеседницу и едва сдерживаясь, она произнесла:
– В твоей ситуации ездить было легко. Ни семьи, ни постоянной работы. А нам с Игорешей как выбраться? После того, что выкинул Макс, я вообще осталась без документов. А у Игоря – дети, Анютка второго ждет.
– Да? Я и не знала.
В разогретый воздух влился густой бархатный звук саксофона. У деревянных разогретых перил чернокожий саксофонист безучастно плыл в завитках своей музыки, приглушенной и никому не навязанной, естественной, как этот жаркий сентябрьский день, как сверкающая река. И откликаясь на него, беспокойно и надсадно закричала поблизости чайка.
Марина подумала: «Да, я выбиралась. Потому что иначе никак не могла. В отличие от всех вас. Ни на секунду не забывала о там.»
Официант принес счет.
Наконец-то.
И вместе с ним, неизвестно откуда, на стол рядышком приземлился кленовый лист, маленький, изрезанно-красный, каких еще не было, да и по всему не должно было быть.
Обе женщины посмотрели на лист с удивлением.
«Вот и осень,» – подумала Марина.
Мила не думала. Опытным глазом она проверяла счет, вычисляя размер чаевых и деля пополам.
Теперь их не связывало ничего, кроме общего дела: на столе между чашками последним звеном лежал белый почтовый конверт.
– Передай, пожалуйста, Игорю большое спасибо, за то, что возьмет. – Заплатив свою долю, Марина встала. Стесняясь, накинула чаевых – ей всегда казалось, что мало. – Это для мамы. Я понимаю, моя просьба не очень уместна сейчас… поэтому особенное спасибо.
Мила повертела конверт в руках. Подняла глаза на подругу.
– Да брось ты.
Конверт исчез в сумке.
Звено порвалось.
II
Веруня
Комната была не просто пустой – опустевшей. Постель – застлана покрывалом, показавшимся Игорю знакомым с детства, но затхлым и ветхим.
Только сейчас Игорь почувствовал, как на него камнями обрушились «окончательность», «необратимость», «непоправимость» – все эти банальные по сути слова, которые, не отделенные теперь ничем, внезапно ожили, обрели весомость и плоть, и способность разить. Там это все было заглушено расстоянием. Полуреально. Как будто он читал скучную книгу о ком-то другом.
Он опоздал.
Бедный, бедный папа. У Игоря дернулся нервный подвижный кадык. Он отошел к окну, механически ощупал карманы в поисках сигарет. Сощурил прозрачные глаза в сумрак утра.
Он опоздал не только на смерть, но и на похороны. Все случилось внезапно.
– Ну вот, – неопределенно сказала Вера Андреевна, чтобы что-то сказать.
Стоя в дверях, она смотрела на сына, и лицо ее излучало тихое обожание.
У него как в детстве остро выпирали лопатки. Еще раньше она отметила табачную желтизну ногтей на указательном и среднем пальце правой руки – той, что украшал металлический браслет-цепочка. Короткие волосы были все также густы и вились – но сколько в них седины!
Чтобы увидеть одного, ей нужно было всего-навсего потерять другого.
– А ты помнишь, – внезапно спросила она, – Как в десятом классе ты не хотел стричься? Тебя еще до экзаменов не допускали из-за длинных волос? И ведь что придумал: забинтуй, мама, говорит, мне голову, чтобы не видно было. Будто я голову разбил!
«Что делать?» – внутренне метался он, выходя из комнаты в сумрачный коридор. – «Что делать?..»
– Послушай… Может, ты кофе выпьешь? У меня только растворимый, ничего?
Она уже семенила на кухню. Уже доставала из холодильника алюминиевую кастрюльку с голубой жидкостью, в которой плавали пенки, и Игорь, войдя за ней, вспомнил, что в этой самой кастрюльке кипятила молоко его бабушка. Снова почувствовал спазм в горле и жжение в глазах. Жестом отвел кастрюльку.
На лестнице, куда он вырвался наконец покурить, стоял сырой полумрак. На низком подоконнике весьма кстати подвернулась чья-то банка с окурками.
Он давно уже жил со смутным ощущением, что в какой-то момент нечто подобное неизбежно произойдет. Горе, опоздание, безысходность. Но задвигал эту мысль на задворки, не додумывал до конца. Впрочем, если бы и додумал? Что это бы изменило?
Не додумывать до конца – так он теперь жил. С пресыщенностью пришла то ли способность полу-существовать, то ли уже неотделимое от него возрастное состояние заторможенности, притупления чувств и эмоций. Он даже ругаться стал грубее и чаще, как увеличивают по мере привыкания дозу наркотика – слова как и все потеряли вкус, остроту. Аньку это бесило.
Он едва узнал мать. Как она высохла, и это заискивающее выражение! Тревога, болезнь отца, долгое пренебрежение собственными нуждами, сон урывками. Перед ним суетилась старая женщина.
Он не был дома шесть лет. Почти забыл его запах, пространство, соотношение выцветших комнат, и вещи, которые его здесь окружали, хором кричали о том, как далеко он ушел. Они выталкивали его, хмурились и ворчали как жильцы коммуналки на внезапно вернувшегося из отлучки соседа, чью комнату они уже поделили.
Это была чья-то другая, чуждая жизнь.
Он успел выкурить две сигареты. Потом дверь открылась, и в проеме показалось осунувшееся, беспомощное лицо, кое-как прибранные волосы.
– А, вот ты. – Несмелая улыбка. – Я тебя потеряла… Кофе готов.
– Мама, почему ты к нам не переедешь? – спросил он, усаживаясь за стол. Ее губы обмякли. – Ну теперь-то, когда… Что тут делать?
– Как что? – вздохнула она. – Не знаю…
– Аньке рожать скоро, поможешь нам. Кристофер все спрашивает, где бабушка. Поедем на острова…
Он вспомнил, что мать никак не могла произнести это имя, Кристофер. Костиком звала. Анька кипела, на стену лезла: что за свекровь бестолковая!
Веруня потупилась, молчала. Механически смела в ладонь крошки с клеенки. Как ему объяснить?
Она так устала. Ей все время хотелось одного – спать… И куда это ехать? Как? Их языка она не понимала… А квартиру кому? А брат Володя? А рынок за углом?
Мучило ее и то, что сына она не видела там счастливым. Он просто не мог быть там счастливым, это противоречило бы всему, что казалось ей здравым смыслом. Как русский человек может быть там – счастливым?
Втайне Вера Андреевна была уверена: если бы Аня не настояла тогда на поездке к «друзьям-американцам», на том, чтобы, приехав, остаться, все было бы по другому. Все они были бы вместе. Веруня не сомневалась – это невестка вынудила ее сына к отъезду. Это Ане, а не ему, вечно всего было мало.
«А ведь такие были девочки вокруг. Мариночка… – Вера Андреевна сокрушенно вздохнула. – Но Мариночка теперь тоже там. Что делается, что…»
Сын, морщась, отхлебывал кофе.
– Не вкусно?..
– Нет, горячо.
– Ну, да…
– Переезжай к нам, мама, – повторил он. Ему казалось, что клеенка на столе все та же самая, десятилетней давности, только рисунок весь вытерт. – Ну, почему ты не хочешь?
– Может быть, это ты почаще будешь теперь приезжать? – В ее голосе трепетали крошечные оттенки: робкая просьба, неверие в результат, нежность, упрек, улыбка. – В отпуск хотя бы?..
Он отставил чашку. Не понимает. Ничего не может понять. Нет, совершенно с ней невозможно. И что с этим делать?
Чтобы долететь сюда ему требовалось 9 часов. Кроме того, на работе, которую он не любил, которая почти сразу наскучила, ему полагалось в год всего 15 дней отпуска. С деньгами у них было непросто: выплачивали кредит за дом, старший сын рос, второй был на подходе, да и та летняя неделя, что они проводили обычно на океанском курорте, недешево им обходилась. Кроме того, недавно Игорь купил в рассрочку подержанный, но очень приличный БМВ. Он присылал матери с отцом снимки себя на фоне этого БМВ. Себя внутри БМВ, себя выходящего из БМВ, Кристофера, лежащего пузом на капоте.
– Что, – словно угадав его мысли спросила она. – Что, плохо с деньгами?
