Роман (журнальный вариант). Послесловие Н.Воронель
Опубликовано в журнале СловоWord, номер 58, 2008
…Из гостиницы я перебрался к Татьяне Степановне, у которой уже останавливался во время прошлогодней моей поездки в Москву, и занял ту же комнату. Поскольку в этой комнате будет происходить самое существенное из того, о чем я намерен рассказать, надо дать о ней хоть какое-то представление. Начну с обстановки, сборной и очень разной. Тут были и фанерный шкаф, шедевр мебельной промышленности тридцатых годов, с зеркалом и орнаментом в виде дубовых листьев и желудей, украшавших верхнюю его часть (у нас дома, конечно, стоял до войны такой же, батя достал), и полуторная полированная кровать, уже относящаяся к нашему времени, хотя и не самому ближайшему, потому что она была с пружинным матрасом, а не на пенопласте, затем пластмассовые игрушки на шкафу, оставленные скорее всего какими-то предыдущими квартирантами Татьяны Степановны, и, пожалуй, больше ничего, кроме двух стульев и коврика у кровати. Мой чемодан, ясно само собой, к обстановке не относится, и я называю его лишь потому, что он придавал комнате определенный характер, так же как и верхние мои вещи на вешалке у двери. К вечеру переулок, на который выходило мое окно, превращался в тихий и провинциальный, потому что с наступлением сумерек и до рассвета транспорт исчезал вовсе. К сожалению, даже и после спада движения о полной иллюзии не могло быть и речи из-за телеантенн, десятками утыкавших крышу флигелька напротив и необыкновенно четко рисовавшихся на радужном предсумеречном небе, а также частых телефонных звонков, заставлявших меня прерывать визуальное, как нам говорили когда-то в летной школе, наблюдение за флигельком и выходить в переднюю к телефону, потому что в описываемый мною вечер моя квартирная хозяйка Татьяна Степановна ушла по моему поручению, попросив в ее отсутствие прислушиваться к звонкам.
Я сам ждал телефонного звонка, однако все время звали соседку Татьяны Степановны Ирину Николаевну, о которой предупреждала, уходя, хозяйка и которая еще не вернулась с работы. И я в конце концов решил не выходить на звонки, (ну их, все равно не мне!), к тому же испытывал довольно ощутимое разочарование, и один звонок я действительно оставил без ответа. Но уже следующий, слишком какой-то долгий, даже не столько самый звонок, сколько его эхо, раздающееся во всех пустых комнатах, в проходной Татьяны Степановны и у Ирины Николаевны за стенкой, очень, говорю, показавшееся мне настырным, заставило меня встать и заорать во все горло, как будто меня могли слышать: «Иду!..», выйти в хозяйскую проходную, чтобы оттуда уже попасть в переднюю и в самую последнюю секунду пробежать оставшиеся два-три метра до телефона и успеть схватить трубку, пока ее не положили; такое вдруг меня охватило нетерпение, желание узнать, кто это. Такая трансформация, как видите, произошла во мне исподволь под влиянием этого надрывающегося звука: тр-р-р-р, тр-р-р-р, тр-р-р-р.
Но по телефону опять спросили мою соседку. На этот раз я почему-то не почувствовал никакой досады, как будто звонок известным образом относился и ко мне. Итак, женский голос осведомился об Ирине Николаевне, и я ответил, что ее нет. Если она еще не возвращалась с работы, услышал я, тогда, может быть, передадите ей, когда она придет, чтоб Ирина Николаевна мне позвонила. Это был голос молодой женщины и, если я не ошибаюсь, она стояла у телефона, склонив голову почти под прямым углом, и получалось так, что она как бы изолировалась за упавшими на лицо волосами от окружающих. Кроме того, в левой ее руке дымилась папироса.
Я смело упоминаю эти подробности, потому что не раз видел ее в прошлом году у Ирины Николаевны, когда приезжал сюда с женой на несколько дней. Я даже запомнил, как ее называли подруги, но запомнить это было не трудно.
– Аве Мария? – спросил я.
Я провел в беседе с нею еще некоторое время, потом отвечал на звонки других дам вообще, считай и тех, с кем мне довелось потолковать по телефону до Аве Марии, дамочек было около восьми. Полагаю, все они оценили периферийную неторопливость почти или совсем незнакомого им человека, его обстоятельность, а также склонность к приятному южному юмору. Возможно, кое-кто даже смутно представлял себе мужчину с кирпичного цвета лицом после только что принятой ванны, распространяющего вокруг себя освежающий запах эссенции, в пижаме, совсем по-домашнему, с довольно заинтересованным видом и в удобной позе у телефона.
Появление Татьяны Степановны, которую я отправил в магазин купить что-нибудь на ужин, и свертки, которые она положила на стол, оторвали меня от этого занятия, я разложил всю снедь на тарелочки, и мы с Татьяной Степановной уютно так стали попивать чаек.
В это время пришла с работы Ирина Николаевна. Дверь из комнаты Татьяны Степановны обычно стояла настежь раскрытой в общую переднюю, и Ирина Николаевна прямо с улицы чуть ли не бросилась мне на шею. Оказывается, она меня узнала тут же, как только увидела, сама судьба меня послала, и ей со мной, как говорится, есть о чем посоветоваться. Но Татьяна Степановна довольно бесцеремонно осадила свою соседку, говоря, что человеку нужно сначала покушать, а вы к нему со своими гадалками. Я бы не сказал, что Ирина Николаевна возмутилась или хотя бы обиделась. Наоборот, она с виноватой улыбкой поспешила согласиться: «ага, ага…», и в эту минуту ее поблекшее лицо показалось мне даже приятным. Я тут же организовал для нее место за столом и создал соответствующую обстановку, рассказав какой-то анекдотик. Ирина Николаевна стала молча и торопливо есть, даже не сняв косынки и плаща, как будто боясь, что мое приглашение может быть отменено Татьяной Степановной. Вдруг она положила вилку. «Да! Сашка не приехал?.. Ой, как хорошо! Татьяна Степановна, дорогая, а мне можно будет лечь у вас на полу, если он опять появится ночью с этой девкой?»
Я торопливо вышел в кухню и залпом выпил кружку холодной воды из крана, в такой жар меня бросило оттого только, что я узнал: Сашка все еще, как и год назад, заезжает на эту квартиру.
Так что же, спрашивал я себя, вернувшись в свою комнату, что же дальше? Да или нет? Па-смотрим, отвечал я себе, па-смот-рим. Может быть, да, а может быть, и нет, та-та-та-та-та, стал я напевать. Музыка доносилась и из Ирининой комнаты, через стенку, голоса ее ГОСТЕЙ тоже, и вдруг она сама появилась у меня и заявила, что ее лучшие подруги хотят со мной познакомиться и просят присоединиться к компании. Не успел я поблагодарить за доверие, как говорится, появляется приятельница Ирины Николаевны, Люся, назвала она себя, и, сопровождаемый двумя женщинами, я вошел в комнату Ирины Николаевны в пижаме и комнатных туфлях, как был, но все подруги Ирины Николаевны пришли в восторг, заявив в один голос, что мужчин, одетых по-домашнему, они не видели возле себя тысячу лет. Одну из подруг звали Ида, другую еще как-то, были еще дамы, но Аве Марии не было. Все курили. А я показал фокусы с картами, которым меня когда-то обучила мачеха. Фокус «Шерочка с машерочкой» требовал компаньона, я взял себе в помощники Люсю. Я охотно проводил бы ее и домой, но боялся пропустить телефонный звонок, и мне пришлось попрощаться с дамами, пообещав сопровождать их в субботу в Загорск на гаданье.
Какой Загорск, что за чепуха, думал я спустя немного времени. Я лежал на своей кровати, за дверями похрапывала Татьяна Степановна. Я все еще ждал звонка, хотя какой мог быть звонок девушки из дому в такое позднее время. Но звонок все-таки раздался, и должно быть за полночь. Меня разбудил раздраженный (чересчур громкий, вот почему я так подумал) стук хозяйки в мою дверь: «Идите! Вам звонят…»
Я прошел через комнату хозяйки в то время, как Татьяна Степановна, ворча и охая, снова повалилась на свою трескучую раскладушку, и в передней взял трубку.
– Извини, что разбудил, – услышал я насмешливый голос моего инженера по технике безопасности, которого я захватил с собой в командировку. – Но меня выселили из номера. Сутки истекли в двадцать четыре ноль ноль.
Длинное лицо Секретарюка я тоже хорошо представлял, и не в последнюю очередь оттого, что он подождал, когда минет последняя минута суток, чтобы поднять меня с постели.
– Внизу, в холле, я видел удобные кресла, – сказал я, помолчав, я надеялся, что за это время он повесит трубку.
– Но они все заняты, – ответил мой сотрудник, не раздумывая, – я как раз звоню снизу.
– Разве в холле «Армении» есть телефон? – закинул я удочку. Я был почти уверен, что он врет. Но слова Секретарюка меня озадачили, вот они: «Судя по газетам, обслуживанию трудящихся у нас в данный момент уделяется огромное внимание. По крайней мере, – подчеркнул он, – там должен быть телефон».
Не знаю, сколько я раздумывал над ответом. Может быть, и долго. Но Секретарюк терпеливо ждал, как будто отчетливо представлял себе, какие последствия для нас обоих может иметь мое решение. Наконец, я сказал:
– Хорошо, приезжай. – И продиктовал адрес.
Ночью я встретил и проводил его к себе, и мы улеглись на одной кровати. На следующий день я, конечно, указал Секретарюку его настоящее место, на полу, поскольку ни раскладушки, ни чего-либо другого вместо кровати у Татьяны Степановны не нашлось, Она положила Секретарюку тюфячок и принесла подушку.
– Я, как обычно, у твоих ног, – сказал он, по-видимому, вполне довольный.
– Абы ко мне поближе, – сказал я без особого восторга.
Я должен был пригласить Секретарюка завтракать, лишь бы он не догадался, что весь у меня как на ладони, просматривается аж до печенок, и заставил себя провести с ним несколько минут в каком-то кафетерии. Потом я нацелился от Секретарюка избавиться, хоть он и спрашивал меня, как я намерен провести субботний вечер в столице, наверно, надеялся, что я буду с ним слоняться по городу, искать знакомств (когда-то, если быть принципиальным, у нас это бывало). Но пока надумал причину, которая мне помогла бы от него избавиться (мне хотелось посмотреть магазины, а потом пообедать где-нибудь в центре, в «Метрополе» или в «Москве», в то время я не знал других ресторанов), Секретарюк вдруг произнес какие-то слова, и они мне напомнили совсем неожиданно, как мы с ним бегали во время первомайской демонстрации пить пиво, потом я пришел домой, мы в то время еще жили вместе с батей. Юрась сидел за столом и обеими руками, словно боясь, что у него отберут, держал стакан, в который батя лил вино, а батя смеялся. Но одновременно с этими впечатлениями, производящими во мне такую перемену: я превращался (весь!) во что-то светлое, приятное, однородное (я хочу только сказать, ощущал себя таким), одновременно вспоминалось темное и весомое, тяготящее, как усталость. Я знал, чем она вызвана, и не позволил себе увидеть и услышать сына таким, каким он стал теперь, и в этом мне подсобили новая обстановка, отличный денек, не слишком жаркий, и Секретарюк, неожиданно оказавшийся полезным.
В магазинах я пока ничего не покупал, а Секретарюк разглядывал электробритву, а ту, что дома, отдать сыну, что ли, спрашивал он. Долго думал, и вернул бритву.
– Хай им грец! – сказал я. – Этим детям. Правильно?
– Относительно.
И даже наполовину согласился он со мной, только чтоб наладить наши отношения на период командировки, а с сыном своим, как я это знал по каким-то высказываниям Секретарюка, у него были лады. Ладно, в твою пользу, анонимщик несчастный!
Мы свернули на улицу Горького, там в самом ее начале есть магазин сыров, очень заметное место по запаху, такое впечатление, как будто рота после длительного перехода вдруг скинула на привале сапоги. Я взял в портфель рокфор, о нем я у нас слыхал от управляющего, а тот понимает толк в таких делах, и, одолев несколько кварталов, мы с Секретарюком встали за столик у витрины гастронома рядом с залом Чайковского, это будет уже по левой стороне, если идти от Манежа, и там купили отличнейшее сухое вино, я попросил продавщицу нарезать нам рокфор, и мы его продегустировали с вином, терпким и холодным. После этого я оказался в атмосфере, отличающейся от обычной, как цвет ркацители отличается от воздуха, и его крепость отличается от воздуха, которым дышали все находящиеся в то время в районе зала Чайковского у памятника Маяковского, где продают цветы и вязнут машины у светофоров, и пахнет горячим асфальтом и троллейбусом, а цвет ее (атмосферы то есть) напоминает жемчуг, который мы с Секретарюком остановились посмотреть тут же в витрине ювелирного магазина, дымчато-сизый и теплый. Скажу даже больше: это тепло придавало жемчугу розоватый оттенок, которого не было в действительности, но который пририсовывался воображением. В этой атмосфере я вижу яснее все, что мне надо, и когда мы вышли из гастронома, как я впоследствии узнал, единственного в центре, где наливают из облюбованной бутылки на полке, лишь двинь пальцем: «вот это», я снова повел Секретарюка в ювелирный магазин, на этот раз мы уже помацали, как у нас говорят, эту вещичку пальцами, и я сказал, что теперь надо найти, кому подарить. Тут на какой-то миг я впал в странное состояние, как будто кто-то перенес меня через этот миг с заложенными ушами, со мной это бывает, когда я смеюсь, такая особенность моей конструкции, правильнее было бы сказать конституции, а глотка у меня здоровая, я просто оглушаю самого себя, Секретарюк, например, с такой гримасой молчал всегда, вели оказывался рядом. Но на этот раз он улыбался, кисло, но улыбался. Вот так, старый друг, подумал я. Старый друг, тысячу лет знакомы, зубы на меня точишь, камбала! (Это я между прочим.) И я продолжал: а подарить кому, так вон они ходят, восемнадцатилетние, любой брось на плечо.
И я увлек Секретарюка из магазина вверх по улице по лучшей, тенистой стороне, справа машины, слева витрины, а мы в толпе, учтите, что во мне 92 кило, я недавно взвешивался после парилки, а меня как бы несло по воздуху. Это была полнейшая согласованность, как бы слияние с чем-то, разлитым вокруг, какая-то абсолютная гармония со всем, что меня окружало: тротуарами, зданиями, прохожими, троллейбусными проводами, рекламой и блеклым небом, и она обнаруживалась в двух случаях. Первый в ювелирном магазине, а второй в ресторане, куда мы попали вскоре после магазина. В ювелирном магазине только одна из четырех продавщиц отказалась протянуть мне руку с тем, чтобы я мог по приметам угадать, когда она получит и получит ли когда-нибудь вообще свое тысячерублевое колье. Думаю, что кроме любопытства их толкнуло на этот жест (на глазах у покупателей!) то же исходящее от меня нечто, и даже мой громкий и совершенно немыслимый для культурного человека смех не испортил дела, и кто знает, может быть и наоборот. Я даже склоняюсь к тому, что мой особого рода смех и слишком яркий цвет лица как раз оказались штрихами, довершившими впечатление. А нежелание четвертой продавщицы узнать у меня свою долю говорило скорее о том, что она почувствовала во мне нечто, и оно, почему-то неприятное ей, заставило ее со злостью и даже с вызовом посмотреть мне прямо в глаза, молча, но зато так выразительно.
В ресторане же, каком-то второразрядном, у Белорусского вокзала, куда нас завлекло какое-то блюдо-муляж в витрине, эти исходящие от меня импульсы обнаружились совсем по особенному. Рядом с нашим столиком стояло пианино, и во время обеда я, даже не вставая, а только повернувшись на стуле, проиграл самое существенное из репертуара, который принесла в наш дом мачеха и которому она меня добросовестно обучала. Это был Легар, Штраус, еще кто-то и еще кто-то, и я рассуждаю так: если я ощущал потребность в такие минуты именно в этой музыке, значит она тоже содержала нечто, как содержал его я, но и я, и эта музыка, все это было лишь частичкой общего, распространенного вокруг.
Против моей музыки возражал лишь один столик, там кто-то острил: «Не терзайте, пожалуйста, наш слух!», тогда я сыграл им «Мурку», потом «Как зовут твою мамочку?», кто-то даже зааплодировал, но я слишком поздно понял, что городской фольклор был лишним, нечто во мне незаметно выветрилось и стало грустно.
Секретарюк боролся с дремой, с затвердевшей улыбкой уставясь через пыльное стекло на улицу, и слушал через силу, слушал, стараясь запомнить все, что я говорил. Новую анонимку готовишь, но на этот раз ты замахнулся на личное счастье. Ладно, на тебе! И я стал выбалтывать без счету драгоценные факты, которые раньше он мог получить у меня, чтоб не соврать, один в год, не больше, я его держал на голодном пайке, зато уж у меня была уверенность, что никогда ему не придет в голову, как я отлично знаю, когда и о чем мне следует проговариваться, а у него появлялась пища, поглощающая на месяцы мстительную потребность человека неудовлетворенных способностей. И я не сомневался, что набрякшие и ставшие заметными на его почти голой голове сосуды – следствие не столько сытной еды и алкоголя, а скорее бешеной радости искателя, наконец-то на исходе дней, когда уже не остается никаких надежд, заполучившего настоящую ценность. Ну уж и выкладывал ему я! Все, что накопилось за годы в нашей областной конторе «Сельэлектро», а в каком учреждении нет своих производственных секретов! Бедняга должен был бы кончиться на месте, такое вдруг счастье ему привалило. Зато как бережно усаживал он меня в троллейбус, как поддерживал в сутолоке какой-то площади, и с каким остервенением спорил из-за меня с милиционером, объясняя, кто я и что, и даже будто все утверждения милиционера крайне необъективны. И все же ни разу мне не пришло в голову, что после излияния в ресторане Секретарюк просто мог разглядеть во мне освободившегося наконец от скверны молодого инженера, с которым он когда-то вошел в полутемную комнату техотдела «Сельэлектро» и уселся (между нами лишь корзина для бумаг) за такой же замызганный письменный столик. Ни разу, должен подчеркнуть, не пришла мне такая мысль на ум: не затем он тянется ко мне в Москве, чтоб умиляться нашей с ним бок о бок прошедшей молодости!
Дома Татьяна Степановна поспешила меня обрадовать: едва я ушел, как мне позвонили и она записала, кто звонил и что передавал. Хозяйка протянула мне клочок газеты. А тут день, заваливаясь куда-то за высоченный флигель прямо против окна Татьяны Степановны (не чета моему деревянному), потянул торопливо свет из комнаты, и моя хозяйка под клетчатым пледом, с усами и плоскими волосами, облепившими большую голову, погрузилась в сумерки. «Послушай!» – время от времени раздавался ее голос из темноты. Телефон нас не беспокоил. Секретарюк спал за дверью. В окно, раскрытое в палисадник, заглядывали темные кусты и доносился смутный гул субботнего вечера.
Я лег, не раздеваясь, на постель и сказал себе, что дело еще в воскресных и субботних утрах, когда не нужно ехать на работу. Они многому причина, с них началась проблема, и зеркало в спальне, в котором я первым долгом вижу свою физию, когда раскрываю глаза, тоже сработало в нужном направлении, потому что оно мне два раза в неделю показывало, как бежит время, и так несколько лет подряд, и в конце концов мне стало казаться, что я могу что-то не успеть. О жене я не говорю, это другой вопрос, сейчас я его подымать не буду, а вот позвонить самое время (где эти каракули Татьяны Семеновны?), а там посмотрим. Па-смотрим и увидим. Я набрал номер, и не скажу, чтоб ждал так уж спокойно, пока не стал говорить с Серафимой. Но прошло еще два дня, прежде чем мы смогли с ней увидеться. А теперь я расскажу, как прошли эти два дня.
Положив трубку, я вернулся в комнату и разбудил Секретарюка, причем, мне даже показалось, что он не спал и слышал телефонный разговор. «А что, если в кино?» – спросил я для проверки, и вдруг он, не раскрывая глаз, отрицательно замотал головой. (Значит, не слышал, так я решил.) «Просто выпьем пиво?» – продолжал я. «Не расположен». Я тоже растянулся на кровати.
Совсем не плохая комната для двоих, пока не устроимся с Серафимой поосновательней, думал я, Татьяна Степановна бы согласилась. Вещи летние, мои и Серафимы, вполне поместились бы в этом шкафу. А без столика можно обойтись. Ну, а после окончания одного небольшого дела можно будет говорить о кооперативе. Нет, спохватился я, о кооперативе нужно говорить уже сейчас.
Тут раздался звонок, треск раскладушки, с которой, ворча, подымалась Татьяна Степановна, ее шлепающие шаги к двери, голоса в передней, какие-то вопли Ирины Николаевны насчет утерянного в вечной спешке ключа, и еще чей-то голос, и еще, даже звуки поцелуев. Потом началась беготня по квартире, кто-то стал звонить по телефону, зашипела сковородка на кухне. За простенком, у Ирины Николаевны, стучали каблуками и барабанили по пианино.
– А ты говорил, идем в кино, – вдруг откликнулся Секретарюк. – Но я по крайней мере уже выспался.
Пойдет она ко мне, когда мы с ней снова встретимся? – думал я. В прошлом году я с ней познакомился на остановке троллейбуса, она не хотела. И научил ли ее кто-нибудь курить за это время? А как ей стало дурно от папиросы? Или от того, что я обнимал ее? Нет, нет, нет, хватит, хватит, хватит, вдруг забормотала она, я не хочу. И тут же убежала. Но все дело в том, как это было сказано и сделано. Тут что-то мне по-настоящему нравилось, иначе об этих подробностях я давно позабыл бы, ведь с тех пор прошло много времени.
– Ты знаешь, на меня два дня назад у Кировского метро наехала машина, – сказал Секретарюк. – Примяла нос туфли и ударила ручкой, сорвала кожу. Туфля ни к черту, утром увидишь.
…И как она побледнела, и ее стала бить дрожь, когда я прижал ее как следует. Это было в сумерки, в каком-то старом дворе, куда мы вошли и сели на крыльцо, я достал сигареты и стал учить ее курить. Небо было еще светлое и видно было, какая она стала. Я подумал, что она больная и сейчас на моих руках потеряет сознание, что-то неблагополучно с нервами (потом поймете, почему мне приходили в голову такие вещи), и решил, что хватит действительно, но она сама ушла. Но вот что: я был, конечно, рад, что все так получилось, и с ней не было припадка, как я почему-то вообразил, и даже не пришлось ее провожать в Марьину рощу, там она жила, очень далеко, а мне нужно было возвращаться домой, ждала жена, и Серафима тем, что убежала куда-то, заметно выиграла в моих глазах.
– Такое хреновое настроение у меня было, – говорил Секретарюк, – что я подумал: если б он меня сбил как следует, по-настоящему, так и быть. Согласен. Но после этого случая настроение тут же с меня слетело.
Серафима твердила, конечно, что не хочет, не хочет и не хочет, но я вскоре ей позвонил, и она прибежала после какого-то экзамена, мы всегда встречались после экзаменов (она поступала в институт), и была очень довольна, и о том происшествии даже не вспоминала. Когда я уезжал, она пришла на вокзал и видела, как я садился в поезд с женой, я уверен, что все это было ей очень интересно. А Секретарюк в благодарность за мои откровения в ресторане говорит со мной так, как давно уже не говорил.
