Опубликовано в журнале СловоWord, номер 56, 2007
Я расскажу о своей жизни в эмиграции. Основная моя специальность, как была, так и осталась – германская филология, общая лингвистика и средневековье. Поэтому я преподаю многочисленные курсы, которые связаны с историей языков, т.е. немецкого языка, скандинавских языков, голландского языка, а также общие лингвистические курсы, которые тоже связаны с этой темой. И литературные курсы, например, немецкий фольклор, скандинавская мифология. Это есть моя основная специальность.
Речь идет не столько о переводах, сколько об обучении студентов тому, чем я занимался всю жизнь и сам. Мы читаем оригинальные тексты, написанные в средневековый период.
Историю языка, как и все на свете, принято делить на три части. С тех пор как Юлий Цезарь разделил Галлию на три части, все на свете, все в географии, все делится на три части. История почти любого европейского языка всегда делится тоже на три части: древний, средний и новый период. Древний период отсчитывается от того времени, когда появились первые литературные памятники, т.е. записи на данном языке, до примерно одиннадцатого века, условно говоря. Потом средний период, до начала книгопечатания, и потом, условно говоря, новый период. Скажем, в английском языке новый период начинается со времени раннего Шекспира. Примерно такая же периодизация существует и для других языков. Особенно для немецкого. Тексты на этих языках, т.е. не тексты, а языки эти с тех пор изменились чрезвычайно, так сильно, что человек, который знает современный немецкий или современный английский язык, или, допустим, современный шведский язык, ничего или почти ничего не поймет в текстах, написанных тысячу лет тому назад. Вот для филологов, для тех, кто занимается этими делами, нужны тексты, и тексты в оригинале. Вот этим я и занимаюсь, т.е. учу студентов читать древненемецкий, средненемецкий, средний голландский и одну из моих главных специальностей – древнеисландский, это язык, который лежит в основе всей скандинавской филологии. Это и лингвистика, и литература, как и всегда бывает в древней филологии, скажем, в классической филологии, где вы учите формы дательного падежа и одновременно разбираете, как написано то или иное произведение.
Когда я приехал в Америку в семьдесят пятом году, я считал, что заниматься переводами на русский язык бессмысленно, и я решил, что, может быть, попробую переводить на английский. Стал переводить русских поэтов. Начал с Лермонтова – это было проще всего.
Мне вообще очень повезло. На протяжении всех тридцати лет я живу близко от своей работы – в пределах пешего хождения. Я чуть ли не единственный человек в Америке, который не ездит на работу на машине, а добраться до университета никаким автобусом невозможно. У меня уходит примерно сорок – сорок пять минут на дорогу туда и обратно. Но так как эту дорогу я изучил быстро, надо же было чем-то заняться, и я стал переводить стихи в пути. Решил: попробую переводить Лермонтова, поскольку почти всего Лермонтова я помню наизусть. Начал переводить, показывать американцам, американцы одобрили, и пошло-пошло-пошло. Так случилось, что через шесть-семь лет у меня был готов избранный том Лермонтова, который напечатали в издательстве моего университета, снабдив большим количеством интересных подробностей. Знаменитому, а сейчас уже полузабытому писателю Чарльзу Сноу я показал свою работу. Понравилось. Его отзыв даже есть на суперобложке. Так вышла моя первая книга переводов Лермонтова.
Как вы, конечно, знаете и помните по русской жизни в России, переводчик стихов – фигура замечательная. Т.е., скажем, Жуковский чуть ли не на том же уровне, что и Шиллер или Байрон, которых он переводил. Переводчик Данте Лозинский фигура чуть ли не того же масштаба, что сам Данте. Или Гнедич, которая перевела байроновского «Дон Жуана» и тоже стала знаменитой, не меньше самого Байрона. Мы все знаем перевод Бунина «Песни о Гайавате», замечательный, совершенно гениальный перевод. И для нас Бунин стоит на одном уровне с Лонгфелло. Т.е. в русской литературной жизни переводные стихи стоят на уровне оригинальной поэзии, как мы знаем из переводов Лермонтова из Гейне, например, «На севере диком…» и многие другие стихи.
