Опубликовано в журнале СловоWord, номер 55, 2007
Этот чертов Сиэтл верен себе – пока пробивались через облака, самолёт трясло так, будто мы неслись по горбам тысячи верблюдов. Ненавижу! Ненавижу, когда трясет. Все мои килограммы начинают вибрировать и подпрыгивать, как фарш в воронке электрической мясорубки.
Тринадцать месяцев назад я согласилась петь в этом дождливейшем углу Америки. Мне тогда хотелось убежать на край света, а Сиэтл как раз там и располагается. Правда пять месяцев спустя, я наказала своему пимпу избавиться от этого ангажемента именно потому, что Сиэтл на краю света – мы дивы такие капризные. Не вышло, вот и сижу я сейчас в этом провонявшем азиатской едой такси и уже полчаса рассматриваю затылки – слева шея водителя, подпирающая его голову в малиновой чалме, а справа шея моего пимпа, увенчанная его прохиндейской башкой-арифмометром . Пимп – это по-английский, а по-русски – сутенёр или сводник. Им-то он и является, хотя зовётся элегантно – импрессарио. Кстати, импрессарио он фиговый, не смог избавить меня от этой поездки.
Дворники совсем взбесились, мечутся словно птицы на лесном пожаре, а толку-то – вода заливает ветровое стекло, и мы ползем, как черепахи на случку.
Сейчас вечер понедельника. Я у-с-т-а-л-а. Уста-а-а-ала я! Усталость – лейтмотив двух последних лет моей жизни, и единственное, на что я могу твёрдо рассчитывать в будущем. Усталость и ярость. Второе предпочтительней. Мария Каллас поднималась до непревзойдённых высот мастерства, пела, как никому до нее не удавалось, именно, когда её раздражение переходило в ярость.
Боже праведный, как же мне вылезти из этого вонючего катафалка? Да, вот он бежит, мой пимп, мой не-верный Санчо Панса. Протягивает мне свою твердую холодную руку, и я принимаю её – иначе мне телеса не вытащить. Посторонний не смог бы скрыть усмешки при виде моего нелепого тела, по частям возникающего из такси, а он – сама профессиональная услужливость.
– Это Вестин, лучший отель в Сиэтле. Надеюсь тебе здесь будет хорошо спаться.
«А, чтоб ты провалился!» – ведь знает же, что после маминой смерти мне нигде хорошо не спится.
Слава Богу, кровать огромная, так что я могу растянуться на ней хоть вдоль, хоть поперёк, не ударяясь о прикроватные тумбочки и не роняя настольные лампы. Хотелось бы знать, каким образом гостиничные простыни умудряются оставаться ледяными при нормальной температуре в комнате. Он мог бы объяснить природу этого явления со всех научных и метафизических точек зрения. Интересно, где он сейчас? Всё ещё в Сиэтле, или на передовой науки в других краях? Ах, какая разница. Что было, то прошло и быльём поросло. О, Господи, как же болит спина… и бедро. Может в этом и есть суть жизни – переносить непереносимое? Обычно, в разгар таких болей, я глотаю две-три таблетки экстра-сильного Тайленола и молю Бога послать мне сон. Может не достаточно усердно молю, потому что сон не приходит. Ещё полчаса, и я завою от одиночества и жалости к себе. С тех пор, как врачи помогли маме отправиться в мир иной, для меня это привычное дело.
Небеса опять повернулись глухим ухом к моим просьбам – их сладким голосом не проймёшь. Честно признаться, моё общение со Всевышним никогда не было успешным, обратиться ж к его инфернальному антиподу не позволяет моё религиозное воспитание, каким бы условным и спорадическим оно ни было. А всё, о чём я когда-либо просила, это переместить меня в другое тело. Вроде пустяковая задача для Всесильного, ан нет, не может он, или не хочет.
Иногда во сне я избавляюсь от этой бессмысленной материи, которая называется моим телом. Что за райское состояние! Я воспаряю ввысь, и, кажется, не было бы потолка, я закружилась бы невесомым пёрышком и, счастливая, улетела.
Пять долларов за бутылочку обыкновенной воды? И это даже не Нью Йорк, Токио, или Париж – они совсем озверели! Теперь он не позволяет себе таких вольностей, но десять лет назад мой пимп сказал бы «Кумекай, девочка, это тебе Вестин!» Но Вестин-то в Сиэтле, в этом, за что-то наказанном Богом городе, где в метеосводках оповещают не о вероятности дождя или снега, а о вероятности появления солнца. Диким Западом он был и, судя по погоде, диким и остался. Как вам понравится девяносто дождливых дней за три месяца? А здесь этим не удивишь. (Какой была погода в тот год? Не знаю – всё было залито солнцем, светившим внутри меня). И они ещё берут пять долларов за бутылку воды. Да вода в Сиэтле должна быть не просто бесплатной, но ещё и с приплатой – только заберите её от нас.