Хитришь, подумал я, ты уже не тот каким был десять лет назад, когда мы с тобой дружили, пока дружба между инженером отдела и главным инженером конторы, каким я стал, вскоре постепенно, постепенно… Только видимость, да и она со временем фьюить, потому что ты начал покусывать меня на собраниях и в докладных – кому? юмор! – управляющему. И мы перестали здороваться. Затем отношения стали налаживаться, и я тебе выписал премию, первую после нескольких лет, и вдруг бац, в конторе завелась вонь! Анонимки, анонимки, а в них уже все названо своими именами: хищения, вымогательства с колхозов, грубые нарушения техники безопасности, и в результате – жертвы среди линейных монтеров. (Конечно, эти, с позволения сказать, факты лишь мерещились его больному воображению.) И никогда с тех пор нигде, ни на собраниях никакой критики с твоей стороны, я, мол, делаю свое дело, а на остальное мне наплевать, такое ты хотел создать впечатление. А анонимки все на меня, не на управляющего, а на меня. А я тебе, суке, столько сделал! Ведь это батя в контору Секретарюка устроил после института, не то ехать бы ему в район со своей Капочкой. А квартиру двухкомнатную? Ведь ты в парадном под лестницей жил! Вот что значит зависть. Вот она лежит передо мной на полу, высунуты из-под простыни большущие ступни, а дальше торчит из подушки острый нос.
В комнате он и я, все видно, так ярко светят на улице фонари, а за простенком что делается! Дамочки не скучали, мужские голоса я тоже слышал, но что-то мало. И никто меня не приглашал. Это задевало. Но ждать милостей от природы нам не пристало, как говорится в том анекдоте. Я оделся перед зеркалом – ничего выгляжу. (При желании вполне мог наступить на Секретарюка, он лежал у шкафа, против которого я наряжался, но я ведь в таком положении, что могу позволить себе и не наступить.) Я постучал к соседке. «Ой! – вскрикнула Ирина Николаевна, – а Татьяна Степановна нам все уши прожужала: тише, люди спят». И видно было, что она рада. Если бы жена оказалась на моем месте, ей несомненно бросились бы в глаза сразу десяток пепельниц, которыми служили подсвечники, блюдца и папиросные коробки, полные окурков, всюду обгоревшие спички, серые от грязи салфетки на пианино, телевизоре, на столе, давным-давно увядший цветок, и кучи тряпья в самых неподходящих местах, и уютно расположившиеся гости, она бы… Но я решил больше не вспоминать о жене. Как будто я с какого-то времени совсем не знаю никакой своей жены. Клопы здесь где-то тоже должны были быть, Татьяна Степановна предупреждала, что они переползают через простенок от Ирины Николаевны, мою кровать хозяйка залила дезинсекталем, но если я что-то почувствую, тогда она просто бессильна! Или даже так: она напишет в санстанцию заявление и потребует, чтоб к соседке приехали и все залили дезинфекцией, если сама эта грязнуха не желает.
Но все это ведь не так существенно, правда? А вот что на тахте сидела Аве Мария, это дело другое. В прошлом году мне говорили о ней такое: она ухаживала много дней за Ириной Николаевной, когда та не подымалась, кормила ее даже на свой счет, та все копит, не то от скупости, не то отвозит гадалкам, на гадалок, говорят, ничего не жалеет. Такие же и не менее веские услуги Аве Мария оказывала в прошлом и другим людям, даже не очень близким, а муж на ее счет окончил университет, факультет журналистики, писал дипломную работу, а она бегала и приносила все в дом. Но вот при мне, значит, уже спустя какое-то время, ее попросили одолжить денег, какую-то мелочь, и она отказала, а в сумке получка, сама сказала. «Не хочу быть доброй», – призналась, и все. Между этими двумя состояниями лежало очень много, целый век. И что-то за этот век произошло. Вот я и хотел узнать, что. А зачем мне это было, дело другое. Сейчас я о нем рассуждать не буду, время не пришло. Ни о нем, ни о Сашке-спекулянте. И в особенности об узелке под шкафом. И я кинул взгляд на этот шкаф. Куда же Сашка этот узелок забросил, интересно? С одной стороны к шкафу придвинуто пианино, с другой стенка. Тогда только так: вошел и прямо как стоял, без всяких выдумок там или ухищрений, забросил под шкаф, да еще, может быть, и ногой затолкнул поглубже.
– Что ж вы не привели с собой вашего товарища? – спросила Аве Мария.
Устроились мы с ней коленки к коленкам, друг против друга, и любопытно, что сухие ее и загорелые ноги были даже длиннее моих, должно быть от каблуков, а на колени себе, одно к одному, она поставила пепельницу, блюдце, для удобства. Затем получилось такое. Я тоже, спросив, конечно, разрешение, сбросил шутки ради пепел в эту пепельницу на живой подставке, и тут же почувствовал, что мне приятен этот жест с сигаретой, естественно, я повторил его много раз. И Аве Марии эти наши новые отношения тоже были приятны (я говорю о новых отношениях, потому что, посудите сами, мы были с Аве Марией едва знакомы и вдруг она разрешает мне воспользоваться своими коленями!). Я уже не говорю о забавном выражении ее курносого лица с сухими морщинками у губ и довольным взглядом из-за искрящихся стекол очков, потому что достаточно было услышать, как она отбрила Люсю, потянувшуюся к ее пепельнице: «Нет уж, пользуйся, пожалуйста, какой-нибудь другой!», и даже прикрыла наше общее блюдце рукой, чтоб уже больше никаких доказательств не требовалось. Люся вдруг покраснела, надулась, как индюшка, и даже заклокотала, так ее, оказывается, оскорбил отказ (но я, допустим, знаю, что поссорило девочек, хо-хо!). После этого мы с Аве Марией оказались соединенными еще какими-то узами, и время потекло как по маслу, и мы блаженствовали, уже не тревожимые никем, пока женщины, устраиваясь у Ирины Николаевны на ночлег, не стали вытягивать из-под Аве Марии ковер, накрывающий тахту. Ковер они раскатали по полу, сложив вдвое, он был очень велик, сверху набросали подушек и получилось отличное ложе, а мы с Аве Марией, все еще неразлучные, вышли в переднюю, чтоб не мешать хлопотам, и только когда она сняла трубку и стала набирать номер, наклонив голову с трубкой таким запомнившимся мне жестом, мир, который в течение нескольких часов вмещал лишь наши расширившиеся до необыкновенных пределов души и еще, может быть, блюдце с окурками, стал понемногу населяться другими разными предметами, и я почувствовал, как стремительно уменьшаюсь в размерах.
На этом девишник у Ирины Николаевны закончился, а утром, в семь часов, приехал Сашка. Я уже знал из разговоров о нем, которые меня всегда необыкновенно привлекали, потому я всех живущих в этой квартире довольно нехитрыми способами всячески направлял на такие разговоры, знал отлично, что это обычное время Сашкиного возвращения в Москву. Очевидно он как человек суеверный начинает каждое предприятие одним и тем же рейсовым самолетом. С его появлением здесь мне пришлось больше заниматься делами, но в ночь накануне его прилета я еще мог проводить время просто, чтобы почувствовать гармонию, единство и свое полное растворение в чем-то, витающем вокруг, и должен признаться, что удовольствие, которое испытывала при этом нашем общении Аве Мария и которое она не скрывала (не могла, если бы даже захотела, вот, например, почему: серое и как бы пропыленное ее лицо, очень напоминающее своим цветом окна ее производства, я потом как-то видел это множество тусклых окон, за одним из которых стояла она, ее лицо к середине ночи порозовело), еще более разжигало мое любопытство. Я только что описал обстановку у Ирины Николаевны, служившую, так сказать, оформлением нашей встречи. Но для того, чтобы представление было более полным, я хотел бы познакомить тех, кто интересуется, с самой нашей беседой. Началась она, как обычно начинаются такие вещи, когда едва знакомые люди, испытывающие один к другому какой-то интерес, встречаются и что-то сначала говорят, что они говорят, я опускаю, это не важно, а дальше пошло уже кое-что посущественней. Ну, к примеру, Аве Мария меня спрашивает: «Представьте, что у вас есть подруга, и вот вы начинаете догадываться, что вы ей нужны лишь как приманка для мужчин, иначе они не станут ходить и приносить закуски, а закуски потом ей остаются, ведь все никогда не съедают и не выпивают, как вы думаете, она хорошая?» «Я этого не знал». «А я теперь поняла. Каждая из ее подруг тоже очень хитра, все ей подстать. Это они появились, когда мы с ней разошлись. Ирине только бы выпить за чей-то счет. Она даже не каждый день умывается, не успевает. А увидели бы вы, в каком она ходит белье, на каких простынях спит, лошади шарахнулись бы. А в шкафу, вот в этом, у нее полно французского белья, изумительного, от тетки из Парижа, эмигрантки. Она его даже не вынула из конвертов. Я из-за Ирины потеряла столько времени, мне его теперь очень жаль». «А куда вам торопиться, – спросил я. – Ведь у вас все впереди». «Да, впереди, – сказала она с недоверчивой улыбкой, улыбка у нее очень приятная, а вот зубы черные от куренья, Аве Мария в тот вечер, например, непрерывно курила. – Она безусловно рассчитывает на вашу выпивку. Ой, какой вы молодец, что оставили ее ни с чем!» Аве Мария в каком-то порыве похлопала меня по руке. «Она теперь злая, как ведьма, посмотрите сами. Когда она вся сникнет и говорит невпопад, это значит, что чем-то обескуражена, не удалась хитрость. А вот эта рядом со мной, с красными плечами, это она их показывает, чтоб все видели, какой загар она привезла с Кавказа, это Люся, богачка, имеет три комнаты одна с родителями, сейчас покупает у Ирины шубу, ищет женихов. Ида, видите эту жабу с выпученными глазами, тоже ищет женихов. Никогда не имеет своих сигарет. А Ирина та вообще сошла с ума со своим старцем, она вас не просила пригрозить ему? Но больше всего я рада, что вы одурачили Ирину. Она ходит, как помешанная». «Портвейна могу поставить на стол, пожалуйста!» – предложил я. «Не надо, – сказала Аве Мария. – Я когда-то тоже была такой. После того как от меня ушел Колинский, я у нее дневала и ночевала, бежала из дому. А теперь я здесь бываю редко, это вы случайно меня застали». «Какой ваш телефон?» «Я даю вам служебный. Дома у меня, сами когда-нибудь увидите, какой может быть телефон. И лучше звонить до одиннадцати, позже нас, чертежниц, посылают в отделы». «Шестьдесят рублей?» – спросил я. «Восемьдесят» – возразила Аве Мария. «И то!» «Да, и то. Страшная радость!» «Могу дать на время». «Мне много нужно». «Могу и много, но не сейчас, а так через недельки две. Зачем они вам?» «На квартиру. Увидите, в какой я живу». «Может быть, мы сейчас договоримся, когда увижу». «Лучше позвоните мне во вторник» – опять возразила Аве Мария.
Едва я вошел в свою комнату, как сразу догадался, что Секретарюк лежал на моей кровати и подслушивал, что делается за простенком. Ради смеха я прошелся по его постели, босиком, конечно, я уже успел сбросить туфли и даже зацепился за торчащие врозь ступни, а он хоть бы что. Проснулся бы для вида, нельзя же так перебарщивать. Я перевернул простыню на другую сторону и уснул, но скоро меня разбудил переполох, поднятый Сашкиным приездом. Дамы с хохотом, с писком кто куда, только двери захлопали. Его приезд заставил и меня пересмотреть планы на понедельник. На курсы я не пошел, Секретарюк побежал один, а в восемь часов, когда Сашка стал звонить по телефону, я тоже оказался в передней. Но Сашка был не один. В кухне сидели двое парней в одинаковых кепках с нависшими козырьками и сосредоточенно ели огурцы с хлебом. (В скобках скажу, что потом я обнаружил на своем подоконнике два длиннущих бледных огурца, привет с Кавказа!) Тут появился Сашка и спросил меня, не звонила ли ему Аня, кажется, так он ее называл, или кто-нибудь еще, и тоже стал есть огурец, прямо со шкурой.
По прошлому году Сашка меня едва мог помнить, мы, может быть, разок встречались с ним в передней, и это как раз было даже лучше. Зато как обрадовалась его приезду Татьяна Степановна! Еще с парадного, вся в авоськах (она чуть свет уходила в магазины), Татьяна Степановна возбужденно заклокотала, не иначе запах свежих огурцов (в овощном рубль шестьдесят кило) предупредил хозяйку о Сашке.
Сашка, конечно, парень здоровый, но если бы я припечатал, как я понимаю, по его мясистому уху, получился бы хороший кусок рубленого мяса. А Юрась по второму юношескому вполне мог бы своротить длинные носы его молчаливых стражей, бронзовых, как древние рабы.
Сашка ушел, сначала ушли стражи, которым он что-то начальственно буркнул по-своему, потом он отнес авоську с огурцами Татьяне Степановне и попросил передать девушке Ане огурцы («Я ему уже говорил, он скоро придет, вы ему дадите») и тоже ушел. Тогда хозяйка позвала меня.
– Вам не нужна сетка? Сашка оставил несколько штук, просил продать.
Сетки были пестрые, капроновые, в комнате так приятно пахло огурцами, которые Татьяна Степановна разрезала дольками и впихивала вместе с батоном в усатый рот и запивала чаем, а я медленно, медленно выныривал, я уже чувствовал вкус вдоха, пахнущего иодом, и видел уходящую в глубину тень моей лодки, а в лодке той в целлофановом мешочке у меня тоже лежали огурчики на размокших от жары ломтиках черного хлеба с маслом. Но купанье с лодки, как и теперь представляю себе мое будущее, придется отложить надолго, если не навсегда, и я не жалею особенно. Посидеть с удочкой на речке (а здесь реки должны быть, ну хотя бы в Загорске) тоже не плохо.
Я позавтракал за компанию с Татьяной Степановной, потом завалился спать, а когда проснулся, было уже за полдень. Я вышел и остановился посредине улицы, а что это значит на Сретенке, на узких, в полтора шага ее тротуарах, да еще в погожий день, каждый знает, меня стали обмывать потоки прохожих, как мысок, подталкивать саками, корзинами и плечами, но я стоял твердо, пока не вспомнил, что мне нужно было купить в Москве; мне необходима была резина. Я направился в автомагазин, но без особого нетерпения. Ведь с машиной у меня далеко еще не все решено, потому что далеко не решено, где буду я, вернусь ли домой, а если не вернусь, то заберу ли с собой машину на новое место. С таким настроением доставать что-то дефицитное все равно что ловить скумбрию на самодур. Нужно было выяснить вопрос хотя бы с этим человеком в спецовке, не то заведующим отделом, не то неизвестно кем, может быть, грузчиком или товароведом, с неясными для меня целями бродящим по залу, но я просто спросил, бывает ли в магазине резина. И вдруг (случается же такое!) он заинтересовался вопросом, и не успел я опомниться, как уже торопился в такси домой, куда с минуту на минуту должны были забросить скаты, от которых моему контрагенту необходимо было побыстрее избавиться. Так у меня под кроватью оказалось два ската, и запах сырой резины поселился в нашей с Секретарюком келье. И купил я их почти по номинальной цене!
Сашке моя обнова так понравилась, что едва ушел шофер, как он постучался ко мне с двумя огурцами, торчащими из карманов, такие это были огурцы длинные. Но в машинах Сашка разбирался плохо, просто в нем чувствовался любительский азарт. Но даже этого достаточно, чтобы мне человек был по душе. Я сидел на кровати и грыз огурец, а Сашку устроил против себя на стуле. Теперь я мог как следует разглядеть его. Он был приятен умеренной полнотой и цветом кожи, напоминающей бронзу с большим процентным содержанием олова. Скрытность тоже была его чертой. Я так и не смог выведать, чем он промышляет, но не сетками же или огурцами. Посидев у меня минут пять и поговорив о женщинах тоже, Сашка ушел. Он хвастал, что москвички предпочитают его всем его товарищам, не говоря уже о москвичах. «Я им разбираюсь». Но хвалил он только Аню, потому что у нее такой вот маленький женщина, он соединил пальцы колечком и показал мне. Ни у кого такого нет, сказал он с ожесточением и таким видом, как будто с ним спорили. (Я умирал от смеха, в душе, конечно.) Сашка добавил, что вечером, когда Аня к нему придет, пусть я прихожу тоже, он нас познакомит. После разговора с Сашкой я стал думать о его жизни. Где-то в долине под Сухуми, он говорил, у него есть плантация цитрусовых, дом на восемь комнат, жена и трое детей. Почти то же имеется и у меня, но во всем остальном я мог ему позавидовать. Больше всего меня привлекала свобода передвижения и мест жительства, которые он смог для себя создать. Конечно, у него имелись и обязанности, совсем не легкие, но занятия его при всем их кажущемся риске на самом деле вовсе не так опасны. Человек, много лет занимающийся одним и тем же делом, обычно знаком с ним во всех тонкостях, и опасности, с которыми Сашка неминуемо должен сталкиваться, ничуть, я бы сказал, не сложнее подстерегающих водителя, в данном случае меня, когда я гоню на работу, при виде пьяного, выскочившего на дорогу. Рефлекторное нажатие на тормоз или едва уловимое движение руки на баранке, и опасность остается позади. Зато Сашка не привязан к конторе «Сельэлектро» (вернее, к сотрудникам, завидующим мне и подстерегающим каждый мой шаг, хотя плевать я на них хотел с высокой горы). И его тысячи километров еженедельно никак не сравнишь с моими маршрутами.
Тут вошел Секретарюк с коробкой обуви. Он стал инициатором выставки, что ли, наших сегодняшних приобретений. Получилось это так: я вытащил из-под кровати скаты, конечно, неохотно, хоть у меня и не было особых причин скрывать их от Секретарюка, и тому зачем-то хотелось посмотреть на них, а когда скаты, один на другом, новенькие, как мокрый уголь, уже лежали посреди комнаты, он рядом положил свои сандалеты из заменителя, но похожие на модельные, и, отступя к самой двери, как бы для того, чтобы всласть полюбоваться открывшимся зрелищем, спросил меня: «Понял?..»
Удовольствие было написано на его лице, но оно меня не удивляло. И раньше, когда, скажем, в конторе становилось известно, что управляющий забрал в отпуск на Рижское взморье сельэлектровскую «Татру», и Секретарюку приходилось ехать в районы на объекты в пятитонной передвижной лаборатории, расстраивая на ухабах выверенную аппаратуру, он тоже говорил сотрудникам: «Поняли?..» Я сам это слышал сколько раз, не от него, конечно, а мне передавали, мы с ним в то время находились уже на расстоянии, определяемом моим положением. Получив квартиру, он в таких случаях уже ничего не говорил, и не потому, что случаи прекратились, они были, конечно, в конторе, не могли не быть, работа есть работа, а потому что переменил тактику, стал писать. И вот, только что он снова раскрыл рот, как заговорил тем, давним, тоном, и, очень, по-видимому, чем-то довольный, с дурацким восторгом переводил взгляд с импровизированной выставки на меня, а с меня на глыбу резины посреди комнаты, над которой как бы зримо расходились пахучие пары сырца. Значит, мои подозрения подтвердились, я говорю о тех, с которыми всегда к нему относился в конторе. Но это еще не все. Если ты просто завидуешь, так черт с тобой, длинноносый неудачник, но теперь ты ведь не только завидуешь, ты даже скорее всего уже не завидуешь. У тебя прямо-таки отличное настроение для человека, грызущего себя при всяком удобном случае (а сегодняшний случай чем не такой?), и кушать куда-нибудь сходить в ресторан меня зовешь, и пройтись по улице Горького тебя снова потянуло. И вот о чем я подумал: не напрасно мне так не хотелось брать тебя из гостиницы. Тогда, правда, меня лишь смущал невольный свидетель, хотя что-то мне и подсказывало, что-то другое тревожило, какая-то другая возможность, которую я предвидел. И вот то, что я предвидел, все более проясняется, и тревожащее явственно вырисовывается в проблему номер один. Повторяю, в том случае становится, если я правильно оцениваю причину неожиданной радости Секретарюка.
Конечно, мог бы я и притвориться, прикинуться, у нас говорят, ни о чем не подозревающим, и похохотать вместе с ним, хотя бы потому, что все равно я его обойду, это и причина достаточная, и смеяться я умею, люблю это занятие, могу привести пример, но сделаю это чуть попозже, по другому поводу, чтоб убить не менее двух зайцев и сэкономить ваше время, не возражаете? Но мне не хотелось притворяться, не хотелось, и все. Хотя тот же Секретарюк имеет основания подтвердить, что делаю это неплохо и даже мне доставляет удовольствие прикинуться иногда человеком, каким надо по обстановке. Но на этот раз просто-напросто грустно стало мне. Сколько ж я для тебя сделал, а ты… Секретарюк заметил тут же перемену, довольно необычную в моем настроении, и, видно, намотал себе на ус, потому что тоже как-то сразу посерьезнел. Да, да, твердо сказал я себе, нечего сомневаться, он тебя ловит. И вот в таком состоянии самое время выпить. Мы с ним вышли на Сретенку и с первого же шага столкнулись с Ириной Николаевной, Люсей и еще кем-то, должно быть, Идой, если судить по выпученным глазам. Они нас и потянули к Аве Марии.
(Секретарюк)
«…вдруг Ирина Николаевна закричала: «Извозчик! Извозчик!..» и побежала к потрепанной пролетке, только что свернувшей в наш переулок. (С тех пор прошло уже два дня, и я могу в чем-то ошибиться, опустить какие-то подробности, потому что я все время чувствую противную боль в желудке, но истине в самом высоком смысле я не изменю.) Мы устроились кто где и в таком виде, облепив пролетку со всех сторон, чуть ли не взобравшись на козлы, полезли куда-то вверх к Садовому кольцу, причем в некоторых местах лошадь, останавливалась, поводя потемневшими от пота боками, и тогда я сходил на землю и шел пешком рядом с пролеткой. А вообще, учитывая также остановки у светофоров, лошадь стояла больше, чем бегала, если можно назвать бегом странные телодвижения умного, но, к сожалению, исчезающего вида животного, которого непосильная кладь заставляла идти на хитрость и подлость, так не свойственные этим благородным тварям: она старалась, и я готов расписаться под каждым своим словом, старалась подставить нас под троллейбус или приближающуюся машину, потому что останавливалась как раз в тот момент, когда пролетка оказывалась на пути движущегося транспорта. Только искусство извозчика, немудрого на вид колхозничка, чья борода, очевидно, только из парикмахерской, что в «Метрополе», распространяла залах кубинских сигарет и спитого чая, избавляло нас от неминуемого увечья или даже смерти, очевидно, неизбежных при пользовании таким дурацким видом транспорта в наши дни. Это была фантазия моей соседки по квартире, Ирины Николаевны, и я, следуя за пролеткой, воздавал всю дорогу должное сумасбродке, восседающей передо мной под огромным зонтом с раскачивающейся длинной бахромой. Когда же извозчик спрыгивал с козел, чтобы подобрать совком навоз с дороги («Страшное дело, товарищ, как машины из-за этого скользят. Любой троллейбус могу пустить по другому маршруту. Но милиция уж больно интересуется…»), мы с ним некоторое время шли рядом, говоря о том о сем.