– Ну-у, мама, – протянул он уклончиво, и его тонкое лицо напряглось. Глаза ее, сиявшие мягкой улыбкой с минуты его приезда как солнце сквозь облака, погасли: просвет затянуло дождем.
Она встала, составила в старую чугунную раковину посуду.
– Ну, хоть как тебе там живется? – спросила она, протирая клеенку.
Он помолчал, пожал худыми плечами. И вдруг ему страшно захотелось пожаловаться, как давно он не жаловался никому! Что все приелось, что Анька достала, что работать лень, что утомил этот бешеный ритм… что не хочется ничего.
– Да… – глухо проговорил он. – Надоело все.
– Все?
– Все.
Веруня подавила вздох. Он мог бы и не говорить. Она и так знала.
Но каких-то вещей в нем понять все-таки не могла. Уж и не пыталась теперь. Вот волосы тогда эти длинные. Зачем?
Когда-то давно Вера Андреевна преподавала в школе литературу. Она и сына хотела воспитать согласно тем ценностям, которые с усердием, добросовестно прививала детям чужим. Любовь к родине. К природе, песням русским. К труду. Что в этом было плохого? А он слушал каких-то как и он сам волосатых. Как это было давно! Чего только с тех пор ни менялось… ни разберешь ничего. Но инстинктом чувствовала: к худшему перемены.
Она очень боялась, что там, у себя, он все забыл или все забудет. Забудет Пушкина, Толстого, сам русский язык. Почему помнить было так важно, она уже толком не знала, в голове осталась лишь россыпь сухих мертвых слов. И, тем не менее, ей казалось, что без этих воспоминаний жизнь разладится, пойдет вкривь и вкось.
Хорошо хоть они Костику русские книжки читают.
– Вот видишь, – проговорила она, снова усаживаясь напротив него. – А папа так и не смог Костика повидать.
Игорь сжал зубы, опустил голову. Лицо его стало непроницаемым. Но Веруня и не думала его упрекать:
– Смотри, что я тут нашла. Вот, фотография ваша с папой. Это – еще в той коммунальной квартире, помнишь? Маленькая, тут не очень видно… Возьмешь?
Человек с кудрявыми как и у него самого волосами улыбался, на плечах у него сидел мальчик в широких, на лямках, штанах. Серо-белые мужчина и мальчик.
Да что с ним такое?! Он никогда, даже в детстве не был плаксив. А тут – опять и опять! Бросил снимок на стол. Отвернулся, сглотнул, быстро проговорил:
– Я тебе копию сделаю. Увеличу.
Она не очень понимала как, но согласилась, не споря:
– Ну, ладно.
Он лучше знал.
Его минутная слабость прошла. Жалоба не принесла облегчения, то, что искало выхода, выхода не нашло. Игорь встал.
– Поеду отвезу дяде Володе посылку. – Он почувствовал, что необходимо бежать, как можно скорее выбраться из этого дома, из душных стен. – Милка там наприсылала всего, Веньке футболки какие-то… резиновые сапоги…
– Сапоги? – Веруня изумилась, прижала руку к груди. – Что, тут сапог нету?
Он пожал плечами.
– Там, кажется, еще от Макса Эмме Ивановне письмо. И от Маринки – для мамы ее.
– Ну, так ты все ему и отдай. Он уж сам разберется…
Она вышла вместе с ним на лестничную площадку.
– Дверь в подъезде не закрывают, – проговорила она ему вслед. – Люди теперь такие. Я уже говорю, хотя б от дождя прикройте.
Стояла на лестнице пока не затихли его шаги и не клацнула дверь.
Игорь оглянулся только выйдя во двор.
Дом выглядел совершенно по-прежнему. И хотя сам двор изменился – машины, машины, новый навес для помойки – изгиб улицы оставался таким же, и также елозили ветки по стеклам, но тополь разросся. Уже светилась на тополе здесь и там желтизна – бледно, сумрачно, как все этом городе. И только внизу, в трещине асфальта, рдел неизвестно как залетевший сюда мятый, мокрый, изрезанный по-кленьему листик.
Не оглядываясь больше, Игорь быстро зашагал в сторону метро, отмечая про себя перемены, преобразившие некогда знакомые улицы: «Пицца-Хат», какие-то магазины, фонтанчик…
Оставшись одна, Вера Андреевна первым делом набрала номер брата. Брат был дома, работал.
– Володя, ну как у тебя дела? Игорь вышел… Поехал к тебе.
Потом она начала быстро и ловко готовить к ужину пирог с мясом. Мука, тесто – все это было суть существования, дом, тепло, устойчивость, уют – основа всему. Вот миска, в которой всегда замешивали. Вот доска – тут раскатывали. А потом корка начнет румянится, пойдет запах, согреет дом. Так было при ее маме, так было при ней.
Ощущать это было естественным как дыхание, как теплота кожи.
Вера Андреевна раскатывала тесто привычно, руки сами знали, что делать. Голова была занята другим.
Каким худым выглядел ее сын и каким нездешним! И сколько седых волос было спереди и на висках. Все больше и больше он походил на отца.
Потом она опять с беспокойством подумала, что у сына плохо с деньгами; его долги представлялись ей угрожающими, неподъемными. Она оглядела кухню – что бы такое продать? Может – серебряные старые ложки? Вздохнула и, переместив раскатное тесто на противень, стала раскладывать начинку.
Прикрыла духовку. Вспомнила: «надо выйти за хлебом, и масла тоже мало… а с ноября, говорят, цены опять подымут. Так, что-то я хотела… совсем голова бестолковая. Давление… Да! Рубашку ему постирать. Если постирать сейчас, к вечеру уже и подсохнет, и погладить тогда, чтобы завтра надел. Что это за мода еще – не гладить… вот выдумал.»
Быстро ступая в мягких разношенных тапочках, она зашла в комнату сына. Но обессилено остановилась на пороге, словно уперлась в магнитное поле разбросанных там вещей – вещи были чужими. У них были чужие цвета, чужой запах, и оттого, что ее сын был с этими вещами заодно – ей казалось даже, что они владели им ровно настолько, насколько он владел ими – его тоже окружало странное магнитное поле, отталкивая ее как отталкиваются однозаряженные полюса.
Его рубашка с непонятной надписью, брошенная на стуле, пахла одеколоном и им.
Веруня взяла ее, понесла в ванную.
Ей так мало требовалось от жизни: чтобы была семья, и ее муж и мама, и чтобы был рядом брат, и чтобы дети и внуки, все были вместе. Печь пироги по праздникам. Собираться за длинным столом. Обязанности ее не тяготили, воспринимались как счастливое течение жизни.
Судьба отобрала у нее всех. Уехали Игорь и Аня. Уехала племянница Мила с мужем. Про них вообще лучше не думать. Болела и умирала мама, потом заболел Федор.
Но жизнь бежала вперед, и, ничего в ней больше не понимая, под ливнем потерь, Вера Андреевна цеплялась за старые вещи, за воспоминания, как за борт кузова несущегося вперед, в неизвестность, страшного грузовика.
Но в это утро, словно не в силах преодолеть инерции той, старой жизни, она продолжала неслышно и скоро передвигаться по своей опустевшей квартире как заведенные когда-то давно до отказа часы, чей завод отчего-то никак не кончался.
III
Эмма
Эмма увидела его в метро. Высокая фигура, погрузневшая, но еще статная, еще прямая, и лишь слегка пригнувшаяся вперед, как пригибаются люди от ветра. Но ведь ветра в метро не было. Так, налетавший с поездом затхлый утробный сквозняк, взлохмативший ему пряди совершенно белых волос.
Он пришел как всегда минут на пять-десять позже. Она уже ждала под барельефом Горькому, отсматривая людей, с равными интервалами заполнявших станцию, будто где-то открывали невидимые шлюзы, до хоровода в глазах.
Владимир Андреевич появился на самом отливе, когда основную толпу уже всосал и потянул наверх эскалатор.
Она смотрела как он идет – целеустремленными, быстрыми шагами, только более мелкими чем обычно. Клеенчатый портфельчик в руке. Он всегда назначал встречу там, где ему было удобно. По пути в институт, например. «Эмма Ивановна, не подъедете ли вы…Эмма Ивановна, я сегодня буду…» И как правило это выходило под каким-то писателем. Эмма усмехнулась. Под барельефом. Или у памятника. Подарок Веньке на десять лет, например, она передавала под бдительным взглядом Пушкина.
