Опубликовано в журнале СловоWord, номер 56, 2007
В десятом Анна Андреевна приходила и раздевалась.
Ложилась на кушетку и таким образом удлинялась.
Представляя собой перешеек света и глины,
мастерская теряла в площади из-за паутины.
Он бредил Египтом, Верленом, сюжетами из ада
и рая Данте. Огибал углы Люксембургского сада
да засчитывал шаги и минуты в сторону Монпарнаса.
Так длился замысел и пополнялась тара дневного часа.
Еще не портретист, он уже не признавал пейзажи.
Она задумается над этим позже, заметно старше
став его героев. Старше эль-грекообразных талий
и навеянных кариатидами лицевых деталей.
Жизнь вытесняла обилием неосознанных амбиций.
Преодолев повторения, жизнь размножалась на лица.
В речевых и прочих элементах столетье оставалось
девятнадцатым, размещая на тротуарах усталость.
В двадцатом изменится многое: конкретно, проявится смертность.
Смертность придет, отвклекая, проворно парируя бедность.
Психология города отвергнет ню. И секс, и Фрейда.
Дадаизм станет главным символом просвещенья и бреда.
Однако, будущее не столько неизбежностью бренно,
сколько в контексте минувшего для взора второстепенно.
Временные процессы Анна Андреевна неплохо
понимала, помечая во взоре уходящую эпоху.
Гефсиманский сад
Со временем станет ненужную речь,
чей сын я: земной или божий. А станет
естественным эхом опущенный меч
для звуков ударов и звуков стенаний.
Все меньше тех снов, для которых Отец
собрал эти кости в учительский образ.
Все реже мне ныне является текст
истории ветхой, сомкнувшейся в возглас.
Вдыхая пространство живой темноты,
я выжженный куст озираю с тревогой.
Где корни растенья, там корни тщеты
пускаются вглубь, отстраняясь от Бога.
Рассеянный взгляд на заснувшем лице
мне помнится будет застывшим прощаньем.
Одиннадцать взглядов. И в самом конце
Баран в ожидаемой позе лобзанья.
И новый день станет обычным из дней.
Второй день придет, и он сменится третьим.
Оставив возмездие прошлых идей,
на свет отзовутся прощеньем столетья.
Римские стихи
1. Из гида
I.
В итоге здесь естественны развалины.
И даже то, что циркулем сравнимо
с проспектами Мадрида, в рамках Рима
на скорость разрушения направлено.
Естественно движенье к центру Форума
машин, туристов, Цельсия: на дроби
раздавлено движенье. У надгробья
эпох прошедших беспокоит голову
«Блажен, кто посетил сей мир» из Тютчева,
отчасти проходя за аксиому
и делая прогулку к Пантеону,
достойным избежанья, делом случая.
II.
Холмы. Ступени. Скат наклонной плоскости.
Топографически, на каждой миле
квадратной взгляд терзает изобилье
истории. Политика и подлости.
Мускулатура, шлемы и побоища
до, после варваров. Соски волчицы,
как корм для основателя столицы.
Святейшество, обозванное «овощем»
дурными языками. Проявление
пастели Ренессанса. Дом поэта
немецкого. И озирает это
сплав бронзы и величия Аврелия.
III.
Все вперемешку и в пределах города
единого. Когда оставят силы,
в окрестности Треви за ручку с милой
пойди и, заглушая воду шепотом,
в отверстье ей поведай откровения
ушные. О Барокко. О Вивальди,
Скарлатти. И чуть позже – на кровати
лиши ее всего, но не сомнения,
что где-то есть прекрасней география.
И так засни. Морфей мощней Нептуна.
Пусть сон хранит прожитый день подспудно.
Пусть рядом остывают фотографии.
2. Из отдельного сна
В тот полдень из окна ни покрывало
багровое, ни точка в колпаке
не выглянули. Но толпа стояла,
под падающий Цельсий, налегке
одетая. «Он болен – разве странно?»
«Столь предсказуемо». «Увы». Не тот,
что был». «Увы». Усердие органа
внутри Петра остановило ход.
Внутри Петра. Народ стоял снаружи.
А сверху представлял бедлам голов.
Орган молчал, но пробивался в уши
весь ми-бемоль-минор колоколов.
И был тот звон чистилищем от сплетен
и речи вообще. Но не от дум.
«Рожденный в христианстве, к смерти – эллин»,
со страстью мыслил кто-то в тот канун,
тот полдень, предвещающий одну из
двух точек на отрезке мысли той.
Вдоль фресок лиц – по-разному, но ужас
вне красок застывал, а долготой
овала перспективы простирался
сквозь колоннаду, улицу, мост, Тибр.
Так проводя пунктир земного часа,
надмирный имитируя пунктир.