Опубликовано в журнале СловоWord, номер 56, 2007
Ефим вышел из здания института. Было темно, сквозь поток снежинок тускло светили фонари. Мороз немного отпустил. Можно и пешком домой. После душной аудитории воздух казался чистым и вкусным. Ефим не спеша шёл по полупустым улицам.
Остановился возле большого рекламного щита, заклеенного вкривь и вкось разными объявлениями, просто какими-то бумажками. Что там нынче дают на театрах? Опять давали «Риголетто». Ефим не очень любил местный оперный театр. Он иногда ходил на балет, реже в оперу. Столичные театры переманивали более-менее способных солистов, обещая им прописку в Москве, Ленинграде и прочие блага центральных городов. Против такого соблазна никто не мог устоять. Да и оркестр театра был неважнецкий. Ефим не был тонким знатоком музыки, но слухом обладал неплохим, знал музыкальную литературу и очень болезненно реагировал на непрофессиональное исполнение. Тем более, когда давали Верди, которого Ефим считал лучшим оперным композитором.
Однако камерный оркестр местной филармонии был на удивление хорошим. Художественный руководитель оркестра Арнольд Кац жёстко требовал, музыканты ворчали, но уровень исполнения был не хуже, чем у больших. Ефим был немного знаком с некоторыми музыкантами, любил ходить на камерные концерты.
Вот и сейчас Ефим выискивал афиши камерного оркестра или концертов филармонии. Ничего существенного. Была скромная, довольно бледно отпечатанная афиша вечера фортепианной музыки в исполнении какой-то Лотар-Шевченко – в малом зале консерватории. Ефим смахнул снег с афиши. На портрете была пожилая женщина, взгляд был какой-то отсутствующий. В программе – Дебюсси, Шопен. Странная фамилия – Лотар-Шевченко. Наверное, псевдоним. Любят они себе брать благозвучные псевдонимы, вроде Ромуальда Засинайского. Надо будет спросить у Бори Кагана – он был своим человеком в музыкально-артистической богеме и многих там знал.
Ефим пошёл дальше по улице, не обращая внимания на снег, который всё сыпал и сыпал мелкой крошкой, заметая тротуар.
На другой день, отчитав утренние лекции, Ефим заглянул в диспетчерскую Вычислительного центра узнать, когда у него машинное время. Диспетчер – высокая статная девушка с ярко-голубыми глазами и длинной русой косой, нависала над тщедушным Борей Каганом. Боря пытался ей что-то втолковать, нервничал, голос его срывался. Диспетчер, закалённая в сражениях за машинное время, часто с каким-то садистским удовольствием урезала это время уж слишком ретивым, вроде этого неугомонного Бори. Она была неумолима, как кассирша кассы авиабилетов или продавщица овощного магазина. Ничего толком не добившись, Боря, красный и взлохмаченный, выскочил в коридор.
– Ссучка…
– Охолонь, старче, – сказал Ефим, записывая на пустую перфокарту своё расписание, – надо и её понять – все клянчат время, а чтобы замуж взять – никого, вот и лютует.
Остывал Боря медленно, как добротный сибирский самовар.
– Она даёт мне время по ночам. А днём у меня студенты. От бессонницы я уже скоро раком стану.
– А когда она тебе должна давать? Днём ей некогда.
– Ну ты, хохмач районного масштаба. Я таких в детстве из рогатки убивал.
– А я ничего и не сказал. Если ты подумал так, как я, то как тебе не стыдно. Наплюй, пошли лучше в кофейню, зальём горе. Говорят, свежие зёрна завезли.
Боря и Ефим с чашками кофе и пирожными устроились за угловым столиком.
– Боря, ты среди музыкантов свой человек, хотя я бы на их месте давно бы тебя попёр. Ты мне объясни, кто есть таковская – Лотар-Шевченко.
– А-а, эта… Шопенистка.
Казалось, не было ничего на свете, чего бы Боря не знал.
– Ты можешь нормальным языком изъясняться?
– Могу, но это скучно. А ты, вместо того, чтобы приставать к людям с дурацкими вопросами, сходил бы и послушал. А потом пришёл бы ко мне и пересказал бы всю эту музыку своими словами. Хотя ты и пересказать-то ты толком не сможешь. Получится, как в анекдоте – Карузо пел плохо, я на концерте не был, но мне Рабинович напел по телефону.
– Сам ты Рабинович и не лечишься, чвырло ты околомузыкальное.
– От Рабиновича слышу. Кстати, ты знаешь – наш Рабинович получил-таки права.
– Боря, подержи чайник. Ой, да что ты говоришь!