– День добрый, – поздоровался он, приглаживая волосы.
Эмма кивнула. Мелкие родинки на ее загорелой шее прикрывал тоненький шарфик.
– Как Вениамин? – спросила она резко и хрипло, в обычной манере.
Ее вывернутые губы были ярко накрашены, веки – чиркнуты, в тон шарфику, зеленым.
– Да ничего, знаете, очень прилично.
Для пущей убедительности Владимир Андреевич несколько раз тряхнул головой.
– Вырос за лето? – спросила она, пристально глядя на него из загнутых мохнатых ресниц.
– Да, на даче, знаете ли…
Он шарил взглядом по сторонам будто кого-то искал.
– Ну, где… что там у вас? Письмо? – нетерпеливо спросила Эмма, прерывая никчемный разговор.
Он молча передал ей длинный заграничный конверт. Эмма повертела конверт в руках.
– М-м… Не густо. Мила как?
– Очень прилично, – повторил он. – Мила работает…
– Да… – с насмешкой протянула она. – Оба они хороши.
Он быстро взглянул на нее. Нахмурился. С минуту на лице Владимира Андреевича – бегущей строкой – читался весь список возможных ответов. Наконец он сдался. Произнес по-детски растерянно:
– Мила с Игорем одежду прислала… Майки какие-то… ношенные. И, главное, подумайте — малы все.
Развел руками.
Эмма ничего не ответила. Но и насмешка ушла.
Глядя на него, она вдруг почувствовала, что свободна и от враждебности, и от обиды. Все это было пустым, никчемным. Она и объяснить бы никому не смогла, да и сама едва понимала, только перед чем-то большим и – нет, не страшным, пожалуй, просто, серьезным – все это их длившееся много лет сражение вдруг оказалось микроскопическим, словно она смотрела назад в перевернутый бинокль. Сегодня она чувствовала лишь жалость к нему.
Снова выплеснуло из невидимых шлюзов людей, потянуло к ступеням, закупорило у горла. «На метрополитене участились случаи падения с эскалаторов,» – эхом отразилось от стен.
– Эмма Ивановна… – Владимир Андреевич поменял руку с портфелем. – Там в школе у них концерт. – Он назвал дату. – Родню приглашают.
Что-то в нем переменилось. Словно выдохлись высокомерие, настороженность, прежний страх перед ее правом на Веньку.
Впрочем, она и сама давно уже отказалась от всяких прав. В последнее время вообще уже не старалась увидеть мальчика, оставила все как есть.
– Не знаю, – проговорила она, – не знаю. Надо подумать.
– Ну… Думайте.
Он снова, словно моллюск, сжал свою раковину. Протянуло удушливым сквозняком.
Эмма внезапно почувствовала как сильно утомила ее эта встреча.
В вагоне люди касались друг друга плечами, и было душно. Перед ней, развалясь на сиденье, здоровый парень в наушниках, прикрыв глаза, покачивался, словно из него вынули позвоночник. Мужчина в костюме и с дачными ногтями стеклянно смотрел сквозь нее. В конце концов молодой черненький парень поднялся – то ли узбек, то ли таджик.
«Черножопый, – подумала она, почти падая на его место, – А ведь один поднялся. В городе их тьма, русского языка не услышишь. Как тараканов. А поднялся один.»
Вагон стучал колесами у нее в голове.
Она поправила на коленях сумку с конвертом. «А выглядит Владимир паршиво. Раньше за ним хоть Берта приглядывала. А Милка видать не слишком папашку балует. Бартендер хренов.» Она произнесла про себя «Бартендер» с подчеркнуто мягким «т». «Ничего детишки у нас. Наградил Господь.»
У ее соседки на тугих белых ляжках лежала сложенная газета. Эмма прочла заголовки: «Прибавки к пенсиям. Как наши отдыхают в Куршавеле». Изжогой прилило к горлу заученное уже какое-то негодование. Из газеты высовывался, словно подмигивая, темный кленовый лист. «Вот ведь,» – подумала Эмма. – «Лист торчит.»
Кривые, черные зеркала окон вагонных, дверей. Эскалатор наверх. Пиджаки, плащи, сумки, куртки. Душно.
У метро она купила бутылку своего, дешевого портвейна. Ее пенсии только-только хватало на такой. И почти ни на что – кроме.
У подъезда ее окликнули:
– Эмма!
К дверям через двор упруго шел Олег, ее бывший муж, в короткой защитной куртке. Благородно седые волосы были коротко, моложаво подстрижены. Эмма вспомнила, что Алка, его жена, работала парикмахершей в каком-то модном салоне.
– Ты откуда?
«А тебе все полагается знать,» – мысленно огрызнулась она, но вслух произнесла только:
– За письмом ездила. Сынок твой письмо прислал.
– Ну? – отозвался он без особого интереса.
Эмма хмыкнула. У них с Алкой недавно родился сын. Весь интерес пожилого папаши теперь, видимо, уходил туда.
Олег шагнул за ней в полуоткрытую дверь. Четвертый этаж без лифта.
Она не приглашала его войти, но и не остановила, предоставляя самому выбирать ход действий. Мужчина снял куртку. В квартире с заставленной старыми туфлями прихожей он вел себя уверенно, как свой.
Прошли в кухню.
«Что-то нужно ему,» – сообразила она. – «Что?»
На столе остались с утра кристаллики сахара, хлебные крошки. Кофейная чашка с гущей отставлена в сторону.
Она не предложила ему сесть, взглянуть на письмо. Он не настаивал. Быстро оглядел ее фигуру: повисшие под трикотажем меленькие груди, шарфик, намек на талию над широкими бердами.
– Послушай, – заговорил он, вымерив пару раз расстояние от холодильника до плиты. – Алла… То есть мы с Аллой… словом, принимая во внимание все обстоятельства… Димка, ты знаешь, растет.
– Так ты хочешь, чтобы я в няньки к нему, пошла, что ли?
Она взяла сигарету, закурила, характерным жестом укрыв в ладони огонек зажигалки, склонив голову движением, которое, как и все здесь, он слишком хорошо знал.
– Ему нужна дача.
Эмма медленно подняла голову. На несколько секунд все ее существо застыло; затем из ноздрей вышел дым, словно внутри у нее зажгли ворох листьев.
– Ну так кто вам мешает снять. Алка зарабатывает небось.
Он всегда начинал метаться под ее взглядом. Нет, от своего не отступал, не сдавал позиций, но пригибался, увертываясь словно от невидимых пуль.
– Ну, сколько там Алла зарабатывает, это другой вопрос… Технически дача принадлежит нам обоим. Значит, варианта два…
– Два?
Не глядя на Эмму, он быстро продолжил:
– Во-первых, можно продать дом и сумму разделить пополам.
– Та-ак, – с подчеркнутым, грозовым интересом отозвалась она.
– Во-вторых, можно сам дом разделить пополам… сделать второй вход и забор.
– Забор?
– Хотя, – он подал назад, – в этом варианте есть свои неудобства. Лично я – за продажу. У меня и агент есть, которому я доверяю. Процентов немного возьмет. Что ты по этому поводу думаешь?
– Что я думаю? Тебе интересно? Я думаю – какого черта вам с Аллой там надо! Я думаю, что я вообще туда еще езжу!.. Живу я там летом! Вот что я думаю!
Скинув пепел, она дернула пальцами, и жестяная пепельница с дребезгом грохнулась об пол.
Мужчина повысил голос:
– Ты не можешь оспорить тот факт, что дом по закону – общий!
– Хрен тебе не могу я отспорить! Все что захочешь, могу отспорить! Ты меня знаешь!
Ее вывернутая нижняя губа дрожала от гнева, пальцы, державшие сигарету, сухие пальцы с длинными, неухоженными ногтями, очертили в воздухе дугу и почти утыкались в него.
– Живешь там с шалавой своей, так и живи! Но знай, дачи этой вам не видать! Ни доски от нее! Все моё! Максиму все отпишу! Так и передай тем, кто интересуется!
– Думаешь, Максиму дача эта нужна?
– Нужна – не нужна, мое дело! Вот Макс приедет…
– Приедет он, как же!
– Письмо! – она торжествующе помахала конвертом. – Вот!
