Опубликовано в журнале СловоWord, номер 57, 2008
Кстати, я придерживаюсь теории, что на эволюционной лестнице человечества тоже нет равенства. Это мне впервые пришло в голову, когда я слушал одну из речей покойного Брежнева. Что не все люди – люди. Потому что, если он – человек, то я – нет. Мы находимся на разных ступенях эволюции. Мы, грубо говоря, разные особи.1
Иосиф Бродский
I.
Одно только название этого эссе может вызвать улыбку, так как имена Бродского и Брежнева редко сопоставимы в едином контексте и еще реже – в одном предложении. Пожалуй, только в какой-нибудь энциклопедии их можно найти рядом в алфавитном порядке. Современная политика и, тем более, ее лидеры не играли весомой роли в поэзии Бродского, в которой те или иные советские образы отстранялись от конкретного и тяготели к абстрактному. Тем не менее, Брежнев сыграл немалую роль в восприятии поэтом тирании, что дает этой теме некоторое право на существование.
Иосиф Бродский прожил более семи лет при правлении Л.И. Брежнева, будучи в итоге изгнанным из страны по указу его сатрапов в июне 1972 года. Они никогда не встречались, как, скажем, Пушкин и Николай I – после событий на Сенатской площади. Брежнев не стал адресатом эпиграммы или оды, как произошло в случае Мандельштама и Сталина в тридцатых годах. Традиционная формула «поэт и царь» здесь не вполне уместна. Суть не в том, насколько правдивы советские анекдоты об интеллектуальных способностях Брежнева; не столь важно, что пишут об его эрудиции (точнее, об ее отсутствии) историки. Важно то, что, как «царь», Брежнев не приблизился ни к авторитарной гегемонии Николая, ни к абсолютной диктатуре Сталина. Если для Пушкина и Мандельштама царская власть была по масштабу соизмерима с их собственной поэтической силой, Бродский и Брежнев не были одинаковыми величинами в своих профессиях. Это – во-первых.
Во-вторых, формула «поэт и царь» возможна только в таком историческом контексте, где оба героя знают и влияют на существование друг друга. В случае Бродского, мы не обладаем документами, которые бы засвидетельствовали беседы о деле Бродского на уровне генсека. Сам процесс над поэтом произошел при Хрущеве в начале 1964 года, хотя Бродского выпустили досрочно из ссылки уже в первый год правления Брежнева. Неизвестно, доходили ли до последнего письма в защиту Бродского, среди которых самым авторитетным для советского правительства было послание Ж.П. Сартра, адресованное А. Микояну. Дело Бродского было менее ярким по сравнению с делом Синявского-Даниэля или с акцией правозащитников у Лобного места в 1968 году. Бродский был фигурой нежелательной в стране, но он не являлся диссидентом; среди его стихов сложно было найти откровенную антисоветчину. Мы коснемся лишь одного поэтического исключения в данном эссе, но сам Бродский к нему относился несерьезно. Поэтому, скорее всего имя Бродского лишь изредка упоминалось при Брежневе, если и упоминалось вообще. Маловероятно, что сам генеральный секретарь размышлял над степенью наказания поэта или собирался становиться его личным цензором. Стихотворения, вроде «Сретенья» или «Разговора с небожителем», Леонид Ильич вряд ли читал. Хотя, точно мы не знаем.
Анализируя эти две фигуры, можно исходить лишь из отношения Бродского к Брежневу. Из того монолога, который поэт вел с советским лидером, не предполагая его перехода в диалог. Как мы покажем ниже, Бродский обращался к генсеку в эпистолярной форме, отправив на его имя письмо перед отъездом, и на более абстрактном уровне, – в поэтическом контексте и в жанре аналитической прозы. Хотя Бродский не называл генсека по имени, образ стареющего, увядающего тирана, который каждым своим шагом акцентирует свою беспомощность, как и беспомощность государства, не оставляет сомнений, кого имел в виду поэт. Для Бродского он был пассивным, невольным заложником общей системы, воспринимавшим ее больше как механизм для личной выгоды, нежели как машину для порабощения народов. Брежнев взял относительно молодою советскую тиранию и приблизил ее состояние к собственному возрасту. «Старик, борющийся за то, чтобы избежать позора и неудобств»2 – именно таким тираном он предстает на страницах Иосифа Бродского.
II.