Два с половиной года назад я решилась. Села на диету. Потеряла двенадцать килограммов. Этого почти никто не заметил, а то, что у меня голос подсел, заметили все, да ещё как. Понимаете, я оперная певица. Дива. Моё тело – это мой инструмент, моё благословенье и проклятье. В хорошие дни я не устаю повторять, как мне повезло – мне был ниспослан дар, компенсирующий мой физический недостаток. Ведь миллионам безобразно толстых не дано ничего, кроме их уродства. Я уверена, что большинство предпочло бы толщину и талант стройности и бесталанности. А я? Променяла бы я всемирную славу на идеальную фигуру? Наверное. Хотя честно, я не представляю, как можно жить, не умея петь. Для меня петь всё равно, что ходить, говорить, дышать… Я пела всегда.
Конечно, такой талант – редкость. Радость и удовлетворение, которые он приносит, доступны считанным. И я в их числе. Избранная. Когда-то. с маминой помощью мне удавалось себя уговорить, что в другом теле такой голос, как у меня, просто не возможен. Но это больше не так – вы сами знаете, как много сейчас хороших певиц с прекрасными голосами и отличными фигурами. Век десятипудовых Виолетт и Золушек закончился. Хотя именно мой голос зависит от моего веса. Только не надо меня уговаривать, что я просто полная. Сто пять килограммов при росте метр-шестьдесят-пять это не просто полная, это жирная, монстр, как сказала наша гримёрша, думая, что я не слышу. Мои мама и бабушка, и пробабушка были такие же. Только моя сестра другая. Она тонюсенькая, самая изящная, самая очаровательная женщина из всех, кого я знаю. Она пошла в своего папашу, стройного красавца-алкоголика, а кто был моим отцом, не известно. Откуда мне знать, если мама не знала? Она никогда не была замужем.
Когда мне было лет шесть, наша добренькая соседка сказала нам с сестричкой, «Мамочка ваша человек хороший, зря что гулящая». Годам эдак к восьми до меня стало доходить, что она имела ввиду.
Мама и сестра с детства были моими единственными друзьями. Сверстники всегда меня дразнили. Сколько себя помню, я или пою, или отбиваюсь от обидных прозвищ. Даже подружки моей сестры, которые ходили к нам годами, не могли удержаться от замечаний в мой адрес, как правило, обидных. Я стыдилась себя и ненавидела их. Мне слышалось оскорбление в любом замечании, касающемся моего тела. Уродство есть уродство, сладкозвучно о нём не скажешь. Если монстру сказать, что он выглядит, как монстр, это не прозвучит для него комплиментом. Что у меня красивое, кроме голоса, так это имя: Александрина. Но по имени меня в детстве называли только мои учителя, мама и сестра. Сверстники же обзывали меня «жирной», или «жир-пром-комбинат-мясо-рыба-и-томат», ещё «жопастой-титькастой», или «Сашка-сашка толстая какашка». Для них я никогда не была ни Александриной, ни Сандрочкой.
Все толстые женщины в нашей семье хорошо пели, но никто не мог петь, как я. Когда мне исполнилось двенадцать, наш священник попросил маму разрешить мне солировать в церковном хоре. Это в корне изменило мою жизнь. Когда я пела, закинув голову, глядя под купол на розовато-голубые облака, синие одежды богоматери и её огромные грустные глаза, мне казалось, что я сама превращаюсь в лёгкий голос, устремлённый ввысь. Невесомая, как во сне, я взмывала на крыльях своего дара в только мне доступную сферу. Моё некрасивое, грузное тело превращалось в инструмент, поющий о надеждах и мечтах, обидах и разочарованиях моей юной души.
Моя мамочка, благослови её Бог, для нас с сестрой готова была на всё. Она любила нас самозабвенно, но по-разному. Я до сих пор не знаю, как ей удавалось зарабатывать и на модную одежду для сестры, и на моих преподавателей музыки, репетиторов и тренеров. Честно говоря, и не хочу знать. Однако, не думаю, что она была бы счастлива – скорее всего бы расстроилась – если бы я преуспела и в личной жизни. Во-первых, потому что роль успешной в личной жизни замужней женщины она уготовила моей сестре. Во-вторых, если бы я удачно вышла замуж, это противоречило бы её глубокому убеждению, что будь она не такой толстой, она бы «сколько хочешь раз замуж повыходила». Она гордилась своими необыкновенными дочерьми: дочерью – красавицей и дочерью – певицей-Божьей-милостью. От каждой из нас ожидался максимум успеха в соответствующей сфере, не распыляясь и не растрачивая силы ни на что другое.