Олег отмахнулся:
– Значит, не хочешь нормального разговора?
– Разговор нормальный!
– Ладно. – Мужчина пригладил взъерошенные, словно вставшие дыбом, волосы. Взял себя в руки. – Не хочешь по-человечески, будем общаться через моего адвоката. Хочешь в суд? Давай в суд. Все права – на моей стороне. Я вообще весь дом отберу, а не половину!
– …!
Она выругалась как ругался пьяница Витек, грузчик из их молочного на углу, пока молочный там еще был.
Когда за бывшим мужем захлопнулась дверь, Эмма, однако, успокоилась неожиданно быстро.
Скандал, крик – все это шло по инерции. И даже наглые Алкины притязания, а она уверена была, что Олега послала к ней Алка, что сам бы он не пошел, не стал связываться, – глубоко ее не задевали. Опять ей все показалось мелким и пустым, как там, у Горького, в метро.
Оправив кофточку и стянув шарфик, Эмма достала из сумки бутылку и длинный конверт. Занялась сначала бутылкой: откупорила, налила полстакана.
Вскрыла конверт.
Отпечатано на компьютере. На голубом листе с картинками.
«…мы ездили по пустыне, – прочитала она. – Я даже и не представлял себе, сколько есть разных кактусов, есть просто гигантские, с красными цветами, и между колючками там даже птицы живут. Их там достать не могут ни ястребы, ни игуаны. Колючки здоровые – для обороны. Делают из кактусов водку, кактусовку! Мы пили, и Джоанна у одного мексиканца купила карликовый кактус, она как ты знаешь, помешана на цветах. Как он цветет – никто не знает, только мексиканец сказал, что кактус редкий, и Джоанна выложила за него сумасшедшую сумму. Здесь все не дешево…»
Эмма бросила письмо, потрясла над столом конвертом – словно рассчитывая обнаружить там что-то еще. На стол выпала зелененькая двадцатка.
Взгляд ее снова упал на листок.
«…мама, что там с твоей болезнью? Найди какого-нибудь хорошего врача, ладно? В России сейчас есть разные клиники. Обратись в лучшую! Не запускай себя. Мы тут все волнуемся. Я сам бы приехал, но, к сожалению, не смогу. Мои бумаги все еще не в порядке, и визы нет. Ты ж понимаешь.»
Несколько минут она сидела, уставясь в окно. Ее лицо приняло не свойственное ей отрешенное выражение.
Потом выпила – еще и еще.
Ну так что ж, она с юности зашибала.
Алкоголь закрутил в голове водоворот, сначала медленный, потом все быстрей и быстрей. Взвихрил мысли.
Она вспомнила дачу – маленький домик с затянутой тюлем верандой. Ее ярких губ коснулась улыбка. Тюль она шила сама – любовно, руки у нее были что надо. Лучше этого домика и не было ничего. В последнее время, правда, фундамент ветшал, крыша в спальне текла…
А какой у нее был сад! На ее гладиолусы и георгины стекался глазеть весь поселок. При мысли о саде сердце у Эммы дрогнуло.
Домик был по другую сторону железной дороги, неправильную сторону. До пляжа дуть полчаса. Не то что их дачный поселок на берегу. Кривились, носы задрав. Но в то лето, что Макс на пляже подцепил Милку, помнится, ее помидорчики да огурчики, землянику все там, на правильной стороне, лопали с удовольствием.
Да, она стала пить больше, чаще, после того как Макс с Милкой отчалили, бросив мальчишку. Берта тогда вообще не давала ей Вениамина. Чему, мол, неученая бабка-пьяница может его научить? Да и Веруня ей в тон. Тоже еще – профессор. Научить, может, и не могла, но что-то могла же?..
Она думала о той семье без ожесточения, без осуждения. Видимо, и на это сил уже не хватало. Да и досталось им всем. Поровну. Берта – давно в могиле, Веруня, вон, только Федора схоронила, да и Владимир…
Его Милка липла к Максу как плющ – это ясно, постель, сынуля ее мастак был по дамской части.
Да и не женился бы он на ней ни за что, если бы не квартира эта с лепниной. Что она, сына не знала? Кого он в своей жизни любил? Владимир тоже ведь это видел – каково мужику такое терпеть? А отказать Милке ни в чем не мог, никогда. Любил очень.
Еще глоток, спокойный, длинный. Благослови, Господи, забористую.
Она простила сегодня всех тех, из поселка.
Но сын… Нужна ему эта дача! Олег – дурень-дурнем, а прав.
Да она и без Олега все знала.
Но по тону письма поняла – Макс боялся. Боялся-таки греха. Ведь разве не грех бросить – как в могилу – вот так заживо мать?
Нет, пусть уж этот должок на нем повисит. За нее, за Веньку. За Милку беспутную, за Владимира…
Без операции врач дал ей четыре-пять месяцев. С операцией – какие-то, смешные, но шансы.
Она залпом допила то, что еще оставалось в стакане, потом тяжело встала, взяла в спальне свою разбухшую медицинскую карту.
Дозвонилась не сразу.
– Это больная Митрошина. Сергей Палыч там? Да… подожду. Сергей Палыч? Нет, я на секунду, не буду вас отрывать. Звоню сказать, что отказываюсь от операции. Нет, решила я. Ну, так вот… решила, и все.
Послушав из вежливости несколько секунд, Эмма нажала кнопку «отбоя».
IV
Владимир Андреевич
К окну, словно нарисованный, лип бурый, с красными прожилками, лист. Он напоминал Владимиру Андреевичу читанный когда-то в отрочестве рассказ О’ Генри.
За листом в окне, за забором, монотонно стучала и лязгала стройка. Набережную расширяли, засыпая часть Невки. Работы велись давно, и шум проникал под старые рамы, мешал думать. Все утро он пытался сосредоточиться на статье. Шло туго, трудно. А ведь нужно было использовать именно эти утренние часы, пока Веня был в школе.
О нет, мальчик не мешал ему. Тем более, в этой огромной квартире, где, разойдясь по разным углам, можно было вообще забыть друг о друге. Но в том-то и дело, что забыть, отключиться от его присутствия не удавалось. Оно создавало в доме атмосферу предательства и вины, неизбежной расплаты, и какого-то очень серьёзного просчета-провала с его, Владимира Андреевича, стороны. Работа над сборником была срочной, ее надо было закончить как можно скорее, но ученый не мог. Сидя за широким, заваленным книгами столом, он затылком, спиной, ушами, чувствовал мальчика где-то там, в недрах квартиры, пялящегося в телевизор, и ему казалось, что вместо статей ему нужно было бы делать что-то другое, гораздо более важное, но что и как он не знал.
Гораздо лучше него знала Берта. Но Берта умерла два года назад. И теперь старику и подростку, разделенным поколениями, подкошенным, каждый по своему, утратами, погруженным каждый в свой мир – приходилось справляться самим.
Глядя в окно, Владимир Андреевич вспомнил: ах да, скоро придет Елена. Елена всегда пунктуальна. Сказала – в одиннадцать, значит, в одиннадцать. Отправился, наклоняясь вперед, быстрым шагом по длинному, обуженному книжными полками коридору в кухню поставить чайник.
Там, за кухней, была территория Веньки. Уже на подходе к его дверям, словно предупреждающий знак, на стене висел корейский плакат с мотоциклом и неизвестно где взятая табличка «Под напряжением!». Владимир Андреевич своим литературным чутьем не мог не оценить ёмкости знака. Посреди коридора валялся грязный футбольный мяч. В приоткрытую дверь виднелись телевизор, кушетка со смятым бельем и на столе – старый как мастодонт компьютер, купленный на один из его последних приличных гонораров. Таких гонораров теперь уже не платили. С компьютера свисали черные наушники, которыми Венька отгораживался от мира. На табуретке в углу Владимир Андреевич заметил стопку присланных матерью вещей: Венька к ним и не прикоснулся. Зря он все-таки так, хотя… Старик с неохотой признал: Мила сама хороша – ну что это, присылать чьи-то шмотки?.. Сокрушенно покачал головой.
Вспомнил, зачем пришел. Достал из холодильника угощение – купленные в кулинарии внизу пирожки с рисом, банку растворимого кофе.
В одиннадцать из парадной раздался звонок.