Итак, июнь 1972 года. Уезжая из родной страны, Бродский, который редко обращался в официальные инстанции, внезапно пишет письмо Брежневу. Письмо, которое должно было дойти до адресата, когда сам адресант уже будет на австрийской земле:
“Уважаемый Леонид Ильич, покидая Россию не по собственной воле, о чем Вам, может быть, известно, я решаюсь обратиться к Вам с просьбой, право на которую мне дает твердое сознание того, что все, что сделано мною за 15 лет литературной работы, служит и еще послужит только к славе русской культуры, ничему другому.
Я хочу просить Вас дать возможность сохранить мое существование, мое присутствие в литературном процессе. Хотя бы в качестве переводчика – в том качестве, в котором я до сих пор и выступал. Смею думать, что работа моя была хорошей работой, и я мог бы и дальше приносить пользу. В конце концов, сто лет назад такое практиковалось.
Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет. Язык – вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятвы с трибуны.
Мне горько уезжать из России. Я здесь родился, вырос, жил, и всем, что имею за душой, я обязан ей. Все плохое, что выпадало на мою долю, с лихвой перекрывалось хорошим, и я никогда не чувствовал себя обиженным Отечеством. Не чувствую и сейчас.
Ибо, переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом. Я верю, что я вернусь; поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге. Я хочу верить и в то, и в другое. Люди вышли из того возраста, когда прав был сильный. Для этого на свете слишком много слабых. Единственная правота – доброта. От зла, от гнева, от ненависти – пусть именуемых праведными – никто не выигрывает. Мы все приговорены к одному и тому же: к смерти. Умру я, пишущий эти строки, умрете Вы, их читающий. Останутся наши дела, но и они подвергнутся разрушению. Поэтому никто не должен мешать друг другу делать его дело. Условия существования слишком тяжелы, чтобы их еще усложнять.
Я надеюсь, Вы поймете меня правильно, поймете, о чем я прошу. Я прошу дать мне возможность и дальше существовать в русской литературе, на русской земле. Я думаю, что ни в чем не виноват перед своей Родиной. Напротив, я думаю, что во многом прав. Я не знаю, каков будет Ваш ответ на мою просьбу, будет ли он иметь место вообще. Жаль, что не написал Вам раньше, а теперь уже и времени не осталось. Но скажу Вам, что в любом случае, даже если моему народу не нужно мое тело, душа моя ему еще пригодится.”3
Судить об общем стиле писем Бродского, особенно официального характера, нелегко, так как большинство из них закрыты для читательского глаза до середины двадцать первого века. Однако, даже не имея полного эпистолярного корпуса, можно сделать несколько наблюдений о данном послании, точнее – об его тройном дне.
Начнем с того, что это письмо не преследует практической цели. Если бы Бродский всерьез полагал, что подобное послание может хоть что-либо изменить в его судьбе, то он либо направил бы его по другому адресу, либо написал его другим тоном (если написал бы вообще). Тон письма – горечь, не лишенная легкой надменности. Дидактичность, исходящая из беспомощной правоты. Словарный запас заметно отличается от вокабуляра генсека. Бродский пишет так, как он может, а не так, как следует. Дважды упоминаемая «душа» – намек на религиозность автора. Прописное «Отечество» – отсылает к дореволюционному «Вере, Царю, Отечеству»; в этом же контексте, Бродский призывает адресата поступить с ним так, как поступали сто лет назад, что никак не могло устроить новую власть. Он пишет о «русской» культуре, земле, литературе, ни разу не упоминая, что хочет принадлежать к чему-либо советскому. Далее он поясняет главному блюстителю патриотизма в стране, что именно является «мерой патриотизма писателя». Главным образом, Бродский отрицает какую-либо вину, настаивает на своей правоте, подчеркивает звание поэта, то есть, невольно воспроизводит свой знаменитый диалог с судьей Савельевой на процессе восьмилетней давности:
Судья: А вообще какая ваша специальность?
Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.
Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто
причислил вас к поэтам?
Бродский: Никто. (Без вызова). А кто причислил
меня к роду человеческому?
Судья: А вы учились этому?
Бродский: Чему?
Судья: Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить
Вуз, где готовят… где учат…
Бродский: Я не думал, что это дается образованием.
Судья: А чем же?