Долго пришлось мне идти за пролеткой, наконец я устал и во время одной из остановок кое-как примостился на откидном стульчике рядом с моим начальником, который здесь, в Москве, по отлично известным мне причинам всячески прилаживается ко мне. И все же он, несмотря на все старания освободить для меня побольше места на скамеечке, никак не мог этого сделать из-за своей довольно плотной комплекции. «Ой, упадете, товаришок, – с сомнением покачал головой возчик, – сейчас я его под гору пущу». С необыкновенным проворством кучер смотал с себя телевизионный кабель, которым был опоясан много раз поверх болоньи, и связал им наши руки повыше локтей, мою правую и начальника левую. И вот так, наподобие сиамских близнецов, мы помчались куда-то вниз по трамвайной колее, очевидно, возчик заботился, чтоб я не выпал при такой езде, потом проехали мимо большого корпуса, я едва успел прочитать знаменитое название на фронтоне «ЦАГИ», так быстро мы ехали, и вскоре остановились. Из окошка небольшого домика нам уже приветливо махала девица в золотых очках. (За нею теснилось еще несколько фигур.) Я без особой охоты вошел в дом, как бы что-то предчувствуя, и не ошибся. Общество, собравшееся здесь, мне не понравилось. Юрист, с ним какая-то женщина, студент и сама девица, которую все называли Аве Мария. Поскольку комната у этой девицы действительно была слишком мала, вроде моей старой под лестницей, часть гостей разместилась в парадном, благо девица жила на первом этаже. Двери в квартиру стояли раскрытыми настежь, студент вытянул на парадное провода и подключил к проигрывателю, и таким образом мы, гости, довольно удобно устроившись на радиаторах, летом, конечно, холодных, могли слушать ту же музыку, что и расположившиеся в комнате. Но музыка, к сожалению, была пошлость – классика в джазовом исполнении. Иногда, очень редко, я что-то чувствовал, но слишком уж редко удавалось мне найти неискаженные куски, да к тому же мой начальник все время порывался вскочить и побежать за девицей, но телевизионный кабель, которым мы были связаны, держал его крепко. Поскольку никакого другого интересу в нем не оказалось, он по этой причине хорошо выпил. Меня же это его состояние вполне устроило, потому что дало наконец возможность спокойно и без помех вылавливать из потока, страшно безалаберного, менее других изуродованные мелодии. А потом мне вообще повезло – удалось на некоторое время избавиться от осоловевшего начальника, упросив юриста просунуть в кабель вместо моей руки свой протез, и таким образом освободиться из добровольного плена, чтобы сходить с Аве Марией на угол в гастроном. Обратно Аве Мария повела меня вдоль канала, почти до противоположного берега, закрытого тенями от выстроившихся на нашем пути громадных зданий. Залитая солнцем противоположная сторона канала, зеленые поляны, заборы, ограждающие какие-то склады и фабрики, мусор и шлак на берегу, а на воде пятна нефти, все было необычайно ярко и радовало меня. Аве Мария называла моего начальника кулаком и возмущалась моей покорностью. «Надо давать сдачи» – сказала эта девица с заметным ко мне сочувствием и даже досадой на мою безответность. Про себя я ухмылялся, ведь она ничего не знала, а мой триумф был (тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!) уже не за горами.
Когда мы вернулись, юрист напустился на меня. Дескать, как это я посмел заставить его, потомственного дворянина, ждать. Я стоял и терпеливо слушал. Наконец, когда он замолк, я поинтересовался, каким образом можно быть дворянином да еще, как он выразился, потомственным, в наше советское время. Это юристу страшно не понравилось, и он поспешил освободиться от моего начальника да еще с особым мстительным блеском в глазах затянул кабель на моей руке так, что я едва удержался, чтобы не вскрикнуть от боли. Даже главинж встрепенулся, словно по нему прошел электрический ток, но я успокоил его, слегка поглаживая по плечу свободной рукой. После этого вместе с начальником, едва передвигающим ноги и всей своей тяжестью повиснувшим на мне, я попытался проникнуть из парадного в комнатушку Аве Марии, куда на моих глазах только что ловко пролез юрист. Но дальше порога я не двинулся, комната была забита людьми. Все же выход имелся. Перебросив начальника на спину, я мгновенно вскарабкался на книжный шкаф, у которого не хватало одной ножки, и он не рухнул только потому, что падать было некуда. Оттуда на буфет, все, кстати, наверху было покрыто страшной пылью, отчего главинж мой расчихался, а мой костюм единственный, черт меня дернул напялить его на себя в этот вечер, оказался неузнаваемым. Но хуже всего, что дальше я не мог приблизиться к Аве Марии ни на сантиметр – на моем пути стояла упирающаяся в потолок русская печь. Зато сверху я без помех видел, как Аве Мария готовила на подоконнике угощение для гостей, разливала по тарелкам остатки обеда, в одну она налила из кастрюльки ложку зеленого борща, в другую положила косточку. Морковку, петрушку и прочее, к чему относилась и картошка, вываренная в борще и оттого зеленоватая, как изумруд, да еще будто водорослями обвитая зеленью, она разложила по остальным тарелочкам. Затем эта девица стала разливать вино во флакончики из-под духов и в баночки, должно быть, от крема. Конца процедуры я не стал ждать. Еще раз окинул я взглядом разместившихся нз диване гостей – колени, колени, колени. Вдоль стенки по обе стороны от дивана тоже колени, но эта часть гостей устроилась не иначе как на корточках. На всех коленях были разложены пепельницы или же сигареты со спичками. Кстати, еще одна дворянка, урожденная какая-то, как мне сказали шепотом (я знал эту известную фамилию по хрестоматии из русской литературы XIX века), женщина большой красоты, в отличие от других держала по сигарете в каждой руке, и колени ее (единственные!) не были обременены. С удивлением, однако, я услышал из ее уст, что гастроном, которым она заведовала, завоевал в минувшем квартале вымпел по торгу. (Потом уже я воспринял это как должное.) Проклиная так глупо вставшую на моем пути печь, я стал пятиться назад, соскользнул со шкафа и вернулся в парадную, где все прибывающие гости, переругиваясь с жильцами дома, уже занимали ступеньки крыльца, и помчался к трамвайной остановке, куда к полночи, я это отлично помню, начальник подрядил нашего возчика. Каково же было мое изумление, когда обнаружилось, что всю пролетку эта сумасбродка Ирина Николаевна заняла пустыми бутылками из-под вина. Оказывается, она (такая хитрющая!) еще на пути к Аве Марии пообещала извозчику большие проценты от тары, если он согласится забросить ее груз на пункт вторсырья. И вот получилась картина: извозчик, наполняя спящую Москву звоном стекла, помчался вверх по улице с Ириной, пьяной до такой степени, что ее огромный зонт, который она уже не в силах была держать на весу, волочился за пролеткой, загребая весь мусор, попадающийся на нашем пути, а я с начальником на плечах поплелся вдоль трамвайных путей домой, пошатываясь от изнеможения. Рассвет, бледно-зеленый, как картофель из авемариинского борща, уже висел над трамвайными проводами и моей ношей, когда я упал на пороге своего дома. Но ни капельки, понимаете, ни капельки я не жалел, что побывал на этой вечеринке, потому что только там да еще на собраниях можно по-настоящему узнать людей. Хотя должен признаться, только и удавалось мне узнать, что дрянь – это дрянь…»
(Главинж)
И вот наступил этот день. Серафима бросилась мне на шею, не преувеличиваю, мы поехали на ВДНХ, а потом ко мне. Татьяна Степановна открыла нам дверь и расцвела, увидев, что я не один, и поднялся, должно быть, в ее глазах на предельную высоту. Нечего и говорить, что Секретарюка, когда он пришел с семинара, она не пустила в комнату, и он (мне слышны были их голоса) остался пить чай с хозяйкой. Уверен, что Секретарюк хотел посмотреть на Серафиму, но я выпускал ее, почти заслонив собою, и его любопытство осталось неудовлетворенным. Баловать его мне было ни к чему.
Я опять ощутил гармонию, когда мы с Серафимой курили, а потом лежали на постели, и это была гармония не только с чем-то, витающим вокруг, к которой мне вскоре после приезда впервые удалось приобщиться в магазине на улице Горького, это была гармония и с Серафимой, и тому, кто мало со мной знаком, пожалуй, удивительнее всего покажется, как это мне, человеку в общем не столь уж деликатному, каким-то наитием удалось безошибочно ее настроить. Не было ничего, что могло бы не совпадать с самыми сокровенными желаниями Серафимы, и все, что было, было таким завершенным и согласным, как будто незримо присутствующее существо, наделенное сверхчувствительностью провидца, внушало нам с необыкновенной проницательностью. Я скажу вот что: если бы как-нибудь уж случилось, что нам суждено было бы окаменеть в этой моей с Секретарюком комнате, то мы стали бы самыми целомудренными образами влюбленных, когда-либо запиравшимися на ключ. И за то время, как мы с Серафимой ехали, единственные в ночном троллейбусе, к ее дому, ни слова (от полноты чувств) не было сказано, только что через неделю, после следующего экзамена, я снова ее встречу. И все, и Татьяна Степановна меня впустила (я ей сунул рубчик), и я поцеловал ручку и почувствовал, что поднялся еще на одну ступеньку с той поры, как дома по утрам глядел на себя в зеркало. Если у вас есть время, я мог бы рассказать о первой ступеньке, все равно спать не хочется мне, несмотря на полбутылки, которые я допил, вернувшись домой. Потому что лежать без дела и глядеть на гигантские ступни Секретарюка (в нашей комнате, я говорил, и ночью хорошо видно из-за уличного освещения) тоже не интересно. Итак, ближе к телу, простите, к делу! И поехали дальше. У мачехи шили лучшие, так она уверяла, дамы города, во всяком случае у нас дома часто назывались известные даже мне, школьнику, фамилии. И я, конечно, подглядывал через Скважину, когда шла примерка. Мои товарищи, с которыми я вместе готовил уроки, так было веселее, тоже поочередно глядели, и часто, особенно если заказчица оказывалась слишком требовательной, настаивала на множестве переделок, мы приходили в школу с неприготовленными домашними заданиями. Но суть не в этом. Я, так оно и должно было получиться, настолько пристрастился к зрелищу, что оно превратилось, во-первых, в потребность, а во-вторых, позволило как-то незаметно для самого себя преступить через очень сложный для подростков рубеж и опередить своих соучеников, кого на год, а были среди нас и такие, кого на много больше. И вот опять, может быть, кто-нибудь и усомнится в сказанном чуть погодя, но я буду утверждать: впервые достигнув того, что для моих товарищей составляло все еще недоступную цель их непрекращающихся усилий, и тем самым вырвавшись из довольно томительного состояния, я вознесся над ними, и вдруг мне открылась тайна гармонии с действительностью. Она в том, берусь я утверждать, когда тебя подымает над остальными и ты испытываешь ликование, какую-то душевную вибрацию, вызываемую восхитительным волнением полета, а в глазах окружающих обнаруживаешь чувства, не обязательно такие уж приязненные, но невольно подтверждающие, что ты из другого теста. Впрочем, последнее даже не обязательно. Важно, чтобы ты сам имел основание ничего не желать, потому что томительное состояние, не только испытываемое подростками по вполне понятному поводу, оно испытывается взрослыми по совершенно другим поводам и причинам, и это состояние томления, какой-то неудовлетворенности, недовольства самим собой свидетельствует как раз об отсутствии гармонии. Состояние недовольства собой может продолжаться месяцами и даже в течение всей жизни, как я не раз убеждался на примерах других людей. И только когда ты вырвался из этого состояния, и тебе уже ничего не хочется, и испытал описанное выше ликование, как бы парение над всеми, слияние с чем-то высшим, совершенным, может быть, со своим сокровенным желанием, в виде символа времени рассеянного в атмосфере, тогда ты достиг гармонии, пусть незамеченной окружающими, но ты сам себе председатель верховного суда, ты первый разглядишь, чего ты достиг, а потом уже, да и то не всегда, и остальные увидят. Так вот помните: иногда в глазах оставшихся внизу можно ничего и не прочитать, но пусть это вас не смущает.
(Секретарюк)
Этот мой главинж оказывается просто подонок. Пусть я сам себя связал с ним телекабелем, но разве это значит, что я обязан присутствовать при совершенно безобразных сценах? Нет. Негласный уговор между нами (откровенно мы никогда не говорили об этой особой, одной на двоих, нашей судьбе) исключает столь грубое принуждение, насилие над волей. Посудите сами: я должен быть при нем шутом, перед его девкой и музыкантами, которых по ее прихоти он зовет целыми толпами, чтоб ублажать ее пристрастие к пышным утехам в истинно купеческом духе. Пусть я, каждый может предположить, что я не расположен к нему, но даже Татьяна Степановна, которая млеет перед ним (его рубчиками!), и та пожимает плечами и выразительно переглядывается со мной, когда из-за двери, за которой он заперся со своей купчихой, доносятся свидетельства этих оргий. Причем интересно, что главинж, который и в русском далеко не блещет, переходит на английский, потому что слова: бэби, бэби, бэби слышатся почти непрерывно. «Хочешь бэби?» – это он спрашивает. «Хэлоу, бэби!» – это он к ней обращается. «На, бэби, «Кэмел» будешь?» – это он предлагает. Низость этого человека не только в том, что я по его милости вынужден выслушивать часами этот англосаксонский лексикон, а в том, что он это знает и донимает меня невозможно пошлым произношением, из-за которого наша институтская англичанка терпеть его не могла.
Я связан с ним, и не могу никуда убежать, и должен быть невольным слушателем и гортанного французского рычания, доносящегося из-за другой двери, в комнате этой сумасшедшей Ирины, которую она сдает спекулянту Сашке. Этот интернациональный бордель, в прихожей которого я как привязанный угрюмо сижу, наблюдая, как Татьяна Степановна дует чашку за чашкой, льет кипяток в свою утробу и заедает соленьями, вареньями, копченостями, сдобой в существенных количествах, был бы просто невыносим без этой особенности его владелицы много и непрерывно кушать. Скажу больше: это единственные мои развлечения и отрада в вечерние часы присутствовать при самоубийстве старушки, которая, по ее же словам, была уже при смерти. Будто бы врачи велели ей побольше есть после этого, чтоб укрепить сосуды, они (сосуды, как я понял) от вас требуют, Татьяна Степановна, сказали врачи, ешьте! Какое счастье, какое счастье, что умираю не я один в эти вечерние часы.
Тем временем я обратил внимание на новый момент, который обещал внести еще одно, более яркое разнообразие в томительные часы ночного дежурства в заведении Т. С. и И. Н. (буду называть его даже так, но не скрою, что делаю это по настоянию владелиц, желающих кое-что утаить от исполкома). Речь пойдет о намечающемся соперничестве между главинжем и Сашкой. Спекулянт больше, на мой взгляд, брал модой на восточную внешность и, конечно, годами. Но на стороне главинжа были совершенно адские способности всегда и везде, и при любых обстоятельствах оказываться наверху. Для меня лично, например, исход этой борьбы не вызывал бы никаких сомнений, если бы не причина, такая, такая важная, что я на нее даже и намекать не желаю, не могу в ней вам открыться, чтоб главинж как-нибудь не догадался, не пронюхал о моей осведомленности. Потому что тогда цель, которую я, пусть когда-то считал бессовестной, а теперь под влиянием многих неудачных попыток сразить своего врага другими путями, преследую, станет иллюзией, и тогда у меня, уж поверьте, люди добрые, говорю без всякой рисовки, тогда у меня никаких надежд.
Только из-за этой вот отлично известной мне цели главинж и может уступить Сашке первенство, а так ни за что бы не уступил, он бы и у того еще девку умыкнул. Так если он уступит Сашке, рассуждал я на досуге, то это будет еще одним свидетельством в пользу его решения осуществить свой преступный замысел, когда вдруг неслышно отворилась дверь, на пороге показался главинж, а за ним в шубе, не иначе медвежьей, с поднятым воротником, в котором совершенно скрывалась голова, его девка. В то же время отворилась дверь Сашкиного нумера, и Сашка, всклокоченный, с бутылкой в одной руке и великолепной русой косой, которую этот варвар неизвестно каким образом и за что умудрился вырвать у своей, встал на проходе, загораживая собой путь главинжу.
Я опешил. Поскольку я сидел в прихожей за особым столиком и при свече и, следовательно, находился как бы при исполнении обязанностей в заведении, то должен был бы немедленно вмешаться, чтобы всеми, а еще лучше самыми грубыми средствами не допускать скандалу между клиентами. С главинжем я мог сладить живо, стоило только привязать его к себе поплотнее телекабелем, но Сашка с косой в руке легко мог отхлестать меня ею по лицу. (Позднее обнаружилось, что это шиньон, который его девка несла в авоське и, торопясь в нумер, обронила у самого порога.) Но желание узнать сокровенный замысел главинжа принудило меня пренебречь опасностью лишиться места и дать событиям идти своим ходом. Да, кстати, поскольку уж я затронул этот вопрос, хотел бы объяснить, что роль соглядатая, подчёркиваю, всего лишь роль, добровольно взятая на себя до окончания затянувшегося на годы представления, принуждала меня наняться на эту гадкую работу в заведение, которое совсем недавно я не мог бы увидеть даже в худших снах. Но я сказал себе: ты должен потерпеть. В сравнении с тем, что было, это не трудно. Дело, слава богу, идет к концу. Единственное, что меня бросает в трепет, так это как бы главинж не догадался, что под маской вышибалы скрываюсь я! Здесь я с собой никак сладить не могу. Моя уязвимая черта, проклятая черта, внушенная мне школой и не знаю еще чем, не позволит мне пережить позор предательства, славы доносчика. Взгляда своей жертвы я не выдержу. Хотя подумать только, кто жертва и сколько зла главинж принес.
Однако догадываюсь, что публику не очень интересуют частные переживания служащего в таком заведении, как наше, потому тороплюсь возвратиться к главинжу и Сашке, которых я оставил у нумеров в минуту очень деликатную. Откровенно, я ждал единоборства двух стихий: стремления всюду быть первым (главинж)! и из всего извлекать пользу (Сашка-нувориш), в котором мои симпатии были бы целиком на стороне нувориша (а это совсем не то что «кинезь» или, скажу, пустое бахвальство главинжа), но соперники неожиданно стали церемонно раскланиваться, представляя друг другу своих девок. Затем они вчетвером вернулись в Сашкин нумер, а я задремал. Проснулся я оттого, что кто-то теребил меня за плечо. Это был Сашка. «На, это тебе, – сказал он и протянул мне двугривенный. – Скажешь Ирине, что я буду через три дня».
Хозяйка, храпевшая на раскладушке, вдруг затихла, и едва Сашка ушел, подхватив свой саквояж, велела мне убрать освободившиеся нумера. Это не была моя обязанность, но я преследовал, как предупреждал, свою цель и, допив вино из стаканов (эти хамы даже не знали, что вино полагается лить в бокалы), принялся внимательно осматривать нумер, доходы с которого поступали этой сумасшедшей Ирине. В числе хлама, загромождавшего комнату и стены тоже, в виде всевозможных фотографий с автографами и без них, заключенных в деревянные лакированные рамки, а также нескольких весьма недурных картин, видимо, оригиналов, но страшно запыленных, чуть ли не спрятанных под паутиной, я увидел большой фотографический чернобелый портрет недавно убитого президента Североамериканских Соединенных Штатов. Уверен, что эта дура, Ирина, в него влюблена, иначе он не был бы разукрашен следами помады. Но это между прочим.
Цель моего обследования, как вы, вероятно, догадываетесь, была иной. Кое-как убрав нумер, я присел на диван и дал себя убаюкать мечтам, за что и поплатился: Ирина Николаевна застала меня утром в нумере спящим. Тут же она стала допытываться, не оставалось ли после Сашки вино и несъеденное в тарелках. Намек был слишком ясен, и я почувствовал, как бледнею оттого, что вот-вот у меня вырвется признание. «Не сметь! – вдруг закричала она. – Не сметь сидеть в моем присутствии! Я внучатая племянница Мамонта Ибрагимыча…» Никогда не думал, что способен вызвать в этой женщине такую ненависть. Если бы вы посмотрели на ее пылающие щеки, и брызжущие ядом глаза, и рот с потухшей папиросой, услышали бы этот голос, голос истерички в последнем вымирающем колене, вы бы тоже испытали растерянность. «Я не у вас служу, – возразил я, однако, собрав всю свою твердость. – И вы тоже не смеете…» «Выверните карманы! – вдруг перебила меня Ирина Николаевна. – Живо! Там у вас пирожные со стола. Это что за следы крема на брюках?.. А в пачке должны были остаться сигареты».
И она подняла сущий бедлам. Тут сам не знаю, что со мной произошло, я, должно быть, ополоумел от стыда, но вдруг, поверьте, неожиданно для самого себя, ведь я имел дело с женщиной, влепил ей звонкую пощечину.
От удивления она онемела (могу добавить, что ее лицо, залившись краской, поразительно похорошело, во всяком случае я в эту минуту вдруг увидел, какой она была в молодости) и безмолвно заплакала. Но не слезы, а то, что за ними последовало, повергло меня в величайшее недоумение. Она призналась, что влюблена в меня, и, схватив мою руку, стала покрывать ее поцелуями.
– Гадина! – воскликнул я, тут же отдернув руку. – Ты хочешь, чтоб я за тебя мыл бутылочную посуду, которую ты по ночам собираешь по помойкам. Не в этой ли корзине, так тщательно прикрытой газетой, они лежат?
Я бросился к плетеной корзине, которую Ирина Николаевна оставила у порога, и посмотрел. Корзина была полна бутылок.
– Умоляю! – устремилась ко мне хозяйка заведения. – Татьяна Степановна услышит! Эта бандерша уверена, что с бутылками я ношу в дом заразу. Если только она узнает… Сжальтесь!
Я был убежден, однако, что с такими церемониться нечего, и громко позвал Татьяну Степановну. Но ни звука не донеслось из коридора, очевидно, хозяйка ушла в магазины. Все это время, в течение которого я звал Татьяну Степановну, Ирина Николаевна стояла с безучастным видом, как будто вдруг потеряв всякий интерес к своей судьбе.
– Ничего, она скоро вернется, – пообещал я. – Уж я покажу ей вашу корзину, не беспокойтесь.
Вдруг, как будто очнувшись, Ирина Николаевна цепко схватила меня за руку и потащила к письменному столу, из ящика которого мгновенно извлекла толщенную пачку разлапистых кленовых листьев, перевязанных выцветшей ленточкой от конфет. «Козявочка моя, – принялась она читать с листа клена, прежде чем я успел что-то предпринять, – я жду не дождусь минуты, когда мы снова будем вместе. Помнишь, как дождь загнал нас в подворотню, и ты вся продрогла?… моя козявочка?..» «Скажите, – вдруг прервала она чтение, – как вы чувствуете, может этот человек лгать?» «Конечно, – уверенно ответил я. – А по-вашему, это правда?.. Тогда он нашел бы другое слово, а не козявочка».
– Так он лгал? – повторила она в недоумении. – Все эти письма от него. Мы познакомились поздней осенью, потому письма на опавших листьях. Он, такая глубоко чувствующая натура, вкладывал в каждый конверт опавший лист, поднятый с того места, на которое я ступала, и на них отпечатывались непросохшие чернила. В каждом он умолял меня, он клялся…
– Бросьте, – сказал я.
– Нет! – закричала Ирина, как кричит человек, спасающий свою жизнь. – Это его не пускает ко мне карга, старая отвратительная карга, старше его на много лет. Да она не жена ему!
И тут она, страшно взволновавшись, понесла такую чушь об особых отношениях между ним и «каргой», чем-то приворожившей его, что я поспешил вынуть из карманов слипшиеся пирожные и припрятанные под столом полбутылки вина, которые, собственно, должны принадлежать мне, как служащему в этом заведении (это принято всюду, как мне твердо известно), и все это добро придвинул ей. Не выпуская из рук вороха листьев, она бросилась к столу и стала есть и пить, взахлеб читая то одно место с листьев, то другое и радуясь неожиданно свалившемуся завтраку перед работой. Вдруг, не выпуская из рук стакана, она вскочила на ноги и бросилась к часам.
– Но я ненавижу эту спешку! Будь она проклята! Я всегда опаздываю на работу и мне выносят выговоры…
Кое-как вытерев пальцы об одежду, она заметалась по комнате, схватив в следующую минуту какие-то забытые вещи и корзину с посудой, с которыми выскочила в коридор, и стала тщательно закрывать на замок дверь своей комнаты. Но прежде чем уйти, она, эта сумасшедшая, бросила на меня испепеляющий взгляд.
– Никакой посуды я в квартиру не ношу. И вымываю ее без чужой помощи, учтите! Я не эксплуатирую подневольный труд.
Вдруг лицо ее выразило какое-то невероятно гадкое движение мысли и она заплясала, хлопая себя по бедрам.
– Вор, вор! Украл мои припасы!..