– Елена Дмитриевна, открываю.
Ей потребовалось время, чтобы преодолеть пять лестничных пролетов. Впрочем, в прихожую она вошла, улыбаясь, почти не запыхавшись… почти не изменившись с тех, дачных пор, как ему показалось.
– Елена Дмитриевна, дорогая… снимайте пальто. – Он засуетился, помогая раздеться. – Вот Бертины тапочки… проходите.
В комнатах царило не столько видимое, сколько ощущаемее запустение, подстегнутое вторжением чуждых квартире вещей.
Поймав ее взгляд, пока они шли по коридору, он произнес, указывая на книги:
– Да, вот и я тоже думаю: ну, сколько мне еще осталось? Лет пять? Кому все достанется?..
Вопрос был риторическим, ответа не требовал.
Кофе сели пить за круглый обеденный стол под лампой, у старого резного буфета.
– Вот, – Владимир Андреевич пододвинул Елене приготовленный загодя конверт. – Игорь сказал, здесь что-то важное, документ или что-то такое. Положите сразу же в сумку.
– Да, да, спасибо а то ведь забуду.
На буфете смотрели друг на друга фотографии – Бертина черно-белая, Милина – нью-йоркская, глянцевая, цветная, на фоне воды. Владимир Андреевич зацепился за них взглядом, замолк.
– Ну и как Игорь выглядит? Как вы его нашли? – спросила Елена, пряча конверт.
– Да, знаете, ничего, по-моему, – вздрогнув, ответил тот. – Худой, конечно, и потом, отца же как-никак потерял. Естественно… Он даже на похороны не успел. Парни эти гроб уронили… Ужасно, все-таки, ужасно. Я уж не стал ему говорить.
– Пьяные были?
– Да нет, вроде… – Владимир Андреевич разлил кофе по чашкам. – А в общем, выглядит он неплохо.
– Как Верочка? Держится?
– Да она, по-моему, в ступоре каком-то. Болезнь эта страшная Федора вымотала ее совершенно. Сейчас у нее хоть возможность спать есть.
Они помолчали.
– Вот, пирожок, берите, – подтолкнул он. – Это не Верушины, конечно, но наша кулинария очень неплохие делает, почти домашние.
Елена сидела, сложив на коленях маленькие руки в серебряных кольцах. Белый свитер, которого касались загнутые внутрь платиновые пряди, делал ее лицо еще бледнее, прозрачнее.
– Несмотря ни на что, Вера Андреевна, наверное, счастлива, что Игорь здесь, – проговорила она, беря угощение.
Он грустно покачал головой:
– Знаете, ведь Игорь завтра уже уезжает.
– Уже? Как скоро.
– Да черт его разберет… С работы его на дольше не отпустили, что ли… Ну не звериные ли законы? У человека такое, а тут… – Владимир Андреевич с ожесточением махнул рукой. – Америка, что еще скажешь.
Он заметил, что Елена едва заметно нахмурилась. Она не любила во Владимире Андреевиче эти «русофильские выпады», и он это знал. Не раз в прошлом они схватывались – жестоко, безжалостно, привлекая на свою сторону весь арсенал знаний, теорий и фактов, личного опыта и того, что каждый считал здравым смыслом и логикой. Но вражды между ними не возникало. Побеждало роднившее их служение общему делу, самоотдача и рвение, без которых это служение для обоих теряло всяческий смысл. Сейчас, впрочем, не только вражды – и споров уже не велось. Они слишком хорошо знали друг друга, и то, что раньше влекло за собой громкий многословный протест, теперь вызывало лишь терпеливую улыбку, приподнявшуюся бровь. В последние годы, перекрывая все разногласия, роднил их и близкий конец того мира, в котором проходила их жизнь, и без которого существовать они не могли. Оба все больше чувствовали себя пассажирами «Титаника», беседующими на верхней палубе в то время как трюм заливала вода…
Он не стал развивать свою мысль. Да и не очень уже доверял ей, говорил по инерции. Нет, что-то в нем действительно пошатнулось – под действием времени, утрат, старости, придвинувшей некий порог, предел, за которым доказывать что-то, спорить, гнуть логику в свою сторону вопреки фактам уже не было сил, да и, главное, желания.
Елена не прерывала возникшей паузы. Доела пирожок, поменяла позу, поправила высокий загнутый ворот.
– Я спрашиваю его: а если бы не работа, остался бы еще с матерью? – сказал наконец изменившимся голосом Владимир Андреевич. – И вдруг он, представляете, отвечает: «Дядя Володя, да я минуты до аэропорта считаю!» «Там, – говорит, – бегаешь, суетишься, но, вроде, нормально, по делу все. Тут – один морок какой-то…» С такой, знаете, страстью сказал…
– Владимир Андреевич, – мягко ответила Елена, возвращая чашку на стол. – Ведь здесь с ним все очень плохо было, когда он рос. Вы помните? Помните, как вы с Верой Андреевной переживали? Пластинки эти, и Бог еще знает, что они там курить пробовали. А там – все как-то на рельсы встало. Работает, семья при нем. Полмира объездил. О, господи, ну и правильно, и правильно, что он там. В конце концов, разве здесь у него была бы такая жизнь?
Она ждала возражения, но услышала только:
– Веруша этого не понимает… Винит во всем Аньку.
– Ну уж это зачем?
– Да Анька эта, что ни говорите, а все-таки стерва порядочная, – с хмурой упрямостью вдруг заявил он. – Пилит его без устали, пилит…
Елена улыбнулась:
– Владимир, Андреевич, милый, но ведь все это так, проблемы общего, нормального порядка. У кого же их нет?
– Да-а… – Он потер выношенные колени. – Жаль, что у них с Мариночкой так тогда ничего и не вышло. А как было бы хорошо! Берта очень уж этого хотела.
Елена пожала плечами:
– Значит, была не судьба.
– Да… жаль. Эмму Ивановну видел в метро, – сказал он, опять помолчав. – Эмма Ивановна… Нелепое имя. Вот ведь что значат претензии родителей, вы извините меня, дремучих. Встретились, тоже вот письмо передал. От сына ее, Альфонса этого, Милиного бывшего.
– Хорошо, хоть пишет.
– Нет, ну объясните вы мне, – внезапно распалился Владимир Андреевич. – Ну как это можно? Бросил Милу, к бабе какой-то богатой прибился. Мила говорит, она старше его ровно вдвое. Сам не работает, не делает ничего. Ест, пьет… обслуживает, так сказать, по всякой части. Сын здесь… Альфонс, настоящий Альфонс!
Он хотел сказать, что дремучесть деда и бабки, да и самой Эммы не могла не сказаться на Максе, вылезла, расцвела этаким нравственными непотребством. Хотел подвести базу, теорию, которая бы все объяснила, расставила бы по местам, сняла бы как пенку с молока страх от непостижимости того, что происходило.
Всю жизнь он легко облекал мысли в слова. Слова были союзниками, друзьями, знакомыми каждым оттенком, каждым резервом смысла, каждым плутовством и подвохом. Слова под его пером легко и изящно выражали сложнейшие тезисы и постулаты. И только для этой простой, примитивной, грубой в своей реальности жизни нужных слов найти он не мог. Да и не уверен был больше ни в чем, ни в одной из своих теорий.
Осекся, умолк.
– А Эмма? – спросила Елена. – Здорова?
Он пожал сутулыми, «профессорскими» плечами.
– Плохо она, знаете, выглядела что-то. Хотя макияж этот индейский… как всегда. Думаю, может зря мы так много лет ее от Вени отваживали? Может, зря Берта так?..
– Да ведь пила она, Владимир Андреевич. Ой, как пила.
– Да, да, конечно, – Соглашаясь, он снова тряхнул головой. – Но, знаете, жалко мне ее в этот раз как-то стало… Бабка ведь все-таки, что с этим сделать?… Да и без Берты… и Вера в последнее время все с Федором, не до Веньки ей было. Подумал, может, польза бы вышла, если бы Эмма в его жизни возникла, вы понимаете?
Она понимала, слушала его, кивала.
– Парень от рук отбился. В школу, знаете, не любит ходить. Уроки прогуливает, подлец такой. И ведь не сделаешь ничего. Я сам только от учителей узнал. Распоясался дальше некуда.
Елена сидела, задумавшись.