Профессор кафедры антенных устройств Рабинович Наум Соломонович в свои очень за пятьдесят, наконец-то, купил «Москвич». Автомобиль под научным руководством рассеянного профессора был совершенно непредсказуем и двигался хаотично. Инструктор водительских курсов, где учился Рабинович, получил какое-то сложное нервное заболевание. Врачу он жаловался, что через его курсы прошли сотни учеников, но такого тупого водителя, как профессор Рабинович, он не встречал. Возле машины профессора никто близко парковаться не решался. Когда он, выезжая с парковки, пятился, все разбегались. Увидев машину профессора, студенты говорили: «Ховайсь, Рабинович выходит на большую дорогу!»
В фойе концертного зала было тесновато. Посетители запихивали шерстяные свитера в рукава своих шуб и пальто, снимали валенки, обували «концертные» туфли. Зал постепенно заполнялся.
На сцену вышла женщина, несколько грузноватая, бегло взглянула в зал и села к роялю. Никогда раньше Ефим не слышал такой интерпретации Шопена. Казалось, что-то мешает выразить всё, что чувствует исполнительница, пассажи нарастают и… останавливаются, как будто, наткнувшись на препятствие. Образы видны, как бы через мутное стекло. Ефим не мог отделаться от впечатления, что эта женщина боится чего-то, сдерживает поток образов, ограничивает себя, недоговаривает.
В антракте Ефим вышел в фойе – побродить, подышать театральным воздухом. Всмотрелся в портрет сегодняшней пианистки. Выражение глаз её было такое же, как и её игра – какая-то невидимая стена отделяла её от окружающего мира. Когда-то о музыке Шопена было сказано, что это музыка – «из-за стены». Не зря, наверное, эта Лотар-Шевченко играет Шопена. Видимо, эта музыка соответствует её настрою, жизненной философии. Ефим не мог оторваться от её глаз – где-то глубоко, скрытно чувствовались горький жизненный опыт, страдания, крушение надежд…
– Нравится? – услышал Ефим знакомый голос.
Рядом стоял Глебов – невысокого роста с бородкой клинышком по моде большевиков ленинских времён. Глаза за стёклами очков смотрели доброжелательно и несколько насмешливо. Глебов вёл в институте курс марксистско-ленинской философии и пользовался огромной популярностью среди студентов. Его лекции были необычны – не только благодаря его блестящей эрудиции, но и его биографии. Глебов был сыном старого большевика Каменева. Когда Сталин добрался до ленинской большевистской гвардии, одновременно с арестом Каменева была репрессирована и его семья. Несколько позже была арестована любовница Каменева – Глебова и её малолетний сын. Позже их сослали в далёкий сибирский посёлок. Когда Глебову исполнилось 10 лет, его арестовали и отправили в колонию малолетних преступников. Продержав там два года, отпустили в посёлок ссыльных, но, когда ему стукнуло 14 лет – арестовали снова, объявив его… рецидивистом. Вышел он из тюрьмы по амнистии в «холодное лето» 53 года после смерти всеобщего благодетеля. Ему удалось вернуться в Москву, получить образование и даже защитить диссертацию. Тем не менее он был снова арестован. Просидев несколько лет в лагере, он был снова отпущен. Когда Глебов возвращался на поезде в Москву, в Новосибирске в вагон вошли люди из органов и сняли его с поезда. В Новосибирске Глебов подал прошение на имя секретаря обкома партии с просьбой оставить его в городе. Секретарь обкома толком не знал, что с ним делать и запросил Москву. Там подумали и разрешили его оставить. Так он попал на работу в институт. Ректор института имел широкие связи в ЦК и не очень боялся того, что у него будет работать такая одиозная фигура, как Глебов-Каменев. Это был специалист высокого класса. Как он когда-то сказал Ефиму, марксизм-ленинизм он изучил на собственной шкуре.
Ефим несколько раз бывал у него в гостях. В его маленькой квартире стенные стеллажи до потолка были уставлены книгами. Глебов следил за новинками, у него непостижимым образом оказывались новейшие публикации, самиздат, тамиздат. Глебов с гордостью показывал Ефиму стеллажи. Он их сделал сам, утверждал, что его лагерная специальность – столяр-краснодеревщик. Ефим несколько раз разживался у него полузапрещённой и не совсем разрешённой литературой, которую, впрочем, Глебов давал очень неохотно.
– Очень интересное лицо, – сказал Ефим, – эта женщина много пережила.
– Не то слово, – Глебов улыбнулся, – мы были в ссылке в одном посёлке.