Ее седые волосы, крашенные пандоколором так небрежно, что казались выпачканными чем-то, тоже подпрыгивали в такт, а я почувствовал как бы язвенную боль в голове, острую и нудную, и только тот, кто страдает этой болезнью, знает, каково мне пришлось. Объяснять этой твари, что припасы, на которые я к тому же имел неоспоримое право, предназначались одному существу, в тысячу раз больше заслуживавшему их, я не был в состоянии, хоть стреляй в меня. «Ведь не для себя брал…» – пробормотал я. А между тем единственное ее слово могло меня погубить. Меня и без того во всяких гадостях подозревали на работе, так если еще главинж узнает, что я способен припрятать пирожные…
Я сказал, что согласен на все, только молчите, пожалуйста, ни слова главинжу. Если бы кто-то знал, как мне было плохо! А эта дрянь, которую я еще пожалел и, забыв об осторожности, отдал пирожные, как бы для того, чтобы еще больше помучить меня (ведь каждую минуту мог вернуться главинж, а через него все стало бы известно коллективу «Сельэлектро»), закатила истерику: она, видите ли, опоздала на работу из-за меня. И теперь не успеет вымыть посуду. А ей еще нужно ее и сдать на пункт стеклотары!
Сжав зубы, я схватил корзину со стеклом и побежал на Москва-реку, ведь бутылки, вымытые водопроводной водой, стеклотара не принимает. Солнце палило нещадно, на улицах страшное движение, многие улицы перекрыты, их реконструируют, в голове стоит грохот пневматики, взрывающей асфальт. Семь потов с меня сошло, пока я добрался с этими проклятыми бутылками до реки где-то в районе гостиницы «Россия». Тут, у пассажирской пристани, я устроился полоскать посуду. Но нефть, проклятая нефть, плывущая по воде, заставила меня искать новое место, выше по реке. К тому же я опасался милиции, могущей застать меня за этим странным занятием, о котором в «Правилах для пассажиров речных прогулочных судов», висящих на пристани, ничего не было сказано. Я потрусил по набережной к большому мосту, видневшемуся, как мне казалось, совсем недалеко от меня, и с каждым килограммом веса, который я оставлял в этой бешеной скачке по раскаленному гудрону, настолько легче становилось на душе, измученной опасением преждевременно раскрыться перед главинжем, что я пропустил несколько удобных мест, где можно было бы устроиться с бутылками, только бы продлить состояние движения, открывающего передо мной восхитительные виды, о которых я и не подозревал, один лучше другого. Тут такое трогательное сочетание цвета: алые купола, синие стены и уходящая вверх перспектива улицы, замыкающаяся церковкой в лесах. А дальше по реке зеленый холм, замкнутый углом сходящимися строениями, со скамейками, старушками в платках, детьми и кленами и чугунной оградой. Так хорошо, так славно. Но надо было бежать дальше, до самого моста. И я дал себе слово непременно прийти сюда посидеть, не торопясь, на скамейке. И такой запах тут липовый, все серо от пуха, а тишина какая. Почему-то в этих местах совсем не слышно машин, хотя они и снуют совсем рядом. Я приду, вот узелок завязываю, даю слово, что приду.
Но Ирины на Сретенке я уже не застал, убежала на работу. Корзину, полную аптечных пузырьков, сияющих чистотой и хранящих запах свежей речной воды, я засунул за сундук в прихожей, который был моим постоянным местом отдыха во время дежурства. Вдруг затрещал телефонный звонок, и я услышал в трубке сразу три голоса, моей поработительницы Ирины, главинжа и Татьяны Степановны. Я мигом включил магнитофон и, положив телефонную трубку перед магнитофоном, умчался на семинар, ведь я работал в заведении только по совместительству, и время было уже идти на занятия, где ко мне стали хуже относиться, особенно после того, как обнаружилось, что я пропустил занятия один раз. А другим ничего. И не один день они пропустили, и сегодня главинж тоже по-моему пропустил. А попробуй возмутиться покровительством семинарского начальства другим, сразу себя обнаружишь. Но терпение, терпение…
Вечером, вернувшись с семинара и заступив на следующее дежурство, я воспроизвел запись. Ирина таким взволнованным голосом спрашивала, принял ли этот тип из стеклотары ту зеленую бутылочку со щербатым горлышком, знаете, какую, еще на этикетке пометка «им»? Если он отказался принять, вы ни в коем случае не соглашайтесь, а немедленно звоните по телефону 996371 доб. 37-45, это комитет народного контроля Бауманского района, там есть товарищ Коркин, он в курсе и всегда поможет. Мною овладела подавленность, знакомая по тем периодам в «Сельэлектро», когда я вовремя не догадывался сделать какую-то нелепость, а потом мой промах обнаруживался. Ведь тара до сих пор лежала в корзине за сундуком, мне и в голову не могло прийти, что сдать ее я тоже должен из-за злополучных пирожных. Ах, в какую кабалу я попал. Ну, ничего, один человек ответит мне за все, за всех мерзавцев!.. Зажегши свечу, я быстренько стал писать объяснительную записку, которую и положил в нумере Ирины на самом видном месте. По опыту того же «Сельэлектро» я отлично знал, как это помогает, в особенности если есть возможность сослаться на недополучение в текущем квартале изоляторов со стороны организации, с которой наш управляющий конфликтовал.
Затем магнитофонная лента стала раскручивать голос главинжа, тот все допытывался, когда вернется Сашка, не говорил ли он об этом перед отъездом, и, может быть, я забыл, так нельзя ли вспомнить, это очень важно для главинжа, так нельзя ли вспомнить, ну, ну, подумай, подумай, в таких делах торопиться не стоит. Да, вот еще что! А те, телохранители, с торчащими из карманов доков огурцами, охраняли ли они Сашку, когда он выходил из комнаты, сопровождали ли его по улице? И еще один вопрос: в комнату Ирины они не входили? Вспомни, пожалуйста, это очень важно. А зачем мне это? Пожалуйста! Я интересуюсь историей цивилизации и развития культуры народов Востока, это мое хобби. Так вот, меня интересуют их обычаи… Я, конечно, не стал придавать значение этой чуши, но виду, конечно, не подал и голосом, в котором даже ребенок обнаружил бы мое возбуждение (я ничего не мог с собой поделать, такое беспокойство меня охватило, что я находился вне контроля, мог обнаружить свои тайные замыслы), я отвечал, отвечал противоречиво, что-то очень много говорил, как человек, который изо всех сил старается услужить, потому что совесть его нечиста, и потом, когда голос этого дельца и преступника, теперь я уже могу смело так думать, стал уходить от меня все дальше, в прошлое, как в окне вагона уходит километровый столбик, спохватился и, посмотрев на кабель с прохудившейся от пота изоляцией, который я потравил, чтобы дать главинжу погулять напоследок, убедился, что он вот-вот порвется. Вот-вот главинж улизнет от меня. Тут же я закрыл рот Татьяне Степановне, которая звонила из мясного магазина, интересуясь, брать ли главинжу бифстроганов, потому что заказанного им мяса на азу сегодня с утра в продаже, нет, может быть, говорит продавец, появится после обеда, но разве можно на это надеяться, если сам продавец, а я его очень давно знаю, всегда у него беру, никогда еще он меня не подвел, если сам Николай Федорович сомневается… На самой середине фразы этой глупой хлопотуньи я отключил магнитофон и, крикнув той же Татьяне Степановне в соседнюю комнату, чтоб присмотрела за огнем, далеко ли до пожара (ведь уже вечер был, а магнитофон воспроизводил утренний разговор), помчался в мастерскую ремонта телеаппаратуры. Прошел я, чтоб не соврать, от Колхозной площади до какого-то вокзала, и куда в мастерскую не постучусь, всюду заперто. Наконец, где-то у выставки, далеко за вокзалом, как видите, мне повезло, в мастерской горел свет, шло собрание. Не говоря ни слова, я прошел к столу председателя, набрал номер народного контроля (ой, не дура она, Ирина!) и сказал что следовало, так же молча протянул трубку председательствующему, а другой рукой указал на волочащийся за мной по всей улице потравленный телекабель. По распоряжению председательствующего собрание тут же было прервано, и все дружно взялись за реставрацию моего кабеля.
Оплатив работу по квитанции, я вышел из мастерской. В моем распоряжении была вся ночь. Впервые за многие годы главинж не был связан со мной никак, я отъединил его судьбу от своей, если говорить образно, выпустил его судьбу из своих рук или снова разделил нашу одну на две разных. Что бы со мной ни случилось в будущем, я уверен, что это была самая страшная ночь в моей жизни. Выпустив главинжа из рук, потеряв самое ценное, возможность заставить его держать ответ перед обществом, я чувствовал себя жалкой букашкой, на которую каждый прохожий мог наступить. И действительно, я видел тротуар где-то у самого лица. Может быть, я ползал? Держась бровки проезжей части, где люди не ходят, а транспорт не ездит, я медленно двигался куда глаза глядят и был, должно быть, близок к концу, потому что транспорт все-таки временами подкатывает к самой бровке, чтобы забрать пассажиров, когда кто-то лихим голосом окликнул меня, и я увидел своего спасителя в образе колхозничка, промышлявшего извозом и трусившего помаленьку на своих дрожках вслед за троллейбусом. Узнал он меня, как видите, несмотря на страшно изменившийся мой облик, и, такой хороший, тут же остановился, помог вползти. Куда изволите, доктор? Я попросил разрешения провести в его транспорте всю ночь, здесь по крайней мере на меня не наступят. Дороговато выскочит, с сомнением покачал он кудлатой головой битла. А почему такая нужда, продолжал он с располагающим участием. И я рассказал ему все как есть, и про кабель, и про свое крайне подавленное состояние. Не говоря ни слова, он вдруг поворотил коня и помчался во весь опор к мастерской. Рано, попытался я остановить его, они только к утру обещали закончить ремонт, вон время проставлено в гарантийной квитанции. Как не так, воскликнул тут мой возница. Ну-ка взгляните, подкатил он меня к самой витрине. Действительно, я увидел странную картину. Все, сколько их было, мастеров быто-обслуживания, с обнаженными шариковыми ручками сгрудились вокруг стола председателя. Мой кабель, белый от соли, валялся на полу, всеми забытый. «На, слушай!» – поднес мне к уху извозчик нечто портативное. «Это усилитель». Едва я услышал знакомые слова «…связи недополучением в текущем квартале от базы №2 растворителя соли», как понял, что затеяли эти негодяи: они составляли отписку в комитет народного контроля! У вас что-то есть с собой, обратился ко мне извозчик. Я протянул ему рубль. Это много, возразил он. Оторвав половинку, он въехал на тротуар и, не слезая с козел, заколотил в дверь мастерской кнутовищем. Когда же дверь отворилась, он, оттолкнув кого-то, ворвался внутрь. Через минуту он появился на улице в сопровождении председательствующего. «Завтра утром, как написано в квитанции, придете получать, – очень мило обратился ко мне руководитель мастерской. – А этого не нужно, – с укором вернул он мне половинку рубля. – Наши люди достаточно зарабатывают». Мне он лишь кивнул, зато с моим возчиком попрощался за руку, после чего, отойдя к двери, они еще покалякали о том, о сем, и извозчик с довольным видом вскочил на козлы. «Мы с этим председательствующим, оказывается, вместе на заочном занимаемся!» – сказал извозчик. Через витрину я увидел мастеров, разбегающихся по своим местам и на ходу вкладывающих шариковые ручки в карманы. «Если бы не вы…» – начал я. «Пустое! – отмахнулся колхозничек пренебрежительно. – Ну, – сказал он затем с сожалением, – надо ехать к колодцу, коня поить. Бывайте здоровень-ки!» Лошадь с ходу бросилась в галоп, но вдруг он придержал ее. «Эй, барин, – крикнул он, – ползай сюда!» Я, конечно, тут же приблизился. «Барин, ты барин, – покачал он головой, смотря на меня с сожалением. Вдруг лицо его исказилось, и он со всего маху стеганул меня кнутом. – Эй, барин! Мало тебя мостырили!» И умчался.
Надо же, такое чудо: нисколько я на него не сердился. Более того, когда в пункте первой помощи врач, обрабатывая рану, еще удивлялся, мол, на какой-то сантиметр дальше, и быть бы вам без глаза, я тут же, выйдя из медпункта, бросил письмо в «Вечерку» с благодарностью извозчику, трехзначный номер, от приезжего командировочного. Было уже утро. Я бодро шел в мастерскую, видел солнце, слышал голоса людей, между моей головой и тротуаром снова выросло расстояние с человеческий рост.
Получив свой кабель, я вне себя от радости бросился к главинжу. Он еще лежал е постели. Я едва не расцеловал его. Одно меня вдруг смутило, только лишь я увидел его кирпичное лицо на подушке: почему он не освободился минувшей ночью от полуистлевшей ненадежной связи, которую я к тому же выпустил из рук? В то, будто он не знал, что другой конец потравленного кабеля я смотал с руки, я не верил, хоть он и провел эту ночь дома и не мог видеть, что я делаю в мастерской за тридевять земель. К тому же с него-то я кабель не сматывал. И все равно что-то мне подсказывало, что главинж коварнейшим образом притворяется неведающим, потому что он всегда знал все.
Не успел я серьезно задуматься над этим, а подозрения меня не на шутку встревожили, как в нашу комнату, даже не постучавшись, вбежала Ирина с охапкой каких-то лохмотьев. Она была в отчаянии: Сашка, оказывается, стелил своей девке французское белье от тетки из Парижа, которое Ирина прятала в шкафу на черный день, и даже давал девке носить комбинации от тетки же, а всему этому цены сегодня комиссионки дают баснословные, а завтра дадут еще больше. Он меня сделал нищей, вопила эта несчастная, простыни все в пятнах, а белье брабантских кружев он пялил на девку, оно все по швам!
Мы бросились к Ирине в комнату. Я никогда не видел более печального зрелища, чем эта груда голубоватого белья на полу, перепачканного паутиной и следами клопов, которую Ирина только что случайно обнаружила под тахтой.
За нумер она брала с Сашки рубль в сутки, а ведь белье действительно не отечественное. Но тут же я вспомнил, как низко она у меня прошлой ночью, заставив себя пожалеть, выманила пирожные, предназначенные не ей, а более достойной, да еще шантажировала меня этими пирожными, и ну ее! Люди, люди, и я в вас верил… Но вернемся к главинжу. Этот буржуй, как ни в чем ни бывало, нежился на кровати и даже не повернулся на другой бок, когда несчастная бесновалась за тонким простенком, и попросил у меня огня. Я подал ему огонь, но так неловко, что опалил бровь. Как бешеный, вскочил главинж с постели и бросился к зеркалу: морда для него первое дело. Я тут же понял, как удачно застраховался на случай, если отремонтированный кабель подведет меня (не очень я верил качеству ремонта в системе бытобслуживания). Теперь главинж сам будет ходить за мной, как привязанный, потому что по опыту знаю, как влечет к человеку, нанесшему обиду.
ЧАСТЬ II
Первым, кого я увидел в коридоре, был Секретарюк, мой друг. Не могу понять, почему его физиономия прежде всего бросилась мне в глаза, если он стоял в глубине передней, а первой подоспела к двери хлопотливая моя хозяйка, и к тому же из Ирининой комнаты выбежали на мой звонок сразу несколько дам и приветствовали мое появление дружными выражениями восторга? Чутье меня никогда не подводило: оказанный мне восторженный прием был Секретарюку неприятен, и он скривился, как среда на пятницу, и ушел к себе, должно быть, спать. Черт его знает, как человек проводит время в Москве, хоть бы музей какой-нибудь посетил! На семинар и к Татьяне Степановне, а от Татьяны Степановны снова на семинар. Если б я его не прихватил с собой в первую прогулку по городу, он бы и на улице Горького не побывал. Дома он тоже как получил свою двухкомнатную квартиру, так и киснет в ней со своей Капочкой. Я никогда их на улице не встречал. Ну да ладно, только бы мне заботы, чтоб переживать за Секретарюка! Хотел я смертельно принять ванну, потом покушать не мешало бы, старушка, несомненно, сообразила что-нибудь на ужин, а я по дороге в дежурном гастрономе сто граммов балычка прихватил, но дамы подняли страшный хай, требуя немедленно к себе. Если б не Татьяна Степановна (которой, подозреваю, хотелось поскорей накормить меня да завалиться храпака на своей раскладушке), мне бы пришлось безоговорочно капитулировать. Но у меня ж не Татьяна Степановна, а ядерный щит: «Вы хоть раз в жизни мужчину покормили?.. Да вы сами себе ленитесь сготовить. Жрете по кулинаркам, а потом животами страдаете!» Ой, мама. Я получил удовольствие. Дамы бросились в свою обитель, прокричав, что ждут меня, а я блаженненько так попарился и даже, кажется, задремал в ванне, и вот, думаю, кабы ждала меня с ужином не хозяйка, а Серафима, и принесла бы сухое полотенце, а то так парно здесь, что приготовленное Татьяной Степановной отсырело, и в новой квартире моей с Серафимой будут в прихожей циновки лежать, чтоб можно было из ванны, скажем, босиком пройти к столу. И так, правду сказать, разморило меня, что даже не заметил, какими яствами меня ублажала старушка, и тихонько-тихонько, не дай Бог дамы услышат, пробрался к себе и уснул не хуже Секретарюка, который, кстати, совсем не спал и что-то даже сказал мне, но я его понимал не лучше, чем если бы он говорил по-еврейски, хотя у меня есть двое друзей-еврейчиков, и когда я бываю у них дома, а там имеются бабушки, то им очень нравится говорить со мной по-своему. Так вот, всякие «зайгезинд», и «фиш», и «фисалых» – это я хорошо понимаю.
Назавтра после семинара я посмотрел документальный фильм о Третьем рейхе. А чтоб уж совсем приятно провести время (я люблю такие фильмы), взял с собой в пакетике пожевать чего-то сладкого. У меня был бы такой вопрос к истории: каким образом эти немцы и немки, в общем-то, как я теперь вижу, самые обыкновенные люди, сумели внушить к себе такой интерес? Предвоенную моду я узнавал, и отцовскую кепку, и мачехино платье с квадратным декольте, и ее же прическу, короткую, оставляющую открытыми уши, а сверху берет. И вдруг из всех этих одежд, лиц, домов, мельтешащих кадров начинает вырисовываться край стола, яркое большой летнее окно, кто-то заслоняет свет из окна, отец или мачеха, я слышу шум с улицы, и мне хочется туда… Это был кусочек какого-то дня. И вот я вижу этот день в кино: какой-то немецкий мальчик бежит, виляя среди прохожих, по довоенной немецкой улице. И как бы Юрась ни критиковал на своем продавленном диване, наши, захватившие в Берлине трофейную кинопленку, заставили этого немчика бегать передо мной, а я могу в это время сидеть в удобном кресле и один за другим брать в рот из пакетика. А захочу, чтоб он еще попрыгал, куплю второй билет за десять копеек. И будет он прыгать передо мной столько раз, сколько мне не лень будет брать в кассе десятикопеечные билеты. Так я и сделал, взял новый билет и опять в зал. Ауфвидерзеен, майн альтер бекантестер, распрощался я наконец с пацаном, в столовой закусил и домой. Открываю дверь к Ирине, а там полно. Добрый вечер, девушки! Вынули карты, я послал Ирину за сладким, тут звонит телефон: Аве Мария. «Приезжайте!» – «Ой, это вы?.. Нет, сегодня я не приеду. Поздно». – «Я провожу». – «Нет, очень поздно, спасибо». – «Мы, кажется, с вами о чем-то договаривались», – это я ей. «Вы думаете, я помню? Подскажите, пожалуйста, о чем?» «Есть хороший анекдот, про консервную банку, – говорю я ей, – знаете?» Я ей этот анекдот, то да се. «Ну, хорошо, я приеду, завтра суббота, отосплюсь. Но я не одна, ничего?»
И вдруг я догадываюсь, почему с таким жгучим интересом смотрю на довоенную немецкую уличную толпу, на этих прохожих мужчин и даже детей, они, как известно, убивали много и жестоко, пусть потом, после того как их засняли на эту пленку, но мне казалось, что, если бы я даже не знал дальнейшего, глядя на них, я мог бы его предположить. От этих людей, узких улиц их городов несло на меня с экрана духом убийства, заставлявшим смотреть на них с особым уважительным чувством, несмотря на то, что мы в конце концов заставили их попробовать нашего кулака. Во мне не было того, что может мужчине внушить это чувство, вызвать в нем смутное ощущение опасности, исходящей от меня, несмотря на мою внушительную фигуру.
Аве Мария привезла какого-то юриста и студента. Студент был уже совсем пьян, адвокат еще вполне держался. И еще раз я подумал: я везучий, ведь на консультацию могло бы меня занести и к нему. С тем большим расположением я отнесся к юристу, а когда испытал своим плечом прикосновение протеза, твердого, как полено, с удовольствием спел для него под аккомпанемент Ирининого инструмента, откуда на меня неслись тучи пыли, пару песенок и, конечно, про Марусю. Все были в восторге, никто из женщин, знавших меня не первый день, не говоря уже о юристе, не догадывался, что я и это умею. (В скобках скажу, что на следующее утро Татьяна Степановна со слезами на глазах благодарила меня, оказалось, она тоже из наших мест, и мои песни, конечно, могли ей что-то напомнить. «Мне сюда на раскладушку все было хорошо слышно».) С юристом мы обменялись телефонами и стали на «ты», хотя и выяснилось, что в одном вопросе, о положении на Ближнем Востоке, мы мыслили не одинаково. «В конце концов, – сказал юрист, – и те семиты, и эти семиты. Почему я кого-то из них должен любить больше?» Ирина кричала, что ей пришлют из Парижа портрет израильского генерала. Должен сказать, что, несмотря на довольно веселое состояние, спорил я люто. И может быть, хотя это и смешно немножко, но при ближайшей встрече с дамами я планировал снова затронуть этот вопрос. Что-то тут меня задевало.
Возвращаюсь к вечеру, поскольку на нем было кое-что еще, заслуживающее внимание. Шкаф – это само собой. Я расположился на тахте, как раз напротив него, и мне отлично был виден покрытый пылью пол под шкафом, со всякой гадостью вроде клочьев волос, занесенных туда сквозняком. Невнимательно разглядывал этот пол и, должен признаться, с каким-то нерядовым чувством. Но я не обнаружил и следа пребывания под шкафом в недавнем прошлом какого-нибудь предмета, при этом надо учитывать, что предмет не просто должен был класться под шкаф, а как бы зашвыриваться и, следовательно, в этом последнем случае, непременно оставить за собой след на полу, покрытом пылью. Но следа никакого не было, А пыль, и эти клочки волос, с какими-то прицепившимися к ним бумажками, и даже остриженные ногти я видел еще в тот первый вечер Ирины, то есть до, подчеркиваю, приезда Сашки. И вот – никакого признака или следа побывавшего здесь предмета. Можно призадуматься?.. И тем не менее в глубине души, как говорится, а я специально к себе прислушивался, что-то меня в себе занимало. В глубине души я не испытывал никакого сомнения в благополучном исходе задуманного, там было (как бы это выразиться?) разлито что-то светлое, белое, неторопливое, ощущаемое физически, ну с чем бы сравнить? Если вы смотрите в море, вниз, и нет волн, и вода освещена солнцем на всю глубину, тогда эта светлая вода во мне плескалась, немножко даже теплая. Это чувство меня не подводит. Могу рассказать такой случай, и я его буду связывать только с еще одним ощущением, и тоже, такое совпадение, вызванным контактом с водой. Когда я с семьей жил еще у отца с мачехой на старой квартире (там еще были стеклянные двери, помните, я рассказывал?), то я всегда ходил мыться в соседнюю баню, делал это днем и не в субботу, конечно, народу никого, становлюсь под душ, вода плещет по кафелю, всюду солнечные зайчики, и так я стою, стою и легонько, легонько решаю все проблемы, и все у меня в голове так ясно, как в двухсветном банном зале, залитом солнцем и плеском воды из моего душа, и где-то в другом конце зала с одной-двумя фигурками посетителей. Выхожу оттуда как будто моложе вдвое, настроение, знаю, что все у меня будет хорошо. Так я себе устраивал банный день среди недели. И после переезда на новую квартиру я иногда хожу в эту баню (правда, теперь мне до нее стало далеко. Зато по дороге заскочу к старикам), мои думают, что я люблю париться. А я хожу совсем за другим: чтоб постоять в пустом зале, чтоб была уйма солнца и все для меня, стучал о пол душ и моя перспектива меня бы радовала. В моей ванной комнате с электрическим освещением я этой перспективы не вижу.