– Трудный мальчик… Да и как ему быть другим? Владимир Андреевич, а ведь он вас любит.
Старик воздохнул.
– Он, знаете, Берту очень любил. Она ему как мать была. Нельзя без матери. А у нее – возраст. Она ведь старше меня на несколько лет.
Глаза его покраснели.
Вот и все. Вот куда свелась их с Еленой история. К такому вот разговору.
Умом он прекрасно помнил и дачу, и прогулки по сосновым тропинкам, по скользким иглам, и как сидели у моря на рыже-синих корнях, уходящих в песок. Помнил и свою влюбленность в нее, и тайные, не случайные – по крайней мере, с его стороны, прикосновения, рукопожатия.
Как она была хороша!
Украдкой он бросил на нее свежий, изучающий взгляд. Фигуру Елена сохранила почти девичью. Эти темные брючки, туфельки.
Однажды зимой они оба приехали, не сговариваясь, в занесенный снегом, затихший поселок. И тот и другой был молод, и тот и другой взял работу, рванул из города, надеясь отставить всех и вся на пару недель. И как ухаживал он за ней, и – никогда и палец о палец не ударивший по хозяйству – носил ей из единственного работавшего гастрономчика клюкву в сахаре, которую отчего-то только там и продавали, и виноградный сок, а однажды принес бутылку темного «Вана Таллинна». И как в тот вечер готов был на все. Но она не позволила, не уступила, и как обижен он был, и как потом обида прошла.
Он был уверен теперь – Берта знала. Но мудрости хватило понять, что лишь молчанием и кротостью своими пересилит любую его любовную прихоть, что заботой, терпением – через все – удержит его при себе.
Он вспомнил все это, но глаза остались прозрачными, далекими. Не с ним это было. Не с ними.
Он громко высморкался. Встал, достал с полки книжку.
– Вот этот свой сборник я вам, кажется, еще не дарил.
– Не дарили, спасибо.
– Давайте я надпишу.
– Надпишите, Владимир Андреевич.
– Елена Дмитриевна, получили ли вы уже льготный билет на проезд? – спросил он, внезапно вспомнив как третьего дня выстоял длиннющую очередь в душном коридоре отдела социального обеспечения.
– Я? – она казалась ошеломленной такой сменой темы. – Что это вы? Бог с вами. Не получала и не буду получать.
– А что так? – с удивлением спросил он. – Я получил. Горжусь.
– Да неужели я буду принимать их подачки? Вы еще спросите, получила ли я гречку ко Дню Победы.
– Неужели не взяли?
Она резко фыркнула. Это напомнило ему их те, прежние споры.
– Это же унизительно, неужели вы не понимаете? Они же от стариков просто откупиться хотят! А наш народ все благодарит – власть им в лицо плюёт, а они утираются со «спасибо».
– Да нет, это вы зря, – растерянно проговорил он, не ожидавший такой бурной реакции. – Зря вы так все-таки.
– О народе?
– Да и о народе… Трудно, трудно у нас в России, а все же… Как ни говори – свое ведь. Давайте мы с вами за Россию выпьем, – примирительно предложил он. – Есть у меня тут кагор – коллега принес…
– Кагору налейте, но пить за Россию – увольте. Я вас очень люблю, вы знаете как. – Она улыбнулась женственной очаровательной улыбкой. – Но на этом мы никогда не сойдемся. Нет. Дайте мы выпьем лучше за детей и за внуков. Чтобы все у них было как надо.
Он сдался:
– Давайте.
Посидели еще немного, потом она поднялась, собираясь идти.
– Как Марина? – спросил он ее уже у дверей.
– Хорошо, слава Богу.
– А вы не думаете к ней?
– Владимир Андреевич… у меня – работа. Много еще работы. Впрочем, посмотрим.
– И все-таки она молодец. Как часто она приезжает? Раз в год? Два раза?
– Ну уж два раза как минимум.
– Молодец, молодец все-таки.
Лицо ее осветила улыбка:
– Не жалуюсь.
Ушла.
Он закрыл дверь. В тишине услышал, как скрежещет за окнами стройка. Сел за стол в кабинете, где к окну настырно лип все тот же, с прожилками, О’ Генриевский лист. Берясь за рукопись, взглянул на часы. Через десять минут Веня вернется из школы. Пусть поест пирожков.
В восемь вечера в двери наконец скрипнул ключ.
Владимир Андреевич ждал. Потом сам отправился в Венькину комнату.
– Вениамин? Где ты был?
Мальчик полулежал на тахте, в телевизоре что-то мелькало.
– Выключи. Чепуху какую-то смотришь. Я с тобой разговариваю.
Лицо у него было детским, шея – худой, уши оттопыривались. При этом он разительно походил на Милу…
– Ты ел? У тебя что, нет уроков?
– Отстань.
– Не смей со мной так говорить! – не сдержался старик.
– Сам не смей! – Голос у мальчишки был звонче, да и энергии больше.
– Веня!
Лицо мальчика съежилось:
– Что тебе надо? Что ты ко мне пристаешь? Сидишь тут как пень!..
Он с силой пнул мяч.
Владимир Андреевич вернулся к себе в кабинет.
Начал новую фразу, предвидя ее пустоту и все отчетливее осознавая и свою собственную опустошенность, её неподъемность и неизбежность, неистребимость, неисчерпаемость, непостижимость – все «не», из которых состояла теперь его жизнь.
V
Елена
«Бедный, трогательный,» – думала она, выходя. – «Постарел как… и парень какой трудный.»
Встреча произвела на нее невеселое впечатление.
После пыльной, затхлой квартиры было нечем дышать. Она подождала трамвая и, проехав несколько остановок, вышла на углу Кронверкского и Каменноостровского. Не дойдя до метро, остановилась у маленькой «венской» булочной-кофейни. После жидкого растворимого кофе и липкого пирожка витрина выглядела до умопомрачения соблазнительно.
Елена подумала, что, если не купит сейчас чашку кофе, то совсем пропадет. Если купит – ей не хватит на сыр к завтраку. Завтрака без кусочка сыра она себе не представляла.
Несколько секунд Елена размышляла, стоя у витрины.
Как же опостылели ей эти мелочные расчеты!
Всю жизнь деньгами, гонорарами и зарплатой, она распоряжалась относительно свободно. Денег хватало; иногда могла позволить себе и некое «безрассудство». Экономить Елена никогда не умела. Нелегко было избавляться от прежних привычек.
Жизнь заставляла – чем дальше, тем больше, вынуждала, гнула, загоняла в угол. Ну да не совсем. Совсем согнуть ее жизнь все-таки не могла.
В.А. спросил, не собирается ли она к дочери. Посмотрим, сказала Елена. Да нет, она никогда не повисла бы камнем на шее Марины. Видит Бог, у Мариши хватает проблем, и положение пока неустойчивое. Елена даже не была уверена, что перелет через океан оказался бы ей, нынешней, по силам. Нет, она, конечно, ответит отказом… Но все же…
Это была игра, в которую Елена играла сама с собой, диалог, который вели ее здравомыслящее и безрассудное, безоглядное «я». Этому второму «я» требовалось лишь очень немного, чтобы возобладать, лишь крошечная подпорка, ступенька, соломинка. «Ну что я, не человек в конце-то концов?» – думала Елена, стоя перед витриной. – «Что я, за всю жизнь на чашку кофе себе не заработала?» («Выходит, не заработала,» – откликнулось тут же первое, нудное «я».) «В случае чего – я же смогу взять деньги,» – подытожила она наконец. – «Для этого Мариша банковскую карточку и прислала. Вообще смогу бросить все и уехать отсюда.»
Найдя оправдание, она решительно потянула на себя тяжелую дверь. Звякнул приветливо колокольчик.
В кафе на пять столиков – с венскими стульями – сидела одна только пара, мужчина и женщина средних лет.
Капуччино подали в большой круглой чашке. Елена потребовала корицы. Прирожденная актриса, она с удовольствием разыгрывала сейчас роль состоятельной дамы на отдыхе. Одета она была подходяще – благодаря и только – Маришиным стараниям. Марина всегда знала, что ей привезти. Что-что, а вкус у своей дочери она, слава Богу, воспитала. Никаких излишеств, ничего кричащего, экстравагантного. Изысканность, классическая строгость во всем.