– Так она была в ссылке? Потрясающе!
– Хотите познакомиться с ней поближе?
– Явите Божескую милость. Заставлю детей молиться за вас!
Зазвенел звонок, фойе постепенно пустело.
На следующий день Глебов позвонил Ефиму.
– Приветствую вас, высокочтимый сэр! Насколько я понимаю, вы сегодня ещё не обедали.
– Вы абсолютно правы, сэр. Позвольте узнать ваше просвещённое мнение об институтском ресторане.
– Не «Максим», конечно. Но статистика показывает, что некоторые пообедавшие ухитряются остаться в живых. К тому же, если вы исследуете окрестности, то вряд ли ваш глаз остановится на чём-нибудь более приличном.
Зал ресторана был обставлен с некоторой помпезностью. В кадках росли пальмы, как неизменный атрибут ресторанов для партийного начальства, хотя институтский ресторан был вполне демократичный и преподавательская братия заглядывала сюда довольно часто. Несмотря на всю помпезность, готовили здесь неважно. Ефим взял меню.
– Только комплексный обед. Чтоб они пропали, никакого выбора.
– Не в том месте вы ищете свободу выбора, дорогой мой, – в своей речи Глебов иногда применял старинные изыски.
– А в каком месте её надо искать, позвольте вас спросить?
– Не морочьте голову, Ефим. Вы прекрасно знаете, в каком. Кстати, о свободе выбора. Вчера я получил статью бывшего сотрудника Отдела востоковедения ЛГУ. Вам знаком этот отдел?
– Ещё бы. Книгу профессора Амусина «Тексты Кумрана» прочёл с большим интересом. Что-то в последнее время никаких публикаций не видно.
– И не будет. К Амусину подъехали ребята из органов и предложили на них работать. Полагаю, им нужен был эксперт по Израилю для антисионистской пропаганды. Амусин отказался. Тогда его отправили на пенсию, отдел ликвидировали.
– Так о чём пишет этот недорезанный сионист?
– О ладинах, – так Глебов называл сефардов, – он проделал большой анализ древних рукописей, современных публикаций и пришёл к выводу, что современные воззрения на ликвидацию еврейской общины в Испании неверны. Дело происходило совсем не так, как это описано, скажем, у Дубнова.
– Интересно. Меня, в одно время, занимал вопрос о маранах.
– Именно о них и идёт речь. Оказывается, будучи вначале вынуждаемы исповедовать католицизм, они создали свой смешанный ритуал, когда открыто они ходили в церковь, а по пятницам в подвалах тайно зажигали свечи и молились своему иудейскому Богу.
– Но это общеизвестно.
– Разумеется. Но, вопреки общепринятой концепции, после того, как опасность миновала, мараны не вернулись к иудаизму, а продолжали соблюдать свои синкретические ритуалы. Автору удалось побывать в Аргентине, он встречался с потомками этих людей, с удивлением увидел надгробия с крестом и шестиконечной звездой одновременно.
– А почитать эту работу не получится? – Ефим посмотрел на Глебова таким взглядом, который он про себя называл «подъехать на кривой козе».
– Если вы хорошо себя будете вести. Приезжайте ко мне в воскресенье, часикам, скажем, к трём. Кстати, сходим в гости к Вере Лотар, мы приглашены на чай.
Вера Лотар-Шевченко жила в маленькой квартире на одной из тихих улиц Академгородка. Встретила она Ефима и Глебова приветливо, её глаза светились радушием. Но за этим радушием Ефим скорее почувствовал, чем увидел холодную настороженность и отчуждённость. Квартира была обставлена со вкусом, но настоящего уюта не ощущалось. На стене висели афиши концертов Веры, над диваном висела репродукция натюрморта Матисса. На тумбочке стоял проигрыватель местного производства, набор пластинок, в основном, фортепианная музыка. На книжной полке Ефим увидел книги на русском и французском.
– Ваш чай просто великолепен, – сказал Ефим, стараясь как-то поддержать светскую беседу, – поделитесь секретом, как вам удаётся получить такой аромат.
– Особого секрета нет. Меня научил заваривать чай один ссыльный. Вы, конечно, помните его? – спросила Вера у Глебова.
– Ещё бы. Я некоторое время с ним переписывался.
В основном, беседу вёл Глебов на правах старого знакомого. Он знал, что именно хотел услышать Ефим и осторожно подводил Веру к этому рассказу.
Вера говорила ровным голосом. Этот голос можно было бы назвать бесцветным, если бы где-то глубоко не ощущались эмоции – горечь, тоска и Ефиму показалось, даже отчаяние.