Так вот, там, где находится душа, у меня было светленько, как будто я стоял под душем, несмотря на отсутствие под шкафом каких-либо следов интересующего меня, и это всего за день-два до осуществления задуманного дела. Ну нет, так нет, там посмотрим. А если вообще быть там ничего не может, потому что Сашка ничего туда не кладет, только один раз, да и то в прошлом году, такая фантазия, в виде исключения, пришла ему в голову, что тогда? Тогда мне лучше в «Сельэлектро» не возвращаться, а почему – об этом надо у Секретарюка спросить, кому ж лучше знать, как не ему, он ведь как бы первоисточник всех ожидающих меня осложнений. Выхожу в коридор, открываю дверь в нашу келью, все так трезво, абсолютно здраво, и к Секретарюку: «Ты что, спишь?.. Может, присоединишься?» – «Неохота». – «Вспомнил я, как мы новоселье у тебя отмечали, ты тогда был веселый и меня любил. Припоминаешь?..» (Его хлебом не корми, а напомни какой-то факт.) «Конечно», – вздохнул мой друг. ‘Тогда укладывай чемодан и ищи себе другое место; cпроси Татьяну Степановну, она знает, где сдается угол». – «А почему?» – «Ну, а сколько ж можно? Я тебя забрал из коридора гостиницы на одну ночь, так?.. Собирай чемодан!» Я слегка поддел ногой чемодан, стоявший тут же у стенки, и он, такой легкий, полетел прямо на постель Секретарюка, тот едва его успел схватить, не то мой друг и коллега мигом превратился бы в потерпевшего. Знаете, почему я ушел? Потому что Секретарюк упрямо не подымался с пола, то есть со своего ложа, лежал, анонимщик, и не делал даже малейшей попытки защититься, и руки демонстративно спрятал под одеяло. Поставил чемодан за изголовье, чтоб только не вставать или там рефлексивно не сделать никакого защитительного жеста, и снова, как герой-военнопленный, уставился на меня – делайте, мол, со мной что в ваших силах, я все стерплю. Только чтоб остаться со мной. Как клещ вцепился. Прощай, Серафима! С квартирой в модерном кооперативе так уж и быть, а вот Серафима…
С самого начала я все знал, а когда пришлось убедиться в правильности подозрений, когда уже сомнений никаких не оставалось, и стало мне ясно, что придется отказаться от Серафимы, тогда не знаю, кто из нас герой-военнопленный, я или Секретарюк? Этот допрос Секретарюка (когда он лежал вроде бы беззащитный, а я пинал чемодан ногой) отрезвил меня по-настоящему, и я своими силами должен был сладить с новым настроением, без всякой помощи алкоголя, и я вернулся как ни в чем не бывало к Ирине, а потом пошел провожать Аве Марию, никто ничего не заметил по моему виду. Мы прихватили с собой юриста и студента. Но когда я остановил такси, студент вдруг вырвался и ушел. Проезжаем мимо Кировского метро, я его увидел, он стоял с милиционером у закрытой станции и в чем-то его убеждал. Я хотел забрать студента в машину, но он опять вырвался и обратился к милиционеру: «Вот этот вот. Я с такими никогда не примирюсь. Ведите нас в отделение, и я докажу. У-у…» Это он мне погрозил. Хорошо, значит, выпил.
Затем происходит следующее: машина срывается с места. Аве Мария из такси что-то кричит мне, и я остаюсь в обществе студента и милиционера. Ладно. Я сел на скамеечку. Студент поговорил еще с милиционером и поплелся куда-то по улице. Я подождал, чтоб он ушел подальше от милиционера, а затем быстро его догнал. «Что ты докажешь?» – спросил я. С такими всегда так, сначала они ой-ой-ой какие, а потом их не узнать, он это или другой. Вот так с вами надо, сказал я напоследок студенту, оставил его в подворотне и ушел к себе на Сретенку. Добавлю такую подробность: я забрал у студента из кармана бутылку экспортной водки, это был его вклад в Иринин девичник, но никто не решился открывать эту бутылку (как будто на ней было написано, что студент купил ее на стипендию!), и, когда студент захмелел, экспортную вложили ему в карман. С этой бутылкой я шел не торопясь мимо Кировской и только решил посидеть на бульваре, вдруг «шурх», останавливается такси: Аве Мария и юрист. «Сделали круг, и он успокоился», – говорит Аве Мария. Я успокоился, кивает на Аве Марию юрист, и мне подмигивает, она в этом уверена. А где студент, спросила меня Аве Мария. Правильно, это она увидела бутылку у меня в руках, с него довольно. С тебя тоже довольно одного, а мало одного, вот другой, сказал юрист, приложил руку к сердцу и учтиво мне поклонился. «Только при чем тут еще студент?» – недоуменно спросил юрист. И тут таксист его перебил. «Все, – сказал он, – я до двух часов ночи. Куда вас отвезти, думайте по-быстрому». Пока мы с таксистом препирались, показался студент, и Аве Мария пришла в ужас: кто это тебя так да что это с тобой приключилось? «Очухался?» – спросил я. Он на меня смотрит, смотрит, уставился как баран на новые ворота и прямо на моих глазах распределяет оставшиеся силы, большую часть – чтобы удержаться на ногах, поменьше – чтоб припомнить подворотню, и уже совсем ничтожные силы остаются, чтобы привести в движение неповинующийся рот. «Ты-ы…» – мычит. А разбитые губы на хуже котлет выглядят, как он еще ими манипулирует, пусть поделится этим секретом со своим сыном, когда тот у него появится.
Так я снова продолжал свой путь по бульвару, бутылка со мной, ехать за компанию к Склифосовскому я ка-те-го-ри-чес-ки отказался, это их студент, я его один раз видел и надеюсь, больше никогда не увижу, я бы вообще таким за счет общества медицинской помощи не оказывал, горлопанам! Расположился на скамейке. Ночь была светлой, мог свободно читать заголовки с газетной витрины, была там витрина прямо напротив, тишина была такая, машин нет, трамваев нет, даже слышно было, как роса с деревьев капала. Да, Секретарюк зашел далеко. Вдвоем мы в «Сельэлектро» не вернемся, я приеду один. И все будут знать, вернее, догадываться, что произошло с Секретарюком, и будут бояться. И мой Юрась почувствует это во мне, как почувствовал студент.
Теперь я немножко о гармонии. Я отнес порожнюю бутылку в урну, раскинул руки по спинке скамьи, запрокинул голову и воспарил выше деревьев. Там бежали облака, и меня потянуло лечь, немножко голова закружилась. Часы я с себя снял и зажал в руке, не то кто-то другой снимет, и лег на тот бок, под которым ощущался бумажник. Подошел милиционер и поднял меня. Я нашел другую скамью за кустами, у самой ограды бульвара, так что видеть меня теперь можно было только с улицы, да и густая фигурная ограда не думаю, чтоб просматривалась.
Утром меня разбудил трамвай, он проходил совсем рядом, должно быть, первый трамвай, небо уже было белое, высокое, пошли прохожие, какой-то парень перелез через ограду и побежал, ломая кусты. И вдруг птицы защебетали со всех сторон. Если б не холод (скорее всего, я от холода проснулся, мне шум никогда не мешал), я бы не вставал, так любопытно было показывать себя на скамейке пассажирам трамвая. Пусть посмотрят на меня. Костюм на мне хороший, мужчина я видный, крупный, имею смелость лежать посреди города, как мне удобно. И все до одного смотрели. Некоторые улыбались (как раз против места, где я расположился, была техническая остановка), другие хмурились, а может быть, не выспались, но я уверен, что они эту сцену со мной топором не вырубят из памяти. Хорошо я придумал!
Вдруг смотрю – нет часов… Вскакиваю, они на земле. Только эти несколько минут и были парением, давали ощущение гармонии с чем-то, об этом я уже подробно говорил в другом месте (но я не о счастливой находке часов, а о демонстрации себя пассажирам трамвая), а на Сретенку я уже шел совсем-совсем в другом настроении. И вдруг я вспоминаю, что завтра я встречаюсь с Серафимой, а послезавтра, это будет вторник, прилетает Сашка. И в связи с Сашкиным возвращением (теперь я уже из нескольких источников знал, один из них мой собственный опыт, что Сашка обычно возвращается на четвертые сутки и, как правило, утренним рейсом) у меня появилась куча дел, все технического характера. Предстояло произвести кое-какие покупки, найти место для их хранения до вторника, в ночь с понедельника на вторник (как это возможно, черт его знает!) кое-что проделать с замком на Ирининой двери. Минутку! Это будет день моего свидания с Серафимой, и я проведу его в Ирининой комнате, а Ирину отправлю ночевать к Люсе. Вот и выход.
Но весь день я провел дома, ничего не делая из намеченного. Есть такая пословица, присесть перед дорожкой. Я лежал и глядел в окно, хоть оно было пыльное, к тому же солнце палило (окно я держал закрытым из-за машин). Лежал, дремал, соображал и читал газеты: утром, когда шел домой, накупил целый ворох в киоске, они мне тоже нужны были для того же дела. Только днем поднялся и, махнув рукой на все серьезные вещи, купил цветы и стал у Кировской, ожидая Аве Марию. Я помнил, что назначил ей вчера в такси свидание, и даже помню, как выразился: «Если интерес взаимный, приходите», но не помню, на какое время. «А я уже час вон на той скамеечке сижу, – неожиданно появилась Аве Мария, – я очень любопытная, решила, что дождусь…» И мы пошли покупать ей туфли, потому что ей они на завтра необходимы и деньги разойдутся, если не взять сегодня, и «вы не рассердитесь, что пришли на свидание, а я вас тащу по комиссионкам?.. Но вы такой видный мужчина, при вас меня побоятся надуть». Если можно, я несколько отвлекусь. В конце концов, я сам не знаю, каким образом женщина обнаруживает, что ей желательно с кем-то поделиться подробностями своего времяпрепровождения. Скажу только, что многое было бы иным, если бы Аве Мария не почувствовала, что имеет дело с мужчиной во всех смыслах, я это достаточно убедительно продемонстрировал накануне, показав студенту его настоящее место, в буквальном смысле в подворотне (кстати, Аве Мария ни слова не произнесла о вчерашнем инциденте, а значит, далеко не безразличен был ей студент). Я могу остановиться на таких ничего вроде бы не говорящих о сути дела вещах, как необыкновенное восхищение, которое в моей спутнице вызвала какая-то прохожая, потому что не носила лифа под платьем. Когда это явление поравнялось с нами, Аве Мария в восторге схватила меня за руку: «Ой, какая смелая девчонка!» Или еще: познакомила она меня с мамой через окошко, специально подозвала из глубины комнаты, где меня с улицы вряд ли видно было, и познакомила, и уверен, опять-таки по той же причине. Кому не лестно представить такого мужчину!.. Все, больше не буду задерживаться на подробностях, времени нет, я и без того вернулся от Аве Марии так поздно, что едва успел как следует выспаться, а на другой день мне предстояли важные дела, и я должен был находиться в форме. Я вообще считаю полезным перед каким-то мероприятием, предстоящим мне, более или менее ответственным, хорошенько выспаться. Утром я попросил Татьяну Степановну приготовить кофе, чего-то сильно захотелось выпить кофе настоящий, на молоке, конечно, а не остывшую бурду, которой меня поили в кафетериях, и из чашки, кофе надо пить из чашки, стакан отбивает вкус. Кофе, булочки и масло, такую я себе еду устроил. Татьяна Степановна тут же со мной, а из окна в палисадник на нас веяло травяной свежестью и доносился далекий гул огромного количества движущихся тел. К обеду я вышел из дому, потолкался по магазинам, и по мере приближения встречи с Серафимой состояние мое все более напоминало такое, с каким я, скажем, отправлялся на доклад к начальнику треста по итогам работы «Сельэлектро», когда многое, как водится вообще в таких организациях, как наша, обслуживающих целую область, было не совсем слава богу. Наконец в увидел Серафиму. «Пять», – показала она издали ладонь. Программу этого вечера я изменил, мы поехали сначала в театр, потом попытались попасть в ресторан, но было уже поздно, не пустили, и поднялись по лесенкам в какое-то кафе у Пушкинской площади. Вдруг, едим мы яичницу, больше ничего не оказалось, подходит к нашему столику заведующая, спрашивает, нет ли случайно среди нас электрика, и просит посмотреть, что это с трансформатором в подвале, уж очень как-то странно он гудит. Я тут же отправился с заведующей, посмотрел и дал гарантию, что трансформатор здоров. За этот техосмотр мне позволили заказать кое-что из зачеркнутого в меню, и мы хорошо поели, а потом я предложил поехать ко мне. И по тому, как с сомнением ответила Серафима, успеет ли она домой, уже поздно, все это в такси по пути ко мне, она даже попросила шофера побыстрее, я понял, что вообще театр и кафе, учитывая, что удалось встретиться всего один раз за неделю, были с ее точки зрения вовсе не обязательны и даже злили. Как-то мне это бросилось в глаза, когда она отвечала на мой вопрос (этот самый: поедем ли ко мне?), что ей, оказывается, весь вечер было не по себе, но, когда выяснилось, что ее подозрения не оправдались и мы все-таки ко мне поедем, Серафима стала совсем другой, я тут только, потому что сравнил ее настроение до и после вопроса, понял, какой она может быть, когда довольна. А что она творила в Ирининой комнате, как швырялась подушками, прыгала в туфлях на Иринину тахту и выплясывала на ней все что угодно! (Не помню, говорил ли я, что отправил Ирину ночевать к подруге, Ирина только несколько раз мне повторила, чтоб я не забыл к утру, к Сашкиному приезду, освободить комнату.) Тут мне пришла в голову одна вещь, я прикатил из своей комнаты скаты, и Серафима устроила на свободной площади комнаты футбольное поле. Если бы скаты были полегче, Ирина вмиг осталась бы без стекол, но попасть скатом в окно Серафима была не в силах. А я подумал и бросил, Серафима скат не удержала, хоть он шел ей в руки, и я сделал то, что хотел, высадил стекло от полноты чувств (вообще мне хотелось что-то сотворить, пусть не окно, что-то другое), больше ничего подходящего не встретилось. Потом мы сели и проговорили по душам всю ночь. Кто-то заглядывал к нам в окно, какие-то разные, посмотрят и уйдут, потом было слышно кого-то у двери Ирининой комнаты, скорее всего это подошла Татьяна Степановна, разбуженная звоном стекол, но постучать не решилась. Вообще, когда кто-то у тебя есть, эта старушка страж не за страх, а за совесть. И вот что мы с Серафимой решили: она выходит за меня замуж, и мы сейчас позвоним маме, она, наверно, волнуется страшно, так поздно меня нет, и я или лучше ты ей все скажешь, но, по-моему, вдруг сказала Серафима очень тревожно, это должно было быть у нас как-то не так. С самого начала, я чувствую, что-то у нас не то, понимаешь? Ну, иначе все должно быть! Не знаю как, но иначе.
Стало светать, а Серафима все не звонила. У нее наверно сердце обрывается, сказала она, в нашей семье вообще все женщины страшно невезучие, и мама, и ее сестры, что-то еще она говорила и не двигалась с места. Я лежал, а она сидела на тахте, подперев голову рукой. Ты как философ, сказал я. Поневоле станешь философом, ответила Серафима. Вдруг на нее опять напало бурное веселье, она стала бешено трясти меня за плечи: «Ну, говори, что делать!..» Я тебе уже раз сказал, что. Ладно, вздохнула Серафима, уже светло, я пойду домой. А по дороге позвоню из автомата, что меня никто не съел. У тебя есть двушечка? «Возьми в пиджаке», – вставать мне не хотелось. Ну, пока. «Дверь откроешь?..» – «У нас в парадной простой английский замок, хлопнешь дверью, и все». Она помахала мне рукой, вышла, захлопнула дверь и подергала. Я мог бы еще поспать до Сашкиного приезда, но занялся совсем необычным делом: вот его касались ее руки, думал я о скате на полу, а на краешке тахты, отогнув одеяло, она сидела, вот это место. И я чувствовал, как минуты со всем своим содержимым, даже теплом, как будто они живые существа, эти минуты ощутимо удаляются все назад и назад, совсем как настоящие живые существа, теряя по пути в твоем представлении какие-то неуловимые словом приметы и превращаясь в статичное, отвердевшее и обедненное изображение перед глазами, наподобие фотографий или еще чего-то, вроде скульптурки или Серафимы, как я ее себе после ее ухода представлял, которая мчалась сейчас по пустым улицам в пустом троллейбусе с необычной скоростью. Что касается гармонии, то скажу одно. До этого последнего свидания с Серафимой такого сильного, прямо могу сказать, физического ощущения слияния с чем-то витающим вокруг, как своеобразная выжимка самого существенного из сиюминутного времени, какое я испытал на улице Горького с Секретарюком, в самом начале своего замысла, у меня не было. Эта прогулка с Секретарюком была как бы вершина кривой на диаграмме в кабинете Григория Павловича, изображающей выполнение плана по месяцам, самое большое выполнение перед премией, в третьих месяцах. Но интересно вот что: ведь по положению дел с Секретарюком мне ни о какой женитьбе и думать было нельзя, я просто стал говорить об этом Серафиме под влиянием обстановки, почему же теперь я так уверен, что вершина гармонии постигнута была мною не на улице Горького, а только что, здесь, может быть даже когда мы с Серафимой катали по комнате скаты, стараясь загнать в ворота (бюро с одной стороны, столик под телевизором с другой)?
Когда Сашка позвонил у двери, было около семи, Татьяна Степановна ему открыла (как быстро научили ее квартиранты вскакивать с раскладушки!), и он, я слышал, прошел к ней, оставив чемодан у Ирининой двери. А когда я приоткрыл дверь, чтоб позвать Сашку, в кухне уже сидели два его молчаливых друга и резали ломтями, как хлеб, вот такенные огурцы. Как они попали в квартиру, ума не приложу, ведь хозяйка впускала только одного человека, Сашку, я слышал его шаги и голос. «Заходи, – позвал я Сашку, – сейчас освобожу тебе комнату». «Здесь ночевал? – спросил Сашка, садясь на стул. – С девушка? Мне Аня вчера не звонил?» Видно было, что он недоволен моим хозяйничаньем в Ирининой комнате, но даже когда Сашка смотрел, как я складываю свои простыни и одеяло, а смотрел он по-особому, с таким видом, как будто перед ним проделывалось что-то скучное и невовремя, я по хорошо знакомым мне приметам определил, что с гармонией у него даже в этот момент согласие полное (только он в отличие от меня ничего этого не сознает!), такое глубокое довольство было разлито по всей его круглой фигуре. «Ты что, сейчас уходишь?» – спросил я его. «Надо подойти одно место». – «Хотел поговорить с тобой». «Ну, что?» – равнодушно согласился Сашка. «От меня девушка ушла». «От меня никогда не уходил, – оживился Сашка. – Еще так было: я с одним своим приятелем знакомился с подругами, а потом подруга, та, что приятель ходил, говорит мне, не хочу Гога, хочу с тобой. Это у тебя пустяки. Я скажу сегодня Аня, у него есть подруга одна, я знаю точно». «Это мне один человек устроил, что девушка от меня ушла», – сказал я, и едва я произнес эти слова, не совсем верные, как может показаться, но абсолютно отражающие суть всего происшедшего этой ночью между мной и Серафимой, потому что верно сказала Серафима, не так все это должно было быть, не так я вел бы себя с ней, если бы на моем пути не стоял Секретарюк, едва я высказал Сашке затаенное свое убеждение, как тут же стала как бы сама собой нащупываться перспектива. Я здорово задел сына свободной коммерции своим требованием, и он бросался на меня, как тигр (не буду говорить лучше, чего мне от него нужно было, подробности вам ни к чему), пока не убедился, что от меня ему не уйти, тогда Сашка позвал бронзовых телохранителей каким-то боевым, как я готов поклясться, кличем и бросил им через дверь приказание по-своему, и они тут же ушли из квартиры. Мы с Сашкой остались, я шепотом его убеждал (уверен, что Секретарюк лежал поперек моей кровати и прислушивался), Сашка во весь голос по-своему ругался, но потом согласился. Он не мог не согласиться, я в состоянии был сделать с ним все, а он со мной почти ничего. Потом я ушел к Татьяне Степановне, попил чай и в кухне читал газету. (Сашки к тому времени уже не было, он ушел, Татьяна Степановна, как обычно, отправилась в магазины, один Секретарюк, кроме меня, находился в квартире, спал или притворялся.) Потом я крикнул Секретарюку, что иду на семинар. «А я что-то нездоров», – тут же откликнулся Секретарюк. Ну и радуйся, кабак дурной. Накликал на свою голову. Я даже ничего не ответил ему. После семинара я поел в столовой, а дома меня уже ждали Сашка с милиционером. Татьяна Степановна и Секретарюк (у него, по-моему, даже поднялась температура, если судить по его виду) были тут же. Дверь в комнату Ирины украшала ве-ли-ко-леп-ней-шая сургучная печать. А я не хотел идти в отделение для снятия допроса, хоть ты меня убей. Я поесть имею право или нет? Пожалуйста, ешьте, мы вас подождем, охотно соглашался милиционер-участковый, даже с надеждой: вот, мол, оказывается, почему гражданин идти не хочет, так это дело поправимое. Садитесь, товарищ участковый, за компанию, предложил я. (Мне действительно после столовой есть захотелось.) Нет, нет, отвечал милиционер, ешьте, пожалуйста, приятного аппетита, только побыстрее, а я уже обедал. И сидел в сторонке и курил, а на Татьяну Степановну интересно было смотреть, как она переживала из-за моей грубости, наглости и как старалась загладить ее всем, чем могла, и голосом, и разными историями, и усиленными приглашениями курить сколько вздумается, и к чаю, в конце концов, когда я и после обеда отказался идти, сказал, что с какой стати я буду куда-то ходить из дому, когда я устал, хочу отдохнуть и вообще никакого отношения к этому делу не имею, я сразу же после Сашки ушел, а может быть, даже еще до его ухода ушел утром, она стала на сторону участкового, и, покраснев от страшного волнения, вернее от подскока давления (у моей мачехи такое же, поспоришь с ней, она пунцовой становится, ах, какая была!), с возмущением мне сказала: «У нас в Москве так не ведут себя. Что значит вам не хочется?!» Только когда через час-полтора освободился вызванный участковым милицейский «бобик», тогда лишь я поехал, сопровождаемый уже тремя милиционерами. А Секретарюк буквально осатанел от нетерпения, ну глуп! Выхожу из кабинета следователя (держал следователь меня часа два, пока я все написал, рассказал, вернее, отрицал), а Секретарюк ждет в коридоре, и вид его, я бы сказал, обнаруживал страшную кровожадность. Пошли, предложил я. Да нет, я еще побуду. Уверен, что он за моим «бобиком» бежал вприпрыжку до самого отделения милиции, только бы не упустить, как меня будут приговаривать к сроку с конфискацией.