Бродский: Я думаю, это… (растерянно)… от Бога…4
Вообще, письма на имя Брежнева были занятием относительно бесполезным. Генеральный секретарь их редко прочитывал и еще реже откликался. Александр Солженицын, например, преследуя конкретные цели, отправлял послания в другие инстанции, на имена Ю. Андропова, М. Суслова, А. Косыгина, Н. Щелокова. Иногда ему удавалось добиться желаемой цели. Во всяком случае, ведомства ставились в известность о намерениях иного фрондера, что, независимо от их знака, все же приводило к некоторым последствиям. Если десятилетиями раньше Булгаков, Пастернак и другие обращались лично к Сталину, в надежде на «казнить нельзя помиловать», и нередко могли что-то изменить в той или иной судьбе, письмо к Брежневу было лишь символичным, почти что отстраненным, актом, позволяющим «отвести душу», обращаясь как бы ко всему советскому строю. Практического толка от него было мало.
Именно так поступил в своем открытом письме генсеку Владимир Войнович, когда его лишили советского гражданства:
«Я Вашего указа не признаю… я как был русским писателем и гражданином, так им и останусь до самой смерти и даже после нее… И моим читателям придется сдавать в макулатуру по двадцать килограммов Ваших сочинений, чтобы получить талон на одну книгу о солдате Чонкине».5 Фактически Войнович излагает то же, что и Бродский, используя более привычный для него комический жанр там, где другой применяет изящную поэтику.
Сам Бродский в своих интервью несколько раз утверждал, что целью письма действительно была надежда в какой-то степени сохранить себя в литературном процессе родной страны. Ответа от Брежнева он не ожидал, но «ответ пришел через шестнадцать лет»6, когда поэта начали публиковать в Советском Союзе. Если он действительно верил собственным словам, то, смеем заметить, в этой вере был элемент иррациональности. Уже через несколько дней письмо Брежневу было опубликовано западной газетой «Ди Прессе», таким образом превращая весь инцидент в антисоветский поступок, заслуживающий лишь наказания для публикаций Бродского после его отъезда, нежели снисхождения.
Второе дно данного письма интересно именно упомянутой поэтикой. Не преследуя цели просителя, Бродский раскрепощается как стихотворец, дистанцируясь от канцелярского языка. Язык его письма настолько поэтичен, что, по меркам англоязычной поэзии, его можно считать стихотворением в прозе. С интертекстуальной же точки зрения, здесь присутствует связь с написанным поэтом до и после 1972 года.
В первую очередь, содержание отсылает нас к концу стихотворения «Натюрморт» (1971 г.). «Мы все приговорены к одному и тому же: к смерти. Умру я, пишущий эти строки, умрете Вы, их читающий», убежденно пишет в письме Бродский, лишь несколько месяцев назад создав строки:
тело, чья гладь визит
смерти, точно приход
женщины отразит.
Это абсурд, вранье:
череп, скелет, коса.
«Смерть придет, у нее
будут твои глаза».7
Письмо также можно рассматривать как пролог к поэтическому циклу «Часть речи», который Бродский напишет в 1975-1976 годах. Цикл из двадцати стихотворений содержит немало из словарного запаса, которым пользовался Бродский в письме Брежневу. «Уважаемый Леонид Ильич» – обыкновенное начало для письма; в семидесятые годы также бытовало в обиходе «дорогой Леонид Ильич». Первое стихотворение из «Части речи», обращенное к любимой женщине, начинается с почти футуристического обращения мужского рода: «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря, / дорогой уважаемый милая…».8
Дальше в письме следует о родной стране – «Я здесь родился, вырос, жил», что в «Части речи» превращается в ленинградскую географию: «Я родился и вырос в балтийских болотах».9 Поэт также пишет Брежневу: «Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет». В цикле эта же идея повторяется отдельной метафорой:
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.10
И слово «часть», как одно из ключевых в словарном запасе Бродского, упомянается в кульминационных строках:
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.11
Что касается фразы: «Язык – вещь более древняя и более неизбежная, чем государство», для Бродского этот вывод станет эпицентром его философии. В «Нобелевской лекции» он почти дословно процитирует собственное письмо Брежневу:
Язык и, думается, литература – вещи более древние, неизбежные и долговечные, нежели любая форма общественной организации. Негодование, ирония или безразличие, выражаемое литературой по отношению к государству, есть, по существу, реакция постоянного, лучше сказать – бесконечного, по отношению к временному, ограниченному…. Подлинной опасностью для писателя является не только возможность (часто реальность) преследований со стороны государства, сколько возможность оказаться загипнотизированным его, государства, монструозными или претерпевающими изменения к лучшему – но всегда временными – очертаниями.12
Именно об этом – в письме Брежневу. Гипноза не произошло. Третье дно, третье назначение этого послания – желание отчитаться перед генсеком за 15 лет литературной деятельности. В этом есть элемент финала, занавеса, некоей сдачей ключей по выезду из гостиницы. У Бродского не было взаимоотношений с Брежневым, но он почти искусственно их создает. Таким образом, поэт предстает перед царем, прежде чем покинуть его государство. Впрочем, царем он его не считает; исключительно – тираном.