В англоязычном мире переводчиков практически никто не знает. Никто и не вспомнит, кто что перевел. И переводные стихи читаются очень плохо. Мало кто ими интересуется, кроме тех, кому положено интересоваться по работе подобной литературой. Ну и тиражи, конечно, мизерные: гнедичевского «Дон Жуана» или бунинские переводы из Лонгфелло. Поэтому для того, чтобы мои переводы имели спрос, я написал подробнейший комментарий к каждому стихотворению, включающий литературный анализ этого стихотворения, проблемы его перевода, а также длинную статью. И получилась… толстая книга, с большим количеством иллюстраций, которые я подобрал. По американским понятиям она продалась очень хорошо: за несколько лет дорогая книга разошлась тиражом в две с половиной тысячи экземпляров, и если бы издательство не прекратило допечатывание тиража, то, наверно, бы еще сколько-то продали. После этого я стал переводить Тютчева, которого переводить много трудней, чем Лермонтова. Просто никакого сравнения. Дело в том, что у Тютчева каждое слово на вес золота, а у Лермонтова идет сплошной поток, как в монологах Демона. Поэтому там можно что-то переставить, что-то изменить. Что-то сказать по-своему. А у Тютчева каждое слово припечатано. Надо абсолютно все сделать так, как у него самого. А целью моего перевода было сохранить рифмы. Женская рифма – с ударением на последний слог: скажем, ма-мы, да-мы. Это женская рифма. А мам-дам – это мужская рифма. А в английском языке не очень много слов типа мама-дама, поскольку основные слова односложные. Поэтому они либо кончаются на -инг, либо во множественном числе на -из, т.е. не так уж и много таких удобных слов. Но если подумать, то подобрать можно. Я подбирал мужскую-женскую рифму и всегда сохранял размер подлинника, чего американцы и англичане не делают. К тому же, избалованные так называемым свободным стихом, верлибром, они отвыкли полностью от своей классической поэзии. Китс, Байрон, Шелли – это все фигуры, которые нужны только в курсах по истории английской литературы. Никто давным-давно их не читает, и они позабыты всеми, кроме тех, кто ими занимается специально. Поэтому для них рифмованные переводы в том стиле, в котором я это сделал, кажутся странными. Но Лермонтов был принят очень хорошо. Были рецензии во всех самых знаменитых газетах и журналах. Раскуплен он был очень быстро для такой дорогой книги. А Тютчева переводить было еще труднее, потому что там каждое слово на вес золота. Вот есть у него четыре строчки: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить», и надо чтобы все было так, как у Тютчева. И что умом не понять, и что аршином не измерить. А строчки всего четыре, и нужно придумать и рифму, и размер. Поэтому ушло еще семь или восемь лет на Тютчева. Он давно уже вышел, десять лет тому назад, а имя его по-прежнему ничего не говорит западному читателю. Абсолютно. Просто набор пустых слов. Хотя раскуплен он довольно прилично, и рецензии были очень хорошие.
А потом я перевел всего Баратынского, которого очень люблю и которого уж совсем никто не знает. Да и в России – кто знает Тютчева и Баратынского? Если спросить человека, даже любящего поэзию. Затрепанное, затасканное «умом Россию не понять» и два-три пейзажных стихотворения, которые проходят в детском саду, про весну, да про зиму. А Баратынский, по-моему, если бы не было романса Глинки «Не искушай меня без нужды», так и вообще ни одного стихотворения никто бы не вспомнил. Так что это все вещи полузабытые. Ну, а для Запада вообще не существующие. Баратынский еще не вышел, потому что я не дописал комментарий. То есть я на протяжении всех тридцати лет, которые живу в Америке, перевожу с русского на английский. Немножко переводил и на русский, чуть-чуть, очень мало. Переводил с немецкого. Великий пианист Бренден пишет очень смешные и очень забавные песни по-немецки. Я перевел небольшую подборку, и она была напечатана.
