Опубликовано в журнале СловоWord, номер 55, 2007
Ты от меня уходишь на ночь
в свою холодную постель.
Я, как дитя, пугаюсь напрочь.
Как двери, снятые с петель, –
не повернуться и не скрипнуть,
лежу безмолвно на спине
и не могу, но жажду вскрикнуть:
скорее возвратись ко мне!
Склонись тревожно к изголовью,
поправь подушку – я и рад
ловить, наполненный любовью
и состраданьем, милый взгляд.
Меня пинком свалила навзничь
неумолимая беда…
Ты от меня уходишь на ночь,
а я боюсь, что навсегда.
Копытами изрытая арена
не сотрясалась больше под быком.
Он с этим ощущеньем незнаком,
он стал.
С ним совершилась перемена,
остановив сражающим тычком.
И он стоял.
В глазах мелькали блики,
не возбуждая неподвижный взгляд,
иссяк его воинственный заряд,
в бугре загривка шевелились пики,
подрагивал отяжелевший зад,
давил на размягчённые копыта –
он не сдавался.
Бычий норов крут,
его ломило, стягивало в жгут,
он угасал, но воля не убита –
тореадор и пикадоры ждут.
Он и не знал, что у него есть тело,
что часть пространства – это он и есть,
боль принесла терзающую весть,
боль проявила суть.
Спина вспотела,
он быстро тяжелел, но бычья честь,
врождённый комплекс бычьего упрямства
не отдавал зловещей боли власть
над массой, составлявшей эту часть,
над проявившимся куском пространства,
не уступал, не позволял упасть.
Застыл калейдоскоп пурпурно-красных,
уже нераздражающих кругов.
Он был почти убит, почти готов –
уже не нужно избегать опасных,
решительно нацеленных рогов,
и, спешившись, подходят пикадоры
к нему поближе.
Бык еще стоит,
но им видна беспомощность копыт,
служивших и оружьем, и опорой
тому, что проявилось и болит.
Там, на трибунах бесновались смерды,
рабы кровавых схваток напоказ,
пускались с кровожадным криком в пляс –
бык умирал, не ведая о смерти,
но сознавая тело в первый раз
смущенным, быстро меркнущим сознаньем.
И снова пику подняла рука
и ткнула в шею.
Чтоб наверняка.
Трибуны упивались умираньем
и восхищались стойкостью быка.
Он вдруг подумал об уютном хлеве,
о сладковатом привкусе воды,
об аппетитном запахе еды,
пригрезился пахучий, сочный клевер,
но всё покрыла горечь лебеды.
Боль – это средство ощущенья плоти.
Теперь бы жить – он истину познал.
По мышцам дрожью покатился вал –
в безжалостно терзающей ломоте
он умер стоя.
Умер, но не пал.
Тореро, уподобившись павлину,
вышагивал под звон гитарных струн,
как сотворивший волшебство колдун,
красуясь, гордо выгибая спину,
при шумном одобрении трибун.
Посерело тёмное окно.
Насладившись властью над Землёй,
ночь – сплошное плотное сукно
истончилось светлой кисеёй.
А во мне другой восход звенит
и спешит, как только рассвело,
кожу распрямить, не щёк – ланит,
и не лоб разгладить, а чело.
Прежний мир прохладой поутру
не коснулся губ – приник к устам.
Тёплый луч, едва глаза протру,
не по пальцам бродит – по перстам.
Слово и мелодию в себя
я вобрал и бережно несу,
постоянно память теребя,
русскую, не красоту – красу.
Бунт и верность, совесть и разбой,
божья милость, как и божий гнев,
не одно – едино, мир и бой,
Русь и Пушкин, окрик и напев.
Перепаханный короткий гон
поминальным звуком полнится –
отдалённый, неумолчный звон…
Нет, не колокольня – звонница.
37-ми лет», говорил, что проживёт до 37,
потому что дольше поэту жить неприлично.
Мои петля, окно и пистолет
отложены уже на тридцать лет
и не понадобятся мне потом.
Отмерен мне обычный долгий быт,
я мал и незаметен, а поэт,
который в тридцать семь покинул свет –
убит ли, совершил ли суицид –
обманутый друзьями и судьбой,
затравленный и загнанный, как зверь,
в ловушку достижений и потерь
без боя или проигравший бой,
оставил Слово, в этом Слове жив
и этим Словом жизнь вдохнул в меня –
другого мне не надобно огня,
других не нужно мне альтернатив.
Упрям и несговорчив, я пишу –
поддразнивают, мучают слова.
Хоть незачем, но кругом голова,
хоть некуда, а всё-таки спешу.
Перевалив за возраст мастеров,
я не взошёл на пики мастерства.
Пусть шелестит забвения листва
и надо мной. Я к этому готов.
***
Последний лучик зимнего заката
окрасил стены бледной желтизной.
Весенних гроз весёлого раската
не будет, не случится летний зной,
не брызнет дождь, выплакивая осень –
останется промёрзший, тусклый свет…
Последняя снежинка бьётся оземь,
ложась в заледенелый старый след,
последний след великого поэта
завьюжила судьба – слепа, строга…
Последний штрих, рабочая помета,
щемящая последняя строка,
последняя прогулка в Эрмитаже,
последняя – жестокая – дуэль,
тревожная поездка в экипаже,
предсмертная измятая постель,
в последнем – навсегда – уединенье
печально-затухающий накал,
движенье губ – беззвучное прощенье.