III.
Является ли Брежнев тираном в истории советского государства? Если верить строгому определению – безусловно. Тиран есть суровой правитель, который (нередко) законно приходит к власти и осуществляет эту власть через деспотию и насилие. Но с точки зрения сравнительной, Брежнев тираном не был, ибо рядом со Сталиным его злодеяния, естественно, меркнут. Историки не могут перечислить советских тиранов последовательным списком, как они это делают с тиранами, скажем, древнего мира («Гиппий, Гиппарх, Гермий, Гиерон»); запятые в советском случае не будут равноправными.
Прекрасно осознавая аргументы в пользу обоих определений, Бродский, тем не менее, предлагает нам принять Брежнева, как тирана. Однако, Брежнев-тиран – лишь функция тирании. Брежнев – производная государства, которым он управляет. Если Сталин стал тираном, предварительно установив в государстве ту степень тирании, которую он желал, то Брежнев системы не создавал, а наоборот – сам невольно подчинился механизмам, которые направили его деспотические поступки. Бродский оценивает советскую власть почти с утилитарной позиции: раз она является тиранией, то она должна иметь своего тиран. Во всяком случае, поэту гораздо легче (и традиции этому способствуют) иметь конкретного лидера, которому он противодействует, нежели целую систему или даже триумвират. В этом он далек от более практичного Солженицына, который обращался к «вождям» СССР.
Брежнев-тиран в восприятии Бродского – стареющий тиран, отстраненный от активного ведения дел. Его старость пропорциональна его слабости, и причинение им зла происходит по инерции, нежели продуманно и расчетливо. Подданные тирана рады подобному состоянию дел, ибо они могут заниматься придворными делами при минимальной угрозе их собственным жизням. Отчасти радуются и жертвы: старость препятствует фантазии и все, на что способен тиран, уже применялось в прошлом и является той или иной вариацией на былые жестокости.
Тиран Бродского в среднем приходит к власти в шестидесятилетнем возрасте. Как поэт писал в эссе «О тирании»:
Шестидесятилетний человек вряд ли решится на что-либо экономически или политически рискованное. Он знает, что ему осталось лет десять… Молодые кадры, которые вовсе не так уж молоды, нажимают снизу, выталкивая его в голубые пределы чистого Хроноса… Из-за границы летят самолеты с иностранными специалистами, чтобы выуживать нашего героя из глубин маразма, в которые он погружается… Иногда иностранные доктора преуспевают в своих гуманитарных миссиях настолько, что к великому человеку возвращается достаточно сил, чтобы грозить гибелью их странам.13
Описывая таким образом пассивного тирана, Бродский невольно заговаривает об активном. Главное различие между ними измеряется не столько объемом кровопролития, сколько тягой к новизне в искусстве тирании. «Они всегда намного превосходят своих предшественников и по-новому выкручивают руки своим гражданам», говорит Бродский об активных тиранах, называя среди них Ленина, Гитлера Сталина, Мао, Кастро, Каддафи, Хомейни, Амина.14 Что касается пассивных тиранов, как Брежнев, то они вырастают из активных, точнее – наследуют и продолжают прежнюю систему без особой новизны. Они не во всем согласны со своими предшественниками, но и не торопятся их публично осуждать. Для современников, которые еще недавно были свидетелями активной тирании, новые времена и отсутствие новизны являются своего рода благодатью. Поэтому и возникает вопрос: а называть ли новоявленного правителя тираном? Может быть, применять более мягкое для уха «генсек»? Или вообще – величать его плавно и игриво Леонидом Ильичем, лишь латентно допуская другие эпитеты?