Мамочка умерла почти три года назад, через две недели после моего тридцатилетия и через восемь дней после премьеры моей Тоски в МЕТе. Тоска – популярная актриса, красавица, соблазнительница – воплощение всего, что есть Женщина. Можете себе представить, сколько я вложила в эту роль, если для меня, толстухи, поднимали занавес семь раз. Зрители окружили сцену плотной стеной. Шквал оваций! Абсолютный триумф! Мама лучилась гордостью. Я физически ощущала исходящие от неё флюиды счастья. Но… столько счастья оказалось чрезмерным для её сердца. «Для заплывшего жиром сердца», сказал после вскрытия патологоанатом. Это всё, что он увидел. Ни безграничной преданности, ни самоотверженной любви, которые вытащили нас с сестрой из самых низов на самую вершину, он не приметил. Маме было пятьдесят два. «Она хорошо пожила для своей комплекции, такие люди умирают рано», сказал её лечащий врач, не глядя мне в глаза.
Вот уже почти три года я изливаю свою душу на сцене и выплакиваю глаза в самых дорогих отелях мира. Нет мамы, неизвестно где и с кем тот, кто мог бы стать моим. Единственная любовь, оставшаяся в моей жизни, – это любовь зрителей. Только их я могу любить или ненавидеть. За пределами сцены я хронически одинока, мои агенты не всчёт. Они лишь гламурные пимпы, то бишь сутенёры, при нас, дивах, то бишь гламурных девках.
Одна в прошлом всемирно известная оперная дива сказала, «Мы просто бляди в ожидании работы от наших сутенёров». Их святая обязанность потакать нашим капризам. Даже более того, культивировать наши причуды и делать их достоянием публики – это повышает интерес к нам , а следовательно, и кассовый сбор. Они поощряют любую свару между нами, любой пикантный скандальчик.
Они прислуживают нам, удовлетворяют наши самые дурацкие требования до тех пор, пока мы в фаворе и деньги плывут к ним в руки полноводными реками, а их имена вызывают почтительный трепет у начинающих певцов. Они невозмутимо наблюдают, как мы, соревнуясь, надрываем голосовые связки и отбрасывают нас, как ненужный хлам, когда наши глотки начинают падать в цене. Почему, вы думаете, я сейчас маюсь бессонницей в Сиэтле, а не в Нью Йорке, Вене, или Парме? Потому что, когда я, пытаясь улучшить сценический образ, потеряла двадцать фунтов, мой голос стал менее вагнеровским. Незамедлительно два австрийских оперных театра и один немецкий разорвали со мной контракты, что превратило тот сезон в ад и перевернуло вверх тормашками весь следующий. До сих пор долетают до меня отголоски моей опрометчивости в виде «невинных» вопросов типа, как, вы опять в Карнеги Хол? А я слышал… и так далее. Мой импрессарио, испугавшись, что я, его самая дорогая дива, могу превратиться в менее доходную, заключил несколько контрактов со второстепенными концертными и оперными компаниями, у которых одно моё имя вызывает трепет. То есть аншлаг гарантирован. Мне пришлось согласиться. Это был надир моей карьеры.
В тот печальный период мне хотелось убежать на край света, как можно дальше от «оракулов» оперного бизнеса. К счастью, мой голос вернулся (и вес тоже). Моему пимпу удалось открутиться от большинства этих дурацких контрактов. Остался один этот, в Сиэтле. Я не стала настаивать на его аннулировании. Дивы знамениты аннулированием контрактов, но я стараюсь быть осторожной. Наиболее известной «аннуляторшей» была Тереза Стратас. В конце концов, когда она отказалась петь Лулу в теле-трансляции «Лулу» Берга из Метрополитена, она аннулировала и свою карьеру. Я не могу себе представить, как она, страстная, волнующая певица, могла жить без большой сцены. Я не могу. Знаю, что не могу. Кроме того, я очень люблю партию Царицы ночи, которую я здесь пою. Я спела её, когда мне было двадцать три, ещё студенткой, на одном из европейских оперных фестивалей. Произвела фурор, после которого все оперные компании стали за мной бегать. В сиэтлской постановке у меня совершенно замечательный костюм, даже для моей фигуры. Я стою на пьедестале пять футов высотой, и моё чёрное, усеянное звёздами платье ниспадает от плеч до пола, маскируя пьедестал, а заодно и моё тело.