И все же даже это происшествие меня не развлекло. Дурак ты, Секретарюк, даешь показания, а они меня нисколько не радуют, потому что невовремя. И я сел на кровати, стал смотреть на флигелек, ни в одном окне не светилось, а дальше вдруг вижу Серафиму, она устроилась на скамейке у флигелька и смотрела в мою сторону. Минуты через две Татьяна Степановна схватила телефонную трубку и страшно недовольным голосом крикнула: «Идите, вас!» (А еще недавно: тебя.) Слышу Серафиму: «Ты что делал? Я тебя разбудила?» Я, конечно, очень вежливо, но смысл тот, что разбудила. «А, тогда извини». – «Откуда звонишь?» – «Из дому». «Положи трубку», – попросил я. «Зачем?» – таким испуганным тоном спрашивает Серафима. «Положи трубку» – повторяю. Я набрал номер Серафимы, она ответила: «Зачем ты меня просил положить трубку?» Значит, приснилось, я пришел к такому выводу, я спал после допроса как младенец и увидел сказку. Теперь скажу вам, чем она закончилась. Я не люблю, когда люди «смыкаются» – ни в шахматах, ни в жизни. (А смыканием у нас называют шараханье из стороны в сторону, «смык туда, смык сюда».) Сделал ход, конец. Я тебе что-то вчера говорил, мы не договорились, зачем начинать сначала? И потом до этого разговора по телефону Серафима мне казалась совсем другой, и вполне возможно, что она действительно стала другой, потому что как ни крути, а замужество для девушки дело серьезное. Пусть я переборщил, когда заговорил с ней о женитьбе, не имея на это материальных возможностей (из-за Секретарюка, как вы уже знаете), пусть меня несло, я парил, но если бы она согласилась, то все, так тому и быть, и пришлось бы в Москве все начинать сначала, скажем, с должности рядового инженера в московском «Сельэнерго», и где-то снимать комнату, как я вначале предполагал снять у Татьяны Степановны, вы это знаете и соврать мне не дадите. Правильно я говорю? Но что поделаешь: та, довчерашняя, если можно так сказать, мне нравилась, а эта, перепуганная какая-то, может быть, она догадалась, что я тоже уже не тот, вчерашнюю Серафиму, говорю, с сегодняшней я не перепутаю. С этого момента, я считаю, гармония стала восстанавливаться, я об этом судил по такому надежному признаку, как отсутствие неудовлетворенного желания, всем я был доволен, и даже последние мои слова по телефону были сказаны человеком, снова обретшим желаемое, я даже рассмеялся чему-то и благодаря особенности своей конституции прослушал Серафиму, и именно ее последние слова. Потому что когда я вновь обрел способность слышать, то кроме шорохов (точь-в-точь деревья на бульваре так шуршали ночью!), кроме этих звуков в проводах ничего уже ко мне не поступало. Ну, и теперь уж я обрел способность контролировать ситуацию: Секретарюк, уверен, в крайнем возбуждении шатался по городу после своих сенсационных разоблачений, ночевать он не приходил, и я, открыв утром глаза, впервые за две недели не увидел высунутых из-под простыни ступней, напоминающих конечности доисторического млекопитающего, если, конечно, у них тоже не были острижены ногти. А Сашка, явившись с какого-то ночлега, стал грозиться, что сорвет пломбу, потому что, оказывается, «я ему мог положить еще одно место» (то есть узелок. Умора!). Что ж ты вчера молчал, дурья ты голова, в отчаянии воскликнула Татьяна Степановна. Кто тебе даст пломбу срывать?! Ты сесть хочешь? Спроси Ирину, что она имела однажды из-за такой пломбы! (Татьяна Степановна загородила собою дверь и растопырила руки, ну это ж и руки, было на что посмотреть.) Я тебе пломбу срывать не дам. Хочешь войти в комнату, искать свои деньги, звони в милицию Пухтееву, это участковый, пусть он с тобой смотрит, пусть не смотрит, сами себе с ума сходите, а меня недавно две неотложки еле откачали, мне эти волнения не нужны. И вдруг она опомнилась: Ирина получает деньги за комнату, а я должна надрываться, убеждать его! Какое мое дело?! Но от дверей не отходила, только руки опустила, но такие руки подержать на весу, это адский труд. Ладно, позвоним, согла сился Сашка. А я сел пить чай. Тут звонок в дверь, Секретарюк. Не успел он войти, снова звонок. На этот раз следователь, который меня вчера допрашивал, а на самом деле просто участковый Пухтеев, и милиционер. «Пьете чай?» – «Ужинаю, – сказал я. – Я ведь не под стражей». «Ладно, пейте, подождем. А вы хозяйка?» Через минуту появляются дворник и соседка, понятые. Я пью чай, ем бублик. И вот интересно, Секретарюк расположился прямо против меня и смотрит, смотрит на меня, как будто дышит кислородом. Я расскажу только об одном случае (пусть милиция подождет, я вчера в отделении ждал дольше), как мы с Секретарюком поцапались когда-то из-за путевки, вернее, не поцапались, а было так. Я в «Сельэлектро» тогда был далеко не тем, кем сейчас, даже по состоянию здоровья, что-то я пару лет в то время дебюта в нашей организации болел, и врач поставил диагноз: гастрит под вопросом. Мне дали в конторе путевку в Моршань, возвращаюсь из санатория, ко мне подходит Секретарюк, интересуется, помогло ли. У меня, говорит, тоже что-то вроде язвы, надо будет на следующий год и мне подать заявление в местком. Прошел год, я уже в месткоме (работе я и тогда отдавался, и за меня голосовали все, ни одного вычеркнутого бюллетеня), он подходит насчет путевки. Обещают выделить нашей профорганизации? Обещают одну, говорю. Есть претенденты? Тогда я прямо в лоб: «Есть. Я». (А что я в самом деле, кончиться должен, если я уже раз был? Что с того, что я тратился на проезд, если с одного курса меня не вылечили?) А-а, это Секретарюк мне, так смущенно-смущенно. И чтоб уж закончить как-то разговор, я видел, что он сквозь землю готов провалиться, прячет глаза, так по-товарищески меня за рукав: «Ну ладно, будет местком, решайте, вам виднее». Не выдерживает прямого удара. И вот теперь он так смотрел на меня, что наверно нужно было собрать всю силу, чтобы так смотреть. Лучше выразиться следующим образом: это смотрел уже не Секретарюк, смотрел другой человек в его обличье, правда, изрядно изменившийся. Но я еще не закончил насчет путевки. Проходит несколько месяцев, может быть, полгода, я уже побывал вторично в санатории, уже забыть успел о болезни, вдруг мне говорят: иди посмотри, как тебя твой друг расписал в заметке. Требует поместить в стенгазету. Остальное, надеюсь, ясно? Так что это товарищ, во-первых, скрытный, во-вторых, с запоздалой реакцией. Реагирует, когда уже поздно. Но на этот раз, конечно, все обстояло посложнее, человек решил ни больше ни меньше как от меня избавиться. А я от него.
Ладно, поехали дальше. Я кончаю пить чай, мне говорят: «Мы должны произвести у вас обыск, вот распоряжение. Вы, может быть, сами нам скажете, куда вы положили перчатки». «Какие перчатки?» – «Из магазина, конечно. Кожаные». – «Что-то не припоминаю. Вообще я всякое барахло покупал, может быть, и перчатки тоже. Или только хотел купить». Находят у меня в портфеле несколько копий чеков, а кармане отвертку. «А это зачем?»– «Просто понравилась из-за красивого оформления. Как электрик, я в таких вещах еще способен разобраться». Составляется акт изъятия. Мои копии чеков тоже туда попадают, но написано на них так неразборчиво, что слово перчатки можно прочитать, только обладая развитым воображением. (Еще один факт: это Секретарюку я пару дней назад показывал перчатки, от него и милиция узнала.) А вообще наблюдать за ним было в высшей степени интересно, как он топчется вокруг милиции, как делится впечатлениями с дворником (с дворником!), я слышал его слова, сопровождавшиеся недоуменным пожатием плеч (такая наивная маскировка), потому что смысл слов: «Да вроде бы на чеке ясно написано – перчатки…» – противоречит состоянию, выражаемому таким жестом. Потом с теми же словами Секретарюк обернулся к Сашке (нашел к кому!), Сашке только забот, что какие-то перчатки, когда он ждет-не дождется конца этой остроумнейшей операции, чтоб заняться коммерцией, и нетерпение, вот что написано на нем. И по его глазам, в которых уже ничего не остается, кроме бешенства, оттого, что его вовлекли в это дело и вдобавок задерживают, я вижу, что сейчас Сашку разорвет, и он, забыв о нашем уговоре, потребует раньше времени, раньше, чем я скажу: «Можно!», потребует, чтоб открыли комнату, «я ему («ему», ну умру!), может быть, положил в другое место». Это будет называться, нам говорили в школе, как называется, когда дальше некуда. Сейчас вспомню. «Слушай, товарищ лейтенант, давай посмотрим еще раз комната…». Называется это кульминацией, а после нее должна идти развязка. И что интересно? В школе по литературе у меня далеко не был ажур. И до склероза мне вроде бы тоже не близко. Можно пожить. Поехали дальше. Сашка срывает пломбу и бросается под тахту, откуда милиционер его вытаскивает и выводит из комнаты. Милиционер по приказу участкового затем сам лезет под тахту (слишком уж в теле наш участковый), достает оттуда Иринин запыленный ботинок, из ботинка рваный чулок. «Смотри другой ботинок! – крикнул Сашка:» – Я клал без чулок!» И вот торжественно вытаскивается из ботинка узелок, и Сашка, такой счастливый, каким он должен был бы быть, если бы пропажа действительно обнаружилась, требует, чтобы ему тут же отдали деньги, и просто рвет свой узелок из рук милиционера, совсем так, как потерпевший действительно должен был бы рвать, потому что Сашка, во-первых, был счастлив, что дело наконец закончилось и он может заняться коммерцией, во-вторых, его тоже надо понять: а вдруг что-то как нарочно произошло с его деньгами. Говорю откровенно, это была стоящая сцена: как участковый, тоже довольный, тем, что можно закрыть дело, подозвал Сашку и что-то шепнул ему на ухо (что именно, надеюсь, можно не уточнять) и потом стал считать деньги, сказав: «Учти, если больше или, наоборот, не хватает, это не твои», а Сашка как бешеный зверь весь дрожал, наблюдая, как лейтенант неумело листает бумажки: «Нет, это моя тысяча двести!» Вышло ровно «тысяча двести». «Я могу закончить завтрак?» – спросил я. «Вы и раньше могли. Мы, по-моему, вас не торопили. А вы (это уже Сашке) за деньгами придете в отделение». Участковый выписал повестку в отделение и Ирине. Когда милиция уехала, Секретарюк вошел в нашу комнату (он зачем-то ходил провожать участкового), и ко мне: «Разбил ночью окно, чтобы положить деньги? Я слышал». Я бы не сказал, чтобы этот гад выглядел таким уж удрученным, скорее очень уставшим. «Вон отсюда! – зао рал я на весь дом, уверен, слышно меня было и на улице. Теперь уж его чемодан полетел из комнаты, я открыл дверь и зашвырнул чемодан к Татьяне Степановне (та стояла с соседками ни жива ни мертва в парадном, что это они, в квартиру опасались войти?). – Я тебе командировку схлопотал в Москву, так ты ею воспользуйся по-человечески, посмотри город!.. А ты чем занимался? На тебя ж весь коллектив «Сельэлектро» смотрит как на склочника, на кого ты еще не писал, хоть бы одного человека пощадил? Ты думаешь, как домой явишься?..» Это я через закрытую дверь ему выложил. Потом слышал, он о чем-то говорил в передней с Татьяной Степановной, наверное, рассчитывался за квартиру. Потом постучал в комнату, попросил пиджак. «Может быть, ты и не думал взять Сашкины деньги, – сказал Секретарюк, когда я открыл ему дверь. – Но это дело не меняет». Дверь он придерживал ногой, чтоб она не слишком раскрылась, что-что, а мой характер он знает.
Я видел, как Секретарюк прошел мимо окна куда-то вверх по улице, и даже тут он умудрился отличиться от людей, сразу было видно, что это за птица, длинный, в черном прорезиненном плаще, который он брал с собой в командировки по сельским РЭС, а все вокруг в безрукавках и платьях.
Я очутился на улице с обрывком ставшего уже ненужным телевизионного кабеля, до крови растершего мою руку, а эти бандерши Т.С. и И.И. еще умудрились вычесть из моего жалованья стоимость перепачканных Сашкой и его девкой простынь и разорванной комбинации, и у меня даже денег не оказалось. Мерзавка И. И. дала мне, правда, не прощанье несколько бутылочек из-под лекарств, сказав, что я за них выручу причитающуюся мне дополнительную оплату за уборку нумеров, но меня это как-то даже не обрадовало. Я лишился смысла своего существования, о чем свидетельствовал не только обрывок кабеля, но с еще большей очевидностью мучительное ощущение вины, это очень, очень страшное дело, сюда втянуты посетители нумеров, и уже все, все знают, я почти уверен, что прохожим тоже обо мне все известно. Должно быть, я просто ползал по земле, оставляя кровавый след из раны, и он тянулся посредине проезжей части, куда меня занесло каким-то подсознательным влечением к опасности. «Разве вы не видите, что линия отбивается пунктиром? – набросился на меня инспектор ОРУДв. – Пройти еще раз дистанцию!» «Я вам не обязан, – ответил я, – а делаю это, чтоб хоть чем-то оказаться полезным». Я продолжал свою работу, но с каждым часом линия становилась все прерывистей, – очевидно, кровь поступала из раны на руке в недостаточном количестве, но орудовцы больше не делали мне замечаний, поскольку выяснилось, что я выполняю эту работу на общественных началах. К концу рабочего дня я получил выписку из приказа, в котором мне объявлялась благодарность, а также премию, электробритву. С этими вещами я поспешил к Аве Марии, надеясь засветло разобрать громоздкую печь, причинившую мне такие неудобства во время моего единственного визита к этой девушке. По пути я вспомнил, что не брит, и впервые в жизни побрился электробритвой прямо на улице, забросив оголенные концы шнура на троллейбусные провода. Вся процедура заняла у меня какие-то минуты, на которые пришлось прервать движение троллейбусов, собравшихся за мной длинной чередой и торопивших меня нетерпеливыми гудками. Наконец я стянул с проводов концы, открыв движение, и прицепился к одному из троллейбусов, который и доставил меня к Аве Марии. Прежде всего она освободила меня от мытья Ирининой посуды, выбросив бутылочки в мусорное ведро, и дала поесть, на этот раз что-то оранжевое, приятно успокаивающее глаза. Вместо галстука она повязала мне на шею обрывок телевизионного шнура, и мы вышли прогуляться.
Во время прогулки Аве Мария посвятила меня в свою историю, которую я сейчас перескажу. Оказывается, несколько лет назад в нее влюбился иностранец. Он очень красиво за ней ухаживал, дарил цветы, но виделись они лишь в столовой во время обеденного перерыва. Это была такая изумительная любовь, что даже раздатчицы и официантки, на что уж наглые девчонки, и те оставляли к его приходу одно посадочное место и всячески не давали его занимать никому другому. Так продолжалось недели три, вдруг Аве Марию вызывают в отдел кадров: ты, мол, у нас, на номерном заводе, а сэр из капиталистической страны, и твоя мать тоже на номерном предприятии уборщицей. После этого разговора Аве Мария пришла в столовую в страшном состоянии и, чуть ли не рыдая, сказала своему возлюбленному, что больше не может с ним видеться. Но он вымолил у нее разрешение издали смотреть на нее, когда она будет ходить в столовую. Так оно и было, к тому же каждый раз на столике в столовой она обнаруживала маленький букетик цветов. Через несколько дней ее вызвали в одно учреждение и предупредили, вплоть, сказали ей, до высылки из столицы. Она перестала ходить в столовую. Но спустя некоторое время, проснувшись по непонятной причине ночью, она увидела чье-то прижатое к стеклу лицо. С тех пор почти каждую ночь летом и в оттепель она видит силуэт на своем окне. Она убеждена, что это он, хоть встречала его на улице Горького с официанткой из столовой, одной из тех, кто оставлял для него место. Аве Мария расценила это так: девчонка нужна ему просто для маскировки, а душой он с ней, с Аве Марией. «Если бы вы слышали, как он говорил мне «са-си-боо…». А она такая обыкновенная девчонка, даже без образования. Это день и ночь».
Тут мы снова вышли к чудесному каналу, на котором лежали длинные тени домов, а противоположный берег был так ярок от вечернего солнца, и над ним пробегал оранжевый дым. Вдруг Аве Мария меня оставила. «Я больше не хочу быть доброй, – сказала она в каком-то возбуждении. – Я к Ирине так относилась, когда она болела, – даже отказалась от всякой личной жизни. И к Колинскому. Но теперь я знаю, зачем я им была нужна. Не хочу на вас время тратить! Я, может, за этот вечер смогла бы свою жизнь устроить».
Очевидно, я долго оставался на одном месте, потому что, когда снова пришел в себя, канал уже почти не различить было в темноте и пошел дождь, ни одного про хожего, только машины обдавали меня водой из-под колес. Вдруг, откуда ни возьмись, подбегает ко мне Аве Мария, длинная, а космы как приклеены к лицу, в прилипшей одежде (я тут же понял, почему ее так прозвали). «Не сердитесь на меня, я дурно с вами поступила. Я сбежала из «Арагви», и, как назло, ни одного такси. Идемте, идемте скорее, вы простудитесь!»
В комнате Аве Марии я вдруг обратил внимание на овал, очерченный мелом прямо не полу. «Ради Бога, ни о чем меня не спрашивайте, – взмолилась Аве Мария, – только не заступите за черту. Я тоже поклялась никогда больше на это место не становиться. Здесь стоял главинж. Пусть моя и без того небольшая жилплощадь станет еще меньше, лишь бы не дышать с ним больше одним воздухом, это была страшная ошибка». Я понял, как необходимо было бы именно теперь убрать из комнаты нелепую печь, занимавшую столько места, но у меня уже не оставалось времени. Я попросил ручку и бумагу и, устроившись на той же печке (стол был в меловом круге), стал писать. К полуночи паста кончилась, но Аве Мария приготовила мне чернила из чая. К утру и они вышли, тогда я вскрыл рану и последние страницы дописал кровью. Записи я отдал Аве Марии, велев их отнести Пухтееву в том случае, если я сюда не вернусь. В душе я знал, что никогда больше у Аве Марии ноги моей не будет, и ужасное значение мела на полу отравило мое пребывание у нее настолько, что Аве Мария с ее поздним раскаянием была мне просто смешна, настолько, как я понимал, ее страдания не выдерживали сравнение с моими. Я даже поставил на радиолу классику в джазовом исполнении, и, пока не свернул за угол, эти двусмысленные звуки провожали меня, выносясь из раскрытого окошка, словно кто-то кривлялся мне вслед. Оставалось одно, идти на Москву-реку, найти так поразивший меня треугольный сквер и тупичок, подымающийся вверх. Там я смогу провести минут пяток и все обдумать. Мешкать было нельзя. Я набрал в автомате номер извозчичьей пролетки, и спустя совсем немного времени колхозничек с бородой осадил передо мной лошадь. «Читал в газете-то?» – спросил я его. «А как же! – и он постучал кнутовищем о борта пролетки, залепленные «Вечерней Москвой» с моей благодарностью. – От командированных отбою нет. Прямо с самолета радиом в аэропорт вызывают». О прошлом инциденте ни он, ни я не вспоминали. Извозчик погнал лошадь галопом. Серебристый прутик антенны на пролетке гнулся, как березка в грозу. Но едва впереди показалась пристань, я закричал не своим голосом: «Поворачивай!..», потому что у реки, ожидая прогулочного катера, делали променад главинж с девкой в медвежьей шубе. Некуда, некуда мне от него деться! Печально подымались мы вверх по чем-то милому моему сердцу тупичку. Вдруг колхозничек, а вернее сказать, заочник, натянул вожжи и обернулся ко мне: «А рассчитываться Эйнштейн будет?.. Где скинуть-то?» Не иначе, каким-то свойственным этим плутам чутьем он вынюхал, что у меня с собой ничего. (Горько вспоминать мне было об Ирининых бутылочках, выброшенных на помойку Аве Марией, но было уже поздно.) «Сдай меня в отделение Пухтееву, – в каком-то остервенении попросил я. – Сдай. Нечем мне платить!» «Возить тебя туда, я за это время больше заработаю на пассажирах, – задумался заочник. – Постой, постой! – вдруг ухватил он меня за обрывок кабеля, висевший на моей шее в качестве галстука. – Мы с тобой его в гарантийной реставрировали, да? Квитанцию сохранил?.. Не беда, у них копия должна оставаться!» Извозчик включил все транзисторы, и, оглашая улицу передачей радиостанции «Юность», мы помчались. Это была езда! У меня обрывались все внутренности, но такого удовольствия я не испытывал давно (может быть, лишь когда трясся в автолаборатории, но – стоп, молчок!). Снова мы выехали на тротуар, и мой заочник заколотил, на этот раз сандалетом, прямо в витрину, за которой председательствующий склонился над растрепанной телефонной книгой. Больше в мастерской не было ни души. «У тебя можно что-то получить за это?» – мой извозчик подергал обрывок телекабеля. «А что, порвался? – спросил председательствующий и заинтересованно потрогал кабель. – Да, в таких условиях работать приходится. Сплошные недопоставки в текущем квартале. Денежная компенсация запрещена министерством бытового обслуживания, но мы постараемся привести вам эту вещь в порядок». Он снял телефонную трубку и, прежде чем я успел сообразить, что за этим последует, вызвал мастера, который спустя несколько минут вышел из троллейбуса как раз напротив мастерской, еще сонный, в мятой пижаме, и тут же, довольно грубо, сдернул с меня кабель. Это была абсолютно вздорная затея. Зачем мне кабель? «Завтра толкаю последний зачет, – между тем продолжал председательствующий беседу с моим заочником. – Поверишь, только перед твоим приходом раскрыл телефонный справочник. Дома вообще не могу готовиться, все в одной комнате». Тут мастер уже более миролюбиво набросил мне на шею кабель. «Я его кое-где смазал, теперь будет хорошо». Это был полнейший абсурд, но, чтоб не заводиться с этим халтурщиком, я согласился, незаметно сунул в карман колхозничку электробритву в счет платы и вышел на улицу. Опять была ночь, и я чуть ли не елозил носом по тротуару, до того меня гнуло к земле, но я уж сам, пешком, не зная дороги, а полагаясь лишь на счастливую случайность, двигался на поиски сквера и тупичка. К утру я был там. Совсем недолго наслаждался я тишиной и этим необыкновенным видом на синюю с золотом церквушку, венчающую сонный, залитый асфальтом переулок. И сто, и двести лет назад подобный мне человек видел на этой церквушке непросохшее пятно под рындой. Время, я к тебе прикоснулся!