Бродский решает с точностью наоборот. В его стихотворном корпусе имя Брежнева не упоминается ни разу. Слово «генсек» произносится трижды. Слово «тиран» – двенадцать раз. Тиран – понятие абстрактное, несомненно, и не все двенадцать цитат относятся к стареющему советскому лидеру. Бродский продуманно оставляет многие политические комментарии завуалированными в своих стихотворениях. Он делает это не цензуры ради, не в рамках эзопова языка, и столь же часто на свободном Западе, как писал в стране, в которой родился и вырос. Ибо литературу он считал автономной от государственной политики; его стихотворная сверхзадача не состояла в том, чтобы отозваться на деяния конкретного лидера или заклеймить в ямбах и хореях очередную советскую агрессию а-ля-Евтушенко. Он создавал произведение, которое могло быть понятным в контексте своего времени но, параллельно с тем, имело бы достаточно общие краски, чтобы восприниматься вне определенного строя, героев и, главное, – времени. Таким образом, на вторжение в Чехословакию он отозвался «Письмом генералу Z», а на Афганистан – «Зимней кампанией 1980 года».
Читая о «тиране» у Бродского, мы можем только допускать образ Брежнева, ибо никакого абсолюта автор не дает. Впрочем, встречая «генсека» в его стихах, мы тоже не можем подписаться под конкретным именем. К примеру:
Я беснуюсь, как мышь в темноте сусека!
Выносите святых и портрет Генсека!15 (1967 г.)
Эти строки из «Речи о пролитом молоке» можно отнести к любому из генсеков. К бывшим Сталину и Хрущеву, портреты которых к 1967 году уже вынесли. Или к Брежневу, чей портрет автор мог призывать выносить, вместе со святыми мощами (возможный намек на Мавзолей).
Можно перечитать частушки из «Лесной идиллии»:
Эх, топорик дровосека
крепче темени генсека!
Опять не вполне ясно, о каком генсеке идет речь. Не обязательно о Брежневе: упоминая Ильича в других строках, Бродский наполняет фольклорный слог аллюзиями на Ленина.
где не встретишь бюст Володи!
Что с миленком по душе
жить, как Ленин, в шалаше.
Глянь, стремленье к перемене
вредно даже Ильичу.
Бросить все к едрене фене –
вот что русским по плечу.16 (конец 1960-х)
И, наконец, последнее упоминание «генсека», не менее амбивалентное, в «Двадцати сонетах Марии Стюарт»:
Луна, что твой генсек в параличе.17 (1974 г.)
В буквальном смысле Бродский может иметь в виду Ленина или Сталина: паралич в итоге сразил обоих. С другой стороны, Ленин технически генеральным секретарем не был; эта должность была учреждена лишь в 1922 году, и первым генсеком тогда стал Сталин. Что касается последнего, то имидж паралича за ним не закрепился столь прочно, как за Лениным: вождь народов пребывал в парализованном состоянии лишь несколько дней. С образной точки зрения, «генсек в параличе» свидетельствует больше о немощности Л.И. Брежнева.
Здесь важно отметить, что генсек в параличе предстает перед нами в контексте сравнения с луной. Луна – ложе, визуально напоминающее больного и лежащего. Луна – метонимия ночи, усталости, старения. Луна – коматозная мерзлота, неизбежно связанная с лидером авторитарного государства. С генсеком, а точнее – с тираном, который лишил страну солнечных лучей. И образ луны здесь появляется не случайно. Бродский развил его еще раньше, в 1971 году, когда изобразил луну в соседстве с тираном в стихотворении «Набросок». Это было первое появление «тирана» в поэзии Бродского. И у этого тирана были очертания, которые делали его похожим на Брежнева.
Палач свою секиру точит.
Тиран кромсает каплуна.
Сверкает зимняя луна.
Се вид Отчества, гравюра.
На лежаке – Солдат и Дура.
Старуха чешет мертвый бок.
Се вид Отечества, лубок.
Собака лает, ветер носит.
Борис у Глеба в морду просит.
Кружатся пары на балу.
В прихожей – куча на полу.
Луна сверкает, зренье муча.