лица молочно-мертвенный опал,
смиренное прощание у кромки,
последний выдох в стужу января…
Я отголосок Пушкина негромкий,
искатель слова в толще словаря,
ревнитель муз, хоть и не очень спорный,
не соблюдающий святой завет
первейшего из мастеров, который
сказал: “Блажен, кто молча был поэт”.
Я капля моря, я осколок глыбы –
смущаясь, неуверенно, тайком
дерзнувший на вопрос: «а вы могли бы?»
ответить утвердительным кивком.
Выкладывать мастак
безудержный народ
самим собой пути
лжецам, задирам, чуркам.
Дай нищему пятак –
он рубль украдёт,
неумных просвети –
тебя сочтут придурком.
Выпячивает грудь
корыстный лизоблюд,
бездействуют одни,
другие жаждут крови.
Укажешь верный путь –
тебя же и пошлют,
пойдёшь туда без них –
они же остановят.
Не устаёт хлестать
религиозный кнут,
терпимость не в чести
в сплошном разбойном гуде.
Дай слабым благодать –
тебя же и распнут,
невинных защити –
тебя же и осудят.
Доверчивость меня
вплетает в общий жгут,
доводит до беды
настойчивость утопий.
Дай мёрзнущим огня –
тебя же и сожгут,
дай жаждущим воды –
тебя же и утопят.
Вселяется печаль,
опутывает боль,
так что же – злом за зло?
Обидой за обиду?
Не праведник, а враль,
не миссия, а роль,
я лгал – меня несло –
для форсу и для виду.
Невольные соратники
саванна и пески –
шакалы и стервятники
рвут падаль на куски.
К себе благоволения
особого не жди.
Погодные явления,
то пекло, то дожди,
играют, словно куклами,
кому какой удел –
кого-то старость стукнула,
а кто-то недоел.
Живое размножается,
а как случится пасть –
и чей-то клюв старается
над ним, и чья-то пасть.
Печалит или радует –
природный норов крут:
посмотришь – кто-то падает,
глядишь – кого-то рвут.
Кому чего сосватали,
от юных до седых,
кому-то – мерзость падали,
кому-то – вкус еды.
Не отделяет межами
всемилостивый жест
от тех, кто любит свежее,
таких, кто падаль ест.
Какими стать обедами –
тухлятиной, свежьём –
ни падали неведомо,
ни сожранным живьём.
А надо ли, не надо ли,
что важно, что пустяк –
не в этом сущность падали,
а в том, что жрут за так.
Мой стол, он не бывает гол,
на нём меж мною и стеной
листки, странички – ни одной
не сбросил старый стол на пол.
Не возражает верный стол,
не спорит никогда со мной,
не думает, что я чудной,
мы пашем вместе, он – мой вол.
В столе есть много всяких строк,
он примет всё, мой стол не строг,
не переборчив, добр и ненасытен.
Он в ящик заглотнёт сперва
и там хранит мои слова,
пока над ними холмик не насыпан.
Пожарный ломится в окно,
где нет пожара.
Ему почувствовать дано
начало жара.
Воды немало утекло
в пожарных буднях.
Ему б прорваться сквозь стекло,
а пламя будет.
Там, за окном, покой царит,
но он умеет
тушить и то, что не горит,
а только тлеет.
Он ощущает жар в груди –
и жжёт, и душит.
И если где свеча чадит –
он там, и тушит.
Его раздумие щемит,
ест жадной молью,
он озабочен не людьми,
а личной болью.
Пожар там или не пожар –
не в этом дело,
он тушит собственный свой жар,
где б ни горело.
Его зовут Поэт. Он льёт
стихи на душу
себе и тем, кто слово ждёт
и хочет слушать.
***
Я с жизнью заключил контракт
и угодил в огонь на вертел.
На обжигающий контакт
себя с рождения до смерти
по обязательству обрёк
за право жить
палёным телом
платить мучительный оброк,
как в преисподней, грешным делом.
Внутри безжалостный шампур,
огонь неистовый снаружи,
как угодивший во щи кур
всегда голодному на ужин,
потом вгляделся – вертела
везде вокруг, вдали и рядом,
и крутят бренные тела
в угоду жизненным обрядам.
Но что за польза укорять:
на вертеле натяг не туг ли…
Пока вращают рукоять,
пока подбрасывают угли,
пока ласкают языки
огня,
струясь весёлым жаром,
на мне не выжгут ярлыки;
ещё один, сгоревший даром.
***
Ты кто?
Никто. А ты?
И я.
И ты никто? Так мы ж друзья,
Никто с никем. Как мирово!
Мы состоим из никого.
Для нас, своих – ну никакой
Не нужен кто-то там такой.
И мы не связаны ничем
И никаким таким ни с кем.
Но если кто-то хочет стать
Никак – он будет нам под стать.
Мы все – никто. И потому
Нас не осилить никому.
Эй, кто-то где-то, не стремись
Нас убедить. Угомонись.
Нас не изменит, господа,
Ничто,
Никак
И никогда.