Но скоро оставаться здесь стало невозможно. Мамаши из всех примыкающих кварталов вынесли в сквер своих младенцев дышать воздухом. Отовсюду визг и плач. Вдруг я увидел главинжа, устремившегося ко мне изо всех сил. Я бросился от него по аллее, но, отбежав на приличное расстояние и не слыша за собой преследования, остановился и оглянулся. Главинж подходил к одной из матерей, держа в руке бутылочку молока. И тут же я узнал ее, это была девка в медвежьей шубе, посещавшая его в нумерах и только вчера гулявшая с ним на прис тани. Ишь, проклятое семя, подумал я, их все больше и больше. Тем временем девка и главинж, толкая впереди себя колясочку, направились к выходу из сквера. Сам не знаю почему, я пошел за ними, сохраняя известную дистанцию, чтобы не быть замеченным. Спустя несколько минут пара впереди меня подошла к станции метро и вошла внутрь. Я за ними. С верхней ступеньки эскалатора мне хорошо была видна коляска, которую они поставили поперек направления движения лестницы. Вдруг я похолодел: в коляске никто не лежал, это была мистификация! Но тут же меня это баснословно обрадовало. Больше главинж с девкой меня не интересовали, и я бросился наверх по лестнице, несущейся вниз. Весь в поту, я выбрался наконец на верхнюю площадку, но дежурная, этакая злючка с песьим лицом, ни за что не пожелала меня выпускать. Вот на таких мне всю жизнь приходилось транжирить свои нервы, начать хотя бы с предместкома из «Сельэлектро». Но молчок! Никто не должен знать, откуда я. Я спустился вниз и еще раз поднялся наверх, уже на подымающемся эскалаторе. Проходя мимо мундирной дежурной с запоминающимся лицом, я ей ничего не сказал, но она меня хорошо поняла. Надеюсь, в другой раз она меня за квартал будет обходить. О чем я забыл сказать, так это о совершенной перемене своего положения относительно тротуара и других людей. Я выглядел совсем как все, в чем убедился, войдя в магазин, где было зеркало. Я объяснял это появлением новой для меня цели, заменившей утраченную. Нормально, как все прохожие, я двигался в толпе, которая внесла меня в билетную кассу вокзала. Вспомнив, что денег у меня нет, я вышел прямо на перрон, предварительно хорошенько изучив маршруты движения поездов. Все они привлекали меня в одинаковой степени, но постепенно в цифрах, обозначавших составы, я стал находить более приятные. Наконец остались две: 4 и 78. В конце концов я остановился на первой. Но то, что я увидел в кассовом зале, наполнило меня тоской. Огромные толпы стояли у каждой кассы, и дикие крики, и шум, и давка, и такой воздух, какой-то особый воздух вокзалов, который сразу зажег мои щеки лихорадочным огнем. Я слышал, как все стоящие в очереди убеждали друг друга в необходимости получить билет, причем мне с большим трудом удавалось уловить отдельные слова, так было шумно. Тем более непостижимо, как могла их услышать кассирша, которая одна лишь решала, выдавать билет или нет, ведь окошко ведущее к ней, было плотно-плотно залеплено лицами столпившихся у кассы. Несмотря на очевидную мне бесперспективность стояния в этой очереди, я не видел ни одного лица, на котором отражалось бы отчаяние, наоборот, все выражали крайнюю степень оживления и настойчивости, и энергично возмущались по каким-то совершенно дурацким поводам – ну, например, кто это распорядился так нелепо посредине очереди поставить урну для окурков. И притом, хочу добавить очень важную подробность, через билетный зал беспрерывно следовали к перрону пассажиры, как мне объяснили, без всяких билетов. Присоединившись к ним, я тоже беспрепятственно проник на перрон, но при посадке в вагон поезда № 4 был остановлен проводником. «Позвольте, – возмутился я, – почему вы только у меня одного требуете билет?» – «Где ваш ребенок? – налетел на меня этот ржавый служака. – Отойдите от вагона. Не загораживайте проход!» Тут только мне бросились в глаза коляски для детей, которые толкали перед собой пассажиры, но, наученный опытом, я тотчас приподнял верх на одной из них, и конечно же – там и в помине никого не было. «Занимаетесь очковтирательством, – возвратился я к проводнику. – Потрудитесь объяснить, почему вы способствуете обману государства?» «Отойди назад! – рявкнул он. – Вот ядрена-маслена! Я тебе кто, акушерка, чтоб заглядывать в коляски?» Отсутствовал я недолго, но, вернувшись в кассовый зал, нашел за человеком, бывшим в очереди впереди меня и помеченным мною мелом, чтобы мне не потерять, нашел, повторяю, целый хвост. Но все в этом хвосте безропотно пропустили меня вперед, поскольку я каждому из них мог показать такой же знак у себя на руке. «Оказывается, – обратился я, не в силах сдержать возмущение, к очереди, – достаточно иметь какую-то пустую детскую коляску, чтобы попасть на поезд». «Что ж, купите», – равнодушно откликнулись рядом стоявшие. «Может быть, для приобретений коляски необходимо иметь справку о ребенке?» – спросил я. «Не знаем, – сказали мне эти ослы, – нас это не интересует». Нельзя было не почувствовать, что тон окружающих стал определенно насмешлив и даже недоброжелателен. И все же место в очереди они обещали за мной сохранить, и я поспешил в магазин.
Что сказать: коляски были, самые разнообразные и сколько угодно и продавались свободно. Не скажу даже, чтобы цены были слишком высокие, в любом случае билет стоил куда дороже. Кроме того, коляски давались и в рассрочку. Одну из них я было намерился уже подкатить к прилавку, как вдруг обнаружил, что колеса всех колясок связаны. «Будьте добры, мне вот эту колясочку мне, попробовать, как она бегает», – обратился я к продавщице. Продавщицы, их было две за прилавком, переглянулись, и одна из них сказала: «Она не бегает, она катится». «Да, – согласился я, – конечно, катится. Пожалуйста, я хочу поглядеть, как она катится». «Так бы с самого начала и сказали. Только заведующего нет», – объяснили мне эти девушки, занятые подсчетом чеков, снятых с колов. «Ножницы у вас найдутся?» – подошел я к прилавку. – дайте-ка, я мигом освобожу колеса». «Ножницы, наверно, где-то есть, но мы практиканты, мы ничего не продаем». «Понял, – сказал я, – а заведующий сейчас будет?» «Он в отпуске, на юге». «Тогда, может, заместитель?» «Света, – обратилась одна девушка к другой, – не помнишь, часом, заместитель не ведает колясками?» «Без понятия», – очень искренне улыбнулась другая. «А вот он идет», – сказала первая, и я направился к заму и повторил ему свою просьбу. Вместо того, чтобы ответить мне, он как-то странно и гневно поглядел на продавщиц: «Почему у вас покупатели расхаживают по торговому залу?» Девочки на этот раз переглянулись, уже растерянно, и одна из них попыталась оправдаться: «Так ведь гида с утра не было. Ты его видела сегодня, Света?..» «Нет», – покачала головой вто рая продавщица. «Я вообще сомневаюсь в том, что вы что-то видите, – в крайнем возбуждении обрушился на продавщиц зам. – Вы третий день считаете эту стопку чеков, а я вынужден задерживать в магазине инкассаторов».
Теперь я понял, что покупатели, прогуливающиеся по магазину, были вовсе не покупатели, у каждого из них оттопыривалось на боку, где, по всей вероятности, находился пистолет. «На меня будет произведен начет», – продолжал зам. Несчастные продавщицы выглядели так жалко, что мне ничего иного не оставалось, как уйти, ибо я был уверен, что присутствие постороннего человека (к инкассаторам они привыкли) лишь увеличивает их смущение. К тому же я каким-то образом почувствовал, что гнев зама, хоть он и обрушился на учениц, вызван был именно мною. На меня он намеренно не глядел, будто я представлял собой некое неслыханное неудобство, в котором он не мог вслух передо мной признаться, но перед продавщицами стесняться ему было нечего, когда я вышел, зам торопливо захлопнул за мной дверь магазина и с лязгом засунул засов изнутри, как бы для того, чтобы я не вздумал возвратиться. Но откуда он мог знать, что у меня нет денег и я здесь просто так, кое-что выяснить, вот чему удивлялся я на обратном пути к вокзалу, и чем дальше я отходил от магазина, тем больше закипал злобой, и в конце концов вернулся к этому негодяю, только чтоб излить эту злобу на него. (А времени до отхода поезда оставалось совсем немного.) Так и есть. Магазин был открыт снова, шла торговля, ни инкассаторов, ни зама в зале не было, но и колясок тоже не было! «Разобрали», – сказали мне девочки. «Но я ведь только что был, они стояли навалом». «Какой вы странный, – сказали продавщицы, – нам-то они не нужны». «Но ведь только что, – чуть ли не взмолился я, так мне было почему-то обидно. – Там была одна поломанная, ее забрали, не помнишь, Света?» «Не помню, – задумалась на миг Света, видно, ей захотелось сделать мне приятное. – Нет, ее тоже забрали. Этот старик, который ругался». И обе продавщицы одновременно улыбнулись – не иначе, своим воспоминаниям о старике. «Я тоже ругался», – возразил я. «Нет, это были не вы». И вдруг ни с того ни с сего обе продавщицы возмутились. «Почему мы должны оправдываться перед вами? Вот странно. Мы вам отвечаем, что колясок больше нет. Говорите с замом!» Но, отходя от прилавка, я явственно слышал шепот спохватившейся продавщицы: «А где он, Света? Он же уехал в торг». – «Ой, да, правда!.. Но ведь мы тоже с тобой ни при чем». Кто виноват? Я затруднился бы ответить на этот вопрос. К тому же я вспомнил, что коляски передавались из окон вагонов стоящим на перроне, а те с возмутительным нахальством при помощи (может быть, и не раз) использованных колясок проникали в вагон. Снова через кассовый зал, а народу там еще больше, я прошел на перрон. Да, действительно, при мне коляски совершенно свободно передавали из окон вагонов. Проводник же стоял рядом с таким видом, как будто это его не касалось. Я заглянул в вагонное окно и попросил коляску. «Наглецы какие! – откликнулся один пассажир, – Час назад объявили посадку, и уже из вагона исчезли две коляски. Делай им одолжение, а потом ищи по всей Москве!» И он с возмущением поднял окно. «Сквозит!» Я заглянул в другое окно, но там уже негодование этого выжившего дурня, как снежный ком с горы, покатилось с полки на полку, и всюду я слышал возмущение бессовестными людьми, играющими на чувствах порядочности и крадущими коляски. Я бежал от этого вагона, превратившегося в какой-то растревоженный курятник, очередь же моя ни с места. Притом, что интересно? Стоящий впереди меня, только чтоб я не нашел своего места, вытер мел с рукава, несомненно, желая мне отомстить за то, что я польстился на легкий хлеб безбилетной посадки. Найти я его нашел, но так мне в очереди противно как-то стало. «Ладно, стойте», – сказал я и ушел. Совсем ушел из очереди, взял какую-то женщину, стоявшую в самом хвосте, привел ее на свое место и сказал, что она будет стоять вместо меня, а сам позвонил заочнику. И надо было видеть, как я назло всем этим ослам и скотам подкатил пролетку (заочник с выпряженной лошадью остался в кассовом зале) к вагону. «Могу садиться?» – спросил я у проводника. «А, – осклабился он, – пожалуйте!» И даже отодвинул провожающих, чтобы создать все условия для моей нормальной посадки. «Плевать я хотел на эту поездку! – взорвало меня. – Чхать на твой вагон, понимаешь? Высморкаться». Взявшись за оглобли, я покатил пролетку по перрону обратно к заочнику. Он запряг лошадь, и мы вместе доехали до какой-то знакомой площади. Я узнал ее, это было у Кировского метро. Я слез с пролетки и заполз под колесо. «А теперь возьми и переедь меня», – попросил я колхозничка. «Как это – переедь?» – он постучал себя кнутовищем по лбу. «А вот так, – сказал я, – тронь лошадку». И прежде чем он успел опомниться, я обратился к лошади: «Н-но!..» И послушное животное сделало шаг.
Теперь самое время было бы сходить в баню и помыться, как я понимаю; пустой зал, плещется вода из душа и вместе с солнцем течет по кафелю. А если упадет шайка, оглохнешь, такой гул пойдет по залу. Но я никуда не ходил, наоборот, ко мне постучалась Татьяна Степановна, через час к ней присоединилась Ирина Николаевна, та прибежала с работы, вызванная Татьяной, потом стала обзванивать подруг, потом ушла в милицию, страшно испуганная: а вдруг там спросят, почему у нее живет Сашка без прописки? А в баню я не пошел вот почему: я люблю туда ходить, когда дело совсем закончено, чтоб на душе было свободно, как в теле, а у меня такого ощущения не было. Я прошу меня понять правильно. То, что Секретарюк отныне исчез из «Сельэлектро» и вообще превратился в ничто, так он себя обгадил в глазах коллектива, было ясно как день. Даже комната, из которой Татьяна Степановна убрала его матрас, напоминала о его позоре каждую минуту. Но пустота на полу, где лежал матрас, обнаружила и таящуюся во мне надежду, связанную с Секретарюком, которую я затрудняюсь выразить словами не потому, что считал бы ее для себя какой-то постыдной, а просто по той причине, что, названная словами, она лишилась бы всегда свойственной ей и такой привле кательной в моих глазах таинственности и значительности. Если помните, Секретарюк мне рассказывал в свое время о случае на площади, когда по носку его ботинка проехала машина, в каком он был перед наездом состоянии и как вообще смотрит на эти вещи. Надеюсь, понятно, какого рода были мои ожидания? И думаю, что цена, заплаченная мною за то, чтобы они осуществились, то есть Серафима и жизнь в столице, позволяет мне открыто их питать, не таясь в этом хотя бы перед собой, потому что, если только моя надежда осуществится, я смогу производить впечатление, которое заслуживаю, раздраконив этого анонимщика. И с гораздо меньшей охотой признался бы я в неудаче, постигшей меня в этой надежде, потому что неудачник – это уже не мужчина. Лучше что угодно, чем чтоб на тебя смотрели, как на тютю.
Тут приходит Люся, возвращается Ирина из милиции, появляется Ида, потом еще звонок: Аве Мария. «Вернули Сашке деньги?» – кричит Татьяна Степановна. «Вернули, вернули…» – очень недовольно, я бы сказал, пробормотала Ирина. «Слава Богу! Она такая, что могла бы сказать, будто это ее деньги, – шепнула мне Татьяна Степановна, и снова громко: – Очень рада за него». «А я вам безразлична? – чуть не плача, откликнулась Ирина. – Он мне здесь такого натворил, вы посмотрите! Сорвал с вешалки мое пальто и повесил рубашку». «Почему же вы, такая разумница, сами не освободили ему вешалку? Вы хотите, чтоб он вам деньги за квартиру платил и в мятой рубашке ходил! А Татьяна Степановна чтоб открывала двери вашим квартирантам и еще морила клопов в вашей комнате!» (Правда, сам видел, как охала, чуть не ползала, но морила, когда Ирина на работе была, чтоб они в мою комнату не переползли. И Ирина, как нашалившая девчонка, ни слова, только с убитым видом при всеобщем молчании выбрасывала вещи из шкафа на тахту, а поверх вещей вытряхивала содержимое ящиков, а в них такая желтая заплесневелая дрянь, что не могу не добавить – мою бы жену сюда, хоть я слово дал не вспоминать о ней в Москве, – где бы оказалась Ирина вместе с баночками, со своими стекляшками, кружевцами, желтыми фотографиями, какими-то бумажками в помаде!..) «Проклятая карга! – вдруг ни с того ни с сего закричала Ирина Николаевна. – Это она искалечила мою жизнь. Ведь он же здесь был, сидел вот на этом месте, он же хотел остаться. Как я ее ненавижу! И его. Ее и его». Да, тут было что послушать. Я умирал, так она разошлась. «Слушайте! – оглушительно кричала Татьяна Степановна. Да послушайте! Какое вам дело до чужого мужика?..» »Он же здесь был, – надрывалась Ирина. – Он мне говорил «козявочка». Мы с ним должны были назавтра в загс идти!» «Ну и что? – не унималась Татьяна Степановна. – Что с того, что он в этой комнате с вами переспал? Он мужик на то. А жена у него есть законная». – «На двадцать лет старше его! Карга. Старая, противная, невозможная». – «А ему она нравится!» – «Нет, он ее ненавидит!» «У него есть сын». «Ой! – вскрикнула Ирина и схватила меня за пижаму. – Это ублюдок. Вот такой вот рот и такие зубы. Карга его прижила с кем-то, это не его. И я напишу. У меня есть его письма, и я их предъявлю, его могут заставить. Как, по-вашему, могут? – обратилась она ко мне. – Я обязательно должна с вами сегодня поговорить. Вы никуда не уходите?» «Сходите с ума сами, – вся налившись кровью, сказала Татьяна Степановна. – Сходитесь, расходитесь, судитесь. Черт вас не возьмет, вы здоровы, как лошади. А мне зачем ваши суды-пересуды?..» И скоро стало слышно, как в ее комнате затрещала раскладушка под тучным телом.
Пучеглазая Ида стала звать к себе сидеть на балконе и дышать воздухом с Чистых прудов, Люся взялась достать билеты в кино, а присмиревшая Ирина освободила место на тахте, побросав к стенке вещи, и вытащила из сумки карты. «Ну, – сказала она, – что мне теперь делать с Сашкой? И такой скупой. Я из-за него столько пережила сегодня, вы думаете, он догадается принести вино?» Тут зазвонил телефон, и я, и Аве Мария, с которой сегодня что-то такое творилось, во всяком случае, я не видел, чтоб она была как-то расположена ко мне, мы оба бросились к телефону, я, конечно, первый схватил трубку, но, даже не поднося к уху, тут же ей отдал. И вот знакомым жестом, наклонив голову с прижатой трубкой, Аве Мария послушала миг-другой, вдруг лицо ее выразило испуг, но она тут же улыбнулась: «Нет, это Борис три… Пожалуйста». «Из скорой помощи?» – спросил я. «Почти, – согласилась Аве Мария. – Вы слышали?» – «Нет. Я догадался». И интересно, что, возвращаясь в комнату Ирины, она обошла меня по окружности с радиусом примерно тысяча миллиметров, но я успел подставить ногу под дверь. «Ну и что вы хотели этим сказать? – равнодушно подняла на меня взгляд Аве Мария. – Или у вас дома это самый распространенный прием с девушкой?» «Ничего особенного сказать я не хочу», – прислонился я к двери. Она взялась за ручку и подергала ее для видимости. «Что ж, не надо, – пожала плечами Аве Мария. – Я могу и уйти». «Я таких девушек не отпускаю». «Нет, серьезно, – обратилась ко мне Аве Мария, – не надо со мной таким тоном разговаривать. Хорошо?» «Подумаю, – сказал я. – Показать вам один фокус?» «Какой?» – «Мы сейчас незаметно исчезнем в «Валдай». – «А почему фокус?» – «А потому что только что вы меня презирали, и вдруг все переменилось». – «Вовсе я вас не презирала, во всяком случае не вас (уверен, что она говорила правду), и ничего не переменилось». – «Доказать?» «Попробуйте… Нет, не надо! – ухватилась за ручку двери Аве Мария. – Я хочу здесь остаться. Пожалуйста. Я верю, что может и перемениться. Но я не хочу. Пусть я останусь в своих глазах тем, кто я есть на самом деле. Скажите, имею я на это право?» – «А зачем оно вам вообще, все это дело? В своих глазах, в чужих глазах?» «Вы ничего не знаете». (Это я не знаю, слыхали?) – «Допустим. Только начните опыт с завтрашнего дня. А сегодня считайте, что эта работа уже закончена». Аве Мария закрыла глаза и с улыбкой покачала головой. «Я хочу, – сказала она медленно, по складам, – хоть раз настоять на своем». «С завтрашнего утра». У меня очень крепкие руки, а она боялась вертеть головой, чтобы не сломать хрупкие очки на проволочках. «Ну и что вы доказали? – сказала Аве Мария задыхаясь, и на один лишь миг я увидел очень злое выражение ее глаз. Но оно тут же исчезло. – Давайте так: ни по-вашему, ни по-моему. Сколько сейчас? Семи еще нет. Идемте быстренько в ра диомагазин на Колхозную, я хочу подобрать ножки к моей радиоле. Поможете мне?»
Едва мы вышли на улицу, Аве Мария так хитро сбоку посмотрела на меня. «А ваш друг сегодня просился ко мне на квартиру». Вот это была новость! А как она на меня подействовала, можно представить: если человек пытается подружиться с такой девочкой, он явно далек от состояния, когда подставляют себя машине. Ай да Секретарюк! «Я его повела к соседке и побежала на работу. Он как раз попал ко мне в обеденный перерыв». – «А он устроился у соседки?» – «Вот не знаю! Я прямо с работы сюда. Ирина меня вызвала, очень волнуется». Мы купили в магазине ножки для радиолы. «Поедем, наладим?» – предложил я. Аве Мария покачала головой: «Нет». – «Ладно. Сегодня я исполнил ваше желание, запомните. Поедем заглянем к соседке. Заодно забросим покупку домой». И вот что мы узнали: соседка комнаты Секретарюку не сдала, он оставил у нее свой чемодан и пошел искать квартиру в другое место. «Он еще не приходил», – сказала соседка, было уже часов девять. Мы спустились по лестнице, и в этот момент я испытал необыкновенный прилив, меня залило радостью, я воспарился, и, как всегда, когда я чувствую гармонию с чем-то высшим, я оказываюсь наделенным сверхъестественной способностью знать и видеть то, что еще не произошло. В этом состоянии я сказал Аве Марии, что мы сейчас снова поднимемся к соседке и заберем чемодан, потому что Секретарюк за ним не придет, и я стал ей вдруг все рассказывать, как будто находился в состоянии опьянения, но не совсем обычного. Я бы сказал так: только очень крупные исторические личности, даже холодок по коже, когда мысленно произносишь их имена, могли, да и то в состоянии удара, могли говорить вещи, какие услышала от меня в тот вечер Аве Мария на нижней площадке своего парадного. Ее всю трясло от возбуждения, так на нее подействовало мое состояние, а также услышанное, но я отлично помню, что в то время, как она безраздельно оказалась во власти исходящей от меня энергии, я сохранял, как это обычно со мной бывает, чувство реального, я бы сказал, приземленного, низшего реального наряду с тем высшим и грандиозным, и не менее, а еще более реальным, которое и составляет объект предвидения. «Тогда немедленно едем к Ирине, туда позвонят!» – воскликнула Аве Мария. «Нет, – возразил я, – мы сейчас занесем чемодан к вам, а к полуночи сюда приедет Ирина и нас навестит». А теперь слушайте: так все оно и было, Ирина Николаевна ночью подбежала к окну и как сумасшедшая закричала, что только что позвонили из Склифосовского: Секретарюк там. Секретарюк его фамилия?.. Вот единственное, чего я не угадал, Ирина Николаевна нетвердо знала фамилию анонимщика.
Здесь я прервусь, чтобы перейти к одной истории со мной, в которой способности предвидеть я обязан тем, что живу и даже могу с вами, как говорят у нас на периферии, потрепаться от нечего делать о том, о сем. Дело было так. В сорок четвертом меня призвали и направили в летную школу в Сызрань под Куйбышевом. Этот город интересен тем, что там за пивом стоят с ведрами, целая очередь с ведрами, молочниками, чуть ли не с поливальниками выстраивается к вечеру у палаток в ожидании пива. Нам, госпитальным (в летной школе я вдруг заболел брюшным тифом, а потом меня вообще демобилизовали, война закончилась), давали без очереди, а два пятьдесят за литр в то время были не деньги (мы продавали свои пайки), и я скоро научился пить пиво сызранскими дозами. Моим партнером был Валентин из Куйбышева, красивый такой блондинистый парень, сын врача. Все это я помню, чего не помню, о том не говорю, и потому не могу, спустя столько лет, сказать, что в нем меня так сильно привлекало, наверно, как я сейчас себе представляю, те качества, которые толкнули его на один нерядовой поступок. У него была тетка, которая часто приезжала к нему в госпиталь из Куйбышева. Врать не буду, я не помню, какая она, и какие были между ними отношения, и почему она приезжала, а не его родители. Незадолго до выписки он мне предлагает съездить в Куйбышев на воскресенье, у тетки переночевать, воскресенье провести в городе и рабочим поездом ночью вернуться в Сызрань, чтоб до обхода быть в госпитале. Тетка ему даже накануне одежду привезла, чтоб Валентин смог сбежать из госпиталя. Мне тоже одна сестричка добыла какую-то одежду (смутно, смутно все это помню, и, конечно, не помню, как ее звали), и мы сбежали. Дорогой Валентин поделился со мной непонятным планом: он в госпиталь не вернется, а поедет куда-нибудь на юг, в Крым, или же в Москву, или другое место, он еще не решил, и там будет жить. А деньги, спросил я. А он так неопределенно улыбнулся. И все. Но я сейчас закрою глаза и вижу, как он улыбается. Значит, что-то было, если это выражение лица запомнилось, может быть, я даже и раньше чувствовал в нем это, когда оно еще не обнаруживалось на его лице так явственно, и оно привлекало меня. Очень возможно. Мы переночевали у тетки, потом навещали школьных знакомых Валентина, ходили по улицам, с кем-то знакомились, наверное, были в кино. Вечером мы пошли гулять в парк, там у нас было свидание, мы разошлись, каждый со своей, и я вернулся в дом к его тетке один, без Валентина. Стучу, никто не откликается. (Тетка жила одна.) Толкаю дверь, не заперто. Я вошел в темную переднюю, оттуда дверь вела в комнату. В комнате тоже было темно, я приоткрыл дверь и почувствовал, что где-то рядом со мной стоит Валентин. Закрыл дверь, вышел, сел в поезд и вернулся в госпиталь. И с тех пор никогда больше не видел Валентина. Но я знаю так же, как то, что сейчас с вами разговариваю, что если бы замешкался, то получил бы от него чем-то по голове, скорее всего тем же, чем он до моего появления укокошил тетку. Почему я в этом уверен, спросите вы. Прямо ответить на этот вопрос нельзя, я приведу еще один пример, он все объяснит и, кстати, продолжит мой рассказ, прерванный появлением растрепанной Ирины в синем ночном Авемариином окне. Разбуженный ею, я, конечно, далеко не находился в состоянии душевного подъема и весьма инертно слушал то Аве Марию, то Ирину, то обеих вместе, но испытывал несоизмеримое ни с чем облегчение, каждую мою минуту превращавшее в сплошное блаженство, оттого что исчезла угроза, которую нес с собой Секретарюк, я могу сравнить свое состояние лишь с тем, какое испытываешь, если поплаваешь, а потом вылезешь на свою лодку и разляжешься под солнцем на корме, предварительно позавтракав. Закроешь глаза, и слышно, как скрипят чайки, подбирающие с воды остатки твоего завтрака. И (но это чудо, на таком расстоянии!) временами вроде смутный гул огромного пляжа. Естественно, что мне не хотелось из этого состояния выходить, такая меня лень вдруг разобрала. Но женщины торопили, и мы, наконец, поехали к Склифосовскому.