Под ней, как мозг отдельный, – туча…
Пускай Художник, паразит,
другой пейзаж изобразит.18
«Набросок» написан натюрмортными красками. Шестнадцать строф происходят в настоящем времени. Множество героев, – объектов скорее, чем субъектов, – застыли в этом времени, без какого-либо сюжетного развития. Если мы вчитаемся в первое четверостишие, то увидим в нем четырех одушевленных героев, среди которых тиран появляется четвертым и последним. Строки действуют по кульминационному нарастанию, так как холуй / раб и палач итиран формируют иерархическую структуру. Холуй или раб могут в любой момент попасть под секиру палача, в то время как сам палач подчиняется тирану, и голова его в свою очередь лишена иммунитета. Тем не менее, несмотря на свое положение, тиран здесь – лишь одно из лиц на общем фоне лубочного натюрморта. Он не является доминирующей фигурой, как можно было бы ожидать от тирана активного, чье имя в его государстве используется по максимуму на каждый квадратный дюйм бумаги. Напротив, тиран появляется лишь в одной строке из шестнадцати; подобное появление en passant свидетельствует о второстепенности тирана, об его возможном отстранении от происходящего. Сюжет из настоящего времени и подобная отстраненность явно намекают на Брежнева. Наличие луны – еще один фактор, свидетельствующий, что образ советского лидера витал перед Бродским.
В данном контексте, луна, сосуществующая рядом (над) тираном – это опять холод темноты, обуявший государство. Луна напоминает о тирании, функцией которой является сам тиран, как мы уже отметили выше. «Сверкает зимняя луна» – строка создает эффект подведенной черты: холод возвышается над каждым гражданином страны – от раба до тирана. Далее две строфы продолжают писать натюрморт, приходя к финалу в последнем четверостишии. Оно открывается строкой: «Луна сверкает, зренье муча». То есть, следует не столько продолжение, сколько пояснение. Наряду с глаголом «сверкать», появляется глагол «мучить». Две строки «Сверкает зимняя луна» и «Луна сверкает, зренье муча» соединяют начало и конец стихотворения, как два конца страны-тирании. Страны, которая сверкает и мучит. Таким образом, стихотворение в целом обнажает пассивного лидера внутри его государства.
Что касается поэтического образа, который бы связывал тирана и индивидуума, то Бродский создает (рифмованное) противоборство тирана и барана. При первом прочтении, это может показаться примитивным. В русском обиходе слово «баран», а также «стадо баранов», имеет довольно избитую коннотацию, настолько избитую, что поэт был способен ее брать лишь в кавычки прямой речи (в поэме «Горбунов и Горчаков»):
кто вдарил: Горчаков или Бабанов?»
«По-моему, Гор-банов». «Ты грехи
мне отпускаешь, вижу я! Из кранов
сейчас польет твой окиян!» «Хи-хи».
«А ты что ржешь?! У, скопище баранов!»19
Вне кавычек Бродский бы не решился на подобное клише; посему, он придумал собственную вариацию. Его «баран» заметно отличается от общепринятого. Во-первых, баран является абсолютной противоположностью тирана: не столько антиподом, сколько его жертвой. Баран остается один на один с тираном, чему на фонетическом уровне способствует точная рифма. Если где-то блуждает баран, то рядом неибежно находится тиран, поработивший его. Баран – это раб из наброска, над которым занесена секира.
Но было бы чудней изображать барана,
дрожать, но раздражать на склоне дней тирана…20
В этих строках из «Пятой годовщины» 1977 года Бродский почти наверняка говорит о стареющем Брежневе. Баран дрожит: он – та жертва, которая может быть физически уничтожена в любой момент. Баран создан для того, чтобы «трясти кудряшками» («Двадцать сонетов») при виде тирана и понимать, что кудряшкам этим в любой момент могут найти иное применение:
Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из барана
превращается в тирана на трибуне мавзолея.21
Заметим, что с точки зрения перевоплощения здесь важны не только брюки и каракуль, но и рог:
…и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.22
Последним двум строкам предшествуют слова, которые стали буквально афористическими в поэзии Бродского: «Свобода – это когда забываешь отчество у тирана». Эти слова, относящиеся, в основном, к западному бытию поэта, имели бы такую же актуальность, даже если бы в англоязычном обиходе существовали отчества, ибо западный не-баран не окружен таким акустическим и особенно визуальным обилием своего лидера:
Был крошка-Ленин… Затем Ленин на третьем и четвертом десятке – лысеющий и напряженный… Затем был пожилой Ленин, лысый, с клиновидной бородкой, в темной тройке… Были вариатны: Ленин в рабочей кепке, с гвоздикой в петлице; в жилетке у себя в кабинете, за чтением или письмом; на пне у озера… И, наконец, Ленин в полувоенном френче на садовой скамье рядом со Сталиным…23
Что касается Брежнева, то портреты его были вывешены рядом с ленинскими, хотя сам генсек отставал по количеству памятников и наименований улиц. Славословий он получал не меньше, чем Ленин, а тиражи (написанной не им трилогии) не уступали собранию сочинений Владимира Ильича. Что касается вездесущего «Леонид Ильич», то оно звучало так часто – казалось, что Брежнев правил не восемнадцать лет, а намного больше, что только добавляло к его стареющему имиджу.