Уже три часа ночи, а я ещё не сомкнула глаз. Как я переживу завтрашнюю, нет, уже сегодняшнюю, репетицию в костюмах? Я вас уверяю, профессия оперной дивы – одна из самых сумасшедших со всех точек зрения. У меня бывали случаи, когда я себя чувствовала великолепно подготовленной – в прекрасном настроении и отличной форме. Скажем, после шикарного обеда с поющими диферамбы поклонниками или хорошего секса. А голос не звучал. А бывало, наоборот, – состояние мерзкое, бессонница, питаюсь, как попало, а выхожу на сцену и перевоплащаюсь, один только голос – сама парю и тысячи зрителей со мной. Я это кожей ощущаю.
Представьте, есть не так уж мало мужчин, которых мой талант ослепляет настолько, что они перестают замечать несуразность моего тела. Один-единственный из них, до кого мне было дело – живёт здесь, в Сиэтле. А может жил, прошло ведь лет шесть. Ужасно смешная мы были пара – он тощий и длинный, а я колобок, и, рядом с ним, коротышка. И вообще он был всё, что я не. У него логика – у меня эмоции, у него линзы очков толщиной в мой мизинец – я читаю без очков и самый мелкий шрифт, и дорожные знаки за версту. У него в голове все решённые и нерешённые задачи квантовой механики – у меня имена известных и забытых оперных певцов. Оперу он считал Олимпом всех искусств, а меня богиней этого волшебного, недоступного ему мира, этакой Фреей из Валхаллы. Что нисколечко ему не мешало называть меня поющим буше. Буше было с детства его любимым пирожным – и поэтому в постели я была Бушенькой, а так Сандрочкой.
Если бы не мама, я бы за него вышла замуж… Но мама, конечно, была права, говоря, что для меня нет ничего опасней, чем влюбиться и… рано или поздно оказаться брошенной. А с таким телом, хоть мордочка и смазливая, он бы меня точно бросил. И тогда б меня постигла участь Марии Каллас – я потеряла бы и любовь, и голос… И я от него сбежала.
Вообще-то, я не справедлива, жалуясь на одиночество. Мы очень близки с сестрой, но она тоже вечно занята. Она у меня воплощённый идеал женщины. Великолепная мать двух прелестных детей, очаровательная жена губернатора Нью-Хемпшира. У неё постоянная колонка в местной газете – пока что ей не до серьёзной журналистики. Я знаю, она бы с удовольствием провела недельку со мной, но для нас обеих время – дефицитный товар. Я иногда не звоню ей неделями, и она узнаёт о моей жизни из газет и журналов.
Мы, дивы, существа эгоцентричные. Кроме сумасшедшей нагрузки оперного спектакля, мы должны выдерживать взлёты и падения карьеры, бесконечные поездки, сплетни и зависть коллег, восхищение и лесть поклонников, наводящие тоску полезные для голоса диеты и леденящий страх вдруг проснуться безголосой. Я уже не говорю о критиках. Чтобы петь, как ангел, нужно быть стальной. Мне кажется, я научилась вести себя кротко и давать волю темпераменту только, если это на пользу карьере. Я уже почти смирилась с тем, что рождена бочонком на двух ногах с голосом богини. Так же, как рождены моя сестра, чтобы очаровывать и быть любимой, её отец – быть пьяницей и бабником, а наша мама – нашей мамой. У каждого из нас своё призвание…
…Я стою сейчас на сцене, на царицыном пьедестале, и каждой клеточкой ощущаю это своё призвание. Вот они, сотни мужчин и женщин, у моих ног. Они вскакивают со своих мест, обступают сцену и кричат браво, брави, брависимо. Но в пятом ряду слева сидит не моя тощая, несостаявшаяся любовь, а чужой толстомордый мужчина. Правда, ещё левее, у запасного выхода, на уровне дверной притолоки, поблёскивает очками похожая голова, но в темноте многое может показаться.
Опустите же занавес, снимите меня с постамента, и я выйду к моим зрителям. Ведь это то, чем я живу. В такие минуты я благодарю судьбу, маму, весь мир. Никакими словами на всех известных мне языках, не могу я описать это ощущение. Есть в нём что-то магическое, космическое, из другого измерения. Не знаю, что. Наверное, мне дано будет это понять только однажды, когда душа, раз и навсегда освободившись от тяжести моего тела, взмоет невесомым пёрышком навстречу прекрасным глазам мадонны моего детства.