Парижский врач Огюст Лотар искренне верил в коммунистическое будущее Франции. Он был поклонником Анри Барбюса, Ромена Роллана. Его клиника находилась в «красном поясе» – рабочем квартале Парижа. На собраниях рабочих Лотар выступал с лекциями о новом этапе построения коммунистического общества, изложенном в работе Сталина «Вопросы ленинизма». Свою дочь он назвал русским именем – Вера. Девочка с ранних лет проявила способности к музыке. Её частный учитель порекомендовал отдать её в музыкальную школу. Вера мало играла с детьми, её всё больше и больше поглощала музыка. Всё остальное ей было не интересно. В консерваторию она поступила безо всяких проблем, выдержав строгий вступительный экзамен. Со второго курса Вера играла на публичных концертах. К ней постепенно приходил успех, но это не вскружило голову пианистке – она мечтала не об этом. Она видела себя стоящей на сцене и принимающей восторженные аплодисменты в залах Берлина, Лондона, Вены, в Карнеги Холле.
Однажды, когда Вера была на последнем курсе, в доме Лотаров появился молодой русский – Владимир Шевченко, сотрудник торговой миссии СССР во Франции. И Вера, до этого не особенно обращавшая внимание на молодых людей, как писали в старинных романах, увлеклась этим русским. У отца Веры были какие-то дела с русской миссией, но Веру это не интересовало. Сидя за обеденным столом, Вера и Владимир смотрели друг на друга, не замечая ничего вокруг. Отец Веры не особенно возражал против этого, полагая, что русский коммунист будет неплохой партией для его дочери.
Выпускные экзамены Вера сдала блестяще. Профессор, известный музыкант, прочил ей великое будущее, обещал содействие. Но у Веры уже были другие заботы. Владимир сделал ей формальное предложение. Срок командировки Владимира заканчивался. Молодые собирались в Москву.
В Москве всё поражало Веру. Огромные, шумные проспекты. Лихорадочные толпы на улицах. Вечно орущее радио в квартирах, которое никто почему-то не выключал. Через несколько дней Владимир повёз молодую жену в Мытищи показывать родителям. Родители жили в небольшом домике, окружённом георгинами, за которым был небольшой огород. Основательный отец спросил Володю – что умеет делать Вера? Когда Володя сказал, что она талантливая пианистка, отец как-то с сомнением посмотрел на него. Тем не менее, родители принимали свою невестку радушно, угощали своими солениями и варениями, что ужасно Вере нравилось.
По возвращении в Москву Владимир начал работать. Вера учила русский. Ей назначили прослушивание в филармонии. Жизнь казалась Вере полной надежд.
Но одна ночь резко перечеркнула жизнь Веры и Владимира. Перед рассветом в дверь резко постучали.
– Кто это? – испуганно спросила Вера.
– Вероятно, это жандармы. Возьми себя в руки. Будь готова ко всему.
Обыск длился недолго. Офицер приказал взять с собой документы и ценные вещи.
Всё, что происходило потом, Вера воспринимала, как фейерверк каких-то ужасов, которые происходят не с ней. Допросы длились ночи напролёт. Ей задавали какие-то невероятные вопросы, которых она не понимала. Ей не давали спать. Силы были на исходе.
В одну из этих ночей Вера сидела возле стола следователя под лучом настольной лампы. В голове мутилось.
– В последний раз спрашиваю – какое задание ты получила от французской разведки?
Силы уходили. Вера чувствовала, что надолго её не хватит.
– Отвечать! – рявкнул капитан и стукнул кулаком по столу, – играешь на пианино, говоришь? Руки на стол!
Солдат, стоявший у двери, подошёл к Вере, схватил её за руки и с силой прижал ладони к столу. Капитан взял пистолет и не спеша, смакуя каждый удар, рукоятью пистолета переломал Вере все пальцы. От дикой боли Вера потеряла сознание. Её утащили в камеру, облили водой.
Дальше было всё – тюрьмы, пересылки, издевательства конвоя, бесправие, унижение. Вере пришлось испить сполна чашу советского заключённого. В посёлке ссыльных она познакомилась с российской интеллигенцией – врачами, учёными, философами. Пальцы срослись как попало и плохо её слушались. В период «позднего реабилитанса» Вере было разрешено жить не западнее Новосибирска. Она поселилась в Академгородке и стала работать в патентном бюро переводчицей с французского и английского, который она помнила ещё со времён гимназии. Спустя много лет на многочисленные запросы и ходатайства ей сообщили, что её муж, Владимир Шевченко был расстрелян по обвинению в шпионаже.