Вторая особенность «барана» Бродского в том, что он не обязательно принадлежит к стаду или наделен раболепскими чувствами. Именно поэтому Бродский всегда пишет о баране в единственном числе. Он может быть интеллектуален и даже индивидуален. Он баран поневоле, ибо тиран полностью распоряжается его физическим существованием. В какой-то степени, баран и тиран представляют поэта и царя, хотя, как мы уже говорили, эта параллель не совсем подходит к Бродскому и Брежневу. Впрочем, творческие бараны бывают разными: некоторые находятся в нелегальном подполье, а некоторые, придворного типа, – на виду. Но даже последние подвержены уничтожению, особенно если их послушное искусство внезапно становится не по душе главному слушателю в стране:
тенор исправно пел арию Марио по вечерам;
чтоб Тиран ему аплодировал в ложе, а я в партере
бормотал бы, сжав зубы от ненависти: «баран».24
Анализируя стареющего пассивного тирана, и используя Брежнева как лучший наглядный пример для такого анализа, Бродский невольно задается ключевым вопросом: что волнует тирана на склоне лет? Что его радует и каковы его ежедневные задачи? Готов ли он потопить своих подданных в очередном гигантском кровопролитии, как планировал Сталин в 1953 году? Вряд ли: ближайшие соратники не позволят, да и сам старик не жаждет жестокости во имя жестокости. Написал ли он завещание, в котором описывает жизнь и правление после приближающейся смерти, как это сделал Ленин в Горках? Опять маловероятно: нет, он не боится, что соратники его уничтожат, как мог бы бояться Сталин, напиши он такое письмо, но завещание требует от старика некоторого знания будущего, а оно ему представляется более туманным, чем обыкновенному барану. Волнует ли его само ведение дел? Пассивный тиран не видит в них далекоидущих результатов, ибо любой тиран-преемник направит государство по иной кривой; следовательно, Брежнев и ему подобные лишены стимула создавать то, что западные правители именуют «legacy».
Впрочем, legacy тирана исходит из наслаждения статусом-кво – из неограниченных возможностей для его интересов. Интересы эти, в основном, материальные, так как ни на «Аппасионату» Бетховена, ни на «Дни Турбиных» Булгакова у старика-тирана уже нет сил, даже если бы он обладал духовной тягой. В «О тирании», Бродский отмечает, что «радости его – гастрономического или технического порядка: роскошная диета, заграничные сигареты и заграничные же автомобили».25 Не получая больше наслаждения от неограниченной власти, тиран заостряет свое внимание и внимание окружения на еде и похожих удовольствиях , что само по себе символизирует беспомощность и дряхлость…26 А через некоторое время наступает конец.
IV.
В ноябре 1982 года Леонид Ильич Брежнев скончался. «Болезнь и смерть – вот, пожалуй, и все, что есть общего у тирана с его подданными».27 Бродский нередко писал стихотворения «на смерть», часто переплетая их с жанром эпитафии. Для Брежнева же он написал четверостишие, которое гаерским тоном больше напоминало задорное стихотворение «на случай», нежели нечто минорное и элегичное.28
He could have killed more than he could have fed
but chose to do neither. By falling dead
he leaves a vacuum and the black Rolls-Royce
to one of the boys who will make the choice.29
Вероятно, Бродский мог бы добавить что-то и в прозе, но уход тирана он описал еще несколькими годами раньше и повторяться было излишне:
На следующее утро население будят не пунктуальные петухи, а льющиеся из репродукторов волны «Похоронного марша» Шопена. Затем следуют похороны с военными почестями, лошади тащат лафет, впереди шагает взвод солдат, несут на алых подушечках ордена и медали, украшавшие пиджак тирана, как грудь пса-призера. Ибо это именно то, чем он и был, – псом, получавшим призы, выигрывавшим собачьи бега. И если население оплакивает его кончину, как часто случается, это слезы тех, кто сделал ставку и проиграл: народ оплакивает потерянное время. А затем появляются члены политбюро, подпирая плечами кумачом крытый гроб, единственный общий между ними знаменатель.30
—————————————-
1 Бродский, Иосиф. Книга интервью. Надеюсь, что делаю то, что Он одобряет. Интервью с Дмитрием Радушевским. Москва: Захаров, 2005, стр. 724.