Это совсем не связано с моей университетской работой, поскольку я на славянской кафедре никогда не работал, русский никогда не преподавал, и делал это все потому, что ходил в университет пешком и потому что мне это нравилось. А на работе мы переводим прозу древненемецкую, древнеисландскую, древне- и среднеголландскую, и стихи на этих языках. Но это чисто студенческие переводы, просто в процессе обучения языку.
Когда-то Бродский высказал мысль, что переводы с английского (в частности, из Байрона), он считает совершенно неудачными переводами, потому что они полностью меняют характер поэзии Байрона. По его словам, Байрон насквозь ироничен и остроумен, а все русские переводы этих качеств начисто лишены. Однако это не всегда соответствует действительности. Например, в переводе «Дон Жуана» Татьяны Гнедич есть и ирония, и насмешка. Переводить Байрона безумно трудно. Текст полон намеков на текущую жизнь, каламбуров и т.д. Гнедич что могла сохранила. Кроме того, за пределами «Дон Жуана» Байрон не так уж ироничен. Его героические поэмы, библейские поэмы, типа «Каин» и прочие, нисколько не ироничны. Лирические вещи очень нежные. «Дон Жуан», действительно, ироничен. Но полностью никогда не возможно передать всего, так что я думаю, что перевод Гнедич, в общем, превосходен.
Последние 20 лет я занимаюсь германской филологией и пишу новый этимологический словарь английского языка. Он увел меня от переводов и ввел в мировую культуру, как, я думаю, ни один перевод не ввел бы.
Существует несколько точек зрения на переводы, и их невозможно совместить. Никакие конференции, никакие научные труды не помогут людям договориться об этом, поскольку все думают по-разному. С одной стороны, нам надо постараться переводить так, чтобы сохранился дух подлинника. Это, в общем, понимают все. Главное, чтобы передать дух подлинника, т.е. дух языка, необходимо сохранить размер.
Переводя с русского, немыслимо переводить вне рифмы, поскольку тогда уходит именно то, что называется духом русской поэзии. Но когда переводишь на русский язык, то всегда сталкиваешься с тем, что существует некая привычка, не соответствующая духу того языка, с которого переводишь. По-русски гекзаметры звучат глупо. В современном англоязычном мире – в Англии, в Америке, в Канаде, где угодно, читателям кажется, что глупо рифмовать. Рифма для современных людей, говорящих по-английски, связана с чем-то смешным, почти богодельным, анекдотическим, и веками ушедшим в далекое прошлое. Над рифмой принято смеяться. Шекспир рифмован сравнительно мало, а что касается размера подлинника, то опять же, английский язык, по-моему, свободен от этого. Там нет такого чередования ударных и безударных слогов, которое есть в русском языке. Но все-таки количество слогов более или менее сохраняется. Т.е., если это четырехстопный ямб, то в нем будет восемь слогов. И это будет на протяжении всей поэмы. Значит, надо решить, чему перевод русского поэта должен больше соответствовать: духу подлинника или духу языка, на который переводишь. Очевидно, что превалировать не должно ни то, ни другое. Но вот эту среднюю линию найти невероятно трудно. Кроме того, очень многое в русской поэзии, да и в поэзии всеевропейской, лежит на ассонансах, на игре слов, которую иногда перевести невозможно. Я пытаюсь сохранять все ассонансы. Многое зависит от ассонансов, от определенного сочетания звуков, от аллитераций. Это я все пытался передать, чтобы дух русской поэзии сохранялся в английском. Но старался сделать это более или менее на английский лад, чтобы это не было просто механическим перемещением английского на русский, и наоборот. Но есть еще нечто, что невозможно никак определить, что, может быть, имел в виду Бродский.