Сначала я долго блуждал по лабиринту каких-то плохо или совсем не освещенных коридоров, лестничных переходов, тупичков и вдруг остановился как вкопанный на месте, хотя только что двигался крупным шагом по лестнице, даже переступая через ступеньку, чтобы поскорее разыскать дежурного врача, узнать, в каком состоянии Секретарюк, рассказать ожидающим на улице Аве Марии и Ирине (их не пустили со мной) обо всем и наконец завалиться в постель. И вдруг стоп, и ни с места. Стал осматриваться по сторонам. Ничего особенного, просто я попал на какой-то черный или служебный ход, к тому же его ремонтировали, лестница и площадки на втором и третьем этажах были завалены кирпичом, досками, мешками с цементом, стояли прислоненные к стенке брезентовые носилки, а площадка, от которой меня отделяла одна ступенька, была загромождена чем-то, чего я не разглядел, потому что здесь уж почти совсем было темно, поскольку слабый свет из коридора третьего этажа сюда, на четвертый, уж совсем не проникал. Если я скажу, что остановился, почуяв какой-то подвох на неосвещенной последней площадке, то это будет неправдой. Я не пошел дальше потому, что вдруг всем своим существом почувствовал логичность такой связи, когда вслед за несчастьем с Секретарюком происходит нелепый случай с главным инженером той же областной конторы «Сельэлектро». Эта последовательность представлялась мне настолько естественной и даже необходимой, что я был бы удивлен, если бы не нашел ее подтверждение сейчас же, как говорится, не сходя с места, и в этот же миг я ее увидел. Верхней площадки, на которую я собирался ступить, просто не существовало, и, спустившись на один этаж вниз, я разглядел над собой несколько торчащих из стены швеллеров, к которым был приварен лестничный марш. И все. Надеюсь, ясно?
О Секретарюке мне дали справку: он был сбит самосвалом у Киевского вокзала, состояние тяжелое, но для особых опасений оснований пока нет, подробней узнаете завтра в клинике у врача. Мы вышли на улицу и стали ловить такси у пульта вызова. Я посадил Аве Марию и Ирину в такси (кстати, они тоже, когда узнали о швеллерах вместо площадки, считали, что я непременно должен был ступить на эту площадку и свалиться вниз), Ирина ехала ночевать к Аве Марии, потому что Сашка снова выселил ее из комнаты. Мне открыла дверь приятельница Татьяны Степановны. Выяснилось, что с моей хозяйкой ночью стало плохо и некому было даже подать ей стакан воды запить лекарство, Сашка заперся с кем-то и знать ничего не хочет, слава Богу, что Таня кое-как докарабкалась до телефона и вызвала меня, лепетала старушка. И вдруг я спросил себя: что мне здесь делать? Выходило, что лучше всего было бы вернуться в гостиницу. И даже флигелек против окна не произвел на меня обычного действия, захотелось почему-то отсюда подальше. Но утром незаметно все снова вошло в свою колею. Татьяна Степановна пришла в себя и даже умудрилась приготовить завтрак, а я заказал разговор с управляющим, потом поехал на семинар, в общем, дела меня гоняли по городу весь день в самую жару, а я был в костюме, при галстуке, все как полагается, и, вернувшись домой, первым делом принял ванну, а потом уже пошел к Ирине, у нее были Люся, Аве Мария и Ида пучеглазая, и все они набросились на меня; что с Секретарюком? Будет жить, успокоил я дам, но я бы сказал, что не меньшее впечатление произвело на всех собравшихся мое чудесное спасение на лестнице приемного покоя (или, пожалуй, это было на скорой помощи?). Ирина тут же заявила, что она тоже верит, верит в чудо, и у нее еще с Затынским все может наладиться. Если бы только я смог прийти к нему под видом какого-нибудь знакомого, мы еще с вами это продумаем, ухватилась за меня Ирина, и, главное, «карга» не догадается, откуда вы, никогда ей в голову не придет, а вы, я уверена, сможете на него повлиять. А если он не согласится, так вы скажите, что произойдет большой скандал, потому что о предстоящей свадьбе была уже извещена тетка в Париже («Ведь это ее свадебный подарок, – беспомощно посмотрела на меня Ирина, – простыни и комбинация, которые испоганила Сашкина девка») и все знакомые, у меня есть очень видные знакомые. Сережка, например («Вы его не знаете, это такая умница, работает в министерстве иностранных дел»), может быть даже дипломатический скандал из-за тетки, пусть не дипломатический, я не могу найти подходящего слова, но, во всяком случае, это для нас будет не очень красиво, если там газеты напишут о моей страшной судьбе. Ведь я же, знаете, чья племянница?.. Вам Татьяна Степановна ничего не говорила?..
Я еле от Ирины отвязался. Главное, даже подруги весьма скептически смотрят на ее попытки вернуть Затынского, потому что, бывая здесь, Затынский убедился, какая из Ирины хозяйка. А он привык, чтобы за ним присматривали, и чтоб было чисто, и вовремя обед. Даже речи не может быть, сказала мне Люся в коридоре. Постарайтесь ее как-нибудь переубедить, еще одного разочарования она не перенесет. Ох, эти дамочки! Я боюсь, что они просто завидовали подруге. Но ножки у этой Люси были действительно впечатляющие, ради таких ножек я готов был убедить Ирину в чем угодно, если это могло что-то изменить. Но я чувствовал, что эта гонористая дамочка не может мне простить, во-первых, Аве Марии, а во-вторых, я тоже не люблю, когда ставят себя выше кого-то, мол, только у них на производстве проводится реформа по-настоящему. Но в особенности завидовала Ирине Ида, она даже пыталась мне подморгнуть из-за спины Ирины Николаевны и всячески пожимала плечами, демонстрируя свое отношение к усиленным Ирининым просьбам поговорить с Затынским.
Пошли дальше. Я звоню, открывает мне дверь очень высокий старый человек в пижаме. Едва я произнес имя Ирины Николаевны, как он с раздражением меня перебил. Дед, буду его так называть, оказывается, много раз просил оставить его в покое, он пенсионер, у него семья, я об этой шантажистке слышать не хочу, возмущается он. Тут на шум появляется очень аккуратная старушка с изумительными зубами, мило кивает мне, это «карга» – мысленно напоминаю я себе, а дед разошелся еще больше. Тут выскакивает какой-то хлопец, а это «ублюдок» – приходит мне в голову. Я как дурак извиняюсь, говорю, что человек я совсем посторонний, просто меня попросили повидать вас, я и позвонил. «Так для этого существует телефон!» – рявкнул дед, страшно дряхлый, видимо, потому что «карга» и «ублюдок», возмущенные моим вторжением, вместо того, чтобы обрушиться на меня, принялись успокаивать деда («карга» полезла к нему в карман пижамы за лекарством, повторяя: «Успокойся, успокойся, где он у тебя, здесь?..»), а хлопец, по виду на Юрася смахивает, хлопнул дверью перед самым моим носом, он мог бы и полезть на меня с кулаками, но не хотел волновать деда. О чем я размышлял, когда возвращался домой? А о том, как эти люди, над которыми я парю, взять хотя бы Ирину, ох, и непроходимы же они! Ну подумать только, месяцами, да что месяцами, если верить Татьяне Степановне, – годами живет Ирина надеждой на эту мумию, изводит на это мечты, переживания, гадалок (кстати, не забыть, в воскресенье едем в Загорск гадать), уйму нервов, денег, слез, да и это не все, я сам видел, в каком исступлении Ирина кляла «каргу» и «ублюдка», а ведь все чепуха.
Так я считал, вношу поправочку, пока не поехал в Загорск с дамами, где мне пришлось пересмотреть свое мнение. На этой поездке и впечатлении, произведенном ею, я несколько задержусь, все равно делать мне в субботу и воскресенье нечего, в театре «Современник» я уже был, смотрел одну вещь (об этом потом, если к месту придется), довольно интересную, и думаю, что я был одним из немногих в зале, оценивших ее совсем с другой, незаметной вроде бы стороны, а очень хитрой и мне хорошо известной, даже близкой. Это потом, а сейчас «Загорск, Загорск, Загорск!» – шпарит электричка, весело становится, так посвистывает, и мои дамы, которых я рассадил на двух скамьях, лицом к лицу, все передо мной: Люся, Ида, Ирина Николаевна, еще их знакомые, завмаг «Гастронома», та вообще сияние, одна из Большого театра, и все для меня, потому что я единственный мужчина в этом обществе, и в своей нейлоновой белой плетенке, а загорел я прилично, соображаете, как выглядел среди белесых москвичей. К тому же учтите, что я стоял, а не сидел, и виден был с любого конца вагона. Но я не о том. В общем, я не жалею, что съездил в Загорск, хотя коллективное посещение гадалки не состоялось, к ней вошли Ирина и Люся, через минуту они выходят, о чем-то шушукаются с дамами, а мне объявляют, что сеанс переносится на следующее воскресенье. Мы пошли в монастырь.
Снаружи монастырские строения чистые-чистые, беленькие такие, скамьи зеленые, на асфальтовых дорожках ни соринки, это тебе не наши улицы с окурками и обертками. И тихо так всюду, тихо-тихо, только шаги где-то за деревьями и едва слышные теряющиеся голоса. И вот я вижу деда Затынского, высокого, как палка, одного, в белом костюме, с газетой. Ирина Николаевна, узнаете, говорю. «Ой!..» – срывается Ирина с места, и с ходу ему на шею, видели бы сцену. Затынский едва удержался на ногах. Дамы вокруг заклокотали, как квочки. «Ну, – торжественно обратилась ко мне балерина из Большого театра, – есть судьба или нет?!» И мы вернулись в Москву без Ирины. А среди ночи она врывается ко мне, говорит, что едва успела на последнюю электричку, и еще два слова: «Был интим».
Ночью в мою дверь заколотила Татьяна Степановна. «Идите, вас к телефону! Оглохли?.. Ваш друг умер». Известие (о нем звонила из клиники Аве Мария) наполнило меня возвышающей скорбью, к которой примешивалось разочарование, очевидно, потому, что все значительные издали события, когда оказываешься к ним причастным, становятся почти обыденными. Но спать я уже не мог.
Днем я пошел в баню. Я уже описывал совершенно особенное действие на меня таких вещей, как пустой кафельный зал и плеск воды из душа, и там другое еще есть, я сначала подробно об этом говорил, кто забыл, пусть еще раз прочтет. Эту способность так реагировать на обстановку обычной бани я считаю присущей только мне. Сколько мне ни приходилось сталкиваться с людьми, не помню, чтобы кто-то еще испытывал подобное. Короче, я пошел днем и не в субботу, конечно. Прихожу, почти пусто. В раздевалке на ящиках выстроены шайки, бери любую. Банщик слушает радио, делать ему нечего. Я пустил душ, сел напротив на лавку и принялся смотреть на бегущую воду. И что это такое: как только люди начинают появляться в зале, теряется всякий интерес, уже не то. Или мне нужно, чтобы весь зал был в моем распоряжении, а звуки воды подчеркивали его размеры? Так я сидел и смотрел, пока, замечаю, удовольствие не начало притупляться, тогда стал под душ и скоро забыл, что я моюсь, машинально двигаю руками, а сам решаю свои проблемы и первую из них, возвращаться ли домой, такая там теперь пустота без Секретарюка, который (теперь я уже это хорошо понимал) позволил мне увидеть собственные мои масштабы. И не по большим праздникам, а каждый день, хоть каждый час, стоит только открыть дверь из моего кабинета в общую комнату техотдела. Никакой рост в системе «Сельэлектро» не принесет мне отныне и половины удовольствия, а значит, и ощущения гармонии с чем-то, витающим над нами, парением над остальными, поскольку его теперь уже не будет оттенять своим вечно недовольным видом Секретарюк. И вот утром в полупустой бане, как я люблю, я перешагнул через перспективу управляющего областной конторой «Сельэлектро», через налаженные условия работы, которые я себе создавал в конторе не один год, и быта, влекомый куда-то гармонией, честно говорю, не знаю, куда, но мне все равно куда, лишь бы и в дальнейшем испытывать это ощущение парения над людьми, которое одно способно принести мне высшую степень удовольствия и, если хотите, даже смысл существования…
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Есть имена и слова, живущие в нашем сознании парами – то ли близнецы, то ли супруги, – но всегда неразлучные, спаянные интимной подсознательной связью. Скажешь «яблоко», и тут же за ним выкатывается «груша», скажешь «день», а за ним уже спешит «ночь», скажешь «Пушкин», а «Лермонтов» уже тут как тут.
Столь же дружно и согласно уживаются на полках наших привычных представлений «светлый вдохновенный Моцарт» и его коварный отравитель «завистливый Сальери». Как утрамбованно знакомо это звучит: «Моцарт и Сальери». А ведь не всемогущей природой впряжены они в свое двуединое сосуществование, ведь не сменяют они друг друга с устойчивой неизменностью «ночи» и «дня», не дополняют взаимно с уверенностью «севера» и «юга». Напротив: их объединил и спаял человеческий вымысел, поэтическая легенда, рукотворный миф, в который равноправным членом входит другая словесная пара: «гений и злодейство». И потому на первый взгляд может показаться, что именно к нерасторжимому противостоянию гения и злодейства сводится накатанная многократным употреблением нерасторжимость Моцарта и Сальери. Но вдумаемся: а так ли часто в потоке повседневных встреч и событий попадаются нам гений и злодейство? А может, дело вовсе не в гении и злодействе, а в чем-то ином – менее зкзотическом, чем грешны и мы, простые смертные, не гении и не злодеи?
Откуда вообще взялась у нас уверенность, что в этой паре «моцарт» (с маленькой буквы) – не подлинный автор «Реквиема» и «Волшебной флейты», а обобщенный вечный спутник обобщенного сальери – должен быть обязательно гениален? Или, по крайней мере, как-то особенно, крылато талантлив? Ведь только из-за того, что мы пришпиливаем истинного, действительно талантливого Моцарта к его снедаемому завистью напарнику. То есть мы сходу даем зависти подлинную пищу в виде подлинного таланта, даже гениальности обожаемо-ненавистного соперника. Но ведь суть зависти в том именно и состоит, что она не нуждается в подлинной пище, ей довольно и суррогата, ибо зависть самодостаточна, она питает себя сама: легендой, воображением, сознанием собственной неполноценности. И ей вовсе необязатально подниматься до очищенных смертью вершин, она вполне уместна и среди захламленных мелочами закоулков ежедневного быта.
На эти мысли наводит меня роман Марка Гиршина. Казалось бы, все те же Моцарт и Сальери продолжают на его страницах свой безрадостный поединок, вся разница в том, что на этот раз оба они низведены с высот духа в убогие болота повседневности. Но тут-то и выясняется, что в действительности не «гений» и «злодейство» определяют разность потенциалов, поддерживающую силовое напряжение этого поединка, а куда более обыденное и ординарное противостояние, с которым всем нам не раз приходилось встречаться. Я не случайно и не по ошибке назвала отношения между партнерами моцарт-сальериевского тандема поединком, хоть всякий читавший Пушкина мог бы мне возразить. И он был бы прав, ибо пушкинский Моцарт не только не помышляет о единоборстве с завистником, он и зависти его не замечает. Но ведь это было там, на вершинах, где гений приводил завистника к единственно возможному решению, а именно: к решению окончательному – к злодейству. Для этого нужен был пушкинский или моцартовский масштаб. В обычных же житейских передрягах все случается мельче, гаже, прозаичней. И Моцарт Гиршина настолько же мельче истинного классического Моцарта, насколько анонимный донос мельче и трусливей бокала с ядом. Все измельчено, все заземлено, но все так же потенциал зависти нерасторжимо соединяет Моцарта-главинжа и Сальери-Секретарюка.
Наивно было бы предполагать за главинжем какие-нибудь особые таланты: этот соответствующим образом воспитанный советской школой, надежно отшлифованный социалистической реальностью, отлично смазанный и подогнанный винтик бюрократической системы не пишет музыки и не слагает стихи. Но эта художественная бесталанность отнюдь не умаляет его главной моцартовской черты: он живет в необычайном согласии с собой. Ибо я присоединяюсь к мнению Гершензона о том, что главное в Моцарте – его внутренне насыщенная собой сила, его гармоничное согласие с собой. Этой силой и гармонией полон главинж, и здесь он Моцарт, независимо от реалистических обстоятельств его жизни. Вместе с Секретарюком приехал он из южного провинциального города в Москву на семинар по повышению квалификации – казалась бы, что за занятие для Моцарта быть главным инженером заштатной конторы «Сельэлектро», где главное дело – нагреть руки на каком-нибудь жульническом злоупотреблении своим служебным положением? Однако ни убогая контора в родном убогом городишке, ни убогая комнатенка в убогом районе Москвы, которую снимает главинж у убогой старушки Татьяны Степановны, не омрачают возвышенного состояния его духа. «Учтите, что я недавно взвешивался после парилки, – во мне 92 кило, а меня несло как бы по воздуху. Это была полнейшая согласованность, как бы слияние с чем-то, разлитым вокруг, какая-то абсолютная гармония со всем, что меня окружало: тротуаром, зданиями, прохожими, троллейбусными проводами и рекламой».
Именно эта его гармоническая уверенность в себе, выглядящая порой ординарным самодовольством, навеки припаяла к нему неудачливого Секретарюка, посвятившего свою захудалую жизнь неистребимой зависти к главинжу, доведшего эту зависть до вершин поэтической страсти, сделавшего эту зависть источником творческого вдохновения. Главинж в полноте своей самосогласованности не стремится ни к чему возвышенному, ощущая каждой клеточкой своего шестипудового тела, что он и так хорош. А несчастный Секретарюк мечется в тисках своей зависти, стремительностью своих метаний создавая громадную подъемную силу, уносящую его далеко от мелких подробностей невзыскательного бытия. Можно было бы даже сказать, сознавая, конечно, всю кощунственность такого утверждения, что в повести Гиршина Моцарт и Сальери поменялись местами. Впрочем, кощунственность такого поворота темы давно уже оправдана тем же Гершензоном, сказавшим в «Мудрости Пушкина», что «ад ущербного существования состоит в том, что душа безнадежно жаждет наполниться …и страсть вулканическим взрывом наполняет душу».
В ущербном сознании Секретарюка его всегда удачливый сотоварищ вырастает в существо демоническое, пугающее своим мистическим влиянием на окружающую жизнь. Когда Аве Мария показывает ему на полу своей комнаты овал, очерченный мелом, поясняя, что здесь стоил (сидел, лежал, словом – присутствовал) главинж, бедный Секретарюк отшатывается в ужасе, ощущает, как могучее силовое поле потоком невидимых волн, излучаемых из очерченного пространства, пронзает его бедное тело. И хоть не вполне ясно, существует ли этот овал в реальности или только в лихорадочном воображении измученного завистью Секретарюка, не остается сомнения, что все, связанное с главинжем, полно для бедняги мистического значения. Сама их несносная нерасторжимость представляется Секретарюку реальной, а не психологической связью: он все время рассказывает о телевизионном кабеле, которым связал его с главинжем фантастический извозчик, колесящий по Москве на старой пролетке, запряженной терпеливой лошадкой, роняющей навоз под колеса троллейбусов. Кабель этот, равно как и извозчик, то и дело возникает на страницах повести то с пугающе достоверными подробностями, вроде того, что был кабель закреплен вокруг левой руки Секретарюка и вокруг правой руки главинжа, – то в обрамлении фантасмагорического бреда, в котором обезумевший Секретарюк мечется по ночной Москве в страстном стремлении починить истершиеся его волокна, пока главинж спит, не подозревая о роковом разрыве связующей нити, впрочем, нить эта по-настоящему оборвана быть не может: многолетнее сосуществование превратило главинжа с Секретарюком в сиамских близнецов. С того далекого дня, когда оба они молодыми инженерами сразу после института вместе переступили порог конторы «Сельэлектро», тянется эта нить к последнему этапу драмы зависти, трагически завершающейся где-то в переплетении московских переулков неподалеку от Кировского метро. Равными и полными равных надежд вошли два молодых инженера, два друга в захудалую контору «Сельэлектро» – и на этом равенство их закончилось, веселый, всегда довольный собой и обстоятельствами главинж пошел вверх по служебной лестнице, а незадачливый Секретарюк так и остался навечно у потертого, залитого чернилами стола в общей проходной комнате младшего персонала. И не важно, какое место в современном прогрессе занимает «Сельэлектро» отдаленной южной провинции, ибо «всюду жизнь», и все определяется не абсолютной величиной достижений, а относительной. Сила зависти, сосредоточенной вокруг кабинета главного инженера захолустной конторы, вполне сравнима с силой зависти посредственного композитора к гениальному. А дальше остается только выбор места, времени и оружия, а роковой исход уже предрешен классикой.
Но тут-то советская действительность предлагает нам в повести Марка Гиршина новое решение темы и неожиданный финал. Острие противостояния поворачивается не против беспечного Моцарта, а против злокозненного Сальери. Запутавшись в собственных безумных построениях и слегка подталкиваемый беспечной рукой главинжа, он попадает под колеса тяжелого грузовика и умирает в больнице Склифосовского. И ему, затравленному собственной непреодолимой сладостно-мучительной завистью, кажется, что он добровольно выбрал свою погибель (а может быть, так оно и есть?): «Я слез с пролетки и заполз под колесо. «А теперь возьми и переедь меня», – попросил я. «Как это переедь?» – извозчик постучал себя кнутовищем по лбу. «А вот так, – сказал я, – тронь лошадку». И прежде чем он успел опомниться, я обратился к лошади: «Н-но!..» И послушное животное сделало шаг…» Но неожиданный, издевательский, я бы сказала – феерический перевертыш классической темы смертью Сальери не окончен, он продолжается: пока человечество теряется в догадках относительно злодейства Сальери – убивал или не убивал? – Гиршин в заключительных главах романа преподносит нам Моцарта, судимого за убийство Сальери. Подсыпав яд в бокал, Сальери, как известно, облегчения не нашел; так и главинж после похорон Секретарюка вдруг ощущает непонятную тоску по своей незадачливой тени. В действительности, тоска эта понятна: жизнь отныне как бы потеряла для него всю свою остроту, жизнь его стала бесцветной и пустой. К чему привычные усилия для дальнейшего продвижения вверх? Кто теперь их оценит той самой высокой мерой – Завистью, – что всегда замешана на восхищении, на вечном – и неосуществимом – стремлении слиться, разделить, причаститься Благодати?
Н. Воронель