Елена вдохнула аромат кофе, корицы. Полчаса нормальной жизни. И что уж такого она сделала? В кафе зашла! Елена помнила пожилых иностранок, которых не раз видела, оказавшись по издательским делам в центре, возле «Астории». Для них это вообще ничего бы не значило, норма. И какими ухоженными выглядели эти женщины, и держались с каким достоинством. Конечно, все в этом мире было для них, он им принадлежал, этот мир.
Она посмотрела в окно. Шли люди, старые – озабоченно, средних лет – сосредоточенно-деловито, молодые – беспечно.
Несмотря на почти семьдесят лет ее лицо сейчас, в обрамлении интерьера кафе, выглядело почти юным. В ней столько еще оставалось живого. И столько еще в жизни хотелось. И столько в голове бродило идей! О, она могла бы столько еще ответить ВА на его гордое заявление о бесплатном проезде! Елене даже думать было противно об этих бумажках, кусочках пластмассы, не то, что идти выправлять…
Уф!
Да что это она разошлась. Спокойно. Вот – легкая кружевная занавеска, вот кофе, и тихо долетает откуда-то музыка…
«Надо будет это место запомнить,» – сказала себе Елена. В городе мало было подобных кафе. В основном шел «попсовый новодел», вычурный и безвкусный, рассчитанный на «дремучую», как сказал бы ВА, но денежную публику, которая поглощала, переделывала под себя и свои желания тот город, который она так любила. Что было с них взять, с этих людей, не обладавших ни знаниями, ни культурой, ни желанием учиться, с самоуверенным невежеством распоряжавшихся как настоящим так и прошедшим? И жадность, бешеная, неутолимая жадность…
То легкое настроение, с которым она вошла в кафе, постепенно растаяло. Перемена в ней была разительна: за столик садилась женщина беспечная и привлекательная, вставала – усталая, тусклая. Хорошо, что ВА не видел ее такой.
По дороге домой Елена медленно, с частыми остановками, прошла через маленький сквер, подобрав по пути огромный, распахнутый словно парус, кроваво-красный кленовый лист.
Дома она поставила его в вазочку на письменном столе, рядом с фотографией дочери и ее отца – известного некогда Питерского переводчика. Переводчик уже много лет обитал в Лондоне…
Фотографии отвлекли ее.
…Что и говорить, мужчины всегда ходили за ней хвостом. Уж чем-чем, а вниманием она была избалована выше крыши. Да только все как-то было не по душе. И вроде хороший человек, нормальный… С возрастом все лучше различались маленькие смешные пороки: раздутое честолюбие, фиксация на какой-то одной – жиденькой – идейке, скупость, или наоборот – чрезмерная правильность, занудство…
Нет, все было не то. Да и Маринка росла, нужно было о ней думать.
Не сложилась судьба.
Но у дочери все должно было быть иначе. Опасные знаки Елена начала замечать очень рано. Чего стоила одна эта Маришина ужасная влюбленность. И подумать только, в кого! И дело было не в прическе и музыке (что так расстраивало Веруню) – а в том, Игорь слишком зацикливался на свой внешности, в том, что он был ленив, эгоистичен, не очень умен… Елена вспомнила то дачное лето, и мурашки пробежали у ней по спине. У ее дочери начисто отсутствовал инстинкт самосохранения. В то лето и самоуважения недоставало.
Вообще в этой области все было пока неудачно: замуж Марина не выходила, единственная из всех сверстников, которых Елена знала, оставалась бездетной.
А потом вообще все понеслось куда-то к черту на рога, и, если в начале еще и были какие-то надежды на человеческое существование, то скоро они исчезли. В наступавшей дикой реальности Маринка не сумела бы выжить – это было очевидно как дважды два. Другие – как-то могли. Но ее романтическую дочь эта новая реальность раздавила бы совершенно. А жизнь Марины должна была состояться. Елена намеревалась сделать для этого все, что возможно.
Когда открылись границы, она сумела-таки перекинуть единственно нужный мост отсюда – туда. Переступила через себя, потому что не любила, не умела просить, – задействовала отца Марины, его связи. Последовал вызов. В Англии ее дочь, однако, не задержалась…
…Она сидела за столом, вспоминая.
Уже несколько лет Елена писала книгу о 19-м веке, о Питерских литературных салонах. Скрупулезно и тщательно, как ювелир, обтачивала каждую строку, не допускала малейшей неточности в фактах, ничтожной неряшливости в строении фраз.
Исчезло все – молодость, красота, возможность достойной старости, все те крохотные удовольствия, которые мог принести ей минимальный достаток и которые она так ценила. Но знаний, профессионализма отобрать у нее было нельзя. Что-что, а голова оставалась при ней.
Она вписывала, резала, вклеивала вставки. Компьютер Елена так и не освоила – не любила она эти экраны, где все вечно ускользало, где текст был бесплотен. Она же предпочитала тепло книг, живых бумажных листов. Был у нее и тайный страх перед рядами кнопок и заковыристыми словами вроде «файла» и «драйва», страх, в котором она ни за что не призналась бы никому, разве что дочери. Не призналась бы также и в том, что не могла не видеть многих плюсов компьютерного производства, и собственная неспособность совладать с техникой усиливала ощущение того, что ее век – что ни говори, на исходе…
Работала допоздна. Допоздна светилась в темноте квартиры маленькая оранжевая лампа.
За все это время телефон позвонил лишь раз.
– Вера Андреевна? Как вы, дорогая? – с некоторой неохотой отозвалась Елена, досадуя на то, что ее прервали.
И без того тихий голос Веруни звучал совсем глухо.
– Да ничего… – длинные паузы, которые обычно перемежали ее речь, сегодня были и вовсе бесконечны. – Игорь у меня… вы, наверное, знаете.
– Да-да, знаю… я видела Владимира Андреевича.
– Были у него? Совсем старый стал… – проговорила Веруня одновременно доверительно и обреченно.
– Да нет, – сдержанно возразила Елена. – Я бы так не сказала.
– Письмо вам передал? То, что Игорь привез?
– Да, конечно, спасибо.
– Ну и… как там Мариночка? Что пишет?
– Мариша переехала в Нью-Йорк, там будет теперь работать. Архивистом, в Колумбийском университете. Она ведь так долго ждала этого места: и должность интересная, в хорошем университете.
– Ну, и зарплата, наверное, – добавила Веруня, как всегда вся в мыслях об Игоре, о его материальных проблемах, в тревоге о нем.
– Да, думаю, неплохая, – чувствуя, что начала уже уставать от нее, ответила Елена. – Главное, дело это ей по душе.
– Ну, я думаю, она, наверное, и здесь бы такую работу нашла. Была бы зато с вами…
– Да где, Вера Андреевна, милая! Вы что, не видите, что происходит?
Веруня довольно долго молчала.
– Але? – даже сказала Елена. – Але, вы меня слышите?
– Мариночка у вас – просто свет в окошке… – откликнулась тихо трубка. – И знаете, не только для вас, для всех нас…
Растроганная, сбитая с толку, Елена сказала:
– Спасибо… – И спросила: – Как Игорь? Что о себе рассказывал?
– Да, как… – Пауза. – Не знаю… – Пауза. – Завтра уже уезжает… мы и поговорить-то толком не успели. Так как-то все… Сегодня вот, думала, хоть посидим, пирог с яблоками испекла, с «антоновкой», а он ушел куда-то в одиннадцать, так и нет его.
– Ну, что ж… Дела, наверное. Раз так ненадолго приехал, – попыталась утешить Елена.
– Уедет вот… что я с собой буду делать? Одна в этой квартире…
– Поедете к нему – ведь там скоро малыш родится.
Пауза.
– Да нет…
– Ну почему же, Вера Андреевна?
– Так… Я здесь Володе больше нужна. И Венечке.
«Веруня…» – с грустью подумала Елена, давая «отбой». – «Все в прошлом. Вся в прошлом. Впрочем, у нее еще есть Володя. Да и Веня, если на то пошло.»
Она вдруг почувствовала, как закоченели у нее ноги, и натянула толстые шерстяные носки, купленные в свое время за бесценок в переходе метро у какой-то бабки.
Теперь все чаще бывали дни, когда сердце работало плохо, когда не слушались мерзлые ноги и хрипло, слабело дыхание.