Когда переводишь стихотворение на любой язык, то чувствуешь, что это действительно хорошее стихотворение, что оно как-то получилось. Когда пишешь сам, свое собственное стихотворение, иногда вдруг чувствуешь то же самое: вот это получилось очень здорово. Какое хорошее стихотворение. И дело не в наборе технических средств.
Чем отличается эпигон от настоящего поэта?
Эпигон обязательно повторяет то, что говорит мастер, и это получается скучно и серо, а у настоящего поэта, который ничего не пытается сделать, а только слышит свой внутренний голос, – у него почему-то получается хорошо. То же самое происходит и с переводом. Тысячу раз повторяли фразу о том, что стихи может переводить только тот человек, который сам пишет стихи. Наверное, чаще всего так и бывает. Едва ли человек, равнодушный к поэзии, займется вдруг переводами. Наверное, ему что-то близко в этих стихах. Но каждый раз, переводя ту или иную строчку, я слышу, что она звучит как-то блекло, неинтересно, нет в ней того, что я ищу. Вроде сохранено все – и ритм есть, и рифма есть. Надо переписывать. А иногда строчка достойна великой строки подлинника. Т.е., переводя, фактически руководствуешься теми же самыми критериями, которыми руководствуешься, когда сочиняешь сам. Почему, читая сборники из сотен тысяч стихотворных строк, закрываешь книгу и ничего не помнишь? Потому что это вода. А иногда прочитываешь стихотворение, и оно мгновенно запоминается от начала до конца. Это значит, в этом стихотворении есть то, что невозможно определить. Хороший перевод – это такой перевод, в котором сохранено впечатление оригинала, то ощущение, которое он вызывает.
Невольно спрашиваешь себя: возможны ли переводы стихов? Ведь некоторые считают это невозможным. Однако мы знаем примеры замечательных переводов. Например, перевод Гнедич безумно трудной поэмы «Дон Жуан» – очень хороший. Превосходны переводы Пастернака из Рильке, эти стихи стали частью национальной поэзии.
Как и всякая абсолютная точка зрения, она бессмысленна и непрактична. Что значит, перевод невозможен, если переводят на протяжении всей истории человечества? Возможны переводы или невозможны, они существуют, они есть.
Я сравниваю некоторые, очень хорошие, переводы комедий Лопе де Вега и Гольдони на русский язык. Превосходные переводы. Труднее всего переводить лирику. Какую-нибудь комедию, вроде Лопе де Вега или даже Гольдони, очень даже удается перевести, передать и дух, и содержание.
То, что русский язык двадцатого века не соответствует английскому языку конца шестнадцатого – начала семнадцатого века, конечно, банальность, что об этом говорить, ясное дело. Но есть стихи, которые переводить безумно трудно. Я никогда не стану переводить Мандельштама, например. Потому что я понимаю, что это просто невозможно передать на другом языке. И дело даже не только в том, что это стихи, иную прозу тоже трудно передать. Очень трудно передать многие стихи Маяковского, к которым составляется бездарный подстрочник по-английски. Я никогда не пытался и никогда не буду этого делать.
Плохие стихи гораздо легче переводить. Это можно проверить на практике. Меня часто просили переводить то, что вы бы назвали халтурой. Если стихи плохие, я могу перевести их за пятнадцать минут. Когда же я берусь за восемь строчек Тютчева, то бьюсь три недели. Чем лучше стихи, тем труднее они переводятся.
Еще одна проблема, которой я сейчас занимаюсь, это проблема этимологии (происхождении слова).
Вот я говорю с вами, и нам совершенно безразлично, откуда взялись наши слова. Для того, чтобы владеть языком, не надо знать его происхождения.
Но происхождение слов, их история – величайшая и интереснейшая проблема языкознания. Чисто инстинктивно этим интересуется бесконечное число людей.
Об этой проблеме я расскажу в следующей части своей статьи.