– Многие детали того времени уже стираются из памяти, – Вера поставила на плиту чайник с водой, – а, если помнится, то не самое лучшее. Вот, например, помню фамилию моего мучителя – Алтухов, старший следователь.
– Алтухов? – ошарашено переспросил Ефим.
– Да. Вам знакома эта фамилия?
– Ннет… наверное, это другой человек.
– Вера, вы хотели бы встретиться со своим следователем?
– Не знаю. А зачем? В глаза ему посмотреть? Что я там увижу? Я не верю в покаяние этих людей. Они до сих пор уверены, что честно выполняли свой долг перед Родиной.
В большом многоквартирном доме, где жил Ефим, получили квартиры несколько персональных пенсионеров. Один из них, по фамилии Алтухов, раньше служил в органах. Он жил на первом этаже и разводил цветы у себя под окном. Алтухов часто сидел на скамейке возле подъезда и отгонял детей от своей клумбы. Но уследить не смог и соседские дети помяли его цветы. Тогда он забил колья вокруг клумбы и натянул колючую проволоку в полном соответствии с гебистской наукой. Дети, бегая вокруг, рвали о колючку свои рубашки и штанишки. Соседские мужики, и Ефим в том числе, потребовали, чтобы Алтухов убрал ограду. Но он послал всех на русские три буквы и продолжал стеречь свои цветочки. Наконец, когда один из мальчишек упал на колючую проволоку и поранился, мужики вырвали все колья, выбросили колючку и предупредили, что свернут башку старому палачу, если он и дальше будет так себя вести. Алтухов на время притих. Подозревали, что он написал большой донос в органы.
Прихлёбывая чай, Ефим подумал, что всё-таки не стоит говорить Вере об этом человеке. Возможно, это совпадение. В любом случае, не стоит, тем более, Вера сама не горела желанием вновь пережить такое, хотя бы в воспоминаниях.
В один из зимних вечеров в квартиру Веры постучали. В дверях стоял седой, измождённый мужчина, Вера с трудом узнала в нём бывшего соседа по ссыльному посёлку, того самого, который учил её заваривать чай. Это был долгий вечер. Они мало говорили, просто молча сидели, пили чай. Наконец, гость собрался уходить. Стоя на пороге и глядя на её изуродованные пальцы, он сказал:
– Я знаю одного хирурга. Он живёт в Барнауле. Его метод не признан официальной медициной, но с несколькими людьми он сделал чудеса. Если решитесь рискнуть – вот его телефон. Сошлитесь на меня.
И Вера поехала в Барнаул. Врач долго осматривал пальцы, с сомнением качая головой. Затем сказал:
– Мы можем рискнуть, но я не могу дать вам никаких гарантий. Решайте сами.
Вера согласилась. Началась кропотливая работа. Доктор Николя, как про себя окрестила его Вера, делал одну операцию за другой. Прошло полгода. Доктор Николя однажды сказал:
– Всё, я сделал, что мог. Дальше пусть работает природа. Вот вам упражнения ещё на полгода. Потом покажетесь мне.
Через полгода методических упражнений Вера несмело спросила доктора Николя:
– Могу ли я теперь попытаться играть?
– Попытаться вы можете. В общем, я вам желаю успеха.
Начались мучительные тренировки. На стареньком пианино Вера постепенно увеличивала нагрузки на пальцы. И чудо совершилось!
Сейчас местная филармония устраивает дважды в год концерты Веры Лотар-Шевченко. Вера играет, в основном, Шопена. Но с удовольствием исполняет также Дебюсси, Равеля, Бетховена.
Поздний автобус из Академгородка был полупустым. Ефим устроился на заднем сиденье. За тёмным окном проплывали фонари, оставляя причудливые узоры на замёрзшем стекле. Ефим задумчиво глядел на узоры и ему виделись очертания Парижа – не нынешнего – с закопчеными домами, грязноватыми улицами, а того – Парижа Шопена и Дебюсси, Писарро и Мане, Флобера и Гюго. Вот юное воздушное создание – Верочка Лотар, спешит в консерваторию, не замечая ничего вокруг, мечтая о славе знаменитой пианистки. Вера и этот таинственный русский бредут по аллее Люксембургского сада. Русский галантно несёт её папку с нотами и что-то говорит ей на своём ужасном французском. Выпускной вечер в консерватории – Вера играет этот феерический фантазию-экспромт Шопена, она играет только для него – своего Влада, только для него. И она уверена, – по-другому просто быть не может, – всё у них будет прекрасно, они будут счастливы.