Бывали дни, когда она избегала смотреть в зеркало, потому что вид собственной дряблой кожи, поредевших волос, бессильного позвоночника наполнял ее ужасом и отвращением.
Бывали ночи, когда она часами напролет лежала с открытыми глазами, следя как скользят по потолку штрихи холодного света – отражения шуршащих по асфальту машин. Потом – как редеют, распускаются постепенно сумерки.
В такие ночи, когда все вокруг затихало, к ней начинали приходить те, кого уже не было с ней. Ее мать, отец. Друзья и бывшие коллеги. Теперь к ним добавился Федор…
Иногда мысленно она переносилась далеко назад, думала о своей семье, о своем деде, известном инженере-путейце, которого не успела узнать, поскольку расстрелян он был за несколько лет до того, как она родилась. В последнее время она все чаще сравнивала свою жизнь с той, загубленной жизнью. Если представить только, что пережил дед – да и все, такие как он. Целая жизнь – с ее ценностями и традициями, с привычными вещами, от самых значительных и серьезных до крохотных мелочей быта оказалась оборванной, обращенной в ничто.
Теперь и ее мир исчезал. Не столь решительно, не столь трагично, но так же неотвратимо и бесповоротно.
Возможно, размышляла она, слом старого должен все же восприниматься как естественный порядок вещей, нормально, как нечто закономерное, неизбежное… Так всегда было. Об этом уже столько написано. И все сказано, и все известно.
Она подумала, что и мир «написанного» тоже уходил в прошлое. Даже тот язык, на котором она говорила, не только вымирал, но и воспринимался с неприязнью окружающими, курлыкающими на своем плоском, вульгарном, пораженном жаргоном как язвами диалекте.
Впрочем, не воспринимал бы сегодня дед точно так же и ее собственный выговор?..
И все же, и все же…
Глядя на телефон, она снова, как-то совсем по-детски, вдруг беспомощно подумала о дочери. В общем, права Веруня. Свет в окошке.
Еще только три месяца, и Мариша приедет.
Свет оранжевой ламы горел в ту ночь долго, падая на фотографии, на кленовый лист, просвечивая его насквозь. И казалось, что он все жил, что бежала, пульсировала без устали по жилкам сосудов чистая, горячая кровь.
VI
Лист
Подруги оплатили счет и вышли из ресторана. От жары мышцы были безвольными, лень было двигаться, думать. Пестрота и жаркая сутолока гавани утомляла.
– Ну… ты куда теперь?
Мила достала новую сигарету.
– Домой… Распаковать еще кое-что надо. Да и в магазин зайти… А ты?
– За Ларри обещала заехать, он сейчас в Сохо, помещение для выставки смотрит. Вечером – парти, у приятеля одного, у художника. Вчера в три часа ночи домой пришли, сегодня опять в три придем…
Они стояли посреди движущейся, многоголосой толпы. Чернокожий музыкант наигрывал теперь меланхоличный и томный, вязкий какой-то блюз, странно скреплявший собой все эти рассыпанные в воздухе, разрозненные звуки…
– Приходи, когда выставка откроется. Наверняка будет кое-что интересное. Познакомишься с Ларри.
– С удовольствием.
– Да, приходи.
Теперь, когда они должны были вот-вот разойтись, их разговор стал непринужденнее, легче.
Откуда-то сбоку послышалась русская речь.
Мать звала ребенка. Отец в шортах, с круглым, однозначно узнаваемым лицом стоял, держа стаканчик мороженого.
Русская речь, потрескивая и шурша, захлестывала Нью-Йорк. От нее было некуда деться. Подруги сделали вид, что не слышат.
Только русские, встретившись заграницей, не радуются друг другу. Их отталкивает прошлое, и соперничество, и зависть. Их отталкивает чувство вины.
– Созвонимся.
– Да, созвонимся.
Расстались.
Марина, бросив музыканту монету, пошла по набережной.
«Как изменилась Мила, – думала она. – Как это все-таки заметно, когда долго кого-то не видишь. Неужели и я ей показалась такой постаревшей?»
Она поняла, что не хочет думать о встрече.
Конверт отправится в Россию, Рашку, как говорила Мила, и это было важно. Звонить Миле снова ей было незачем. Марина чувствовала, что и бывшая подруга, скорее всего, едва ли воспользуется ее телефоном.
Только если возникнет оттуда новая – скорее всего, какая-нибудь тяжелая – необходимость. Но об этом ей тоже думать сейчас не хотелась.
Да, она была в Нью-Йорке одна и – совершенно свободна. Растерянность и смятение, которые она ощутила, едва переехав, ушли. Город после сегодняшней встречи вдруг показался своим, и ей хотелось исследовать его, обживать. Каких людей она встретит? Что откроет ей здешняя новая жизнь?
С понедельника – на работу.
Она испытала приятное, бодрящее волнение.
И на какой-то момент вообще перестала думать о там.
В газетном киоске на набережной купила толстый пятничный выпуск «Нью-Йорк Таймс». Каких тут только не было рубрик! «Культура и отдых», «Искусство», «Моды», «Книжное обозрение» и огромный раздел «Путешествий».
Набережная. Павильоны, воздушные шары, жарко бьющиеся на ветру. Чайки. Пахло водорослями, зеленой цветущей водой.
«Через какое-то время маму нужно будет перевезти,» – подумала она, возвращаясь в реальность. «Разберусь с долгами и перевезу, и это будет так хорошо.» И повторила зачем-то: «Это будет прекрасно.»
«А пока сама поеду. В первый же отпуск поеду», – она словно оправдывалась, хотя, вроде бы, оправдываться было не в чем. – «Но отпуск дадут не раньше, чем летом, а то и осенью, через год. Я забыла ей написать.»
Да нет, она помнила. Но как-то получилось, что отложила – ведь могла бы забыть.
Огромный как гора корабль, трубно прощаясь, неповоротливо отвалил от причала и медленно двинулся прочь из гавани, навстречу заливу. Вокруг него, провожая, сновали соблазнительные яхты, совсем крохотные, и побольше, а одна напоминала собой маленькую пиратскую шхуну. Остановившись, Марина смотрела на реку.
«А пока – у мамы банковская карточка будет. Игорь вот-вот передаст. Пусть берет, сколько захочет.
Пусть все берет.»
Она стояла, глубоко дыша, словно перед прыжком в воду с вышки.
«Почему людям не путешествовать, не ездить, не ощущать свободу, почему не перемещаться свободно по миру? Улететь, раствориться, поменять начинку свою и кожу, стать чем-то легким, совершенно другим?» – с какой-то непонятной ей самой страстью внезапно подумала она.
«Ведь в конце-то концов это только моя, моя жизнь.
Все теперь наладится: нормальная работа, нормальное жилье, нормальные, человеческие проблемы. Да, я хочу думать о стирке, покупках, и как обставить квартиру, и где провести отпуск. Записаться в бассейн. Похудеть. Быть как все.»
Видит Бог, она моталась туда как ни один из них.
Нет, она, конечно, будет звонить. И поедет опять.
Но не сейчас. Через год.
Или два.
И не ее это вина вовсе. Так уж сложилось.
Глядя на кипящий порт Марина испытала внезапное облегчение.
И облегчение было так заметно и так прекрасно, что она, глубоко вдохнув, распрямившись, быстро-быстро пошла прочь от набережной, словно унося за пазухой что-то ворованное, будто боясь, что его отнимут, что снова настигнет ее невидимый, невыносимый, набивший кровавые раны груз.
А лист, вспорхнувший вслед за ней со стола в ресторане, и следовавший за ней на расстоянии, стал потихонечку отставать.
Отстав, он покружился над городом, словно рассматривая его и – странно, вместо того, чтобы упасть как и положено на пылавшую, словно солнечная поверхность, землю, он, рваный, неровный, следуя ритму налетавшего ветра, стал подниматься все выше и выше, выше всех-всех деревьев, пока не исчез, наконец, в облаках.
…Неужели ничего другого не остается?.. Думать о них, ворочаясь в постели, мучаясь от бессонниц?.. Ворошить в груди пожелтевшие, ломкие как пергамент воспоминания? И, в редкие минуты свиданий, разрываясь от боли, бережно примеривать свой бегущий шаг к их хрупким, направленным в пропасть, шагам?..