2 Сочинения Иосифа Бродского (СИБ). Том V. Санкт Петербург: Пушкинский фонд, 1992-2001, стр 85.
3 Гордин, Яков. Перекличка во мраке: Иосиф Бродский и его собеседники. Санкт-Петербург: Издательство «Пушкинского фонда», 2000, стр. 219-220.
4 Эткинд, Ефим. Записки незаговорщика, Барселонская проза. Санкт-Петербург: Академический проект, 2001, стр. 101-102.
5 Войнович, Владимир. Хочу быть честным, Москва: Вся Москва, стр. 341-342.
6 Книга интервью, стр. 505.
7 СИБ. Том II, стр. 273.
8 СИБ. Том II, стр. 397.
9 СИБ. Том II, стр. 403
10 СИБ. Том II, стр. 410.
11 СИБ. Том II, стр. 415.
12 СИБ. Том I, стр. 7-8.
13 СИБ. Том V, стр. 88-89..
14 СИБ. Том V, стр. 86.
15 СИБ. Том II, стр. 37.
16 СИБ. Том II, стр. 189.
17 СИБ. Том II, стр. 340.
18 СИБ. Том II, стр. 300.
19 СИБ. Том II, стр. 300.
20 СИБ. Том II, стр. 421.
21 СИБ. Том III, стр. 114.
22 СИБ. Том II, стр. 416.
23 СИБ. Том V, стр. 8-9.
24 СИБ. Том II, стр. 394.
25 СИБ. Том V, стр. 88.
26 Уже при Горбачеве Бродский напишет пьесу «Демократия!», в которой некий Базиль Модестович (лидер-наместник небольшого авторитарного государства) и его министры только и делают, что наслаждаются всевозможными гастрономическими дефицитами. Сходство с брежневским Политбюро не обошло стороной героев пьесы.
– Ничего рябчик, а?
– Рябчик что надо.
– Главное, подлива.
– Подлива замечательная. Это в ней чего? икра?
– Ага, подлива с икрой. Астраханская, что ли?
– Гурьевская.
– Гурьев-Гурьев-Гурьев… Это где у них? В Европе или в Азии?
– На Урале. Пиво у них там хорошее. Молодое. Ноги
вяжет, особенно летом.
– Рябчик тоже, между прочим, из Сальских степей.
– Одно слово – Евразия.
– Лучше – Азеопа. Учитывая соотношение.
– Н-да. Пельмени сибирские.
– Спички шведские.
– Духи французские.
– Сыр голландский.
– Табачок турецкий.
– Болгарский: Джебел.
СИБ. Том VII, стр. 280.
27 СИБ. Том V, стр. 85.
28 Интертекст для этой эпитафии можно найти у У.Х. Одена, хотя оденский тиран скорее всего из активной когорты. Его не интересовали Роллс-Ройсы, а глаголы уничтожения для него не существовали в гипотетической форме.
Perfection, of a kind, was what he was after,
And the poetry he invented was easy to understand;
He knew human folly like the back of his hand,
And was greatly interested in armies and fleets;
When he laughed, respectable senators burst with laughter,
And when he cried the little children died in the streets.
29 Brodsky, Joseph. Epitaph for a Tyrant. The New York Review of Books, Volume 29, # 20, 1982.
Он мог убить гораздо больше, чем он мог накормить,
но не сделал ни того, ни другого. Умерев,
он оставляет вакуум и черный Роллс-Ройс
одному из парней, который сделает выбор.
(подстрочный перевод)
30 СИБ. Том V, стр. 89.